Госпожа Рекамье

Важнер Франсуаза

Глава IV

ТРИУМФ В СВЕТЕ

 

 

Первое, что сделал Бонапарт, вернувшись в Париж из Египта, — стал изучать ситуацию, не обходя своим вниманием ни одну из существовавших партий, так что все обратились к нему.

Неоякобинцы после 30 прериаля снова оказались на коне и немедленно учредили, по своему обыкновению, усиленный налог на богатых, а также отвратительный «закон о заложниках», направленный против родственников эмигрантов. Эти меры оттолкнули от них роялистов, католиков, деловые круги, процветающую буржуазию и умеренных, называвшихся также реформаторами и занимавшихся политикой. Среди этих последних было два члена Директории: Сийес и Роже Дюко.

Бонапарт решил разыграть партию с Сийесом: в стране, еще бурлящей недовольством, вспыхивающей пожарами мятежей (например, в Вандее), нужно было восстановить порядок и согласие, обеспечить внешний мир, к которому все стремились, а для этого изменить Конституцию III года Республики, усилив исполнительную власть. На их стороне были Люсьен Бонапарт, председатель Совета Пятисот, Талейран и Камбасерес, возглавлявшие соответственно министерства иностранных дел и юстиции, Баррас, соучастием которого старались заручиться, и министр полиции Фуше, которого хотели привлечь к себе.

В мемуарах Фуше говорится, что некоторые собрания заговорщиков проходили в замке Клиши, у г-жи Рекамье. В этом нет ничего удивительного. Возможно, что г-н Рекамье был из числа финансистов, поддержавших уже саму идею брюмерского переворота. Он был в этом заинтересован. Он примет участие в первом собрании парижских банкиров, созванном Бонапартом 24 ноября, которое примет решение о выделении аванса в 12 миллионов франков новому правительству. Что до Жюльетты, то даже если не упоминать о ее личных отношениях с Люсьеном, она общалась с Сийесом, о чем свидетельствует ее собственноручное письмо, с любезной настойчивостью приглашающее его в Клиши.

***

18 брюмера (9 ноября) обе палаты правомочно решили перенести свою резиденцию в замок Сен-Клу, чтобы избегнуть возможных происков парижских якобинцев, под военной защитой генерала Бонапарта, располагавшего десятью тысячами солдат. Три члена Директории, состоящие в сговоре, подали в отставку, двух остальных арестовали. Исполнительной власти больше не было.

19-го числа, когда, по сценарию, нужно было провести кое-какие переделки Конституции, возникли некоторые сложности. Совет Пятисот, собравшийся в Оранжерее, заартачился и устроил шумный прием Бонапарту: якобинцы требовали объявить его вне закона. Наполеон смешался, брат же его Люсьен хладнокровно спас положение; он покинул Оранжерею, отсрочив роковое голосование, и отправился держать речь перед республикански настроенной гвардией у дверей парламента. Мы знаем, что «в этот великий момент» ему явился образ белоснежной Рекамье, но еще и неистовый Мюрат, о котором Жозефина говорила, что «он мог бы изрубить самого Святого отца». Это возымело гораздо большее действие: с криком «Выкидывайте всех вон!» Мюрат ринулся на остолбеневших депутатов… Большинство спаслось бегством. Оставшиеся проголосовали за то, что им было указано.

Место Директории заняла исполнительная консульская комиссия в составе Бонапарта, Сийеса и Дюко, которая должна была провести нужные реформы. Созыв Законодательного корпуса отложили до 20 февраля. Париж был спокоен: он верил Бонапарту.

На сей раз Революция, начавшаяся в 1789 году, закончилась. Мрачный Сийес, подтолкнувший ее, открыв одному общественному классу, что тот существует и даже имеет права, сам же ее и завершил. «Что такое третье сословие?» — спросил он тогда, и третье сословие ответило вслед за ним: «Всё!» Прошло десять лет. Что теперь требовалось французам? «Голова и шпага», — ответил Сийес и преподнес им Бонапарта.

 

Дворец чудес

Молодой волк поселился в овчарне и не сидел без дела. С незаурядной энергией он взялся за восстановление страны. Политика его была ясна: она основывалась на его личной власти и на одном принципе — всеобщей централизации. Создавались новые учреждения, восстанавливалась административная машина, возрождались системы финансов и правосудия, обуздывалась роялистская и якобинская оппозиция, готовились Гражданский кодекс, Конкордат с Ватиканом и установление мира в Европе.

24 декабря Бонапарт организовал свое назначение Первым Консулом. В его руках были бразды правления: он предлагал и провозглашал законы, назначал и отзывал министров, членов Государственного совета, Сената, офицеров, судей и префектов. И ни перед кем не отчитывался.

Конституция VIII года Республики не заставила себя ждать. Она была подготовлена за месяц: исполнительная власть была усилена, законодательная — ослаблена. Было учреждено всеобщее избирательное право, но поскольку оно осуществлялось в три ступени, рядовой гражданин лишь предлагал «списки нотаблей», из которых Сенат выбирал те, что ему нравились. Бонапарт вынес эту конституцию на одобрение французов, но, что типично для него, не стал дожидаться результатов плебисцита (в основном бывшего в его пользу) и сразу ввел ее в действие…

Всё происходило очень быстро, но обществу, почувствовавшему «твердую руку», это даже нравилось. Парижане немедленно ощутили на себе результаты политики примирения, проводившейся консульским режимом. Закон о заложниках был отменен, список эмигрантов закрыт. Отныне они могли вернуться, не опасаясь за свою жизнь, и вскоре они хлынули рекой. Амнистированные жертвы различных переворотов вышли на свет, празднование годовщины казни Людовика XVI (21 января) было отменено, восстановлены Новый год и столь популярные карнавалы-маскарады. Радикальное усмирение Вандеи и учреждение грозной и прекрасно информированной полиции под началом Фуше привели к тому, что роялисты и якобинцы, по крайней мере пока, отказались от масштабных акций, направленных против власти. На смену эйфории от возвращения к жизни через четыре года пришла некая безмятежность, всеобщее чувство спокойного удовлетворения. Всё сулило парижанам блестящий зимний сезон.

Вот тогда-то, в середине декабря, Рекамье и вступили во владение своим дворцом чудес. Это волшебное место произведет фурор, привлечет толпы французов и иностранцев, знакомых и незнакомых, восторженных и насмешливых, но равно стремящихся туда попасть. Попытаемся представить себе его убранство, не дошедшее до наших дней, как и обстановка всех тех мест, где жила Жюльетта…

Расположенный в недавно возникшем квартале, на Шоссе д'Антен, отражавшем процветание нуворишей и их любовь к комфорту, особняк Рекамье не был огромен, но походил на маленький шедевр на гребне моды. Он в точности удовлетворял пожеланиям владельцев, которые, в отличие от сильных мира при старом режиме, тратили, но не мотали и лично наблюдали за работой мастеров, которых наняли. Впечатление роскоши происходило от новизны отделки, а также от связности целого, продуманного в малейших деталях с тем, чтобы возвысить владельцев дома. Авангардистский «дизайн» в стиле, который отныне станут называть «антик» и который возвещал пышный стиль «ампир», просто ошеломлял.

В особняк можно было попасть через небольшой двор, обсаженный кустарниками. Мы знаем, как заботливо Жюльетта окружала себя постоянно обновляемыми цветами и растениями. «Лестницы ее дома походили на сад», — отмечает современник. По крыльцу поднимались на слегка приподнятый первый этаж, кухни находились в подвальном помещении. По обе стороны вестибюля, вымощенного белым мрамором, находились помещения для приемов: справа — два салона, за ними — комната хозяйки дома, открытая для посещений. Слева — столовая (редкость в частных домах, где стол накрывали где придется, по необходимости, чаще всего в прихожей), за ней — будуар и ванная комната хозяйки, еще большая редкость и также открытая для посещения. Об остальных комнатах, для частного использования, нам ничего не известно.

Поражают, разумеется, убранство и меблировка. Два вида материалов присутствуют повсюду: мрамор и красное дерево. Мрамор каминов и полов, который смягчают шелковая обивка стен и мягкие восточные ковры. Массивное красное дерево в сочетании с изобилием больших зеркал и оживленное матовой или коричневатой позолотой бронзовых изделий, прозрачность драпировок и продуманные полутона освещения.

Антикомания повсюду. Взять, к примеру, спальню Жюльетты, это святилище, которое она любезно (даже слишком, по мнению некоторых) демонстрирует: она сплошь из красного дерева, драпировки светло-желтого шелка, украшенные вышивкой на фиолетовом фоне и золотыми галунами, спадают с балдахина кровати, торжественно возвышающейся на помосте из двух ступеней, параллельно стене. Каждая стойка этого красочного сооружения украшена фигурками женщин с факелом в руке и позолоченными лебедями. Рядом стояли высокий канделябр, масляная лампа, которую наполнял капля за каплей крылатый гений, и жардиньерка. Чуть поодаль беломраморная статуя Тишины, работы Шинара, предваряла собой место отдыха прекрасной хозяйки. Пианино, письменный стол и раскладное кресло дополняли обстановку.

Точно неизвестно, какую мебель воспроизводили Персье и Фонтен — греческую, этрусскую или помпейскую… Да какая разница, раз они приспосабливали ее к нуждам нового века. Наклонные зеркала на ножках, шифоньеры с ящиками, столики на треноге, кушетки с равновысокими спинками, ночные столики, которые все введут в свой обиход вслед за г-жой Рекамье… Античное звучание, в некотором роде, обеспечивалось тонкостью и разнообразием орнаментов, этим ослепительным арсеналом сфинксов, пальметт, вытянутых лебединых шей, морских коньков, легконогих танцовщиц…

Удивлению нет предела, когда попадаешь в ванную комнату Жюльетты: всё предусмотрено, ванна закрывается пологом, рядом софа из красного сафьяна. Амфоры, курительницы с крылатыми химерами и стрелами Амура окружают грациозную молодую женщину во время ее туалета. Эта обстановка — шедевр утонченности и единства стиля.

Все устремляются к Рекамье, смотрят, восторгаются, комментируют, но и критикуют, ибо мнения разделились: подходит ли такое жилище двадцатидвухлетней красавице? Не слишком ли всё это помпезно? Где естественность в этом косном подражании, где очаровательный след жизни женщины? Гонкуры, ностальгировавшие по архитектуре рокайля, называли спальню г-жи Рекамье «храмом дурновкусия».

Точно одно: такая обстановка быстро вышла из моды: в 1836 году, когда особняк перешел во владение г-жи Легон, жены бельгийского посла, ее гостям комнаты казались низкими, мебель — неудобной, особенно досаждали пресловутые лебеди, излюбленный символ той эпохи: нельзя было ни на что опереться, чтобы тебе в бок не воткнулся острый клюв… Но современники Рекамье в большинстве своем восхищались их домом.

Обстановка создана. Праздник мог начинаться.

***

Для Жюльетты постоянный, непрерывный праздник продлится шесть полных лет. Шесть лет светского триумфа, разнообразных, вечно новых радостей, когда она блистала на прогулках и в загородных поездках, на спектаклях и концертах, на приемах и маскарадах… Буря удовольствий, а она будет одновременно их неустанной устроительницей и не такой уж невинной жертвой. Шесть лет у всех на виду и у всех на устах, неоспоримое царство молодой восхитительной женщины, свободной сама по себе, которой безраздельно дарованы непринужденность и известность.

Первой удачей г-жи Рекамье, как и Шатобриана, было стечение обстоятельств: она стала кумиром своего времени, став олицетворением общества, а потом и города, а затем и национального духа. Она очень вовремя преподнесла французам образ их самих, который нужно было только воссоздать. После коренных общественных потрясений Жюльетта явила собой вновь обретенные гармонию, приветливость ко всем без разбора, элегантность и выдержку. Она была не сексуальным, а общественным символом.

Красота ее правильных и мягких черт воспринималась как типично французская, равно как и ее утонченность, лишенная прикрас, ее целомудренное и улыбчивое очарование. Ее поведение было символичным. Всё, вплоть до обстановки ее гостиной, выражало, в общем мнении, изящество и вкус, свойственные ее стране.

Популярность Жюльетты сродни той, что существует сейчас, например, в кино. Дело в том, что человеку в любое время нужен светоч, образец, звезда, к которой устремлены его тайные желания. Возьмем Брижит Бардо или Мэрилин Монро. Страсти по первой уже улеглись, а вторую убили. Здесь дело лишь в личной стойкости, во внутренней организации психологической защиты… Жюльетта в этом плане больше похожа на французскую актрису, чем на американскую звезду. Ее популярность будет огромной, обволакивающей, ее в буквальном смысле слова придется выдирать из рук толпы, жаждущей приблизиться к ней. В Париже и в Лондоне на пути ее следования будут возникать маленькие восстания. И все же огни рампы оставят ее нетронутой, без единой морщинки. Ее богатый внутренний мир располагал к тому, чтобы быть самодостаточной и не терять голову от поверхностных знаков внимания. Потому что она искала и в конце концов нашла нечто другое в том, что принесло ей звездность.

Она была достаточно мудрой, чтобы не оказаться пленницей самой же созданного образа. Достаточно разумной, чтобы не жаловаться на издержки славы. В Париже тогда принимали и другие женщины, богатые и красивые, но Рекамье была только одна. Возможно, этого она и желала: победить чувство неполноты и наполнить свое существование, превратив его в легенду.

 

«Вы любите музыку, мадам?»

Мало открыть двери своего жилища, пусть они и из красного дерева, чтобы стать хорошей хозяйкой дома. Нужно еще уметь создать себе окружение. Жюльетте в этом не было равных, и Париж был благодарен ей за то, что она не проявляла избирательности, а напротив, примиряла непримиримые составляющие света, который от всей души желал снова слиться воедино.

В начале зимнего сезона 1799 года вокруг нее собрался полный ассортимент Парижа того времени. На любой вкус! Во-первых, там были дельцы, финансисты, друзья г-на Рекамье (который неизменно избирался в правление Французского Банка, созданного Бонапартом в январе 1800 года), управленцы. С этими влиятельными профессионалами непременно соседствовали тогдашние политики, в частности Фуше или Люсьен Бонапарт, а также их ближайшее окружение: Евгений Богарне, Элиза или Каролина, сестры Наполеона. Некоторые генералы, вышедшие из рядовых при Революции или чуть позже, стали друзьями г-жи Рекамье: Моро, Бернадот, Массена, Жюно… Вернувшиеся эмигранты проходили в ее доме своего рода социальную адаптацию: кузены Монморанси, Адриан и Матье, которые станут доверенными лицами хозяйки, а еще Нарбон, герцог де Гинь и Кристиан де Ламуаньон, который вскоре приведет к ней никому не известного молодого человека, решившего пробивать себе дорогу, — Шатобриана. О чем они думали, встречая цареубийц из Конвента, вроде очаровательного Барера, только что вернувшегося из депортации?..

Ум является большим подспорьем, а окружению Жюльетты его было не занимать; помимо великих либералов — г-жи де Сталь, Бенжамена Констана, Камиля Жордана и его приятеля Дежерандо — могучая кучка литераторов, поэтов, композиторов — Лагарп, Легуве и любезный Дюпати — старалась внести разнообразие и веселость в разговоры… Не следует забывать о дипломатах и знатных иностранцах, почитавших своим долгом посетить особняк на улице Монблан, как сегодня отправляются в Центр Помпиду или в новомодный квартал Дефанс…

У обитателей Сен-Жерменского предместья эти собрания не вызывали раздражения. У нового правящего класса тоже: ему приходилось всему учиться у этих банкиров с прекрасными манерами, особенно их легендарной учтивости. А парижские зеваки были в восторге от своей новой королевы, госпожи Рекамье, потому что она умна и добра, легко позволяет забыть о могуществе своего состояния. Когда она отправляется на прогулку или в театр, на ее пути толпится народ: обсуждают ее туалет, прическу и осанку, пытаются ей подражать.

Однако не стоит думать, будто г-жа Рекамье жила исключительно среди своих многочисленных гостей, в своем салоне. Она постоянно выезжала. Ее видели в других известных домах, у г-жи де Сталь, когда та жила в Париже, у Люсьена Бонапарта, где произойдет неожиданная встреча, о которой сообщает г-жа Ленорман.

Однажды, в конце декабря 1799 года, г-жа Рекамье приехала на вечер к Люсьену и, увидев стоящего в тени у камина мужчину, которого она приняла за хорошо ей знакомого Жозефа Бонапарта, приветливо кивнула ему. Мужчина ответил на приветствие, хотя и с некоторым удивлением, и тут Жюльетта поняла, что обозналась: перед ней стоял Наполеон.

Весь вечер Наполеон не сводил глаз с г-жи Рекамье; когда к ней подошел Люсьен, он достаточно громко сказал, что тоже желал бы поехать в Клиши; за обедом оставил рядом с собой место, которое предназначалось для Жюльетты, но она этого не поняла и села поодаль, Наполеон был раздосадован. После обеда начался концерт. Жюльетта была полностью поглощена пением Гара и игрой музыкантов, Наполеон же упорно смотрел на нее. По окончании концерта он подошел к ней и попытался завязать разговор, спросив: «Вы любите музыку, мадам?» Но тут явился Люсьен, Наполеон удалился, а г-жа Рекамье вернулась домой.

Подумать только, что могло бы произойти, если бы Наполеон поехал в Клиши! Жюльетта приняла бы его лучше, чем Люсьена? Он был более властным и убедительным, чем хнычущий Ромео?.. Возможно. И каковы были бы последствия для истории? Жюльетта оказывала бы умиротворяющее влияние на будущего императора? А что же г-н Шатобриан? А письма из Рима? А прекраснейшие страницы «Замогильных записок»?.. Но жизнь распорядилась иначе: Жюльетта и Наполеон не встретятся больше никогда.

***

В новом веке, перед началом Великого поста, парижанам вернули их любимое развлечение — балы-маскарады. Революция на десять лет лишила их ритуальных карнавалов. Консульство вернуло их обратно. 25 февраля 1800 года были возрождены балы в Опере: четыре из пяти были маскарадами.

Как и Мария-Антуанетта, Жюльетта обожала эти балы. Нам известно, что она забывала свою робость под маской, предаваясь своей естественной веселости, маска придавала пикантности ее уму и лишала блеска ум г-жи де Сталь. Тем не менее Жюльетта не могла решиться обращаться к другим на «ты», как того требовал обычай, и по этому признаку, да еще по голосу, ее всегда можно было узнать. Это ее пристрастие к полумерам, контролируемой вседозволенности… При всем ее нарциссизме у Жюльетты было чувство меры.

На балы в Опере она являлась в сопровождении своего деверя, Лорана Рекамье, также проживавшего на улице Монблан.

Хотя балы были открыты для всех и ими не брезговало приличное общество, они уже были лишены блеска и чудесной пестроты, отличавшей их при Старом порядке. Домино заменило собой экзотические или аллегорические наряды прежних времен, позаимствованные на Олимпе, в Персии или Китае. Но хотя краски поблекли, дух и направленность их сохранились. Люди веселились, сладко вздрагивали в предчувствии какой-нибудь относительно невинной интрижки, предавались безрассудству…

Жюльетта не заводила далеко такие игры. Самое большее, позволила однажды взять у себя кольцо принцу Вюртембергскому, который затем вернул его ей, сопроводив запиской, исполненной сожалений. Позже, при Империи, она пользовалась такими случаями, чтобы встречаться, без ведома властей, с некоторыми официальными лицами (например, первым секретарем австрийского посольства, красавцем Меттернихом), которые не могли явиться к ней средь бела дня. Пока же она отправлялась туда лишь чтобы танцевать.

Красавица из красавиц любила танцевать, она даже возобновила традицию французской кадрили: четыре пары совершают тщательно выверенные движения, неоднократно отрепетированные перед приходом гостей. Домашние спектакли, которые обожали в то время. Жюльетта не прочь станцевать и одна, что позволяло блеснуть своими дарованиями. Было много толков о знаменитом «танце с шалью» — грациозной пантомиме, когда шаль или покрывало подчеркивали связность движений танцовщицы. Охотно цитировали описание танца в «Коринне» г-жи де Сталь. Можно подумать, что никто не читал «Коринны»! Там героиня танцует тарантеллу, отбивая ритм бубном. Танец же с шалью, по всей видимости, был изобретением г-жи де Крюднер, которая еще встретится на жизненном пути Жюльетты и которая, помимо прочего, была автором очаровательного, но быстро позабытого рассказа «Валерия», написанного в стиле, предвещающем романтизм.

 

Портреты, достойные оригинала

Как полагалось в то время, г-жа Рекамье заказала свой портрет знаменитому художнику. Первым делом она обратилась к Давиду.

Давид, друг Марата и Робеспьера, великий распорядитель революционных празднеств, тот, кого Дантон из телеги осужденных высокомерно назвал лакеем, бывший член Конвента, проголосовавший за казнь короля, забросивший карманьолу и красный колпак, чтобы служить имперскому орлу, а впоследствии умерший в изгнании, в Брюсселе… Давид, развивавший античный стиль во Франции, великий творец, неистовый в жизни и классический в искусстве, должен был за плату изобразить самую грациозную из банкирш…

Он принялся за работу весной 1800 года, но не сумел закончить набросок. Порой прекращение работы вменяли в вину самой Жюльетте: она-де закапризничала, то ли ноги ее на портрете показались ей чересчур большими, то ли она прислушалась к критике многочисленных друзей, навещавших ее в мастерской художника во время скучных сеансов позирования… Заблуждение. Давид был профессионалом. Что-то мешало ему в работе над портретом. Это «что-то» он подробно разъяснил в письме к модели: художник был неудовлетворен местом, выбранным для работы (свет падал не так, скрывая черты), и предлагал возобновить работу над портретом, но уже в другом помещении, обещая, что это будет шедевр, «творение, достойное оригинала».

Тогда Рекамье обратились к ученику Давида, Франсуа Жерару, который и создал желаемый шедевр. Жерар, человек сложный, с переменчивым настроением, обидчивый и торопливый, надолго связал свою судьбу с госпожой Рекамье, как будто этот первый заказ, покрывший обоих славой, соединил их узами отношений, которые уже ничто не сможет разорвать. В их очень живой переписке, сохраненной Жюльеттой, она держала себя с художником довольно властно, хотя и обходительно, что в целом явилось для него поощрением к творчеству.

И тем не менее портрет мог так и не появиться на свет! Жерар, как мы уже сказали, был обидчив. У Жюльетты, как и у любой светской женщины, было много друзей. Один из них, виконт де Ламуаньон, дворянин, выживший во время резни в Кибероне в июне 1795 года, в равной мере любезный и храбрый, умирал от желания присутствовать при сеансе позирования. Жюльетта долго мялась, но согласилась. Когда Ламуаньон явился на сеанс, Жерар пришел в ярость. «Входите, входите, сударь, — сказал он, открывая ему дверь с палитрой в руке, — но только после я вспорю свою картину!» «Я был бы в отчаянии, сударь, лишить потомство одного из ваших шедевров», — с поклоном ответил Ламуаньон и вышел. Да славятся его флегматичность и учтивость!

Не будь его и Жерара, нам было бы сложно представить себе Жюльетту в самом начале ее блестящих успехов в свете. От знаменитой картины веет особой атмосферой, она источает «запах женщины» — утонченный, проникновенный, незабываемый.

Ванная комната на античный манер: в мраморном полу ромбовидные отверстия цветком, предназначенные для стока воды, корзина с бельем стоит на полу, за креслом, на котором мирно отдыхает Жюльетта, как будто только что вышедшая из воды. Всё обрамляет и защищает ее: за пурпурным пологом угадывается парк, над портиком с порфировыми колоннами виден краешек как будто римского неба. Молодая женщина с совершенным телом томно придерживает длинное мягкое покрывало цвета желтого золота, наброшенное поверх матово-белого, очень открытого платья. В этой грациозной неподвижности всё дышит свежестью нимфы, занятой своим туалетом. На ней нет никаких украшений, кроме стрелы Амура, воткнутой в забранные наверх волосы. Элегантность фона, написанного Жераром, сочетание природных и архитектурных элементов подчеркивают достоинства модели: этот академический штрих, это стремление к абстрагированию придают полотну несравненную завершенность.

Набросок же Давида блещет своей простотой: никакой обстановки, если не считать масляной лампы, написанной молодым Энгром. Кушетка, на которой возлежит Жюльетта (реквизит из мастерской, изображенный Жакобом), два валика, положенные друг на друга, на которые модель опирается левой рукой, парадоксальным образом составляют с ней одно целое. Поза более целомудренная, чем на картине Жерара: платье, также на античный манер, с завышенной талией, не столь открыто, лицо Жюльетты становится от этого поразительно объемным. Короткие завитки волос, черная лента, обхватывающая лоб, открывают взгляд: он живой, острый. На портрете Давида в полуулыбке молодой женщины больше сдержанного лукавства, в нем меньше пассивности, сонной восприимчивости, чем у Жерара. В незавершенности есть что-то более современное, будяшее воображение… Картина Жерара совершенна, картина Давида — вызывающа. Какой из двух образов хотелось бы нам увидеть ожившим и сошедшим с полотна? Трудно сказать…

***

Растущую популярность госпожи Рекамье увенчало одно событие парижской жизни: 4 апреля 1801 года, на Пасху, Жюльетта собирала пожертвования во время торжественной мессы.

Церковь Святого Рока на улице Сент-Оноре, первый камень которой был заложен Людовиком XIV в детстве, где похоронены Корнель, Ленотр и Дидро, наиболее посещаемая церковь столицы снова открылась для богослужения. Можно без труда представить себе впечатление, производимое колокольным перезвоном, священниками в стихарях, швейцарцами в мундирах, почти дневным светом тысяч свечей, в котором проступали дорические колонны центрального нефа, торжественным грохотом больших органов… Древний церемониал возрождался в присутствии несравненного собрания, возможно, более озабоченного прикрасами, чем молитвенной сосредоточенностью. Толпа собралась огромная. Кюре Клоду-Мари Мардюэлю кто-то свыше подсказал его выбор! Все толпились, чтобы полюбоваться прекрасной, элегантной г-жой Рекамье, совершавшей благое дело в сопровождении графа де Тиара, Эмманюэля Дюпати и Кристиана де Ламуаньона. И с большим успехом: пожертвовано было 20 тысяч франков. Для г-жи Рекамье это был триумф, что признавалось даже в полицейских донесениях. Она к этому привыкла.

«Газетт де Франс» так описывала волнения, вызванные ее появлением в саду Фраскати: «Можно сказать, что в данном случае она расплатилась за удовольствие быть красивой. Сердце кровью обливалось при виде того, как она отбивалась и, можно сказать, плыла в потоке любопытных, суетившихся вокруг нее. Вставали на стулья, вытягивали шеи, давились и чуть не задавили ту, что была предметом этого смешного и назойливого почитания, но тут она благоразумно предпочла удалиться. В манерах нынешней молодежи есть что-то невежественное, мрачное и непристойное, что будет очень трудно изменить, пока в общественных собраниях не возобладает приличная компания или пока она не станет собираться в своем узком кругу…»

Некоторые упрекали Жюльетту в кокетстве за любовь вызывать столпотворения. Но ей были свойственны и менее легкомысленные занятия: она, например, воспитывала бедную глухонемую девочку, которую потом доверила заботам одного аббата. Материнские чувства были заложены в ней свыше: когда в ее доме устраивались танцевальные вечера, для ее подруг всегда были заготовлены веера, букеты и туфельки всех размеров и всех цветов, чтобы ни одна гостья не почувствовала никаких неудобств.

 

Ум и красота

Веселое самопожертвование светским удовольствиям не мешало Жюльетте укреплять дружбу с некоторыми людьми, что придаст ее жизни твердую любовную и умственную основу.

Она сошлась с г-жой де Сталь, столь сильно поразившей ее во время первой встречи в Клиши. Та, по своему обыкновению, каждую зиму проводила в Париже. Неистовая баронесса летом жила и сочиняла в Коппе, где находился ее отец, а с декабря по май открывала свой парижский салон. Брюмер она приняла с интересом, радуясь возвращению «жертв фрюктидора». Она была бы не прочь стать вдохновительницей Бонапарта, деятельность и блеск которого ее привлекали. Тем не менее ее небезосновательно тревожил перекос в Конституции VIII года Республики. Ее друг Сийес мог бы постараться получше, думала она. И спрашивала себя, является ли Консульство тем идеальным режимом, которого она пламенно желала для Франции, сохранит ли оно свободу и идеи Просвещения.

Пока же она устроила Бенжамена Констана, с которым жила последние пять лет, в Трибунат (орган, созданный для обсуждения законов, предлагаемых Государственным Советом). 5 января 1800 года речь Констана вызвала первое столкновение между этим совещательным органом и Бонапартом. С тех пор Первый Консул опасался деятельной дамы, зная, что она является душой зарождающейся оппозиции. Однако виду не показывал, так как г-жа де Сталь обладала значительным весом в политических кругах.

В мае 1800 года Бонапарт через Швейцарию отправился к армии, возобновившей военные действия в Италии. Он остановился в Коппе, нанес визит Неккеру и пешком прошел через перевал Сен-Бернар. «Этот человек обладает волей, поднимающей на дыбы целый мир», — писала г-жа де Сталь Жюльетте.

Массена, с которым кокетничала Жюльетта, некоторое время был осажден в Генуе австрийцами и англичанами. По своем возвращении он прислал ей записку, рыцарски уведомлявшую, что некогда подаренная ею белая лента не покидала генерала во время сражений и осады, благодаря чему удача постоянно была на его стороне.

Трудное сражение при Маренго состоялось 14 июня. Уже на Святой Елене Наполеон все еще кричал в бреду: «Дэзе! Дэзе! Ах, победа так близка!» — настолько все висело на волоске. Дэзе там погиб, как и еще шесть тысяч французов, но австрийцы уступили Франции господство надо всем Апеннинским полуостровом, а 3 декабря решительное вмешательство Моро в Гогенлиндене открыло дорогу к окончательному миру.

Весть о победе Бонапарта вызвала ликование в Париже. Возвращение после Маренго было триумфом, завершившимся апофеозом. Жюльетта и г-жа де Сталь были захвачены всеобщем воодушевлением.

Следующей зимой дружба двух женщин окрепла. «Нет ничего более захватывающего, — писал впоследствии Бенжамен Констан, — чем беседы г-жи де Сталь и г-жи Рекамье. Быстрота, с какой первая излагает тысячу новых мыслей, а вторая их схватывает и оценивает; этот мужской крепкий ум, который всё обличает, и этот деликатный и тонкий ум, который всё постигает; откровения опытного гения, сообщаемые юному разуму, достойному их принять, — все это невозможно было бы описать, если не иметь счастия быть тому свидетелем».

Они прекрасно дополняли друг друга и знали об этом. Г-жа де Сталь излучала силу и идеи. Жюльетта — хрупкость и изящество. Обеих этих богатых, окруженных людьми женщин, личностей, бывших у всех на виду, объединяла странная особенность, частью объясняющая сложности в их личной жизни: чрезмерная привязанность первой — к своему отцу, второй — к матери. Психоаналитик назвал бы это детскими фиксациями. Во всяком случае, им будет трудно их преодолеть.

Г-жа де Сталь не только не страдала от контраста с восхитительной, очаровательной Жюльеттой, но и испытывала к ней нежное чувство старшей сестры и покровительницы. Жюльетта же упивалась превосходящим умом Жермены и в общении с ней развивала собственный ум и способность к суждению. Об основе их отношений прекрасно говорит такой анекдот, который приводит в своих мемуарах Эдмон Жеро: некто, оказавшись между г-жой Рекамье и г-жой де Сталь, сказал: «Я сижу между умом и красотой». «Сударь, — ответила г-жа де Сталь, притворившись, будто не поняла, — мне впервые говорят, что я красива».

Что за ум, в самом деле! Зная, насколько г-жа де Сталь страдала от того, что сама называла «отсутствием внешней привлекательности», можно оценить великодушие этого ответа, открывающего высшую красоту — красоту души…

 

Некто Лассань приезжает в Париж…

Весной 1800 года, ровно за месяц до сражения при Маренго, в Париж прибыл некий гражданин Лассань. Он швейцарец, не при деньгах, не слишком уверен в своей будущности и совершенно ошеломлен тем, какой предстала перед ним французская столица после нескольких лет, проведенных вдали от нее, во время Террора.

«Я увидел кабаре, где танцевали мужчины и женщины; затем передо мной предстал дворец Тюильри в прогале меж двух рядов каштанов. Площадь Людовика XV была пуста; своим запустением, меланхоличным и заброшенным видом напоминала древний амфитеатр; ее пересекали скорым шагом; я был удивлен, не слыша стенаний; я опасался ступить в кровь, от которой не оставалось больше и следа…»

Не все его впечатления были столь мрачными, отнюдь. Следы, оставленные Террором, были порой невозможно смешны. Так, подходя к дому одного из своих друзей, на улице Гренель, он позабавился, прочитав на двери комнаты консьержки: «Здесь величают друг друга гражданами и говорят на „ты“. Закрой, пожалуйста, дверь». Сначала он никак не мог подстроиться под общий тон, но очень быстро ему это удалось, и он вкусил парижского очарования, «отсутствия всякой мрачности и всяких предрассудков, пренебрежения к состоянию и именам, естественного выравнивания всех чинов, равенства умов, делающего французское общество несравненным…».

Вскоре он зажил под своим подлинным именем: Франсуа-Огюст (вообще-то его вторым именем было Рене, но пока он предпочитал Огюст), виконт де Шатобриан.

Ему неполных тридцать два года, он бретонец, вернее, кельт с головы до ног, брюнет, живой и веселый, несмотря на свои несчастья и превратности судьбы. Родившись дворянином, и в этом его главное качество, он провел свободное и дикое детство на песчаных отмелях Сен-Мало, возле моря, которое любит всеми фибрами души, между суровостью отца, аристократа-работорговца, вернувшего блеск древнему фамильному гербу, и нежностью женской любви. После смерти отца он был обобран старшим братом и без всякой четкой цели отправился в Америку. Когда он вернулся, его поспешно женили, а с наступлением Террора он без особого убеждения вступил в армию аристократов. Брата его гильотинировали, он же, раненый, укрылся в Англии, где прозябал, как многие другие. Опубликовал скучный «Исторический очерк о революциях», нашедший мало откликов.

И вот он приехал в Париж. Его занимают две вещи: как вычеркнуть свое имя из списка эмигрантов, а главное — как расстаться с безвестностью, худшей из тюрем для человека с его натурой, его гордыней и его талантом.

Со времен лондонской эмиграции у него осталось несколько друзей, вернувшихся прежде него, на которых он рассчитывал, чтобы заявить о себе. Среди них был поэт Фонтан, бывший в чести у Бонапартов, и не случайно: он пользовался особым покровительством Элизы. Люсьен только что доверил ему руководство газетой «Меркюр де Франс». Фонтан поощрял Шатобриана к литературному творчеству и, когда пришло время, подставил свое плечо. Парадоксальным образом один из поборников классической школы станет давать тонкие и дельные советы отцу-основателю французского романтизма. «Вместо того чтобы возмущаться моим варварством, — писал позднее Шатобриан, — он восхищался им».

Другой его друг, с которым мы уже знакомы, Кристиан де Ламуаньон, приведет его на улицу Монблан. Шатобриан, по собственному признанию, был тогда еще полнейшим дикарем и едва смел поднять глаза на красивую женщину, окруженную воздыхателями. Каким же образом, в толпе, окружавшей ее, самая изысканная женщина Парижа распознала бы этого дворянчика, знаменитого незнакомца?

Шатобриан, хотя об этом часто забывают, «сделал себя сам», и одному Богу известно, чего ему стоило прославить свое имя, стать писателем века, оракулом своей эпохи и тяжелым, но блистательным человеком, к которому станут обращаться грядущие поколения…

Для начала Шатобриан влился в кружок друзей, душой которого была Полина де Бомон, дочь графа де Монморена, бывшего послом и министром иностранных дел при Людовике XVI. Госпожа де Бомон — прототип романтической героини. Ее судьба отмечена печатью несчастья: во время Революции вся ее семья и большинство друзей, в том числе поэт Андре Шенье, погибли на гильотине. Единственный брат, оставшийся в живых, утонул во время кораблекрушения. Брак ее не удался, она развелась. Она свободна. И обречена на скорую смерть. Туберкулез точит ее силы, заостряет черты лица и придает взгляду обманчивую лихорадочность. «Ничто не поколеблет меня» — таков был ее девиз, по крайней мере до тех пор, пока она не встретила Шатобриана. Эта встреча ее потрясла, она влюбилась в него до беспамятства…

Ее звали «Ласточкой», а вокруг нее вращался целый зверинец: Жубер, «Олень», мыслитель, о котором г-жа де Шастене скажет, что «он был похож на душу, случайно залетевшую в тело и выкручивавшуюся, как может». Фонтан, «Кабан» — из-за своего крепкого телосложения, Шендолле, поэт-ментор, вечной грусти которого не мог развеять даже роман с сестрой Шатобриана Люсиль, прозванный по этой причине «Вороном», Матье Моле, прозвище которого нам неизвестно, но вполне могло быть «Лисом», благодаря замечательной карьере, которую он сделает, служа всем режимам с равной гибкостью, и, наконец, Шатобриан — «Кот».

Кот — нервный, пытливый, независимый, самовлюбленный, сладострастный и очаровательный… Ясно, чем благородный виконт мог напоминать своего любимого животного. Во всяком случае, под влиянием друзей он принимается за работу. Пишет «Аталу», фрагмент объемистого и честолюбивого труда, который задумал, — «Гений христианства». Но прежде всего, чтобы пробиться в мир литературы, прибегает к древнейшему средству: с головой окунается в полемику и благопристойно, но шумно набрасывается на только что переизданное произведение, о котором много говорят, — «О литературе» г-жи де Сталь. В форме «Письма к гражданину Фонтану», опубликованного в «Меркюре» в декабре 1800 года, он оспаривает тезис о способности человеческого рода к самосовершенствованию. Он замечен и вскоре познакомится с дамой из Коппе, которая так добра, что не держит на него зла за резкие выпады в свой адрес.

Три месяца спустя «Атала» вышла в свет. Началась общественная карьера Шатобриана.

Родился новый писатель, и Париж тотчас признал его. «Атала, или Любовь двух дикарей» выгодно отличалась новизной на фоне той слащавой чуши, выходившей из-под пера последователей Бернардена, которой публика уже пресытилась. Шатобриан сумел возродить экзотику, в лирической и захватывающей манере описав просторы Америки. Величие пейзажей, леса, небеса, сотрясающие их грозы, описание Миссисипи, которым открывается повествование, впечатляют и восхищают его читателей.

Эта история запретной любви между двумя молодыми людьми, разрывающимися между зовом природы и требованиями религии, история с печальным концом, возбуждала воображение. Здесь отразилась новая чувственность, чувственность молодого поколения, к которому принадлежали автор и его читатели и которое было готово отождествить себя с героями романа. Неважно, что эта «love story» саванны была маловероятна, что индейцы, слегка отесанные цивилизацией, изъяснялись как завсегдатаи элегантных балов, — читатели были покорены энергией и порывом романа, они чувствовали за этими возрожденными образами почерк великого писателя и плакали в экстазе над похоронами прекрасной индеанки, ставшей, как Виргиния, жертвой своих предрассудков…

А как Жюльетта отнеслась к этому произведению? Ей, наверное, понравился холодный свет, в котором оно купалось: «Луна одолжила свой бледный факел для бдения по покойной…» Узнала ли она себя в Атале? Возможно, ибо Атала, как и она, сделала своим символом белизну. Белый цвет целомудрия и смерти, как белы старость и слепота ее спутника-беглеца, Шактаса, пережившего ее и ведущего рассказ. Когда Шатобриан описывает свою героиню: «Она была правильно красива; в ее лице было нечто добродетельное и страстное, обладавшее неодолимым притяжением. К этому добавлялась самая мягкая грация; крайняя чувствительность, сочетающаяся с глубокой меланхолией, сквозила в ее взгляде; улыбка ее была небесной», легче представить себе даму с улицы Монблан, чем какую-нибудь индеанку из племени натчезов, с засаленными волосами и в бобровых шкурах…

Вскоре после выхода в свет «Аталы», весной 1801 года, Шатобриан познакомился с г-жой Рекамье в доме г-жи де Сталь. Тогда они и словом не перемолвились. Описание этой встречи открывает часть «Замогильных записок», посвященную г-же Рекамье. «Я никогда вообразить не мог ничего подобного, мужество оставило меня; моя любовная восторженность обратилась в досаду на самого себя. Я как будто молил небо состарить этого ангела, отнять у него немного божественности, чтобы сократить расстояние, отдалявшее его от меня». Здесь все же надлежит сделать скидку на лукавство, присущее беллетристике: впечатления автора этих строк нельзя даже сравнивать с волнением, односложно, но проникновенно выраженным Бонапартом, когда тот подошел к Жюльетте. Шатобриан мог быть только польщен, невольно оказавшись в окружении двух знаменитых женщин, но возможно, он и не разглядел хорошенько г-жу Рекамье: в голове у него тогда было только его исключение из списков, петиция Первому Консулу, ходатайства к Фуше, к Элизе и к самой г-же де Сталь. Более всего на свете он хотел выйти из своего полуподполья, тем более что его «Аталу» приняли хорошо.

Взглянул на Жюльетту он лишь шестнадцать лет спустя, за столом их общей подруги. Сколько времени он бы выиграл, скольких страданий избежал, если бы понял тогда, весной 1801 года, что перед ним женщина, которая одна могла умиротворить его и поощрить его творчество, а еще понять его экстравагантную натуру…

Едва добившись исключения из списков эмигрантов, Шатобриан заперся у г-жи де Бомон, в ее поместье Савиньи-сюр-Орж, чтобы закончить «Гения христианства». Этот труд вышел в апреле 1802-го, и успех его сразу был феноменальным. По сравнению с этим монументальным произведением, призванным доказать Франции, что ей нечего стыдиться своего положения возлюбленной дочери Церкви, «Атала» казалась скромным пустячком.

Шатобриан достаточно недавно, после двойной семейной утраты, вернулся к религии отцов. Он прекрасно осознавал, насколько, несмотря на сарказмы философов и опустошения, произведенные республиканской идеологией, она оставалась живой в сердцах его сограждан, и эта апология, стремившаяся не столько доказать, сколько дать прочувствовать, покорить воображение, пришлась донельзя кстати…

Более того, писатель оказался новатором. Данный вопрос никогда не рассматривали под таким углом зрения. Кто прежде воспевал красоту и просвещающую добродетель «самой поэтической, самой человечной религии, наиболее благоприятствующей свободе, искусствам и литературе»? С силой, свойственной его перу, он удивляет, увлекает. Реабилитирует Библию, указывает на позабытые источники вдохновения, открывает Данте, Тассо и Мильтона, сыплет блестящими отрывками, грандиозными и неожиданными размышлениями об Океане, перелетных птицах или американской ночи… Неподражаемо передает свою любовь к руинам, «смуту страстей» и меланхолию человека перед лицом природы. Становится певцом духа времени, глашатаем литературы «новой волны».

Через четыре дня после выхода «Гения» Париж с большой помпой отмечал подписание Конкордата. После долгих переговоров между Бернье и ловким кардиналом Консальви Рим и Париж пришли к соглашению: епископы, назначаемые Первым Консулом, будут утверждаться папой римским и избирать священников. Государство станет платить им жалованье, но зато папа признает распродажу церковного имущества «необратимой». За несколько дней до того, чтобы умерить досаду республиканцев, Бонапарт опубликовал «Органические статьи», которые, в частности, наделяли префектов полномочиями в области регламентирования отправлений культа. Это всё едино: религия во Франции была восстановлена.

В воскресенье, 18 апреля 1802 года, на Пасху, огромная толпа, возглавляемая представителями властей, собралась в соборе Парижской Богоматери на торжественный молебен. С какой пышностью проходило это первое официальное богослужение! Внушительные силы правопорядка окружили собор. Под колокольный звон, вслед за четырьмя кавалерийскими полками прибывали консулы, послы и министры в каретах, запряженных восьмериком или шестериком, в зависимости от их ранга, у входа в храм их встречал монсеньор де Беллуа, архиепископ Парижский, кропивший их святой водой и ладаном. Тридцать епископов ожидали их под пологом, натянутом на хорах (обивка маскировала шрамы, нанесенные революционерами). Кардинал-легат, представлявший папу, отслужил мессу, и — неслыханная вещь! — в момент возношения даров войска взяли на караул, а барабаны забили дробь!

Публика собралась самая разнородная. Порядочное общество соседствовало с разряженной кликой выскочек и авантюристов нового режима… Бок о бок стояла парочка ренегатов: непроницаемый Фуше, бывший семинарист, ставший якобинцем, и элегантный Талейран, бывший епископ, руководивший распродажей церковного имущества и автор Гражданской Конституции для духовенства. Два столпа консульского режима, по меньшей мере, попали в знакомую среду! Чего нельзя сказать о военных, которых согнал сюда Бертье по приказу Бонапарта и которые в большинстве своем хмурились, глядя на помпезный маскарад, и с трудом выносили грохот колоколов и органов, потоки песнопений и прекрасных слов, в которых ничего не понимали. Старые республиканцы были ошеломлены такой сверкающей и бесполезной показухой. Бернадот молчал, но просто не выражал своих мыслей вслух, другие же, как Ланн или Ожеро, не скрывали своего раздражения. Генерал Дельмас даже сказал Первому Консулу на выходе, что этой прекрасной церемонии недоставало «лишь миллиона человек, отдавших жизни, чтобы уничтожить то, что он только что восстановил».

Соперник Бонапарта по популярности, генерал Моро, пренебрег этим ребячеством и в своем неизменном фраке черного сукна пошел выкурить сигару в саду Тюильри. Не стоит и говорить, что эта дерзость была замечена, равно как и его саркастические комментарии по поводу «капуцинады» из-под палки, высказанные военному министру. Его оппозиция Бонапарту обострялась с каждым днем, и вскоре мы увидим, куда она его заведет и во что ему обойдется.

Париж веселился: ему вернули воскресенье, ему вернули церковные зрелища, расшитые стихари, мальчиков-певчих, молебны и псалмы, звонко раздававшиеся под сводами… А главное — ему вернули мир. Подписанный 25 марта в Амьене с последним вражеским государством — Англией, он сделал Первого Консула человеком, пользующимся наибольшей любовью в своей стране. Он продлится недолго, но передышка прошла при всеобщем воодушевлении, еще усиленном амнистией для эмигрантов.

 

Английский дивертисмент

Жюльетта с матерью воспользовались Амьенским миром, чтобы открыть для себя туманный Альбион. Любопытство было в равной степени велико по обе стороны Ла-Манша, и толпы путешественников сталкивались весной 1802 года на плохих дорогах, соединявших Париж с Кале.

В мае Жюльетта и г-жа Бернар, заручившись теплыми рекомендациями старого герцога де Гиня, бывшего послом Людовика XVI в английской столице, сели на корабль. Пребывание г-жи Рекамье в Лондоне было недолгим, тем не менее ей был оказан незабываемый прием. Все особы, получившие ее письма, нанесли ей визит, в том числе герцогиня Девонширская, пригласившая ее в свою ложу в Опере, где находились также принц Уэльский (будущий король Георг IV), герцог Орлеанский (будущий Луи Филипп) и два его брата. Как и в Париже, она была окружена толпой, жаждавшей взглянуть на красавицу-иностранку, газеты пестрели ее именем и ее портретами.

Что до парижской прессы, она так откликнулась на новые успехи г-жи Рекамье: «Говорят, она сетует на то, что стала в Лондоне предметом воистину утомительного любопытства, ее сетования стали бы еще горше, если бы никто не изъявлял никакого желания взглянуть на нее…» Тон отнюдь не доброжелательный! Дело в том, что в Париже поползли слухи, будто банкиру Рекамье грозит банкротство и его супруга уехала, захватив с собой бриллиантов на кругленькую сумму. Эти сплетни ничем не подтвердились.

Друзья тревожились за нее. Среди них был ее верный паж — Адриан де Монморанси.

Анн-Адриан де Монморанси, герцог де Лаваль, принадлежал к одному из древнейших феодальных родов королевства. Его предок, коннетабль Анн, советник Генриха II, сыграл ключевую роль в религиозных войнах и умер в Сен-Дени, у могилы своих королей, став жертвой кальвинистов.

Когда Жюльетта встретилась с Адрианом у г-жи де Сталь, он был десятью годами старше ее и с честью носил свое славное имя. Он белокур, высок и строен, что позволяет забыть о его близорукости (изъяне по канонам того времени), а также о некоторой нерешительности в речах, которая сегодня была бы не лишена очарования. Этот кавалер ордена Золотого руна, испанский гранд, был светским человеком, которого поспешно сочли «легковесным», поскольку в его манерах было нечто рыцарственное и устарелое. По правде сказать, верность своей чести и своему королю, преданность друзьям, учтивость с прекрасным полом были исчезающими ценностями… Этот истинно французский дворянин, остроумный и обходительный, был в глазах Жюльетты образцом мужеских добродетелей, типажом сродни герцогу де Немуру из ее любимого романа «Принцесса Клевская». Их дружба продлится около сорока лет.

Монморанси особенно выигрывал в сравнении с воспоминаниями о Люсьене Бонапарте. «Взаимное влечение» было как будто достаточно выражено поначалу. «Радуясь спокойствию, отмечавшему наши отношения, — пишет Жюльетта, — я тем не менее желала больше страсти… Я любовалась чистым небом, но несколько грозовых облачков бы не помешали». Она признается, что путешествие в Англию было в некотором роде частью любовной стратегии, направленной на то, чтобы подразнить чересчур безукоризненного кавалера.

План удался. Адриан немного пострадал, но лишь немного, а потом, по желанию дамы, преобразил эту склонность в нежную привязанность и с тем же изяществом продолжал подавать ей руку.

Жюльетта с матерью продолжили свой английский вояж и провели некоторое время в Бате, в графстве Сомерсет, где на месте древнеримского поселения возвышались недавние чудеса архитектуры эпохи короля Георга. Элегантность «полукругов» и «террас» Джона Вуда превратили Бат в самый изысканный из курортов. И там тоже скромность Жюльетты страдала от назойливого внимания окружающих.

Словно чтобы избежать вызываемого ею любопытства, она решила поискать покоя в ландах старой Шотландии; посетила Эдинбург, «северные Афины», а затем прибыла в Гарвич, откуда путешественники отплывали в Гаагу. Во время переезда, оказавшегося более долгим, чем планировалось, у Жюльетты было время пробежать «Гения христианства». Поздний комментарий автора: «Я открылся ей, по ее собственному доброжелательному выражению: я узнаю здесь ту доброту, какую всегда питали ко мне ветры и море…»

Две женщины пересекли Голландию и остановились в Спа, под Льежем, где г-жа Бернар, вслед за Монтенем и Петром Великим, принимала воды, а затем, в середине июля, вернулись в Париж.

Хотелось бы узнать о впечатлениях г-жи Рекамье, впервые покинувшей пределы родины… Но нам мало что известно об этом путешествии, кроме того, что говорили о нем газеты. Триумфальное турне как будто ни обновило привычек Жюльетты, ни развеяло ее усталости. «Вы говорите о светских удовольствиях, которым по-прежнему предаетесь, презирая их», — заметил Адриан.

В душе красавицы из красавиц поселилась меланхолия… С чего бы это? В неизданной ее биографии Балланш отметит беспокойство, которое ей тогда внушало здоровье ее матери. Постиг ли уже тогда г-жу Бернар недуг, который спустя несколько лет унесет ее в могилу? Понимала ли это Жюльетта? Воспользовалась ли мать этими особыми моментами, проведенными с дочерью, чтобы поверить ей некую тайну, открыть секретный эпизод из своего прошлого? Мы не знаем, но это вероятно. Золотая юность Жюльетты близилась к повороту: праздник будет продолжаться, но его королева теперь лучше станет осознавать его полную пустоту.

 

День в замке Клиши

По возвращении Жюльетта расположилась на летней квартире в Клиши, где отдавала долг гостеприимства своим новым английским друзьям. Она принимала, в частности, Чарлза Джеймса Фокса, бывшего госсекретаря министерства иностранных дел, который из-за своих профранцузских симпатий перешел в оппозицию премьер-министру Питту и стал горой в защиту политики примирения между двумя соперничающими державами. Тогда он занимался исследованиями о Стюартах, Первый Консул любезно принял его в Тюильри и предоставил в его распоряжение дипломатические архивы (но визит в Клиши предшествовал посещению Мальмезона).

О том, как прошел день в Клиши, когда его посетил Фокс, нам известно из записок баронессы де Воде.

Салон г-жи Рекамье посетили тогда Нарбон, Камиль Жордан, генерал Жюно и генерал Бернадот. Вскоре к ним присоединились актер Тальма и г-н де Лоншан, который должен был прочесть свою новую пьесу «Влюбленный соблазнитель», дабы узнать мнение Лагарпа, прежде чем передать ее на рассмотрение литсовета Французского Театра. Вслед за ними приехали Ламуаньон, Адриан и Матье де Монморанси, генерал Моро и, наконец, Фокс, лорд и леди Холланд, адвокат Эрскин и г-н Адер.

Фокс и Моро беседовали как добрые друзья, Лагарп с Эрскином вели оживленный разговор и сыпали шутками. Нарбон неоднократно пытался сделать беседу общей, обращая внимание по очереди на каждого из присутствующих; таким образом, собравшиеся обсудили поведение Моро, обращения Фокса к королю с целью принудить Питта к миру, мнение Эрскина о присяжных, управление Нарбона, курс литературы Лагарпа, политическую и частную жизнь Монморанси, храбрость Жюно, стихи Дюпати и т. д.

Когда подали кофе, объявили о приходе Евгения Богарне и его друга Филиппа де Сегюра. Евгений, сияющий собственной славой и отблесками славы своего отчима, но ничуть этим не испорченный, засвидетельствовал свое почтение г-же Рекамье и объявил Фоксу, что сопроводит его в Мальмезон. После кофе общество разбилось на группки по интересам и отправилось на прогулку в парк.

Затем наступил черед Тальма. По просьбе предупредительной г-жи Рекамье он декламировал в основном отрывки из пьес Шекспира, поражая собравшихся, в том числе англичан, силой своего таланта. После перешли к музицированию; г-жа Рекамье села за арфу и исполнила красивый романс; все были очарованы ее голосом.

Г-да Фокс и Адер уехали на аудиенцию к Первому Консулу в сопровождении Богарне и Сегюра, но тут в салон явились герцогиня Гордон и ее дочь леди Джорджиана, признанная красавица. В этот самый момент г-н де Лоншан принялся читать свою комедию, которая понравилась всем и даже вызвала похвалы сурового критика Лагарпа.

Впрочем, тот не успел прокомментировать некоторые сцены пьесы, так как явилось новое лицо, г-н Вестрис, чтобы прорепетировать с г-жой Рекамье сочиненный для нее гавот, который она вместе с леди Джорджианой должна была танцевать на следующий день на балу у герцогини Гордон. Репетиция состоялась при общем присутствии и общем же восторге.

К вечеру в замке стало довольно многолюдно: к собравшимся присоединились г-жа де Сталь, г-жа Виотт, генерал Мармон с супругой, маркиз и маркиза де Лукезини. После положенных церемоний было предложено сыграть в пословицы. Это означало предоставить вновь прибывшим случай показать себя в выгодном свете, блеснув талантом импровизации. От пословиц перешли к шарадам, в которых принимали участие все присутствующие.

Наконец пробило одиннадцать, подали ужин. Маркиз де Лукезини сказал по этому поводу, что завтрак для дружбы, обед для этикета, полдник для детей, а ужин для любви и задушевных разговоров. Время шло незаметно, и полночь застигла всех врасплох.

Вот вкратце какова была жизнь во времена Консульства самой талантливой и блестящей части общества. И все же за этой продуманной сменой развлечений, которые г-жа Рекамье предлагала своим гостям, проглядывает явное желание убежать от себя самой.

 

В тюрьме Тампль…

Для установления мира и порядка Бонапарт намеревался действовать в одиночку, не делясь властью ни с кем. С тех пор как он почувствовал поддержку всего населения, он стремился лишь к усилению автократии. Однако всё это в рамках закона: оппозиция была начеку, и он об этом знал. Ему пришлось очистить Трибунат от «дюжины метафизиков, которых впору утопить», связывавших ему руки, то есть ото всех либералов во главе с Дону и Бенжаменом Констаном. Во время подготовки мирных договоров Констан заявил по поводу употребления в документах слова «подданный», что миллионы человек «не для того погибали десять лет во имя свободы, чтобы их братья снова стали подданными!»… Трибунат критически отнесся и к Конкордату, и к учреждению ордена Почетного легиона, но большой поддержки не встретил.

К либеральному ворчанию узких кругов добавлялись опасения убежденных якобинцев, не упускавших случая указать на аристократические замашки Первого Консула. А главное — армия, оставшаяся без дела после подписания мира, волновалась. Тон задавали главные военачальники: Бернадот и Моро ревновали к Бонапарту, младше их по возрасту, ставшему генералом одновременно с ними. Ожеро, Массена, Брюн, Журдан, Ланн, Дельмас, Гувьон-Сен-Сир, Удино и Макдональд относились к нему с каждым днем всё враждебнее и затевали кое-какие проекты переделки власти в свою пользу. Весной 1802 года Бонапарт велел арестовать кое-кого из строптивых генералов, в том числе Дельмаса, отправил Бернадота принимать воды в Пломбьер, удалил под предлогом дипломатического поручения Брюна, Ланна, Лекурба и установил надзор за остальными.

Что до роялистов, то они все еще ожидали восстановления старшей ветви Бурбонов на французском троне… Бонапарт их не разубеждал. Он прекрасно понимал, насколько временно их молчание.

Поэтому он решил снабдить себя всеми средствами для поддержания порядка и стабильности правительства, сделав себя пожизненным Консулом, но для проформы с этим предложением должен был выступить Трибунат: герою было необходимо дать «залог народной признательности»… Блестящая идея, которую вынесли на референдум. Из 3577259 голосов против было подано 8374.

Это массовое одобрение повлекло за собой 4 августа 1802 года реформу Конституции и нарочито укрепило власть хозяина: Трибунат был сокращен, Сенат отныне мог дополнять Конституцию сенатус-консультами. Первый пожизненный Консул был наделен всеми полномочиями, в том числе правом назначать себе преемника. При таком режиме утрированной президентской республики были заложены основы двух институтов, призванных формировать покорную элиту: лицеи и Почетный легион.

Результат не заставил себя ждать: у роялистов наконец открылись глаза. Какое разочарование! Генерал Бонапарт хоть и изничтожил Революцию, но не был генералом Монком, который в 1660 году реставрировал английскую монархию: он, скорее, был Кромвелем, готовым основать собственную династию… Сплочали ряды, пытались получить субсидии от принцев в эмиграции, собирались организовать свержение того, кто теперь представлялся им «узурпатором».

Г-н Бернар уже не мог поощрять эту деятельность, направленную против Первого Консула. Глава почтового ведомства был тихо смещен в начале предыдущего года за то, что покрывал роялистскую переписку и распространял «периодический листок», издаваемый неким аббатом Гийо или Гийоном, который подвергал нападкам семью Бонапартов. Вот как это произошло.

Госпожа Рекамье, водившая дружбу с сестрами Бонапарта, с Каролиной (г-жой Мюрат), самой умной из них, но и с Элизой (г-жой Баччиоки), наименее симпатичной (ее влиятельность компенсировала сухость и надменность ее поведения), по просьбе последней принимала за обедом Лагарпа, с которым желала встретиться Элиза. Присутствовали также г-жа Бернар, г-жа де Сталь, Нарбон и Матье де Монморанси, кузен Адриана. Хорошенькая подобралась компания! К моменту выхода из-за стола произошла театральная развязка: г-же Бернар сообщили, что ее супруг только что был арестован и препровожден в тюрьму Тампль. Жюльетта, естественно, обратилась к Элизе с просьбой помочь ей как можно скорее увидеться с Первым Консулом. Элиза, смутившись, отвечала уклончиво и холодно посоветовала обратиться к Фуше. Фуше, благорасположенный к Жюльетте, ничем не мог помочь: «Дело серьезное, очень серьезное». Он бессилен. Жюльетта помчалась во Французский Театр к Элизе, находившейся там вместе с другой сестрой, Паолиной (г-жой Леклерк). Подчеркнутое неудовольствие обеих дам при появлении г-жи Рекамье, помешавшей им шумно наслаждаться игрой актера Лафона… Убитая таким приемом, Жюльетта ждет в уголке ложи окончания спектакля, как ее попросили. Можно представить себе ее томление! Слава богу, Бернадот, свидетель всей этой сцены, вызвался отвезти ее домой и заняться этим делом. Он бросился в Тюильри и добился освобождения г-на Бернара без суда, ценой простого отстранения от должности.

Последовавший за этим эпизод, необычный для жизни светской женщины, показал Жюльетте, насколько непрочно при абсолютистском режиме любое положение, даже самое надежное и самое завидное на первый взгляд.

Отец Жюльетты находился в одиночном заключении, свидания были с ним запрещены, но г-жа Рекамье ранее имела позволение навещать интересовавших ее узников Тампля и завела некоторые знакомства среди охраны, чем и воспользовалась, чтобы увидеться с отцом и успокоить его насчет его собственной участи. Знакомый тюремщик впустил ее в камеру г-на Бернара, но едва они успели перемолвиться парой слов, как он вбежал туда, схватил Жюльетту за руку, затолкал в какой-то тайник и там запер. В камере послышались звуки шагов и чьи-то голоса, г-на Бернара куда-то увели, всё стихло, но тюремщик не появлялся. Бедная Жюльетта терялась в догадках, одна страшнее другой. Наконец, по прошествии двух часов, она была освобождена из плена и узнала, что ее отца отвезли в префектуру полиции для допроса.

Бернадот же довел до конца начатое дело и однажды утром явился к г-же Рекамье, чтобы вручить ей приказ об освобождении ее отца. В качестве вознаграждения он попросил лишь позволения сопровождать ее в Тампль, чтобы выпустить узника на свободу.

Таким образом, Жюльетта не обращалась к Первому Консулу и ни о чем его не просила, хотя тот в своих воспоминаниях утверждает обратное.

В это верится легко. Хотя Жюльетта умела просить за других, когда тех постигало несчастье, она никогда не теряла достоинства и скромности, если дело касалось ее лично. У нас еще будет возможность в этом убедиться.

Хотя эта ситуация не подорвала общественного и финансового положения Рекамье, она позволила Жюльетте и ее близким оценить твердость существующей власти. Когда та набрала силу и обнаружилось, что страна семимильными шагами продвигается к Империи, они уже ясно знали, что отныне им придется считаться с произволом полиции и правосудия, а это предрасполагало к осторожности. А еще они поняли, что придется определиться, к какому лагерю примкнуть.