Когда ты, пусть и пришибленная из-за угла пыльным мешком Рока, все же молода, свободна, вроде бы не ханжа и твою твердыню осаждают трое довольно усердных претендентов, это по меньшей мере весело, не правда ли? Должно быть весело, даже если в отличие от младшей сестры ты далека от девчоночьей иллюзии, будто интрижка — лучшее лекарство от всех печалей. Впрочем, может, в этом заблуждении и есть смысл: снадобье, в которое больной верит, иногда помогает независимо от своего химического состава. Но я-то, во-первых, не верю, а к тому же…

Двое из них — Гоша, бывший университетский однокорытник, ныне же волею судеб снабженец в какой-то конторе, и безработный актер Паша — милы, если не считать неудобной привычки, звоня по телефону, объявлять: “Привет, это я!”, вынуждая собеседницу или бестактно осведомиться, кто говорит, или долго ласково толковать неведомо с кем. Но есть еще Пришелец, и он зловещ. Под этим именем в нашей с Верой переписке фигурирует некто Лев Николаевич Постов, субъект лет пятидесяти с гаком, смахивающий на статую Командора. В отличие от своих конкурентов этот по телефону всегда представляется, чего мог бы не делать: его барственный, с по-мхатовски отчетливой дикцией и выработанными модуляциями голос ни с чьим не спутаешь. Коллеги по работе не скрывают зависти:

— Шура, тут без вас опять Толстой звонил! Какой интересный мужчина!

Однажды заявившись к Тамаре, Лев Николаевич остановил свой тяжелый ледяной взор на мне, о чем я бы, впрочем, не догадалась, если бы на следующий день Алина, которая его и привела, представив как друга своего отчима, не уведомила меня о негаданном успехе.

— Он просил у меня твой телефон, но с условием, что ты дашь на это разрешение. Лев Николаевич человек воспитанный. Доктор наук! Правда, его из института выставили, он теперь на пенсии по инвалидности. Загнали в психушку, признали невменяемым, хотя, по-моему, он всех нас нормальнее. И отчим так думает!

— Но почему? Что случилось? — во мне тотчас взыграло то непременное сочувствие к ближнему, пострадавшему от властей, которое возбуждал в те годы — не всегда кстати — любой пациент этого заведения.

— О, это так интересно! Он увлекся проблемой пришельцев. И убежден, что они существуют, посещают Землю регулярно, издавна, их много, американцы прекрасно осведомлены об их присутствии и, по-видимому, уже тайно вступили в контакт — от общества все скрыто, но у людей осведомленных есть данные, подтверждающие это! Если вы подружитесь, пусть сам тебе расскажет: у него гора литературы про всякие тарелки, явления гуманоидов, свидетельства очевидцев, картотеки какие-то… Но главное, знаешь, Саша, если ты ищешь работу, лучшего рекомендателя не найти. У Постова невероятные связи! Вот кто, если захочет, сможет тебе помочь! Так дать ему телефон?

— Дай.

Посмотрим правде в глаза: в первый и, на что теперь уже есть все основания надеяться, последний раз в жизни я решилась использовать женское обаяние в корыстных целях. С некоторых пор поиски работы стали моей навязчивой идеей. Я хотела сделаться сторожихой, лифтершей, дворничихой — кем угодно, лишь бы не отсиживать по восемь часов ежедневно в закрытом департаменте в качестве редактора ведомственного сборника “Проектирование”. Такая дань кесарю еще была возможной, когда в оставшееся, пусть малое, время я воображала себя счастливей всех обитателей Олимпа, не говоря уж о бедных смертных. При этаком богатстве не скупятся. Но почти без остатка проводить на конторском стуле и без того тяжко контуженную жизнь значило бы вконец загубить ее.

Я все же пытаюсь ее спасти. Первый опыт — заняться литературной критикой — как будто удается. Мои статьишки и рецензюшки в двух пока что освоенных журналах идут без проблем. Что писанина может стать основным источником пропитания, мне в голову не приходит. Но главное — это гимнастика для ума, а то ведь умишко, того гляди, вконец затупится от жевания несъедобных материалов “Проектирования”. Да и посиделки в странноприимном доме способствуют разглаживанию извилин не меньше, чем заживлению сердечных ран. Надо что-то менять. Пока не поздно!

Подходящего места не находилось. Как заколодило. С безнадеги чуть не нанялась художником в какой-то институт — авантюра в духе товарища Бендера, однако я была уверена, что лопну, но освою шрифты, сумею с грехом пополам малевать лозунги и новогодних зайчиков, лишь бы отстоять свое погибающее время. Ан нет: и тут меня опередил какой-то москвич, не связанный с электричкой, да и шрифтами, чего доброго, взаправду владеющий.

“Нужна протекция!” — твердят мне. У меня нет протекции. Я расспрашиваю уже чуть ли не всех встречных и поперечных. Объясняю: готова на минимальную зарплату, на любую работу, только бы время, свободное время, в нем все дело…

Говорю светски, улыбаясь, силюсь быть ненавязчивой, а все же в этом повторении одного и того же чудится что-то вроде монотонного нытья поездных нищих:

— Помогите, люди добрые, вышел из больницы, деньги украли, жена с жилплощади выписала, подайте, Христа ради…

А тут — Лев Николаевич, который может все, да к тому же занят такой сомнительной (как вообще возможно этим заниматься?), но любопытной штукой как летающие тарелки. Он хочет общения. Почему бы нет? Моя подлость в том, что я знаю заранее: ничего ему не обломится. Его надежды напрасны. Я злоупотребляю ими. А ведь имею дело с пожилым человеком. Но мне не стыдно. Не жаль Пришельца. Это субъект, пожалеть которого сумел бы разве что Господь Бог, знающий, что вопреки видимости сотворил его не из холодного ноздреватого камня. Если, конечно, это не был опытный экземпляр гомо сапиенс, все-таки выполненный в граните…

Даже при попытках изысканной любовной лести Постова тянет на каменные ассоциации:

— У вас, Саша, великолепная скульптурная посадка головы. И профиль камеи. Нет-нет, не считайте мои слова пустыми комплиментами! В вас есть тонкость и сила, сочетание драгоценное, обычно эти достоинства даются людям порознь, потому так редка истинная порода…, — вещает Пришелец до того размеренно, что кажется, будто он зачитывает все это вранье с листа бумаги, подвешенного в воздухе у меня за спиной. На самом ли деле у Льва Николаевича такое оригинальное представление о скульптурах и камеях, судить не берусь, но что он вовсе мной не пленен, факт несомненный. Влюблен Постов в себя, ровная тяжкая поступь собственных речей, похоже, доставляет ему упоение, близкое к эротическому. Меня же он выбрал и намерен постепенно, грамотно прибрать к рукам. Мы с ним квиты: у каждого насчет другого имеется план, каждый хладнокровно старается быть приятным.

— Если бы имел дело не с такой незаурядной женщиной как вы, Саша, я мог бы опасаться, что покажусь ей старым селадоном. Но вы, по-моему, выше предрассудков, подобно тому как последняя русская царица сумела презреть их, распознав в Распутине…

Что он несет?! Может быть, психиатры все-таки не ошиблись?

— В этом старце была чудовищная, сверхчеловеческая жизненная мощь. Вы, конечно, знаете, что отрава на него не подействовала? Именно поэтому! Подобную же силу я ощущаю в себе. Я даже уверен, что если бы принял мышьяк…

Бредит или все же хитрит?

Впрочем, почему бы одновременно не делать и то, и другое?

Что до его увлечения тарелками, здесь скорее всего блеф. На вопросы об этом якобы всецело поглотившем его предмете Постов отвечает расхожими банальностями, а машинописную статью, которую он с чрезвычайно значительным видом дал мне прочесть, я узнала: этот скрытый от профанов сенсационный материал еще в начале шестидесятых был опубликован в альманахе “Мир приключений”.

Так чем же он все-таки занимается?

Мы сидим в парке под тентом. С Пришельцем я встречаюсь только в людных местах, а то как бы ему не взбрело разыграть вспышку безумной страсти. Пьем нечто лимонадное, но собеседник изображает легкое опьянение. Склонясь к моему уху, он проникновенно рокочет:

— Вы любите романсы? Знаете, какой самый бесподобный? Нет? Вот, послушайте.

И он поет! Старый Командор (ах, простите, Лев Николаевич, теперь, когда и мне за пятьдесят, я понимаю, что вы были вовсе не стары; впрочем, понимание этого обстоятельства со стороны ровесниц вас, по-видимому, не волновало) поет про то, как уснул докучный супруг, “оделась туманами Сьерра Невада”, про кинжал неразлучный, но главное, что пора, пора:

Прозрачные бездны эфира

Луной и звездами горят,

Открой мне вентану, Эльвира,

Минуты блаженства летят!

Раз дошло до вентаны, стало быть, по его сценарию развязка близка. И то сказать, он был терпелив. Я, впрочем, тоже. Видно, нам обоим предстоит остаться с носом.

— Что вы сказали, дорогая? (Ну вот, я уж и “дорогая”!) А, да, насчет работы! Видите ли, лучше всего вам в этом поможет аллочкин отчим.

— Простите, но мне помнится, он…

— Я вас понял. Да. Он служит именно в том ведомстве, о котором вы подумали. И заметьте: оно имеет безграничные возможности. Он подобрал бы вам работу свободную, творческую, достойную вас. Это же ни с чем не сообразно — такой женщине идти в лифтерши! Я позволил себе поговорить с ним, и он меня заверил, что ваши самые высокие запросы могут быть удовлетворены. Но, разумеется, придется продать душу дьяволу.

Так и выразился! Куда только не заведет краснобайство в каменных устах!

— Нет. Насчет этого товара у меня другие намерения.

Легко, как бы вскользь:

— Воля ваша. Не хотите ли мороженого? Что вы предпочитаете? По-моему, нет ничего лучше крем-брюле.

Итак, один из моей троицы оказался посредником по купле-продаже душ. Ладно. Вообще-то я не из тех, за кем волочатся толпы или хотя бы хвосты. Те трое тоже не знали, что нечаянно образовали хвост. Каждый считал себя единственным. Ведь я такая серьезная, скромная, такая несовременная!

— Я теперь даже боюсь, — изливался перед Томкой Паша. — У Сашеньки такая глубокая натура! А я ведь непостоянный… Что если когда-нибудь?… Ведь это ужасно! Какую травму нанесла бы ей моя измена!

Размечтался. Его измена!

Но Паша был хорош. Загляденье был Паша. Рассказывал, что когда выходил на сцену, можно было и не играть — зрители сразу смеялись. А при том пластичен, глаза бездонны и полны невыразимой — если надо, тоже комической — скорби, игра лица богата и обаятельна. Возможно, удайся ему артистическая карьера, та роковая подробность, что он дурак, ускользнула бы от внимания очарованной публики.

Этого не случилось. Яркая пашина индивидуальность была непоправимо еврейской. Такое лицо было тогдашнему театру политически противопоказано.

— Антисемитизм! — восклицал Паша, за неимением иного зрительного зала щедро демонстрируя свою выразительность уже привыкшей к его талантам томкиной “кунсткамере”. — Да разве вы знаете, что это такое? Нет, умолкни! — это Ильясу, открывшему было рот, чтобы напомнить, что участь узбека в стране братства народов тоже не сахар. — Молчи, тебе говорят! Нет даже такого слова “антиузбекизм”!

Впечатлительный и тщеславный, как подобает артисту, Паша неудач не вынес: начал пить. Из этого своего порока он сделал вывод, что душа у него русская, он — шире еврейства. Пытаясь извлечь из двойной беды хоть маленький профит, он, вечно голодный и вечно жаждущий, появляясь на пороге тамариной комнаты, горестно и требовательно взывал:

— Гады! Антисемиты! Дайте рупь!

И захваченные врасплох “антисемиты”, не успев сообразить, что тем самым как бы признают справедливость обвинения, лезли в свои тощие кошельки. То, что у другого было бы попрошайничеством, сходило Паше с рук, как забавная шалость. Вопреки своему бедственному положению и пьянству он умел выглядеть неизменно изящным, как и наперекор глупости — остроумным. Появиться на сцене — что-что, а это Паша умел. Вздумав приударить за мной, он приступил к делу так ловко, что сперва мне понравился. Не настолько, как воображал, но те первые несколько вечеров, ни к чему не обязывающие, отчего-то печальные, с неуловимо причудливым оттенком, с точным перебрасыванием репликами, легкими, как воланчик в бадминтоне, следует признать маленьким шедевром. Его шедевром, я-то небрежничала, халтурила: после моего грандиозного поражения любой флирт казался мелок, как альпинисту, пусть побитому и хромому, детсадовская горка. Тем не менее я с удовольствием смотрела, как нервно и деликатно Паша плетет сети, и думала, что, если так пойдет дальше… Он даже успел съездить ко мне за город и повеселить маму — она тоже, как некогда зрители, чуть не рассмеялась, увидев на пороге эту фигуру, исполненную душераздирающего комизма.

Али, на третьем зрелом году своей жизни все так же по-щенячьи любящий всех, к Паше проникся исключительной симпатией. Исполнив обычный ритуал бурной встречи, он не отошел от гостя, а потрусил следом за ним на кухню и прочно уселся перед табуреткой, на которую Паша пристроил свой тощий зад. В восхищении пуская слюни, Али взирал такими же, как у посетителя, круглыми проникновенными очами, как тот, разглагольствуя, пьет кофе, и наконец, от избытка чувств вывалив громадный язык, принялся лизать ему руки.

— Ну-ну, приятель, — царственно обронил Паша, — не стоит так унижаться!

В это мгновение эфемерный — тем и был хорош — карточный домик пашиного успеха рухнул. Так бывает, когда певец петуха пустит: всего-то одного маленького петуха, и свершилось — ария испорчена. Пошловатой реплики хватило, чтобы сдуть романтический флер, которым этот ни за грош пропадающий лицедей облекал свою пустоту. Пашу губило самообслуживание. Ему бы сценариста, хоть наполовину такого же одаренного — он бы айсберг растопил, не то что меня!

Обошлось без объяснений: на реакцию аудитории Паша был профессионально чуток — мгновенно уловил смысл случившегося! А ведь я глазом не моргнула… Распрощались добрыми приятелями, так что когда пару дней спустя хихикающая Томка поведала мне об умилительных опасениях насчет измены, нужды прозревать уже не было. После этого я еще долго имела возможность наблюдать Пашу, который с тех пор повадился в странноприимный дом, выслушивать его жалобы, обсуждать кандидаток в невесты. Они, крайне разнообразные, от нарядных юных красоток до крепких, видавших виды трудовых баб, подобно мне, неизменно сбегали от этого ходячего миража как раз на том этапе, когда он всерьез задавался вопросом, смогут ли они составить его счастье. Не без причин не доверяя собственному вкусу, он в таких случаях завлекал новое приобретение в гости к Клест, а чуть дама за порог, с жаром требовал от присутствующих оценки.

— Тома, как тебе кажется, она меня любит? — освоившись, Паша чувствовал себя здесь уж не на подмостках, а за кулисами и становился прост, как правда. — По-моему, любит! Алла, и нечего так пожимать плечами! Ты заметила, как она на меня смотрела? Она красивая, правда, Шура? Это ведь совсем не то, что предыдущая, как ее, Лиза — я рад, что от нее отделался, ты, Тома, была совершенно права: она корова! Ужасно провинциальна!

— Павел, окстись! — Клест хваталась за голову. — Кого ты притащил? Это же младенец! Мамина кукла! Вроде той Ксаны, генеральской дочки, помнишь, весной?…

— Как ты можешь сравнивать? Ксана — там же была явная ошибка… И вообще! Почему ты всегда мне настроенье портишь? Я влюблен, и точка… Значит, ты считаешь, она не подходит? Ты уверена? Боже мой! Если бы вы знали, как мне хочется иметь свой дом, со шторами на окнах, с креслами… И торшер! Хочу торшер! Так ты говоришь, ничего не выйдет? Гм! Может, я все-таки зря Лизу упустил?

Кроме одинаковых голосов в телефонной трубке, у Паши и Гоши, снимавших где-то углы, была похожая склонность бездомных бедолаг к радостям очага. Но если Паша грезил о торшере, в уютном свете которого он, как ему казалось, будет сочинять книгу о мизансцене, универсальные принципы построения коей, открытые им, перевернут все представления о театре и позволят любому недотепе играть гениально, то мечтой Гоши были дети. Как можно больше, но на худой конец хоть бы одно дитя! Собственно, одно у него и так было, но жена ушла к другому и дочку забрала.

Об этой дочке Гоша был способен рассказывать без конца, хотя она по малолетству не могла снабжать его представительными сюжетами. Но даже безоблачная доверчивость, с какой крошка позволяла приходящему папе вытирать ей попу, наполняла Гошу блаженством и казалась достойной описания. На его месте я бы так не умилялась: попу девчонке пора было подтирать самой — ей шел пятый год, она уже к вящему отцовскому восторгу сочинила стишок про маргаритки: “Я их срывать не буду, они прекрасны так!”

От скептических замечаний я, однако, воздерживалась. До поры до времени похождения дивной малютки устраивали меня все же больше, чем идиотские препирательства о том, почему я не хочу, неужели я обременена комплексами, при моей-то красоте, или я из самолюбия считаю нужным помурыжить его подольше, но, право же, нет нужды, он и так от меня без ума, разве не видно, или, может быть, на свое несчастье он мне противен, “тогда скажи прямо, я выдержу, мы даже не поссоримся, ты еще не знаешь Георгия Тульского: я не ссорюсь с женщинами, все мои бывшие любовницы для меня дороги, я остался им другом”.

— Да не противен, — втолковывала я, и унылое чувство, будто в эти моменты мой собеседник временно становится дебилом, заставляло меня подыскивать слова попроще. — И вовсе я тебя не мурыжу. Мне нужно время, чтобы понять, чего я хочу, чего нет. Как только пойму, не сомневайся: ты об этом узнаешь без проволочек. Если тебя все это тяготит, ты вправе уйти, я тоже не обижусь. Но мне наши отношения пока нравятся. Как выразилась твоя любимая поэтесса, “они прекрасны так!”

— Ясно…, — удрученный вздох. — Ты идешь от себя!

Тут я, признаться, тихо зашлась от восторга. Формулировка! В ней содержалась пленительная мысль, будто в подобном деле можно “идти от” кого-то другого. И не допущение, нет, — уверенность, что так бы и должно было быть, да вот, на беду, я сверх ожиданий оказалась своенравна…

О, мужские ожидания! Что-то во мне было такое, что порождало у противоположного пола надежды на власть, патриархальные мечты. В юности меня это бесило, потом стало забавлять, но в общем, я быстро поняла, что тут ничего не поделаешь. Так уж написано на роду: большинство моих побед — не более чем плод недоразумения. А большинство моих поклонников — не столько влюбленные, сколько мечтатели. Беспочвенные. Иначе говоря, прожектеры. Те, кто от разочарования, робости либо с устатку ищут тихой гавани в ее наиболее нудном, то бишь самом распространенном понимании. Да пошли они известно куда, эти заносчивые эмансипированные бабы! От ихних взбрыков, правда, кровь по жилам бежит быстрее, однако и рога, того гляди, быстро вырастут, и норов такой, что, пожалуй, не обломаешь. Нет, мне бы кого посмирней, попроще. Чтоб надежно. Без фокусов. Да вот хоть Саша Гирник. Чем плоха? Если присмотреться, даже и собой недурна. Мягкая, не балованная. С ней хлопот не будет!

Утрирую. Знаю. Грешница. И то, что, начав с этих выкладок, иной прожектер, бывает, доходит до приличных градусов увлечения, тоже надобно признать. А все же, господа, тоска! Мало что есть на свете скучнее, чем шашни с подобной подкладкой. Вот и Пришельцу явно помстилось, что из этой тихони, ежели ее уболтать пышными сравнениями, можно веревки вить. Паша зрел во мне покладистую торшеровладелицу — верно, потому и смирился безропотно с неудачей, что при виде нашей квартиренки смекнул, как трудно найти здесь уголок для любимого прибора. Если бы хоть тому, хоть другому пришло на ум, что на свой манер, так называемой тихой сапой, я эмансипированнее любой из трех граций странноприимного дома, а то и всех их вместе взятых, они бы близко не подошли.

Разве что Гоша?

Гоша, который перед свадьбой напрямик объявил невесте, что не изменять не может — таков уж он, но потому и от нее верности не вправе требовать. Редкая порядочность, как водится, не оцененная: вот теперь и считай дни от одного свиданья с дочкой до другого. С Гошей может получиться то, от чего я бы сейчас не отказалась — легкий роман…

А это уже мои прожекты.

— Грубая сила, напор, агрессивность — такие ужасы не по моей части, — гласит Тульский, не без труда перекрикивая оркестр в переполненном кафе. — Мои мужские претензии расположены в иной области. Все, что касается женщины, любви — о, тут я без преувеличений мог бы утверждать, что…! Потанцуем?

— Я не умею.

К сожалению, это правда. Хотя мне поныне случается петь, запершись в ванной, и танцевать на кухне под радио, рискованно потрясая стол и круша холодильник, танцы и пение на публике для меня исключены. Элементарное сострадание к ближним велит избавить их от столь убийственных впечатлений.

— Какая досада! Ох, ну и ритм! Я просто не в силах спокойно его выносить! Ты позволишь? Я только немножко попрыгаю…

Никого не приглашая, он танцует один в топочущей толпе, вольно, самозабвенно — на черта ему партнерша? Сейчас он забыл и обо мне, и о своей конторе, где ишачит за себя и трех подчиненных, потому что те без кнута с места не сдвинутся, а ему проще все самому сделать, чем погонять, забыл о безденежье, бездомности, об отнятой дочери. А шевелюра-то уже редеет на макушке… Рано. Тяжело ему. Но в этом он никогда не признается. Да не мне — что я? Себе. У него аутотренинг: “Мне хорошо, я спокоен, я легкомысленный женолюб, шутник и танцор, у меня беспечный характер, все мне нипочем…” А когда совсем невтерпеж, перечитывает сказки Шварца: “Он добрый! И умный! Возвращает к реальности”.

А ведь я поступаю нехорошо. Обижаю славного человека. Разве он виноват, что я без любви не привыкла… Эту привычку придется приобрести, только и всего. Невелика задача. Жить без любви, вот что трудно, а это — пустяк, мелкая частность. Если окажется, что при таком раскладе для меня в этом нет совсем никакого смысла, надо будет просто покончить с амурными опытами, где всегда есть опасность причинить зло или нарваться на хамство…

— Ну вот, размялся. Шурка! Ты искусительница! Такие красные губы, такие зеленые глаза, и все это — не для меня?! Сущее изуверство!

И тебе подавай яркие краски, бедняга? Не там ищешь. Перед тобой всего-навсего бездомное привиденье. Нет ему развалин, где можно бродить, заламывать руки, стеная, хохоча и просвечивая при луне, оно и отирается среди живых…

Положим, направляясь сюда, оно все же откупорило тюбик губной помады и не поленилось мазнуть. Ergo, хватит придуриваться. Не маленькая.

— А ты когда-нибудь видел, как кот обхаживает кошку?

— Что? Ты в чем меня обвиняешь?

— Значит, не видел. Они сначала лежат на траве в небрежных позах метра за три друг от друга. И даже смотрят в разные стороны! А если кот прежде времени подлезет поближе, она, милостивый государь, очень злобно шипит. Потому что нечего огрублять древний прекрасный ритуал! Проходит не один час, прежде чем расстояние сократится этак до метра. Тут уж они переглядываются и шаловливо катаются по земле. Все еще врозь! Потом кто-то первым срывается с места и, задрав хвост трубой, мчится, а второй догоняет. Еще часок-другой беготни и возни, все так забавно и красиво, что позавидуешь. А что делает мужчина? Мыслящее, с позволенья сказать, существо? Знай канючит: “Ну? Не пора ли к делу? Чего тянуть, время попусту тратить? Когда же, наконец?”

— Я так тебе надоел? Ужас! Но и ты войди в мое положение. Что видит кот? Нечто серенькое и полосатенькое, какое встретишь на каждом углу. А передо мной соблазн невиданный. Чего ты хочешь от истомившегося сластолюбца? Так и подмывает возопить: “Когда же?!”

— Завтра.

— Она еще издевается! Светлое коммунистическое завтра на горизонте?… Садистка!

— Нет. Просто завтра. Если, конечно, у тебя на вечер нет других планов.

От радости его лицо резко хорошеет. Как в танце. Теперь мне деваться некуда.

Комнату Гоша снимал в Видном, из Москвы пришлось добираться добрый час. Встречая меня на платформе, он уже не выглядит таким счастливым. Похоже, смущен больше моего. Как-то жалобно, ненужно суетится.

— Хотел было купить тебе цветы…

— Не надо! — торопливо обрываю, вспомнив, как туго у Гоши с презренным металлом. — Я люблю полевые цветы, а к садовым равнодушна.

Тут бы ему и замолчать, но он, ткнув пальцем в сторону двух старушек-цветочниц, устало поникших над корзинками с привядшими под вечер астрами, ни к селу ни к городу, зато с пафосом брякает:

— Не мог заставить себя обратиться к этим жадным торгашкам! Ты не представляешь, как я их ненавижу!

Прикусить язык я успеваю. Но серую волну скуки, накатившую со дна сознания, остановить нечем. У нас нет шансов. Никогда мне не влюбиться в этого болвана. Даже слегка.

Я стерва? Допустим. Но одна знакомая дама, к примеру, признавалась, что для нее появление в мятых штанах или нечищеных штиблетах губит поклонника раз и навсегда. И девчонку из пединститута припоминаю, которая, увлекшись кем-то в студеную зимнюю пору, чуть в голос не заревела, когда избранник предстал перед ней без шапки и она обнаружила, что он плешив. И девиц, для которых даже пройтись по улице со спутником на пару сантиметров ниже себя — тяжелое испытание, я тоже знавала. Мне на такие детали в высшей степени плевать. Но попробуй поделиться со мной чем-нибудь из того золотого фонда общих мнений, что, собственно, и цементируют общество (“Дыма без огня не бывает…”, “Понаехало всяких…”, “Собак бить надо!”, “Евреи устроиться умеют…” и т.п.), и будь уверен, что, каким бы ты ни был орлом, я в ту же минуту увижу тебя пыльным лысым недотыкомкой ростом не выше табуретки. С таким устройством зрения не романы затевать, а в скит подаваться надо. Давно подозреваю, что праведники удалялись в пустыню, чтобы там, в полном одиночестве, наконец возлюбить ближних своих!

Эх, какая славная электричка на Москву подходит к платформе! Двери открылись… и мест свободных полно…

Нет. Отступать поздно.

Утром мы наспех пьем жидкий кофе, с трудом находя, о чем говорить. Ну да, ведь наши прежние разговоры по большей части сводились — если не прямо, то косвенно — к единственной пресловутой тяжбе. Он ее выиграл, и что теперь?

Похоже, Тульский и сам начинает понимать, как мало стоила победа. Чего он добился? Ему, видно, показалось, что — любви… Думал, такая крепость уж если падет, то не иначе как по сугубо торжественной причине. Опять ввела человека в заблуждение, а ведь старалась этого избежать… Дурачок. Никакой он не Казанова, так я и думала: это все защитная окраска. Он неуклюж и застенчив, даже я — сама такая — не могла этого не заметить. Еще один грустный прожектер, мечтавший заполучить взамен упорхнувшей супруги “глубокую натуру”, которая так запросто не сбежит. А что все в постель тянул, так он, видно, не знает иных способов завоевать женскую привязанность. Приуныл… Чего доброго, я и как любовница его разочаровала? Неприятно, а возможно.

А он меня?

Да нет, почему… Мне было приятно.

Смешно городить такой огород из того, что всего-навсего приятно или неприятно. Притворяться, будто мимолетное острое ощущение заслуживает стольких хлопот…

— Ты приедешь завтра?

— В лучшем случае во вторник, раньше не выйдет.

— Позвони тогда.

Раза три-четыре я еще звонила и, криво посмеиваясь над собой, пускалась в путь не столько ради пресловутого наслаждения, сколько для приличия. Можно ли бросить новоявленного любовника так сразу? Невеликодушно. Да и связь получалась необременительной, будь Гошина квартира поближе, можно было бы продолжать… Так и превращаются в толстокожих баб, которые “живут половой жизнью, потому как для здоровья полезно”.

Все кончилось скорее и резче, чем я рассчитывала. Причем именно на почве здоровья. На очередном амбулаторном обследовании мне объявили:

— У вас миома! Вам срочно нужно рожать! Если еще не поздно! Скоро вы вообще не сможете иметь детей.

Возвратясь домой, я предупредила своих, что сегодня хочу погулять с БП подольше. “БП” — аббревиатура от “бедный песик” — давно стала вторым, скрытым от мира именем нашего кротчайшего зверя. (“Смотри, как бы бедного песика кто-нибудь не обидел!”).

— Не забредай далеко! — привычно, без особой надежды просит мама. — Ты же знаешь, от Али толку…

Косой, из-под очков, взгляд отца насторожен. Уже заметил, что я не в своей тарелке? Ну, тут чудеса дедукции не требуются: при такой погоде на длительный променад отважится только тот, кому надо проветрить депрессию.

Предзимний лес был отменно нехорош. Середина декабря, но снега почти нет. Хмурая, темная, жесткая пора. Даже БП, неистощимый оптимист, не носится сломя голову, не прыгает через поваленные стволы. Видно, ему пришло время остепениться.

А мне?

Но я не хочу ребенка! Что я буду с ним делать? Что отвечу, когда спросит (а мой — спросит): “Неужели все это можно вынести? И зачем? Разве жить среди этого не стыдно?”

Мама тогда наклонилась, сорвала травинку:

— Смотри, какая чудесная! Все человеческое искусство не создаст ничего настолько прекрасного. Чтобы это видеть, уже стоит жить!

Здорово у нее получилось. Никогда не забуду. Но сама-то далеко не уверена, что колосок кукушкиных слезок может перевесить людские строения и монументы с их многотонным уродством, идиотизм общепринятого, тошнотворные рожи управдомов, генсеков, кадровиков и профоргов — все то наглое, требовательное, от чего не спрячешься… И любовь, Господи, любовь, низведенную до скотской либо хозяйственной надобности… Ну, давай-ка без этого пафоса, будь он неладен. Просто — нет гарантии, что хватит сил ужиться с реальностью и удачи, чтобы отыскать для этого мало-мальски приемлемый способ. Как тут кого-то воспитывать? И кому можно от рождения навязать в наследство этот тихий, но такой яростный, не знающий примирения бунт против чуть ли не всего сущего, кроме книг, зверей и деревьев?

“Что ты ее ваяешь? Тебе — нельзя! Такими, как ты, становятся вопреки всему, а не благодаря кому-то”… Это еще Скачков говорил, ему казалось, что я не должна воспитывать Веру. Но Вере я не опасна, всего лишь сестра…

Вырастить человечка попроще, сообразуясь со срединной нормой? Противно, да и к чему? Таких без меня наплодят.

И однако…

Нет, это так, вздор: кипит наш разум возмущенный. Бесит мысль, что теперь уже не я выбираю, обстоятельства решают за меня. Искушение сделать наперекор, рвануть наперерез… Да? Чтобы потом всю оставшуюся жизнь — не часть, нет, при нашей бедности именно всю! — посвятить выкармливанию, одеванию, лечению и обучению того, кого не знаю, кого еще нет, кто вполне может вырасти чужим?

О чем это я? Ребенка рожают не с ветра. Стало быть, от Гоши? Гоши, для которого родное дитя — кумир, забота о нем — высшая, святая радость?

Но с Гошей я не останусь. А случись младенец, тем более: домашних балованных идолов не выношу, от культов такого рода меня тошнит. Значит, еще одна безжалостная волчица отнимет у несчастного его заветное сокровище? Ухватит за бочок, утащит в свой неуютный колючий лесок от папы, который бы холил и нежил, три жизни, если б имел, все отдал за это, не жалея?

Такого я с ним не сделаю. Но как быть, если тем не менее…

Аборт? После того, что сегодня услышала, он также немыслим. Забеременеть сейчас значило бы получить от судьбы драгоценный ли дар или беспощадный вызов, но так или иначе, этим нельзя пренебречь… Выходит, я все еще готова принимать безмозглую случайность за нечто такое, с чем возможен диалог. Дурацкая наполеоновская бредятина, а вот ведь — неистребимая.

Стало быть, выход один. Разрыв. Как можно скорее.

“Милый Гошка, я свалилась с ангиной, так что позвонить не могу. Да и проще написать, чем сказать то, что хочу. Слушай, я ведь тебе порядком разонравилась. Ты вежлив, стараешься это скрыть, и спасибо. Но какой нам смысл притворяться? Феерия не удалась. Может, хоть дружба получится? Если уж я не обозлилась на твое охлаждение, тебе грех сердиться на мою догадливость.

Новый год на носу. Я тебе желаю счастья, веселья, здоровья и удачи”.

Больше я его не видела. Утверждение, будто “Георгий Тульский на женщин не обижается”, оказалось несостоятельным. Боюсь, это был всего лишь еще один элемент аутотренинга.

Если верить молве, Гоша давно за границей. Там тепло. У него неплохая работа, миловидная жена и трое детей. И наверное, больше нет нужды до полного онемения органов чувств твердить заклинанье: “Мне хорошо. Я спокоен…”