«Нагим пришел я...»

Вейс Дэвид

Часть вторая. Художники

 

 

Глава VIII

 

1

Следующие несколько месяцев кафе Гербуа заменяло Огюсту дом. Комната на улице Эрмель была крошечной и мрачной, работа лепщика – серой и скучной, и ему не о чем было говорить с другими рабочими. Он пользовался теперь мастерской Лекока и вечерами по нескольку раз в неделю занимался у Бари, но, несмотря на это, чувствовал себя по-прежнему начинающим студентом.

А в кафе Гербуа он чувствовал себя художником. Оно находилось на широкой улице Батиньоль, от него пешком можно было добраться до его комнаты и до мастерских друзей. Это был захудалый рабочий район неподалеку от Монмартра, и здесь начали селиться многие художники. Квартиры тут были дешевыми, улицы живописными, почти что деревенскими, да это и была почти деревня, и на художников тут никто не обращал внимания. После года монастырского затворничества Огюста особенно привлекали дружеская обстановка и оживленные беседы в этом парижском кафе.

Кафе Гербуа было подлинно парижским. В теплую погоду столики выставляли наружу, под навес, для дождливых же, холодных дней в кафе был уютный просторный зал. Ярко горели газовые рожки, и художники располагались в одной половине зала, а рабочие – в другой. Массивная печка в центре одинаково хорошо обогревала и тех и других. Аперитивы стоили дешево, еда подавалась обильными порциями, а великодушие хозяина простиралось и дальше: тут можно было просидеть весь вечер, ничего не заказывая, и можно было высказывать любые мнения. Хозяин считал, что от разговоров вреда не будет ни художникам, ни их школам, ни тем более императору, даже такому псевдоимператору, каким был Наполеон III, а художники, особенно те, что поговорливее, привлекали сюда других художников, кое у кого водились деньги, и они их тут тратили.

Хозяин с первого взгляда понял, что от этих художников толку не жди. Вот, например, Фантен-Латур, самый шумливый из всех, одевается аккуратно, но сразу видно, практичностью не отличается. А этот Эдгар Дега. Никогда никого не склонить ему на свою сторону, даже, торговца картинами, слишком уж много гонора, и чего ему не сиделось в адвокатах? Надо отдать должное мосье Мане, – всегда платит за себя и обходителен, но уж слишком обидчив. Самый младший из компании, Огюст Ренуар, был полной противоположностью мосье Мане, который по крайней мере был джентльменом. По разговору Ренуара не отличишь от простого рабочего, а на уме, видно, только одна забота: как бы просуществовать. А эти серьезные типы, Альфонс Легро и Жюль Далу, которые воображают, что будущее французского искусства покоится на их плечах, просто смешны. И вот теперь этот новичок Роден, молчаливый, все больше сидит неподвижно, как каменный, такой независимый, словно уж он-то мог позволить себе быть независимым. Господи, ну и глупцы, ведь ни один из них, ни один не мог позволить себе такой роскоши! Но дело прежде всего, напоминал себе хозяин, он-то не из глупцов. Пусть сидят хоть всю ночь напролет, только бы оставили здесь пару франков; иначе все равно угол будет пустовать.

Чаще всего художники собирались по вторникам и четвергам, как правило, хорошенько потрудившись за день. Огюст стал завсегдатаем кафе, он приходил сюда после долгого рабочего дня, но заказывал что-нибудь редко. Приходилось экономить. Ему нравились свет газовых рожков, запах табака, круглые мраморные столики, сосиски, вино и булочки. И что кафе было самым дешевым в округе и самым теплым – у себя в комнате он никогда не мог согреться – и то, что он мог держаться в тени или, наоборот, при желании вступить в разговор. Больше всего его привлекала сюда компания художников, все они были примерно его возраста, и жизнь их тоже не баловала, но каждый был полон надежд.

В тот промозглый темный зимний вечер на город падал мокрый снег, и улицы стали серыми от слякоти. Огюст запоздал, он долго добирался пешком. Когда вошел, кафе было полно, и Дега пришлось вплотную подвинуться к Фантен-Латуру, чтобы освободить для него место.

Длинное лицо Дега вытянулось еще сильнее, он поежился, словно даже соприкосновение с бархатным пиджаком было ему мучительно. Он разозлился и набросился на Огюста:

– Роден, ты не видишь, что для тебя нет места?

Заметив огорчение Огюста, Фантен сказал:

– Он не виноват, что опоздал. Он работает, зарабатывает на семью.

– А ты, конечно, рад стараться, чтобы оповестить об этом весь свет, – сказал Дега. – Прелестно. – Отвращение еще явственнее отразилось у него на лице.

– Если я вас стесняю… – Огюст приподнялся.

– Не выдумывай, – сказал Фантен и толкнул Родена обратно на место. – Дега не в духе. Салон его тоже отверг.

– Неправда, – вспыхнул Дега. – Я даже не предлагал своих работ.

– Сам знаешь, что хотел представить, – сказал Фантен. – А не представил потому, что боялся – отвергнут. А это то же самое.

Дега бросил на него пренебрежительный взгляд, но промолчал.

Легро недоверчиво спросил:

– Роден, а правда, что ты помогаешь родителям?

– Да, – подтвердил Огюст.

Это ужаснуло Легро. Сам он был из Бургундии, из-под Дижона, и был радехонек, что живет далеко от семьи, – никаких обязанностей. Он уже начал продавать свои работы, а вот Родену, ясно, не пробиться, семья будет вечно мешать. Легро спросил:

– А когда же успеваешь делать что-то для себя?

– Я и не успеваю, – ответил Огюст. Но он не мог не помогать семье, как ни тяжела была для него эта ноша. Папа работал теперь только половину дня. Мама часто болела, и они нуждались в поддержке.

– Неудивительно, что ты пошел в монахи, – сказал Легро. – Я бы тоже пошел, взвали на меня такую обузу.

– Почему ты решил пойти в монастырь? – спросил Далу.

Огюст ответил медленно и неохотно:

– Я был одинок. На распутье.

– И подумал, что со скульптурой покончено, – сочувственно подхватил Фантен, – и церковь разрешит все твои сомнения.

– Не разрешила! – с неожиданной горячностью воскликнул Огюст. – Я заучивал молитвы, хотел проникнуться братской любовью ко всему на свете, и ничего не вышло. Хотелось одного – лепить. А всех, кто мне препятствовал, я возненавидел. Это было неразумно, но во мне не было милосердия. Все остальные послушники казались мне неживыми, и все потому, что их не интересовала скульптура. Это они были еретиками, а не я. И тогда монастырь стал для меня тюрьмой, а не спасением.

– Это я понимаю, – сказал Ренуар. – Ненавижу всех, кто хочет помешать мне рисовать. Мне кажется, я возненавидел бы даже бога, попытайся он остановить меня.

Огюста поразила горячность Ренуара. Обычно Ренуар был спокойным и веселым. Огюст сказал:

– Нет, я не возненавидел бога, не я отверг его, а он меня. После я понял, что он не хотел, чтобы я ему служил.

– И очень расстроился, когда понял? – спросил Ренуар.

– Удивился, не расстроился, – ответил Огюст. – Я вдруг понял, что сам бог – великий скульптор, весь мир его мастерская и Микеланджело – его пророк. И я понял, что должен руководствоваться этим чувством, чувством любви, а не ненависти.

– Ну и ну! – поразился Дега. – Прекрасно испытывать столь возвышенные чувства, но одними ими, к сожалению, не проживешь.

– Ходите в церковь, любите ближних, трудитесь в поте лица своего, – перечислял Далу. – Как ни печально, но Дега прав, все это – потеря времени. Вот женщины – это да. Ты что об этом думаешь, Роден? Мы что-то еще не видели тебя ни с одной.

Огюст всегда был скрытным, а теперь больше, чем когда-либо, предпочитал не обсуждать подобных вопросов. А Далу подначивал:

– Друг мой, ты что же это, не веришь в «ночь любви»?

Огюст только пожал плечами.

– Жаль-жаль, – сказал Далу. – Значит, не хочешь говорить. – Для Далу, который был единственным, кроме Огюста, скульптором в этой компании, молчание Огюста казалось трагическим: женщины были для него всем, и с этой его страстью могла поспорить только его жажда официального признания. – Из тебя никогда не выйдет толк.

Огюст подумал: «Кто знает? Может, талант – это тот же айсберг, который скрыт от чужих глаз». И пока Далу расписывал женщин, которых знал за последнее время, Огюст приглядывался к своим новым знакомым– Эдуарду Мане и Огюсту Ренуару-и старался в них разобраться.

Они были прямой противоположностью друг другу. Мане – самый старший из компании, ему уже тридцать один, Ренуару двадцать два – самый младший. Все в Париже, кто хоть сколько-нибудь разбирался в живописи, считали, что Мане – блестящий талант, что он может писать в любом стиле – в стиле Давида, Энгра, Делакруа, Курбе. Но никто не принимал всерьез Ренуара. Ренуар был всего-навсего студентом. Мане был на пороге признания, не сегодня – завтра, он был необычайно одаренным, привлекательным, элегантным, изысканным, состоятельным завсегдатаем бульваров. Мане уже создал не одно прекрасное полотно и тем не менее был несчастен: Салон пока не признавал его; но надежда не покидала его, хотя часто им и овладевала меланхолия.

А щуплый светловолосый Ренуар, при всем своем жалком виде, вечно в холоде и голоде, сын нищего портного, разве мог он тягаться с Дега и Мане, которые сменили по нескольку не пришедшихся им по вкусу профессий, этот самый Ренуар всегда был доволен жизнью, была бы кисть в руках. Он мог бы писать даже грязью, если в том возникла бы необходимость; он твердо знал одно: жить без того, чтобы не писать, он не может.

Огюсту было легко с Ренуаром. Они происходили примерно из одной среды, и оба редко вступали в споры. А вот другие… Огюст улыбнулся про себя.

Фантен старался перекричать всех:

– Семеро отверженных. Прекрасно. Прекрасно. – Он склонился над списком отвергнутых Салоном. – Легро, Далу, Мане, Дега, Барнувен, Ренуар и я. – Он весь сиял от удовольствия. – Значит, я был прав, когда говорил всем, что Салону нужны только слащавые подделки под искусство.

– И тем не менее, – прервал его Мане, – Салон пользуется авторитетом. Я бы выставлялся в Салоне, если бы приняли.

Ренуар подтвердил:

– И я. – Далу и Легро тоже согласились, но Дега не проявил интереса, и Огюст тоже помалкивал.

– Как бы там ни было, – сказал Фантен, – никого из нас они не выставляют.

– Что ж, дело привычное, – сказал Мане. – Меня отвергали и раньше.

– Но не имели права. Подумать только, тебя! – сказал Фантен. – Да ты на голову выше всех нас!

– Как ни странно, – отозвался Мане, – возможно, ты и прав. Что вы предлагаете?

– По-моему, дело не в том, выставляет ли нас Салон, – объявил Фантен. – Важно, чтобы мы где-то выставлялись, чтобы наши работы видели.

– Может, основать собственную Академию художеств? – сказал Дега.

– Это ни к чему, – сказал Фантен, – но ты бы хоть высказался, какие картины выставлять.

– Это бесполезно, – ответил Дега. – Мы не можем руководствоваться мнением художников. Художники не ставят друг друга ни во что.

Фантен спросил:

– Разве ты не хочешь, чтобы публика увидела твои картины?

– Не уверен, что хочу, – ответил Дега. – В живописи нельзя полагаться на случай. А при такой выставке все будет зависеть только от случая.

Фантен повернулся к молчавшему Огюсту:

– А ты что скажешь, Роден? Ты хочешь, чтобы тебя увидела публика?

– Да, – сказал Огюст, – когда у меня будет что-нибудь закончено.

– Закончено. – Ренуар пожал плечами. – У меня всегда есть что-нибудь законченное. – Он сидел, облокотившись на мраморный столик, и, пока остальные спорили, рисовал что-то на старой газете.

Огюст пояснил:

– Но я хочу, когда закончу, быть действительно довольным работой.

– Господи! – воскликнул Дега. – Чего еще захотел! Да он сошел с ума!

– Ничего подобного. Я почти всегда недоволен своей работой, – ответил Огюст. – А стоит ли выставлять, если сам недоволен?

– А публика, – сказал Дега, – все равно только тогда и воздает должное художнику, когда он уже на том свете.

– Значит, выход у нас один – забиться в угол и молчать? – спросил Фантен.

Дега ответил:

– Что ж, ты лучше всех изучил Лувр. Должен бы уразуметь, что живопись – это не скачки с препятствиями.

Фантен покраснел, но, увидев, что все остальные напряженно ждут ответа, решительно заявил:

– Надо устроить собственную выставку.

– Самим? – Дега был потрясен. У него был такой вид, словно кто-то потребовал от него повторить подвиги Геркулеса.

– Да нет, не самим, – сказал Фантен. Теперь он обращался к остальным: – Но если мы поднимем какой следует шум, то может дойти и до Наполеона.

– До новоиспеченного императора, до этого нувориша? – издевался Дега.

– Я не собираюсь выступать в его защиту, но он наша единственная надежда, – крикнул Фантен.

– Единственная надежда, – повторил Дега. – Это наша выдающаяся личность, он превратил нашу империю в земной рай. Империю, которую породил революционный дух, это диктаторство, одобренное голосами народа, эту республиканскую монархию, как называет ее император, а можно называть и наоборот – монархическую республику, да только это ни то и ни другое. Это империя, преданная наполеоновскому духу, и наступит день, когда от нас потребуют отдать за нее жизнь. Но он, этот император, он-то согласен отдать за нас жизнь?

Все иронически улыбались: в этом они были единодушны.

Но Фантен отказался признать себя побежденным. Он вскочил и заявил:

– Тем более мы должны обратиться к Наполеону. Он в нас нуждается.

– Это не здравый смысл, а одни эмоции, – заметил Дега.

– Черт возьми! – воскликнул Фантен. – Да ведь это лучше, чем корчить из себя интеллектуалов, лучше, чем сдать позиции, ничего не предприняв! – Он передохнул и продолжал: – У меня есть план. Главное, чтобы люди увидели наши работы. А если мы будем протестовать достаточно громко, так что нас услышат наши друзья, влиятельные знакомые, газеты, то мы пристыдим Салон. Они вынуждены будут устроить нашу выставку. – Фантен воспламенялся все сильнее. Он говорил столь убедительно, что идея стала казаться реальной. Мысль о выставке, противоречащей всем академическим установкам Салона, захватила всех, даже Дега. Фантен продолжал:

– Нужно только упорство. Мы возьмем их измором. Мы расшевелим их. Равнодушие – вот наш главный враг. Мы разбудим Париж. В конце концов они увидят наши работы.

 

2

Ко всеобщему удивлению, их протесты были не только услышаны и приняты всерьез, но в апреле Наполеон III официально заявил: «Императору стало известно о многочисленных протестах в связи с тем, что жюри Салона отвергает различные художественные работы. В целях проверки обоснованности этих протестов Его величество решило выставить эти отвергнутые работы на суд публики во Дворце промышленности. Выставка откроется в мае».

Фантен объявил, что «Салон отверженных», как его стал называть весь Париж, как раз то, что им нужно, хотя многие относились к такой выставке весьма иронически, и он убедил Мане, Легро, Далу и Барнувена выставить свои работы вместе с ним. Дега в последний момент отказался; а у Ренуара, к его сожалению, не было ничего готового, так как он вдруг переменил манеру, в которой прежде работал.

Огюст, узнав, что «Салон отверженных» – официальное мероприятие, решил подготовить бюст-это было быстрее всего и легче. У него по-прежнему не было мастерской и денег на материал, и он не мог позволить себе нанять натурщика, а до представления работы оставалось всего несколько недель. Но мысль о возможности сделать бюст, чтобы показать его публике, пусть даже в таком ненадежном и несерьезном месте, как «Салон отверженных», вселила в него новые надежды и придала сил.

Огюст искал человека с красивым характерным лицом, с внушительной осанкой отца Эймара – хотелось поразить светский Париж, но пришлось остановиться на единственной доступной модели, а она была очень трудной.

Биби был бродягой, который время от времени забредал в мастерскую Лекока попросить поесть и спал внизу во дворе, когда не было дождя. Биби всегда был под рукой, он согласился позировать за тарелку супа и стакан вина. Огюсту совсем не хотелось лепить этого опустившегося мужика, но это была единственная модель ему по карману.

Сначала Биби, со своим сломанным расплющенным носом, занимавшим чуть не все лицо, слезящимися глазами, грязной седой бородой, чертами, изуродованными нищетой, страданиями и старостью, внушал Огюсту одно отвращение, и он никак не мог по-настоящему приняться за работу. Но когда были сделаны десятки набросков, лицо Биби начало оживать – Огюст не раз видел таких Биби на улицах, где вырос. А когда дошло до лепки, он увлекся по-настоящему. И чем дальше, тем неотступней преследовало его лицо Биби; ему казалось, что Биби послан ему самой судьбой.

«Какая выразительность, – думал он, – в крупной голове этого бродяги, а в лице – словно вся человеческая жизнь». Сломанный нос особенно привлекал. Чтобы ощутить форму носа, он сдавливал его, не обращая внимания на вопли Биби. Никогда прежде не касался он такого сломанного носа. Был ли и у Микеланджело такой же?

Он работал по вечерам, забыв обо всем, только работой и жил. Глина была его стихией. Она была такая мягкая и податливая, но бюст оставался холодной и неодушевленной глыбой.

Оставалась всего неделя до представления работ в «Салон отверженных», а он был недоволен бюстом больше, чем когда начинал. Он не мог показать эту голову никому; он сам не мог на нее смотреть.

И вот в тот вечер, когда Биби был ему особенно нужен, бродяга исчез. Никто не знал, куда девался Биби, а Огюст не мог работать по памяти, боясь фальши и сентиментальности.

Но все же сделал попытку, хотя знал, что выбрал неверный путь.

Когда через несколько дней совершенно пьяный Биби ввалился в мастерскую и потребовал еще вина, Огюст понял, что его сомнения были оправданными. Лицо Биби – сама необузданность, а в скульптуре не было и намека на это. Огюст уничтожил все, кроме подбородка, подбородок был почти таким, как надо.

Он усадил Биби в углу, у стены, подпер его мольбертом, но Биби сползал на пол. Он дал Биби вина, которое отливал в маленькую бутылку, когда бывал в кафе, в расчете на такие случаи. Биби жадно выпил, ожил, выпрямился.

«Его хватит всего на несколько минут», – подумал Огюст и торопливо принялся лепить. Он нажал костяшками пальцев на переносицу Биби. Но вконец упившийся Биби не испытывал боли и сидел неподвижно. Огюст буквально физически почувствовал под рукой и кровеносные сосуды, и сломанную переносицу, и расплющенную плоть. «Хрящ должен быть мягким, но упругим», – прошептал он про себя. Пройдут недели, а может быть, и месяцы, прежде чем он сможет передать фактуру кожи, изгиб носа, выпуклость век. Сколько неизведанного таится в человеческом лице! Он должен уподобиться анатому. Огюст глубоко вздохнул и опять взялся за работу, но Биби снова сполз на пол, стало ясно, что сегодня уже не добиться от него толку.

Закончился прием работ для «Салона отверженных», а Огюст все еще возился с бюстом и так и не представил работу. Он терзался сомнениями о том, стоит ли вообще заканчивать этот портрет, и, хотя знал, что лучше не показывать его незаконченным никому, все же попросил Лекока взглянуть.

Лекок твердо соблюдал основной закон ваяния: не смотреть незаконченную вещь. Ни разу не заглянул он под мокрую тряпку, которая прикрывала голову между сеансами. Ему было любопытно, и тем не менее просьба Родена его удивила: Роден был не из тех, кто напрасно растрачивает чужое время. Лекок сказал:

– Голова не закончена.

– Знаю-знаю. Но стоит ли продолжать?

– Вы, наверное, никогда ее не продадите. Он очень уродлив.

– Но он такой и есть.

– Таким вы его видите. Боже мой, ну и урод! У Огюста сжалось сердце, и он готов был разбить голову на тысячу кусков, но Лекок остановил.

– Постойте!

– А что?

– Я хочу посмотреть на него еще раз. – Лекок внимательно осмотрел бюст и заметил: – Вы явно отошли от академических образцов.

– А как отнесется к этому Салон?

– С Салоном у вас тоже будут нелады, как и со Школой изящных искусств. Для вас это имеет значение?

Огюст смутился.

– В мире и так слишком много красивости, и красивости ложной. – Лекок прикоснулся к лицу Биби, пораженный грубым реализмом бюста. – Закончите его, если сможете.

– Вы думаете, что я не смогу?

– Не знаю, – сказал Лекок. – Модель очень трудная.

Огюст изучал голову. Нос выглядел эффектно, но не определял характера всего лица. Сколько он ни раздумывал над этим носом, но решение пока не было найдено.

– Вам нужна была не моя критика, – сказал Лекок, – а мое одобрение.

Огюст ответил:

– Я не уверен в себе.

– Это естественно. Вы из тех, кто вечно не уверен в себе, потому что всегда не удовлетворен своей работой. Вы и рады бы успокоиться, да что-то внутри не дает. А вам не кажется, что нос должен быть совсем без переносицы?

– Без переносицы? – Может быть, это и есть выход. – Я попробую.

– Не сомневаюсь, что вы не отступите. Будете искать, пока не отыщете верный путь. – Лекок улыбнулся. – И тогда пойдете им до конца.

Огюст с новой энергией принялся за работу. Он понял, что главное – не отступать, и примирился с тем, что не попадет в «Салон отверженных».

 

3

Французская поговорка гласит: «Только в Школе изящных искусств и есть настоящее искусство». Поэтому публика с самого начала с пренебрежением отнеслась к «Салону отверженных»

В день открытия Огюст отправился в галерею отвергнутых Салоном и, когда услышал взрывы хохота, решил, что это полный провал. Он готов был бежать оттуда, хотя там и не было его работ, но остался. Дега схватил его за руку со словами «хорошо, что мы не выставлялись» и потянул к картине, которая вызывала наибольшие насмешки.

Огюст раздумывал: «С кем же тогда Дега?» Это была картина Мане «Завтрак на траве». Два хорошо одетых художника сидели на земле рядом с обнаженной женщиной, что и было причиной сенсации. На заднем плане – еще одна женская фигура; женщина была одета, но явно готовилась к купанию. Но именно соседство обнаженной женщины и двух одетых мужчин потрясало публику и вызывало насмешки и крики «Позор!».

Огюсту показалось маловероятным, чтобы два столь элегантных джентльмена сидели бы на траве рядом с обнаженной женщиной, пусть даже и такой привлекательной. Правда, у Мане она была действительно очаровательной, трепетно живой, и уж никак нельзя было назвать ее неприличной, как утверждали разъяренные зрители.

Дега рассердило, что картина так неудачно повешена:

– Слишком высоко, свет плохой, и окружение неподходящее. Явно месть со стороны жюри Салона. Даже дворник проявил бы больше вкуса.

– Мне нравится обнаженная, – сказал Огюст. – Она сама по себе уже целая картина.

– Я бы написал ее в более глубоких розовых тонах, – ответил Дега. – Но почему все так шокированы? Джорджоне сочетал обнаженную натуру с одетыми джентльменами триста пятьдесят лет тому назад, и тогда ее сочли шедевром.

Огюст сказал:

– Я предпочитаю Мане. У него обнаженная натура более проста и индивидуальна.

– Да, Мане умеет писать, – согласился Дега. – Беда только, что талант его столь многообразен, что он до сих пор не избрал для себя определенной манеры.

– Пожалуй, слишком много черного, как у Курбе, – сказал Огюст, движимый внезапным желанием показать, что и он умеет быть критичным и в то же время сохранять объективность. – Но композиция отличная, и замысел прекрасный. И мне нравится обнаженная.

Дега сказал:

– Подожди, пока сам станешь лепить обнаженное женское тело. Вот увидишь, кончишь тем, что будешь лепить его более изысканным, чем в жизни. Этакие классические Венеры в стиле Кабанеля. А вот мне это не грозит.

– Мне и того меньше, – сказал Огюст.

К ним приближался Барнувен. В модном жилете, узких панталонах и перчатках канареечного цвета он выглядел франтом, словно решил затмить картины.

Огюст сдержанно поздоровался. Барнувен начал было объясняться насчет Мари:

– Меня глубоко потрясла весть о ее смерти. Я очень дорожил…

Огюст оборвал его:

– Тебе нравится эта картина? Барнувен ответил:

– На выставке только о ней и говорят. Это несправедливо. Тут есть и куда лучше.

– Ты имеешь в виду свои? – спросил Дега.

– А ты хочешь, чтобы я сказал, что твои? Дега развеселился:

– Барнувен, да ты, оказывается, тщеславен.

– По крайней мере я не побоялся выставить свои картины, – вспыхнул Барнувен.

– Верно, – кивнул Дега. – Да разве мог бы я соперничать с твоими работами, они у тебя такие сладенькие, гладкие, очаровательные, что от них тошнит.

Огюст думал, что дойдет до драки или по крайней мере будет назначена дуэль, потому что оба противника были столь аристократичны, что не унизились бы до рукоприкладства. Но Барнувен расхохотался и сказал:

– А ты, Дега, специалист. Ты подражаешь Энгру со старанием, достойным лучшего применения.

Но Дега уже повернулся к Барнувену спиной. К ним шел Фантен-Латур, а с ним – красный и раздраженный Мане и усмехающийся Ренуар. Ренуар наслаждался поднятым шумом, а у Мане сжимались кулаки. Толпа перед картиной растаяла, словно почуяв, что это и есть автор.

Чтобы успокоить Мане, Фантен сказал:

– Дега нравится картина и Родену тоже. Правда? – обратился он к ним, когда они задержались с ответом.

Мане с горечью ответил за них: – Рады, что меня поносят.

– Чепуха, – отозвался Фантен. – Курбе поносят, и Делакруа тоже, а им хоть бы что.

Дега сказал:

– Мне кое-что не нравится в картине, но в общем ты добился прекрасных результатов. Этот контраст темного фона и обнаженного тела придал ему особую сияющую белизну.

– И она живая, – добавил Огюст. – Совсем живая.

– Ну, доволен? – спросил несколько успокоенный Фантен.

– Нет! – крикнул Мане. – Зачем только ты, Фантен, уговорил меня тут выставляться! Я погиб.

– Да не погиб, а просто о тебе говорят, – сказал Фантен.

– А выставят меня на следующий год или вообще когда-нибудь?

– Ты невыносим, – сказал Дега. – Хочешь, чтобы все было по-твоему, да еще чтобы тебя же и хвалили. Так не бывает. Публика безжалостна. Все они подлецы.

– А Салон, – сказал Фантен, – есть Салон.

– И тем не менее в нем живые истоки французского искусства, – воскликнул Мане, – и без них мы пропали!

– Постараешься угодить им в следующем году? – спросил Дега.

Мане пожал плечами: почему над ним так измываются? Ведь он хотел только одного, чтобы Салон его признал. Салон был его миром, он родился и вырос здесь, рядом, на бульварах, этот мир ему близок и понятен, не то что большинству его друзей. Но и с ним самим творилось что-то неладное. Под броней элегантности скрывалось заветное «я», которое требовало собственного языка. И не просто ради правдивости-он презирал правдивость, он считал, что из-за нее художники путали категории морали и качества, но он больше не мог только развлекать и очаровывать. В нем словно жили два разных человека и вели борьбу. И не изображать того, что он действительно видел и чувствовал, было для него мукой.

Дега посоветовал:

– Может быть, тебе не стоит выставляться в следующем году.

– Нет! – воскликнул Мане. Им не понять его. – Я буду участвовать в следующем году, всегда, когда у меня будет что-то достойное для показа.

– Тогда чего ж ты так переживаешь? – спросил Дега с неожиданной горячностью. – Какова бы ни была слава, от нее не скроешься, – добавил он таким тоном, будто именно такой славы он и хотел избегнуть. – К тому же, мы ведь для тебя не трибунал. Мне, например, нравится, как ты пишешь. Иногда, когда тебя нет поблизости, я говорю нашим общим друзьям: «Ну и талант у этого Мане!» Но что толку? Эль Греко, к примеру, считал, что Микеланджело не умеет писать. Твой идол Веласкес пренебрежительно отзывался о Рафаэле, а ты Рафаэлю поклоняешься, подражаешь. Значит, какие из нас судьи? Мы не можем судить без предубеждения. А может, у нас мало веры в себя? – вздохнул Дега, – Мы лихорадочно ищем совершенства, которого никогда не обретем. Если когда-нибудь тебе надоест эта картина, отдай ее мне. Но, – прибавил он, не в силах побороть сарказма, – я все же внесу в нее кое-какие поправки.

Все молчали, пораженные тем, как верно Дега высказал их мысли. Огюсту вдруг почудилось, что крыша галереи давит его; наступит ли наконец время, когда он сам будет распоряжаться своими работами, независимо от Института и Салона или от кого-нибудь еще? Дега прав: кто может быть судьей, когда большинство произведений искусства – это воплощение души и веры художника? Рядом с картиной Мане было столько посредственных и традиционных работ, но она одна мгновенно привлекала внимание своими чистыми тонами, серебристым светом, великолепной композицией. Никому не отнять этого у Мане, и все же его друг чувствовал себя несчастным.

Они постояли молча еще минуту, и Мане сказал:

– Возможно, ты и прав, Дега, только тяжело сносить все эти оскорбления.

Фантен сказал веселым тоном:

– Скоро оскорбления сменятся восторгами. Такими картинами, как твоя, мы разрушим Салон.

– А я не хочу разрушать Салон! – закричал Мане. – Я хочу выставляться там, где меня увидит как можно больше народа!

– Ты прав, – подтвердил Ренуар, не проронивший до этого ни слова. – Я бы не стал терзаться из-за брани, главное для меня – продать картины. – Ренуар, редко кому завидовавший, завидовал Дега и Мане, которые могли прожить и без покупателей. – Оглянитесь-ка вокруг! Где вы еще заставите покупателя просмотреть пятьсот картин? Значит, надо выставляться в Салоне.

Мане изумился:

– Неужели их тут столько?

– В Париже хватит плохих картин, друг мой, – ответил Дега и прибавил:– И сколько угодно ужасных скульпторов, – при этом он бросил лукавый взгляд на Родена.

Огюст вдруг решительно заявил:

– Ренуар прав. Мы должны выставляться в Салоне, нравится нам это или нет.

– А я прав, что нам плевать на то, как к нам относятся, – сказал Дега.

– И прав и не прав, – ответил Огюст. – Я не стану навязывать другим свои взгляды. Но пусть их уважают. – Огюст твердо сжал губы. – Мы все говорим да говорим. В этом есть смысл, но в работе его куда больше.

– Браво! – воскликнул Дега. – Оказывается, среди нас есть поденщики.

Огюст заметил:

– А ты говоришь с такой злостью, будто всю ночь промучился от поноса.

Даже Мане не мог удержаться от улыбки: плохой желудок Дега был предметом вечных шуток. Огюст продолжал:

– Одно я хорошо усвоил. Наша работа – это наша жизнь, и мы должны оставить в мире свой след, даже если мир и не подозревает о нашем существовании.

– Как бы там ни было, – страдальчески воскликнул Мане, – нашу выставку могут закрыть из-за всего этого шума.

Но остальные считали «Салон отверженных» удачей. Им надо было убедить себя в этом, чтобы продолжать работу.

Дега ушел с Мане, Фантен – с Барнувеном, Огюст – с Ренуаром.

Огюст и Ренуар пошли пешком по Елисейским полям, к Триумфальной арке. Они могли позволить себе лишь самую дешевую бутылку вина на двоих и не хотели возвращаться сейчас в свои нищенские комнаты. Сегодня они чувствовали себя победителями, на равной ноге с покорителем народов Наполеоном, ведь они тоже хотели покорить этот город, Париж.

 

4

Его величество император Наполеон III не закрыл выставку, как того опасалась компания в кафе Гер-буа, но, посетив «Салон отверженных», объявил художественный уровень выставки скандально низким; вульгарным, неприличным и оскорбительным. Причиной этих его обличений была в первую очередь картина Мане, Большинство художников, участвовавших в «Салоне отверженных», заявило, что впредь будут выставляться только здесь. Наполеон III, который был широко известен непостоянством своих мнений, по-прежнему гордился «Салоном отверженных» – этим актом собственного великодушия. Но он считал, что никогда не мешает проявить твердость, и он проявил ее, заклеймив художников. Он дал разрешение открыть Салон, уверенный, что его сочтут великим и справедливым властителем, а на него посыпались упреки. Его величество сокрушалось по поводу изменчивости человеческой натуры. Стоит ли тогда вообще поощрять искусство?

 

5

Следующие несколько месяцев Огюст был особенно занят; он работал лепщиком, подрабатывал столярными заказами, чтобы поддержать себя, помочь семье, закупить глину и изредка угостить Биби бутылкой вина. Он лепил урывками, когда выпадала свободная минута. А это бывало вечером, когда он падал с ног от усталости.

Ваяние, каким он теперь его мыслил, требовало огромного физического напряжения, и он чувствовал, что необходимо лепить ежедневно. Иначе его умение, техника, энергия пойдут на убыль, но у него не было возможности лепить каждый день. Биби совсем отбился от рук, он редко в нужный момент оказывался на месте. Часто ночью, когда Огюст пытался работать по памяти, сон одолевал его, усталость валила с ног, и он решал прилечь отдохнуть минутку, но тут же засыпал до утра мертвым сном не раздеваясь. По утрам он был полон энергии и желания взяться за дело, но приходилось спешить на работу, которую он ненавидел.

В моменты передышки его постоянные раздумья и размышления о Биби порождали новые идеи. Теперь им целиком завладела мысль, что голова Биби должна в какой-то степени олицетворять Микеланд-жело. Он изучил все портреты Микеланджело в старости. У Биби была более крупная голова, что смешило Огюста, но выражение лица у обоих было одинаковым: страдания, старость и тяжелый труд наложили на них печать. И чем больше проникался он новой идеей, тем ближе становился ему Микеланджело. Он прочел несколько биографий флорентийца, включая и Вазари, рассматривал скульптуры Микеланджело в Лувре и в Люксембургском саду. Он не мог почерпнуть ничего нового в скульптурах готического периода, не помогли ему ничем и строгие римские профили и плавные линии греков. Он вынужден был отказаться почти от всего, чему научился в студиях, музеях, соборах и библиотеках. Нигде, ни у одного скульптора не встречал он прежде такого лица.

Нос определял характерность всего лица. Изуродованное лицо, олицетворение страдания. Черты, смятые жизненным ураганом. Лоб в морщинах, растрепанная борода, жалкое подобие носа.

Наконец он увидел, что самое главное удалось. Он не пошел на работу, хотя хозяин мог его рассчитать. Он заставил Биби позировать четыре часа подряд – вещь для Биби неслыханная. Он работал сорок восемь часов без отдыха. И вот – закончил. В «Человека со сломанным носом» он вложил всю душу.

Огюст чувствовал себя опустошенным, измученным; глаза потухли, он еле шевелил губами.

Никто не захочет купить бюст, думал он, но необходимо выставить его в Салоне. Целый год работал он над Биби. Это слишком долгий срок. Теперь бы найти модель получше. Такую, на которую всегда можно рассчитывать. Он вырезал на основании бюста, первой подписной вещи, имя «О. Роден».

 

Глава IX

 

1

«Человек со сломанным носом» был отвергнут Салоном 1864 года из-за гротескности. Удар был тяжелым. Это был первый бюст, которым он остался доволен, и он решил больше не делать бюстов.

Как-то раз, когда Огюст занимался лепкой орнамента на фасаде театра мануфактуры Гобеленов, на авеню Гобеленов, уделяя особое внимание кариатидам и лиственному орнаменту, – он надеялся, что они не будут служить одной только цели декоративного украшательства, хотя архитектор был ярым поклонником завитушек и замысловатости, мечтая затмить славу Бернини, – Огюст обратил внимание па проходившую мимо привлекательную девушку. Стояло чудесное весеннее утро, когда Париж особенно красив. Огюст отвлекся от работы и загляделся на незнакомку. Она была непохожа на француженку – француженки были невысокие, с болезненным цветом лица. Девушка была высокая, розовощекая и очень чистенькая. Ему понравилась ее непринужденная, свободная походка. На ней было темно-синее платье и шляпка, и Огюст понял, что она простая работница, но держалась девушка с достоинством. В ней не было приниженности прислуги. Какая у нее удивительная осанка, и как прямо и гордо держит она голову! Вот бы вылепить ее!

– Мадемуазель, – обратился он к ней, когда девушка поравнялась с ним, – вы мне позволите… – И запнулся, не зная, как лучше выразить свою мысль.

Она приостановилась. Мольба, прозвучавшая в его голосе, была совсем не похожа на обычные заигрывания.

Огюст торопливо добавил:

– Мадемуазель, какая у вас чудесная походка! Это другое дело, подумала она, походкой она гордилась. Девушка с достоинством ответила:

– Я из Лотарингии, Жанна д'Арк была оттуда родом. – Вдруг в ней заговорила подозрительность крестьянки: – А вам что до моей походки?

– Я художник. – Он показал на фигуры, которые лепил. Надо надеяться, она догадается, что не он их автор. – Понимаете?

– Художник? Непохожи. – На нем была синяя блуза рабочего и мешковатые штаны, и он, скорее, походил на поденщика.

– Я скульптор.

– О! – Она уставилась на него, как на диковинку. Скульптора она в жизни не видела. – У вас ведь интересная жизнь, верно?

– Пожалуй. А вы чем занимаетесь?

– Швея. Но со временем буду модисткой на улице Ришелье. Я хорошо шью.

Он вздохнул:

– Это замечательно.

– Что замечательно? Что я умею шить?

Он думал о ее фигуре. Одежда не могла скрыть, что сложена она, как Венера, пышногрудая крестьянская Венера.

Она решила, что он потешается над ней, и двинулась дальше. Но он бросился за девушкой, преградил путь. Какой настойчивый и смелый, подумала она, и какая у него мускулистая грудь и широкие плечи, этакий молодой бычок, хоть и не выше ее ростом. И еще ей понравились его резкие орлиные черты лица, высокие скулы, пронизывающий взгляд серо-голубых глаз, густые длинные рыжеватые волосы, выразительный нос, несколько тяжелый подбородок чем-то напомнил ей скалу, на которую она мечтала взобраться в детстве, но побоялась. Вот это мужчина, смущенно подумала она, и надеялась, что бог простит ей такие грешные мысли.

– Что вам надо? – спросила она.

– Мадемуазель, вы не согласились бы мне позировать?

– Позировать? Как?

– Да вот как вы есть сейчас. Я хочу вылепить вашу голову. – Он вдруг уверился, что она девушка. Но как сказать ей, что он не сможет заплатить? – А потом мы выпьем кофе с булочками или, если хотите, вина.

– Где?

– В моей мастерской, на набережной Вольтер. – Как он и надеялся, это произвело должное впечатление, и он прибавил: – Только голову. У вас очень красивая голова. – Теперь, стоя лицом к лицу с ней, он проверял свое первое впечатление. Длинный тонкий нос, округлые скулы, твердый подбородок, большие карие глаза, которые сияли, когда она говорила, густые темные шелковистые волосы, заплетенные в длинную косу. Он представил себе, как она бежит через поле или переходит вброд деревенский ручей. – Вам нравится набережная Вольтер?

– Это приличный район.

– Я могу прийти за вами после работы. Если хотите, мы можем сначала пообедать.

Будь на его месте другой, она бы просто ушла. Она была добропорядочной деревенской девушкой и приехала в Париж всего несколько месяцев назад, но он заинтересовал ее, как никто другой, к тому же не важничал, как большинство парижан, в нем чувствовалась застенчивость, от которой он явно выигрывал.

Он спросил:

– Когда за вами зайти?

– Нет, ни в коем случае! – Так можно лишиться работы. – Ждите меня здесь.

– В семь?

– В восемь. – Господи, ведь ей понадобится целый час, чтобы вернуться к себе, в комнату на улице Жанны д'Арк, неподалеку отсюда, и привести себя в порядок.

– Как ваше имя?

– Мари Роза Бере, но все зовут просто Розой.

– Я тоже предпочитаю Розу, – решительно сказал он. – Меня зовут Огюст Роден. Я буду ждать вас здесь.

 

2

Огюст пришел вовремя, но когда Роза не появилась в восемь, он решил, что она не придет. А когда она все-таки пришла через полчаса, повел ее прямо в мастерскую. Розе очень хотелось есть, она сильно проголодалась и к тому же была недовольна, что Огюст и словом не похвалил ее наряд. Он стал нетерпеливым и властным, схватил ее под руку и так решительно повел на набережную Вольтер в мастерскую, что она не могла сопротивляться.

Мастерская находилась в красивом старинном каменном доме, и из окон Роза увидела Сену и Нотр-Дам. Но у нее не было времени полюбоваться видом; Огюст немедленно затопил печь, зажег газовую лампу и велел ей сесть.

Розу поразили беспорядок в мастерской и грязь. Только одно место было чистым и прибранным – где он работал. Во всей просторной мастерской находилась всего одна скульптура – она стояла в углу– голова старого отвратительного бродяги, такая отвратительная, что Роза невольно вздрогнула; все остальное место занимали мольберты, краски, станки для модели, палитры, кисти, картины. Ее обеспокоило отсутствие скульптур. Она почувствовала себя обманутой, стремительно поднялась и воскликнула:

– Это не ваша мастерская!

– Я ею пользуюсь. – Он заставил ее снова сесть.

– Я не могу оставаться. Вы меня обманули.

– Нет, не обманул. Лекок разрешает мне пользоваться этой студией, когда хочу.

– Кто это Лекок?

– Художник, только он больше не пишет.

– Почему?

Неужели она не может посидеть спокойно!

– Он преподает. Говорит, что слишком трудно продать свою работу.

– Он известный?

– Да-да! Послушайте, не могли бы вы посидеть спокойно?

– А вы почему не бросите это дело? Говорите, он известный, а все равно ничего не может продать.

– Из вас не выйдет хорошая натурщица, – набросился он на нее с внезапным раздражением.

– Я хочу есть.

– Прекрасно. Это придаст особую выразительность вашему лицу. Пообедаете потом с большим аппетитом.

Прежде всего надо было выяснить, годится ли Роза в натурщицы. Но ей не сиделось на месте, и он предложил ей вина и кусок плохо пропеченного хлеба, оставшиеся от Биби, которые держал на всякий случай.

Роза взглянула на вино, но наотрез отказалась от хлеба. Тут он стал расспрашивать о воскресных прогулках ее семьи и, притворяясь, что слушает внимательно, делал один набросок за другим; девушка постепенно стала осваиваться. Разговор о семейных трапезах, воспоминания детства-у него их явно тоже было немало, потому что время от времени он вставлял несколько слов о семейных пикниках Роденов, – примирили ее с окружающей обстановкой. Теперь она держалась со спокойным достоинством, чем-то напоминая Мари.

Огюсту стало вдруг совестно. Нельзя же так резко. Он постарался усадить ее поудобней, подсунул за спину подушку. Сказал, что она хорошенькая и очень напоминает Жанну д'Арк.

Дело пошло на лад. Роза перестала бояться и держалась непринужденно. Потом он повел ее обедать. Было уже совсем поздно. Он ел мало, и она из приличия тоже, хотя была очень голодна. Потом Огюст смутился, что она заказала так мало, и все же был благодарен ей, что она помнила о его тощем кошельке.

 

3

Следующие несколько недель она регулярно позировала ему. В их отношениях не было и намека на ухаживание. Они не могли найти общего языка в перерывах, когда она отдыхала. Но Огюст был доволен, что постепенно Роза вырабатывала в себе дисциплину и выдержку.

Поэтому он испугался, когда как-то вечером Роза сказала, что больше не станет позировать. Как быть с этой девушкой? Она обманула его. Правда, он только что вышел из себя, потому что она пошевелилась, но она должна его понять и более серьезно относиться к делу, ведь он почти схватил выражение ее губ. И вот теперь он чувствовал себя грубияном. Но если он хочет, чтобы бюст получился, тут не до церемоний. Хоть бы она села! Когда Роза позировала как положено, все шло отлично.

Огюст пришел в отчаяние, увидев, что она направляется к двери. С ней одни только хлопоты, пусть уж уходит. Ну, а дальше что? И он пробормотал:

– Простите меня. – Роза остановилась, но не вернулась на место, и он поспешно добавил: – Прошу вас, мой дорогой друг.

Роза понимала, что это только вынужденная уступка, но была довольна, хотя по-прежнему несколько обеспокоена. Удивительно, что у него в мыслях только бюст, а не она сама. И как она ни расхваливала его работу, ответ всегда был одинаков:

– Кое-что еще надо доработать.

Однажды вечером, не в силах больше выносить его равнодушие, Роза предложила:

– Огюст, вам надо отдохнуть. Вы говорили, что любите пикники. Почему бы нам не поехать в воскресенье на пикник, а если будет тепло, то и искупаться?

Он посмотрел на нее, словно она не в своем уме, и сказал:

– Я не умею плавать.

– Почему? – В деревне все умели плавать.

– Разве у бедняков есть время плавать? – спросил он угрюмо.

– И все же я хочу отдохнуть в это воскресенье. – Он должен хоть раз отнестись к ней, как к женщине, иначе она больше этого не вынесет.

– Мы поедем на пикник, когда я закончу.

– Вы никогда не закончите.

– Нет, скоро закончу.

– Никогда вы не закончите, – простонала она и расплакалась.

– Ну как вы не понимаете, что в законченном виде вы будете выглядеть королевой?

– Нет, не буду, – сквозь слезы пробормотала Роза. – Я швея и швеей останусь.

– Роза, милая, да посмотрите на голову. Она почти закончена.

Это были первые ласковые слова, которые она услыхала от Огюста. Кончиками пальцев он стер ее слезы, сильные пальцы с нежностью касались ее щек, она и не подозревала, что он может быть таким нежным.

– Я вам нравлюсь, Огюст?

– Да-да, конечно, нравитесь. – Внезапно ему захотелось ее поцеловать. Но он не мог разобраться в своих чувствах к этой девушке. Он не влюблен в нее, и все же, когда ее нет рядом, он испытывает одиночество. Роза ждет от него ласки – это ясно.

У нее такое прекрасное тело, прекраснее он еще не видел, его не скрывали даже строгие платья, которые она носила, но если он решится на большее, она подчинит его себе. Для нее страсть и любовь одно и то же.

– Огюст, мы пойдем куда-нибудь в воскресенье?

– Да. – Он решил, что расстанется с ней, как только закончит голову.

 

4

В следующее воскресенье Огюст повел Розу в Люксембургский сад. Она была довольна, хотя предпочла бы Фонтенбло или Версаль, где никогда не бывала, но он настаивал именно на Люксембургском саде. Сказал, что хочет показать ей парковую скульптуру, самую лучшую в Париже. Ему не хотелось уходить далеко от мастерской: вдруг вздумается поработать. Но Розе было достаточно и того, что Огюст видит в ней женщину, а не только натурщицу.

Она старалась быть веселой. Стоял чудесный июньский день, небо было чистым, ярко-синим. Самое подходящее небо для художника, говорил Огюст. Теплое, но не жаркое солнце располагало к медленной прогулке. Розе нравился Люксембургский сад, такой спокойный и тихий. Она восхищалась величавыми вязами, крепкими развесистыми каштанами, аккуратными дорожками и клумбами. Все тут напоминало о любви. И парочки, которые сидели на скамейках, прижавшись друг к другу, и нежная грусть тех, кто был в одиночестве, и многочисленные матери и няньки с детьми.

Он отказался сесть и насладиться всем этим очарованием. Ему хотелось показать ей все до единой скульптуры в этом обширном саду, а ей казалось, что здесь их тысячи: Нептуны, Дианы, французские королевы, поэты, художники. Он восхищался фонтаном Медичи, а она зевала. Никогда не слыхала Роза о Марии Медичи, для которой был построен Люксембургский дворец.

Сколько тут всякой ерунды, думала она, но разумно молчала.

В конце концов ее веселость растаяла. Он рассказывал ей о Парфеноне, о том, что когда-нибудь он его увидит, а она не понимала, о чем это он говорит. Они остановились перед клумбой лилий, и тут Роза сделала отчаянную попытку вернуться к предметам, понятным ей:

– А ваши родители живы? Вы никогда о них не говорите.

– А что говорить?

– Разве вы их не любите? Я своих люблю, – Розе только что исполнился двадцать один год, и она очень скучала по родителям и по родной Лотарингии.

– Люблю ли я их? – Огюст пожал плечами. Он указал на статую Венеры поблизости. – Правда, она прекрасна?

Роза угадала, что обнаженная мраморная фигура пробуждает в нем какие-то сильные чувства. Но если бы она призналась, что от бесстыдства фигуры ей не по себе, его бы это оскорбило. Ей захотелось очутиться где-нибудь на улице Риволи или на Елисейских полях, где нет голых фигур и где она не стала бы стыдиться своего невежества.

Он сердито спросил:

– Вам не нравятся скульптуры?

Солнце сияло вовсю, согревая ее, а ей было холодно. Она попыталась сделать ответный шаг:

– А вашему отцу они нравятся? Он расхохотался:

– Папе нравится, когда я зарабатываю франки.

– Разве он не гордится тем, что вы скульптор?

– Гордится? Он считает себя самым моим советчиком. Говорит, что я никогда и франка не заработаю, если стану скульптором.

– А мама?

– Мама? Мама в трауре, живет одними молитвами. Для нее не существует ничего, кроме гипсовых мадонн. – Он с раздражением отшвыривал камешки носком башмака.

– Но вы их все-таки навещаете?

– Конечно, захожу раз в неделю. Они живут поблизости.

Ей не терпелось спросить, почему он не познакомит ее с ними, но она не решалась.

– У Папы болят глаза, у нас в семье у всех плохое зрение, он работает только полдня. Он любит все критиковать. Говорит, что дела во Франции идут неважно, Наполеон III затевает одну военную авантюру за другой; а потом успокаивает себя тем, что всюду дела идут неважно. «Вот, к примеру, Россия, – говорит он мне, – они там, глупцы, освободили крестьян, и теперь им грозит революция, а Соединенные Штаты из-за гражданской войны разделены на два лагеря. Такие же глупцы, как и русские, думают, что могут покончить с рабством». Но Папа считает, что у нас, молодых, есть силы все это пережить.

– Значит, ему совсем не нравится ваша работа?

– Папе-то? Да он не имеет никакого представления об искусстве.

Как и я, подумала Роза, и переменила тему.

– Вы ведь парижанин, значит, у вас много знакомых женщин.

– Несчетное число!

– И все кокотки?

Он насмешливо отозвался:

– Знаете сколько у меня было любовных приключений? Сотни любовниц, милочка!

– Сотни?

– И даже больше. – Он хвастливо махнул рукой– Все фигуры, которые я лепил, какими любовался, – это мои возлюбленные.

– О! – Она с облегчением расхохоталась.

Он внимательно посмотрел на нее и вдруг сорвал ее широкополую, украшенную цветами шляпу.

– Зачем вы прячете лицо? Вам незачем прятать лицо.

– Оно вам нравится?

– У вас хорошие черты, отличный цвет лица.

Она взяла его за руку, и он на мгновение подчинился ей. Но тут же, устыдившись своей слабости, отошел в сторону. Обиженная, она уже хотела было уйти, но он сказал:

– Вот сейчас у вас очень выразительное лицо, потому что вы огорчены. Почему вы не можете сохранить это выражение, когда позируете?

– Да вы просто невозможны! – закричала она.

– Милая Роза! Ведь и Ева была всего-навсего статуей, пока бог не вдохнул в нее жизнь.

Ее воспитали глубоко религиозной, преданной католичкой, но чувственное выражение на лице Огюста взволновало Розу: он смотрел на нее так, словно ее красота была внезапным даром всевышнего.

– Милая Роза, неудивительно, что я не мог закончить вашу голову. Я ведь никогда не видел настоящего выражения вашего лица. Идем, мастерская рядом. Успеем засветло, пока еще хороший свет. Надо, чтобы солнце освещало лицо. – Он взял ее под руку, решительно и бережно, словно боясь обидеть, и быстро повел к набережной.

Удивительное воодушевление овладело Огюстом. Солнце все еще заливало мастерскую, и он усадил ее на самом светлом месте, хотя это противоречило его привычкам. Она настоящая Миньон. Какая нежная кожа! Как играют краски на лице! Она будет прекрасной обнаженной натурой. Даже платье не могло скрыть ее полную грудь и бедра, тело, созданное для наслаждения. Он лепил легко и быстро; пальцы сами так и летали. Наконец-то он обнаружил ее подлинное «я» – он чувствовал себя Наполеоном, которому удался государственный переворот. И она так хорошо позировала, сидела спокойно и в то же время с одухотворенным видом, будто сознавая всю ответственность момента. Она достойна похвалы. Какой у нее благородный вид. Эта девушка наивна и невежественна, но какая прекрасная модель! Волна радости захватила Огюста.

А Роза раздумывала над тем, уж не является ли позирование и лепка единственной формой страсти, на какую он способен. Она попыталась откликнуться на его подъем и еще сильнее потянулась к нему.

Когда наконец он передал выражение ее лица, уже стемнело. Тени наполнили мастерскую, солнце скрылось, он едва мог рассмотреть свою модель, но она уже была перед ним в глине, совсем как живая. Он постиг ускользающий дух Миньон. Он наклонился, чтобы поцеловать Розу, поблагодарить, и вдруг вспомнил, что еще не закончил шею.

«Какой у нее дурной вкус, – сердито подумал Огюст, – носит закрытые платья, даже в такой теплый день». Вместо поцелуя он рванул от ворота вниз ее темно-синюю кофту. Она поспешила застегнуться, но он остановил ее. Какая прекрасная грудь! Чего она стесняется показывать ее? Вот теперь шея удалась. Вдруг он заметил, что Роза смотрит на его обнаженные до локтя мускулистые руки, на грудь, – он расстегнул рубашку, чтобы не стеснять движений. Кровь прилила у нее к лицу. Это чудесно! Шея еще не совсем закончена, но все-таки лучше, чем прежде. Он протянул руку, чтобы дальше расстегнуть кофту, чтобы видеть ее всю, и тут они бросились в объятия друг другу.

Она отдавалась ему неумело, но была такой пылкой, что он позабыл о ее неопытности. И его догадки о ее груди и бедрах тоже подтвердились – полные, упругие, необыкновенные, совсем необыкновенные.

После Розой овладел сильнейший стыд. Она опустилась на колени, моля бога о прощении. Хорошо, что было темно и он не видел ее голой. Она не позволила зажечь газовый рожок, он не должен видеть ее обнаженного тела, ни один мужчина еще не видел его, хотя сильные руки Огюста обнимали ее всю.

И тут она сообразила, что они в чужой мастерской.

Она напомнила ему, и он ответил:

– Лекок никогда не заходит сюда вечером.

– Все равно, мне больше нельзя сюда приходить.

– Но и ко мне ты не можешь прийти. У меня маленькая комнатенка и совсем убогая.

– Я больше сюда не приду.

– Но мы должны закончить голову.

Она вдруг почувствовала себя одураченной. Он не любил ее, он только хотел ее лепить. Он художник, а все художники помешанные. Роза торопливо оделась, отказываясь от его помощи. Слезы душили ее, но она сдерживалась, не хотела доставить ему удовольствия. Она запретила ему провожать себя, не захотела и слушать о следующем сеансе или о встрече. Оделась и тут же убежала.

 

Глава Х

 

1

Огюст убеждал себя, что ему все равно, но, попытавшись в течение нескольких вечеров по памяти работать над бюстом Розы, разочаровался и почувствовал, что не может без нее. Желая отвлечься, он пошел в кафе Гербуа, он не посещал его почти месяц и нашел там Фантена и Ренуара. Они, как обычно, обсуждали Салон.

– Куда же ты пропал? – спросил Фантен.

– Я работал. Лепил.

– Вечно он работает, – сказал Ренуар. – Я работаю как вол и все же нахожу время выйти поесть.

– Я был очень занят.

– С девушкой? – Ренуар понимающе улыбнулся. Огюст изо всех сил отрицал это, он не показал бы Розу даже Ренуару, хотя тот вырос в простой среде.

Ренуар заметил:

– Тебе, верно, дали отставку, ишь, какой колючий.

– Это все из-за бюста, все никак не закончу. Фантен спросил:

– Для Салона?

– Конечно. А где еще я могу его выставить? – рассердился Огюст, готовый начать ссору с Фантеном, всегда поносившим Салон.

– Роден прав, – сказал Ренуар. – Больше нам некуда податься.

– Салон тебя признал, и ты обо всем позабыл, – заметил Фантен.

– Кому охота сводить счеты? – миролюбиво спросил Ренуар.

– Но ты уничтожил картину, которую они одобрили, – сказал Фантен.

– Да, было дело, – признался Ренуар. – Она мне не понравилась. Академична, лишена естественности, слишком темная. Я хотел, чтобы Салон меня признал, и написал ее в стиле Школы изящных искусств. Я еще жил прошлым, когда ее писал, и поэтому она мне не понравилась.

Огюст мрачно заметил:

– Что бы я ни делал теперь, мне все не нравится.

– Значит, дело в девушке, – рассмеялся Ренуар. – Мне всегда не работается, когда я несчастлив.

– Ну какое это имеет значение, счастлив или несчастлив, – сказал Огюст.

– А все-таки, – сказал Ренуар, – для таких людей, как мы, имеет.

– А для меня? – спросил Фантен.

– Ты – другое дело, – ответил Ренуар. – У тебя, у Дега, у Мане – у вас еще старая закваска.

Фантен возмутился:

– Как же это так, ведь я самый ярый противник Салона!

– Вот именно поэтому, – сказал Ренуар. – Надо еще доказать, что ты против них.

Огюст вздохнул:

– Ты тоже чувствуешь себя ужасно, когда все не ладится?

– Хуже некуда, – ответил Ренуар. – Я знаю, что тебе нужно: девушка, которая от тебя ничего не станет требовать. Тогда и чувствовать будешь себя лучше, и работа пойдет на лад, и ты даже сможешь попасть в Салон.

Огюст, благодарный Ренуару за совет, вскоре ушел и отправился в «приют любви» на бульваре Батиньоль, очень неплохой дом этого рода, который ему рекомендовал Далу. Но, уже подходя к этому модному публичному дому, повернул обратно. И откуда только у Розы взялась смелость? Какой гордой и неприступной она казалась, когда шла по улице!

На следующий день Огюст поджидал Розу на месте их первой встречи. Был конец рабочего дня, она всегда возвращалась домой этим путем. Он надел чистую блузу и панталоны. Длинные волосы были аккуратно подстрижены. Никогда еще он так не волновался.

Рабочий день кончился, а Роза не появлялась. Может быть, так обиделась, что избегает его? Уже окончательно потеряв всякую надежду, он вдруг увидел ее.

Роза тоже его заметила. Она заколебалась, хотела было повернуть обратно, но Огюст поспешил к ней навстречу, и она бросилась к нему. Они встретились на середине улицы и чуть было не попали под проезжавший экипаж. Огюст схватил ее протянутые руки, его радость была неподдельной. Но он не мог повести ее в мастерскую Лекока или к себе в комнату. Запинаясь от смущения, он попытался объяснить ей это.

– А почему ты не снимешь себе мастерскую? – спросила она.

– У меня нет денег.

– Я живу одна и могла бы тебе помочь.

– Это невозможно.

– А если… продашь мой бюст, и вернешь долг?

– Нет-нет. – Тут дело не в деньгах, не в задетой гордости, просто если они поселятся вместе, возникнут новые обязанности, а это опасно.

Роза словно прочитала его мысли.

– Я побуду с тобой, пока ты не закончишь голову, и ты будешь работать над ней сколько хочешь. – Она молила пресвятую деву простить ей эту ложь, но она так сильно его любила. – Я уйду, как только ты закончишь. Если ты захочешь.

– Тебе незачем будет уходить, – сказал он. Прежде чем их роман завершится, он вылепит ее в полный рост. – Пока мы оба не решим расстаться.

– Да-да, Огюст. Даже если у нас с тобой ничего не выйдет, но у тебя будет своя мастерская, и ты закончишь голову.

«Действительно ли она такая бескорыстная?» – думал он.

– У тебя должна быть своя мастерская. Тогда ты будешь настоящим скульптором.

– А ты откуда знаешь? – подозрительно спросил он.

– Но ты сам без конца твердишь, что мастерская нужна каждому скульптору.

Она права. И можно будет порвать с ней, когда захочется. Он мужчина, а она идет на это по собственной воле. И все же он сомневался, подсчитывая, чего это все будет стоить.

– Я скопила сто двадцать франков. Ничего не тратила с тех пор, как мы познакомились. – Для него при его теперешних обстоятельствах это было целым состоянием. – Вот! – Роза вытащила из-за корсажа связанный в узел носовой платок. – Сто двадцать франков. Можешь пересчитать.

Огюст был потрясен. Никогда он не видел таких денег. Ведь она зарабатывает гроши, и, чтобы скопить эту сумму, ей пришлось не раз отказывать себе даже в еде.

Роза сунула узелок в его дрожащую руку.

– Как раз тебе по руке! – воскликнула она. – Добрая примета. Ты подыщешь хорошую мастерскую.

– За сто двадцать франков? Да это будет конюшня! – Но увидев обиду на ее лице, он поспешно прибавил: – Ты очень добрая.

– Это ты будешь добрым, если согласишься их взять.

Огюст знал, что следует отказаться, но иметь свое место для работы – какое блаженство! Он сам себе будет хозяином, работа пойдет успешней, а когда она наконец позабудет о своей застенчивости, все улучшится, даже ее позирование. – Но помни, я беру это только в долг, – сказал он.

– Только в долг, – повторила она с веселой улыбкой, а сердце у нее упало.

Огюст пошел было прочь, всецело захваченный мечтами о собственной мастерской, которую хотел снять немедленно. Роза, пораженная, молча застыла на месте, и тут он вдруг вспомнил о ней. Резко остановился, сообразив, что слишком занят своими мыслями, невнимателен, и промолвил:

– Спасибо тебе, Роза.

– Не за что.

– Ты обиделась.

– Нет, неправда. – Если он это заметит, все будет испорчено. – Чего мне обижаться?

– Ты обедала? – Он был так возбужден, что не чувствовал голода, но она, должно быть, проголодалась.

– Нет.

– Пойдем пообедаем. Да нет, не на эти деньги, – сказал он и спрятал в карман узелок с ее деньгами. – У меня есть несколько франков. Мы отпразднуем это событие. Закажем сосиски, вино. – Огюст взял Розу под руку – впервые за все время их знакомства – и повел в недорогой, но приличный ресторан.

 

2

Огюст не стал советоваться с Розой о мастерской. Подыскав для себя старую конюшню на улице Брюн, поблизости от мастерской Лекока, где работал над бюстом Розы, он обратился за советом к друзьям. Улочка соединяла авеню Гобеленов и бульвар Сен-Марсель и была по соседству от того места, где он родился и вырос.

Огюст стоял у входа в бывшую конюшню, – он уже решил ее снять, хотя видел все ее недостатки, – а Фантен, Дега, Ренуар, Далу и новый знакомый, неуклюжий широколицый, но привлекательный Клод Моне, осматривали помещение. Он ждал от них замечаний, они могли посоветовать что-нибудь дельное.

Дега осмотрел древнюю дырявую крышу, покрытые плесенью стены, разбитые оконные стекла, перекосившиеся двери, пол, наполовину земляной, наполовину цементный, – все помещение, где гуляли сквозняки и стоял промозглый холод, и тем не менее просторное и светлое, и сказал:

– Места достаточно, если ты тут не схватишь воспаления легких.

Фантен сказал:

– Перестань издеваться, Дега. Ведь это опасно. Ты, Роден, умрешь здесь от холода. У тебя сразу отмерзнут пальцы.

– Я поставлю печку. До самого потолка, – сказал Огюст.

– Одной тут не обойдешься, – ответил Фантен. – И все равно будет страшно холодно. Ты что, собираешься ее снять?

– Мне бы свою мастерскую, – сказал Моне.

– Но ты же все советуешь писать на открытом воздухе, – заметил Фантен.

– Я потому так говорю, что мы стали пленниками наших мастерских, – ответил Моне. – Ведь мы лишены живых красок света, когда пишем в закрытом помещении. Цвет – главное, а цвета меняются, переходят один в другой, приобретают новые оттенки в зависимости от силы и качества освещения. Но, конечно, какую-то работу надо делать и в мастерской.

Дега сказал:

– Моне, пора бы тебе уже усвоить эту истину. Даже наши лучшие пейзажисты Милле, Диаз, Коро редко пишут на пленэре. Если и делают какие-то наброски и рисунки на открытом воздухе, то завершают работу над пейзажами всегда в мастерской. – Дега повернулся к Родену, словно с Моне было покончено. – Роден, ты считаешь, что действительно сможешь здесь работать?

– Выбора нет. Я уже перебрался сюда.

– А чего же тогда ты спрашиваешь нашего совета? – сердито спросил Дега.

– Вы можете сказать, не обманывают ли меня.

– Сколько бы ты ни платил, все равно много.

– Удобств здесь никаких, но работать можно, – добавил Моне.

Дега разозлился:

– Ему придется работать в перчатках, он тут задохнется от печного дыма и все равно отморозит ноги. Да это прямо могила! Он сошел с ума!

– Тут не так уж плохо, – сказал Моне. – Потолок высокий, и хороший свет.

– Но пленэр, – сказал Ренуар. – Что в нем хорошего, как можно в него верить?

Моне ответил:

– Никто не обязан восхищаться тем, что видит. Самое главное – правдиво отображать то, что мы видим, как мы это видим.

– Черт возьми, да если писать, что не нравится, так я бы и не писал, – возмутился Ренуар. – Я не могу заставить себя писать, что мне не нравится.

– Как бы там ни было, – сказал Дега, – а я считаю, что Роден поступает правильно.

– По крайней мере будет собственная мастерская, – упрямо повторил Моне.

– Ну, конечно, – сказал Дега. – Это главное. А добьется ли он успеха – дело второе.

– И все-таки он будет независим, – заявил Моне. Сам Моне, как ни старался, не мог позволить себе снять мастерскую. Родену повезло. Все несчастье Дега в том, что он считает, будто остается художником, даже если не пишет. Огюст сказал:

– И незачем мне ждать какого-то чуда, лишь бы было помещение для работы, а рядом я снял комнату. Это удобно.

Далу немедленно расследовал это обстоятельство и доложил:

– Там двуспальная кровать. И маленькая кухня. Признавайся, кто она?

– Это все входит в мою мастерскую, – сердито ответил Огюст.

– Входит-то входит, – продолжал Далу, – а все-таки кто она? Какая-нибудь провинциалочка?

Огюст молчал.

– Разве ты не хочешь познакомить нас с ней? – спросил Далу.

– Не твое дело, – сказал Ренуар. Далу пропустил замечание мимо ушей:

– Посмотрели бы вы на эту комнату. Там никакой мебели, кроме старой двуспальной кровати, комода и двух деревянных стульев. Все такое неудобное, некрасивое. Может, ты, Роден, аскет? От такой обстановки всякая любовь завянет.

Огюст коротко ответил:

– Я не люблю мягкой мебели, особенно мягких кресел, чтобы в них валяться. Недолго и разлениться.

– Уж не завелась ли у тебя какая «Дама с камелиями»? – поддразнивал Далу.

– Нет, – отрезал Огюст. – Мне не нравится эта пьеса. Сентиментальная чепуха.

– Верно, – подхватил Ренуар. – Глупейшая вещь. Надо обладать талантом Дюма, чтобы заставить поверить в эту историю. Роден, ты все еще работаешь лепщиком?

Огюст кивнул.

– Черт возьми! – воскликнул Далу. – Какой же ты скрытный.

Огюст сердито заметил:

– А о чем тут рассказывать?

– О работе, – ответил Далу.

– Подумаешь, работа декоратора! – взорвался Огюст. – Все такое красивенькое, гладенькое.

– И тошнотворное, – прибавил Дега.

– Вот именно, – сказал Огюст. – Я не верю в то, что делаю, меня эта работа не трогает. Я все делаю в алебастре, и в этом-то и несчастье. Мне надоела зализанность, эти аккуратненькие элегантные фигуры. Я понимаю, почему Микеланджело предпочитал мужское тело. Его куда трудней сделать красивеньким, утонченным, элегантным. А для меня главное – сделать их побольше и хорошо отполировать. Я превратился в последователя самой бездарной школы Фонтенбло. Все должно быть маленьким, округлым. И чтобы никакой индивидуальности, разнообразия, выдумки, никакой души. Мое дело – украшательство. Чтобы все было чинно, благородно, без искры вдохновения. Обнаженные красотки, годные только для евнухов.

Ренуар грустно улыбнулся и сказал:

– Я тебя понимаю. Друг мой, я прошел ту же школу. В четырнадцать лет я десятками расписывал чашки и блюда в манере Буше. В шестнадцать, когда мое обучение было закончено, приказали расписывать фарфор в стиле Шардена. Затем веера в стиле мадам Помпадур. В двадцать мне прочили большое будущее, я умел расписывать ширмы в какой угодно манере – под Пуссена, Буше или Фрагонара. Никто не мог соперничать со мной. Если бы вы только видели, какие это были прекрасные ширмы! Когда подкопил на Школу изящных искусств и бросил работу, хозяин чуть не обалдел. Сказал мне, что я идиот, что эти ширмы покупают теперь для самых раскошных будуаров в Париже. Говорил, если я начну писать на полотне, то я пропал, я разучусь расписывать все эти ширмы. Но я должен был бросить работу, хотел научиться писать обнаженное женское тело – вот что мне нравится.

Хотя в Школе я этому никогда по-настоящему не научусь.

Огюст сказал уже спокойнее:

– Вот почему мне нужна мастерская, пусть даже и неудобная.

Дега горько расхохотался.

– И к тому же кому какое дело, что мы делаем? Да имеет ли значение то, что мы делаем…

– Конечно, имеет, – ответил Фантен. – Вот Моне, например, скоро выставит новую картину – «Олимпия». Я видел ее у него в мастерской. Это новое слово в изображении обнаженного тела.

Дега спросил:

– Она что, без ног и без рук?

– Нет, эта картина понятна каждому. Даже тебе, Дега. Прекрасная обнаженная натура.

– Тебе нравятся вся и все, – съязвил Дега.

– Неправда, – настаивал Фантен. – Мне не нравится Бугеро, Кутюр, Жером, Кабанель, Шассерио.

– И все равно ты малокритичен для хорошего художника, – сказал Дега.

– И еще мне иногда не нравится Дега, – добавил Фантен.

– От этого ты не станешь знатоком, – отозвался Дега. – Иногда мне самому не нравится Дега.

Огюст вывел их из конюшни. Ему надоели споры, и к тому же он точно знал теперь, что ему надо. Споры внесли ясность в его мысли. Лучше хоть эта мастерская, чем никакой. И еще ему не хотелось, чтобы они встретились с Розой, которая должна была скоро прийти.

Моне сказал Огюсту:

– Хотя я и вырос в Гавре, но родился неподалеку отсюда.

Огюст заинтересовался.

– И я тоже.

Они сравнили даты и обрадовались, обнаружив, что не только родились неподалеку друг от друга, но и с разницей всего в два дня. Удивило и такое совпадение, что их отцы пошли регистрировать их в ту же мэрию того же района и в один и тот же день. Огюст и Клод Моне отправились проверить, стоит ли мэрия на прежнем месте.

 

3

Лекок был недоволен, когда Огюст сообщил ему о новой мастерской. Он посмотрел на незаконченную женскую голову, над которой трудился Огюст, и сказал:

– Это несерьезная причина.

– Разве вам не нравится голова?

– Голова ни при чем. Все дело в девушке. Огюст смутился.

– Я все знаю об этой мадемуазель, – сказал Лекок. – Какие уж тут секреты. Разве можно скрыть что-нибудь от привратника?

– Что же вы молчали?

– А что я мог сказать? Разве это остановило бы вас?

Кровь бросилась Огюсту в лицо, когда он понял, что Лекок его не одобряет. И Лекок был прав.

– Я совсем не против того, что вы переезжаете, – продолжал Лекок, хотя это не совсем соответствовало действительности: он был очень против, но не хотел подать виду. – Все дело в том, как вы переезжаете. Вы будете обязаны ей, а это может плохо кончиться.

– Я сам себе хозяин, – настаивал Огюст.

– Но вы живете ведь не только рассудком. А чувство ответственности, совесть? Об этом не думаете до поры, до времени, но вы ведь не такой, как большинство людей искусства. Конечно, для вас ваяние превыше всего, но у вас есть еще чувство долга.

– Мэтр, мне нужна девушка.

– Девушка, но не ответственность за нее. Она вам не подходит.

– Я не собираюсь на ней жениться.

– Тем не менее вы не из тех, кто способен поступиться своими обязанностями.

– Она хорошая натурщица.

– И еще она хорошо готовит, хорошая хозяйка и даже, возможно, хорошая любовница. Но вы ей задолжали, и со временем проценты на занятую сумму будут расти. Постепенно ваши плотские чувства будут удовлетворены, погаснут, а она останется, и, как бы вы.ни пытались от нее избавиться, вы все равно будете помнить, какую помощь она вам оказала. И тогда обнаружите, что благодарность бывает подчас очень тяжелым бременем.

– Благодарю вас за совет.

– Запомните, – строго продолжал Лекок, – это опасно. – Он выступал в роли доброжелателя, и Огюст из благодарности неохотно уступил. – Но мне, Роден, вы ничем не обязаны. Ничем!

– Нет, многим. Но я… – Огюст запнулся и умолк.

– Ведь вам и сейчас приходится туго, верно? – резко произнес Лекок. – А будет еще труднее, когда вы захотите ее оставить.

– А если я не захочу ее оставить?

– Захотите. Вы познакомили ее с друзьями? С семьей? Со мной?

– Вы обижены.

– Нет, я только тогда чувствую обиду, когда вы говорите неправду, как сейчас.

– Она из деревни.

– А ваша семья откуда?

– И я не люблю посвящать других в свои дела.

– Отлично.

Огюст не двинулся с места, и Лекок закричал:

– Уходите, уходите немедленно! Я вам больше не нужен.

– Я думал, вы останетесь мне другом.

– Хорошо, что вам надо?

– Вы очень рассержены.

– Было бы куда хуже, если бы не был рассержен.

– Я не хочу терять с вами связь, мэтр.

– Я не собираюсь переезжать. Ключ от двери будет на прежнем месте.

 

4

На следующий день Огюст привел Розу в мастерскую-конюшню. Она пришла в ужас от грязи, беспорядка и сквозняка, и на мгновение ей показалось, что их любовь – какое-то проклятие. Огюст не спрашивал, понравилась ли ей мастерская, он решил, что она удовлетворена. Показал ей, где будет работать, где ее место, и она не решилась протестовать. Один только вид Огюста, его движения, мужественный голос лишали ее всякой воли к сопротивлению.

Она перебралась к нему с маленьким сундучком, привезенным из Лотарингии. Аккуратно прибрала спальню. Привратник знает, что они неженаты, в этом она была уверена, и это отравляло ей радость пребывания с Огюстом. Он стоял у окна и с гордостью осматривал свои владения, а она чувствовала себя такой усталой, слабой, подавленной его требованиями. Нити, связывавшие их, казалось, вот-вот готовы разорваться. Нервы ее были на пределе. Но мысль о разрыве казалась ей еще страшней, Огюст сказал:

– Мы тут все переделаем.

И Роза заставила себя улыбнуться и ответила:

– Да, у нас будет уютно.

Он подозрительно взглянул на Розу, но, вспомнив, что это ей он обязан мастерской, с благодарностью поцеловал. Роза уже не замечала неприглядности конюшни, решив, что превратит ее в их дом, чего бы ей это ни стоило.

 

5

Огюст не сбавил изнуряющего темпа работы. Он продолжал лепить орнаменты для фасадов зданий, для фонтанов и садов. Он делал небольшие, высотой в шесть, восемь, десять дюймов, копии статуй Челлини и Клодиона, Донателло и Микеланджело. Гладко отполированные, красивенькие, утратившие первозданность оригиналов, они предназначались для украшения квартир парижан. Чтобы заработать несколько лишних франков, он вырезал фигуры в готическом стиле и украшал орнаментом комоды и горки. Его руки приобрели еще большую гибкость. Он достиг такого искусства в лепке, что ему был доступен теперь орнамент любой трудности. Но чувство постоянной неудовлетворенности терзало Огюста, и он стал нервным, раздражительным. Чем больше делал он работ для других, тем сильнее росло его желание сделать что-то для себя, а это становилось все более трудновыполнимым.

Для Розы не существовало ничего на свете, кроме домашнего хозяйства. Она делала все, чтобы превратить их новое жилище в настоящий семейный очаг. Готовила, прибирала и смотрела за тем, чтобы все его инструменты были всегда на месте – без нее он вечно их терял, – следила, чтобы тряпки на незаконченных глиняных слепках были всегда влажными. Она узнала, что ему нравится суп с капустой, свининой и рыбой, и старалась как можно чаще готовить его, тем более что это было дешево. Она поставила своей целью сделать Огюста счастливым. Улыбалась, даже когда на душе было невесело, и пела, когда он не работал; когда Огюст лепил, он не выносил никакого шума. Она была довольна, когда бывал доволен он.

Его раздражало ее хорошее настроение, оно напоминало ему, что и он должен быть счастлив, а он не был счастлив. Он был по-прежнему неудовлетворен бюстом, который делал с нее. Роза плохая, неумная модель, решил он, у него все валилось из рук.

В одно воскресное утро в отвратительном настроении Огюст слонялся по мастерской. Он поднялся с солнцем, не мог больше спать, и его возмущало, что Роза даже и не пошевельнулась, ей до него нет дела. А он хочет есть! Он понимал, что несправедлив, но ему хотелось быть несправедливым, как к нему его судьба, и, наконец, не в силах сдерживаться, ворвался в спальню.

Роза как раз снимала ночную рубашку и, увидев его, инстинктивно прикрылась из чувства девичьей стыдливости. В моменты близости она всегда гасила свет, не хотела, чтобы он видел ее обнаженной. Но ведь сейчас был день!

В гневе Огюст оторвал ее руки от груди. И вдруг остановился. Он уже собирался с ней расстаться, и только теперь понял, почему у него никак не получалась ее голова. Надо было лепить ее с распущенными волосами, вот так естественно, как сейчас. Он схватил ее за руку и потащил к станку. Она ничего не понимала, расплакалась – уж не сошел ли он с ума? Разве прилично ей показываться в таком виде?

– Стой на месте! – крикнул он, когда она хотела убежать.

– Никогда в жизни…

– Стой и не прикасайся к волосам, а иначе можешь убираться!

Роза была в ужасе, готова была бежать без оглядки, ей было очень жалко себя, но Огюст работал так, как не работал уже много недель. И она успокоилась, захваченная тем новым образом, что рождался под его руками.

Огюст был полон решимости довести «Миньон» до полного совершенства.

Роза весь день просидела на месте без еды и отдыха, не двигаясь, не меняя позы. Когда она уже начала подумывать о том, что быть послушной женой – тяжелая обязанность, он перестал работать и впервые за долгое время улыбнулся теплой искренней улыбкой.

– Милая Роза, все. Я закончил «Миньон», – сказал он.

Она не поверила. Она не двигалась с места.

– Не веришь?

– Я тебе верю. – Но по-прежнему продолжала сидеть словно каменная.

– А! – набросился он на нее. – Значит, тебе не нравится бюст! Он тебе никогда не нравился!

– Огюст, я этого не говорила. Разве что глаза. Но это не имеет значения. Мне нравится позировать для тебя. – Она хотела сказать, что пока она позирует, он не станет искать других натурщиц.

– Как насчет обеда? У тебя есть что-нибудь?

– Суп из капусты. Рыба. Немного «Контро», я припасла к празднику. Огюст, мне нравится бюст. Почему ты не отольешь его в бронзе?

– Бронза стоит дорого. А мрамор еще дороже. – Поэтому ты ничего не делаешь из мрамора?

– Никто теперь не делает ничего сразу в бронзе или мраморе. Любой подмастерье может перенести в бронзу и мрамор то, что сделано в глине и гипсе, но для выполнения замысла нужен талант скульптора. Когда я леплю в глине, достаточно одного прикосновения, чтобы добавить, изменить, переделать, а вырубленное в мраморе уже не переделаешь. Но если когда-нибудь мои вещи будут делать в мраморе, я сам буду следить за работой, все подправлять, это будет мое собственное творение.

– Может быть, когда-нибудь и «Миньон» сделают в мраморе, – сказала она с надеждой.

– Она будет лучше смотреться в бронзе. В мраморе она будет чересчур хорошенькой.

– Разве я не хорошенькая?

– Для скульптора самая прекрасная модель та, которая достойна того, чтобы позировать обнаженной, – объявил он.

 

6

Отказ позировать обнаженной был для Розы последней попыткой сохранить остатки стыдливости, но, когда Огюст заявил, что больше ни за что не приблизится к ней, если она не согласится, Роза уступила. Сначала было попыталась сопротивляться, но он держался отчужденно целую неделю, она не вытерпела и в конце концов сдалась.

Как-то утром Роза встала раньше Огюста. Растопила печь, приготовила завтрак и села в ожидании. Она была в пальто, прямо на голое тело: без пальто бы замерзла. И когда он вошел в мастерскую, встала со стула и сбросила с себя пальто. Она казалась необыкновенно белой в своей наготе и стояла неподвижно, будто загипнотизированная, закрыв глаза, готовая вот-вот лишиться сознания.

Она чувствовала его прикосновения, не сомневалась, что он вовлечет ее в бездну разврата. А вместо этого он сказал:

– Распрямись. Да не так, мягче. Можешь двигаться. Я предпочитаю, чтобы ты двигалась, тело в движении выглядит более естественно, и тебе будет теплей.

Розе пришлось открыть глаза. Он с одобрением смотрел на нее.

– Ты доволен? – прошептала она, с трудом сдерживаясь, чтобы не прикрыть руками грудь и живот.

– Да… – У нее были полные крепкие груди, идеальные бедра и самое главное – живот, часто самое уязвимое место у молодых женщин, как раз такой, как надо, чуть выпуклый. Если бы можно было навечно сохранить это совершенство. Какой удивительный изгиб! Он был поражен.

– Тебе нечего стыдиться.

– Но я никогда никому так не показывалась.

– Я не о том, – оборвал он ее. – Я имею в виду твою фигуру. Никогда не узнаешь, какова у женщины фигура, пока она не снимет с себя все.

– Я заботилась о своей фигуре.

– Верно, милая Роза, и, к счастью, природа позаботилась о тебе еще больше.

Огюст говорил и делал с нее наброски, отдельные заметки, не стараясь передать все детали, а набрасывал общий контур, чтобы потом им руководствоваться. Затем начал лепить, словно анатом со скальпелем в руках, отделял, разрезал, раздвигал ткани, углублялся внутрь, постигая тело во всех его подробностях. Он работал непрерывно, отдых был бы тратой времени. Она не жаловалась, сознавая, что произвела на него какое-то особенно глубокое впечатление.

Его страсть к ней приобрела новую силу и вызвала такой взрыв ответных чувств, о существовании которых она и не подозревала.

Следующие несколько недель работа чередовалась с любовью, но бывали моменты, когда Розу охватывал стыд. Несколько раз, тайком от Огюста, она ходила к мессе, чтобы испросить прощения, но к исповеди идти не решалась.

По мере того как продвигалась работа над скульптурой, которую Огюст назвал «Вакханка», настроение у него поднималось. Он до сих пор не сказал ей, что любит ее, – тех слов, которых она жаждала всем сердцем, – но он хотел быть с ней.

Как только у него выпадал свободный час, он просил ее позировать.

 

Глава XI

 

1

В один прекрасный июньский день, когда Роза думала о том, что в такую погоду стоит хотя бы на одно воскресенье позабыть о работе и отправиться на пикник, ей вдруг показалось, что она беременна. Сначала она испугалась, потом всем сердцем пожелала, чтобы это было правдой. Она пошла к доктору проверить свои подозрения и, когда он подтвердил беременность, пришла в смятение.

Что скажет Огюст? Страх перед ним погасил ее радость и гордость. И все же когда доктор заверил, что она совершенно здорова и, видимо, в январе у нее должен родиться отличный, крепкий младенец, ей страстно захотелось иметь ребенка, что бы там ни было. Пусть это будет счастьем хотя бы для нее одной. Она всегда хотела быть матерью. Но потом ее охватило чувство растерянности и одиночества. Она страстно желала поговорить обо всем с какой-нибудь женщиной, но с кем? Ее родные далеко в Лотарингии. С семьей Огюста она до сих пор незнакома; раз в неделю он навещал их, но без нее. Огюст не познакомил ее со своими друзьями, хотя она знала, что время от времени он встречался с ними в кафе Гербуа.

Но о чем бы ни думала Роза, она постоянно возвращалась к мысли: что скажет Огюст? Иногда ей казалось, что он обрадуется. Иногда была твердо уверена, что он вышвырнет ее на улицу или прикажет избавиться от ребенка, а она не могла пойти на это. Подумывала было возвратиться в Лотарингию, но это было невозможно. Не могла она оставить Огюста, по крайней мере по своей воле, это было ей не под силу. И решила скрывать беременность. Огюст еще не закончил «Вакханку» и во время работы имел привычку проводить рукой по ее телу, чтобы верно передать все изгибы.

Роза приучила себя позировать, втянув живот, хотя и опасалась, что это может повредить ребенку, и не раз страдала от сильных болей. И потом он ругал ее, что она уж слишком плоская, и говорил:

– У идеальной Венеры должны быть округлые формы. Ты не должна так позировать. Сколько я тебе говорил – держись свободней…

С каждой неделей все труднее становилось скрывать беременность. Даже ее руки уже чувствовали, как вздулся живот, а у него руки куда более чувствительные.

Ее спасало только то, что Огюст был полностью захвачен работой. Он решил закончить ее к Салону 1866 года. Хотя «Миньон» и была отвергнута Салоном 1865 года, «Олимпия» Мане, изображавшая обнаженную женщину, стала предметом ожесточенных споров в Салоне того года. «Олимпия» вызвала новый скандал, так как Мане осмелился изобразить ее сугубо реалистически, а не идеализированной мифологической Венерой. Несмотря на весь этот шум, а может быть, возможно, именно благодаря ему, даже Дега одобрял «Олимпию», а Ренуар тоже решил заняться обнаженной натурой, и Фантен торжествовал, словно это оправдывало и его восхищение Мане и их общее противодействие мертвым установкам Салона. Но Мане был по-прежнему несчастлив, он вовсе не желал этого венка великомученика, возложенного на него за то, что он хотел писать то, что видел в жизни.

Огюст соглашался с Мане. Он тоже был противником великомученичества, но зачем тогда человеку даны глаза, если от него требуют писать или лепить так, как видят другие?

Как-то в воскресенье, после того как накануне он провел вечер в кафе Гербуа с Мане, Дега, Ренуаром, Фантеном и Далу, он попытался объяснить это Розе, но она, ничего не понимая, в растерянности смотрела на него. «Что с ней?» – подумал он. Ее мысли все время заняты чем-то другим. Если он бывает рассеянным, то из-за работы. Но ему следует быть терпеливее, она ведь во многом столь наивна и невежественна.

– Роза, – сказал он, – если эта фигура будет иметь успех, я создам Венеру, которая будет соперничать с «Венерой Медичи».

– «Венерой Медичи»?

Ее вид ясно говорил: она ничего не понимает. Раздражаясь, он спросил:

– Разве ты совсем ничего не знаешь об искусстве?

– Я знаю, кто такой Микеланджело и Рембрандт, – робко ответила она, – и Фра Анжелико, Я видела в церкви копии с его картин.

– Тебе нравятся они?

– Мне нравится Фра Анжелико.

– А Микеланджело и Рембрандт? Что ты о них думаешь?

– Я слишком мало о них знаю.

Он настаивал, чтобы как-то оправдать свое решение порвать с ней, внезапно почувствовав к ней отвращение. – А что ты думаешь о Делакруа?

– А кто такой Делакруа?

Между ними нет ничего общего, с горечью думал он, но это его вина, ему это было известно с самого начала.

Увидев, как он рассержен, она покорно заметила:

– Ты не должен задавать мне такие вопросы. Я необразованная женщина. – Роза не умела ни читать, ни писать, могла только поставить свою подпись, но она так глубоко любила Огюста, особенно теперь, когда носила под сердцем его ребенка. – Я не помешаю тебе, если буду шить дома?

– Какое это имеет отношение к «Венере Медичи»? – раздраженно спросил он.

Роза не решалась сказать ему, что скоро наступит время, когда ей придется бросить работу.

– Я могу шить, пока ты лепишь, – сказала она. – И немного подработаю.

Огюст со злостью уставился на Розу. Подумать только, она хочет передать дух Венеры с иголкой в руках! Работа валилась из рук. Вне себя от ярости он опустился на стул, не спуская с нее гневного взгляда.

– Прости меня, Огюст, что я так плохо сегодня позирую, но я устала.

– Я рад, что ты хоть это можешь объяснить вразумительно.

– Разве нужно мне знать о Микеланджело и Рембрандте и об этом другом – о Делакруа?

– Нет. – Ему не хотелось признаваться, но она была права. – Многие натурщицы, почти все, невежды в искусстве. Но ты ведь не хочешь, чтобы я считал тебя только натурщицей.

– А я и не только натурщица. Я тебя люблю. Разве это плохо?

Он пожал плечами.

– А ты меня любишь?

– Любовь – для тех, кто поклоняется Дюма. Я предпочитаю Бальзака и Бодлера.

Это нечестно, думала она, говорить о людях, которых она не знает. И вдруг почувствовала тошноту и выбежала в другую комнату.

Огюст решил, что Роза просто хочет вызвать в нем жалость; ведь физически она здоровее многих.

Вернувшись, она выглядела бледной, но спокойной и предложила:

– Хочешь, буду еще позировать?

– Нет, не надо. – Он вдруг остановился. Понял наконец, что не ладится с «Вакханкой» – все дело в животе. – Встань-ка на минуту.

Роза поднялась, едва сдерживая дрожь.

Огюст провел ладонью по ее животу, затем по животу «Вакханки». Нахмурился. У Розы был куда более выпуклый живот. Неудивительно, что у него не ладилось с «Вакханкой». Он посмотрел на нее, она разрыдалась, и тогда он понял.

– Это правда, – прошептала Роза.

– Ты уверена?

– Да, – всхлипывала она. – Я ходила к доктору.

– Когда он должен родиться?

– Доктор сказал, наверное, в январе.

– Полгода. Большой срок.

– Да. Ты рад, Огюст? Правда?

– Рад? – закричал он. – Да разве я хотел ребенка? Может, еще благодарить тебя за это? Ведь мы и так еле-еле концы с концами сводим! – Сейчас самое время вышвырнуть ее на улицу, но как это трудно: она выглядит такой беспомощной, измученной, и ведь это его ребенок, тут нечего сомневаться. Что теперь делать? Ему не нужен ребенок, он не хочет ребенка, по крайней мере пока им так туго.

Она нерешительно спросила:

– Может, ты скажешь своей матери?

– Нет. Если и скажу кому, так тете Терезе.

– Значит, ты хочешь ребенка, дорогой? Ты все-таки не против?

Разве объяснишь, что вовсе не ради удовольствия ему приходится работать день и ночь? А ведь он не может купить даже приличной кровати. Он мечтает о приличной квартире и мастерской, об этой неведомой ему никогда роскоши. Теперь всего этого ему не видать как своих ушей. Но жаловаться бессмысленно. В этом мире у тебя либо все, либо ничего. Это одна из древнейших и самых верных истин мира. Нагим пришел он в этот мир и ничего не обретет в нем. Зачем ему еще одна ноша? Но она не поймет. Никто не способен понять, как тяжела боль и ноша другого.

Он ответил:

– Я поговорю с тетей Терезой. Она что-нибудь посоветует.

 

2

Тетя Тереза прекрасно знала, что делать. У нее у самой трое внебрачных детей. Она уже потеряла всю свою красоту, волосы поседели, изящная фигура усохла, но она по-прежнему была полна энергии и свободомыслия и знала, как поступать в таких случаях. Она сказала, что Огюст не должен отказываться от ребенка, и попросила познакомить ее с Розой.

Обе женщины сразу нашли общий язык. Они тут же заговорили о чисто женских вещах, о которых никогда не говорили с Огюстом. О том, что потребуется ребенку. Роза считала, что будет девочка, их семье всегда везло на девочек, а тетя Тереза была уверена, что мальчик, у нее было трое мальчишек. Они обсуждали, что Розе следует есть и что носить, и еще кое-какие секреты, но Огюсту запретили слушать.

Он был доволен, что тетя Тереза всем распорядилась. Тетя Тереза восприняла беременность Розы как нечто само собой разумеющееся, и Огюст немного успокоился.

Тетя Тереза сказала Огюсту:

– В семейной жизни точно нельзя ничего предсказать. Неизвестно, как все сложится.

– Вы никогда не были замужем, тетя Тереза?

– Это не от меня зависело.

– И все-таки вы как-то справились.

– Мне пришлось нелегко. – Она вздохнула. – Для моих мальчиков было бы куда лучше, будь у них отец. Я не хочу, чтобы ты повторил ту же ошибку.

– Но будет еще большей ошибкой, если я на ней женюсь.

– Не думаю. Она порядочная. – А все равно забеременела.

– А ты разве не виноват, Огюст?

Он пожал плечами, словно говоря, что это не его забота.

– И кроме того, вы живете считай что семейной жизнью.

– Я на ней не женат! – упрямо повторил он.

– Но вы живете вместе. Это почти то же самое.

– Нет, не то. Я могу ее оставить, когда захочу.

– При таких-то обстоятельствах?

– Другие же оставляют.

– Но ты не такой. Ты Огюст Роден.

– Я никто, – с горечью сказал он, – а когда он родится, то мне вообще конец.

– Ты скульптор, – гордо заявила тетя Тереза.

– Скульптор-орнаментщик, – поправил он. – Нельзя быть скульптором только в свободное время.

– Роза тебе поможет.

– У нас с ней нет общих интересов.

– Она тебя боготворит. Она готова на все, лишь бы ты был доволен.

– Я не вижу разницы между ней и служанкой.

– Служанка не станет тебя любить. Ты будешь неразумным, если откажешься от такой любви. Это самое дорогое, что может дать женщина. И дело тут вовсе не в морали, это просто здравый смысл.

– Но, тетя Тереза, я ее не люблю, по крайней мере так, как она меня любит.

– Любовь никогда не бывает равной. В твоем возрасте ты должен это знать.

– Знаю, но я не смогу работать, когда в доме появится младенец.

– Я могу взять его к себе. Мои мальчики уже взрослые. Мне он будет не в обузу.

– Это не выход из положения.

– Тогда пусть его возьмет Мама, это вернет ее к жизни.

– Нет-нет, не говорите пока Маме или Папе.

– Огюст, она добрая девушка. Он молчал.

– Во всем этом есть и твоя вина.

– Может быть. Обещайте, что не скажете дома.

– Ты стыдишься?

– Не в этом дело. Обещайте мне, тетя Тереза. Если не хотите, чтобы я ее бросил.

Она знала, что он может быть страшно упрям, и решила не спорить и не высказывать свои сомнения.

– Обещаю, а ты обещай позвать меня, когда придет время.

Они заключили договор, зная, что каждый будет верен данному слову.

 

3

Когда наступило время родов, тетя Тереза переехала к Огюсту, а он ночевал в мастерской, рядом со своей любимой незаконченной «Вакханкой». Тетя Тереза находилась рядом с Розой. Огюст взял напрокат еще одну печку для Розы и тети Терезы, и, хотя в спальне было по-прежнему холодно и сквозило, Розу радовала его забота, а присутствие тети Терезы успокаивало.

Мальчик появился на свет 18 января 1866 года.

Теперь Роза была уверена, что Огюст наконец скажет, что любит ее, а он молча стоял у больничной кровати, глядел на пищащего младенца и удивлялся, что это существо со сморщенным лицом – уродливое, старообразное – его собственный сын. И отчего он такой шумный?

Роза в отчаянии воскликнула:

– Разве ты не хочешь меня поцеловать? Огюст заметил, что тетя Тереза хмурится, и, хотя он гордился своей независимостью, все же любил тетю Терезу. Он наклонился и поцеловал Розу и сказал:

– Я рад, что у нас мальчик, милая.

– Это хорошо, – ответила она. – Мы назовем его Огюстом в честь тебя.

 

4

Через несколько дней Огюст зарегистрировал в мэрии рождение сына – Огюста-Эжена Бере.

Тетя Тереза была потрясена. Она гордилась своим свободомыслием, но это было слишком жестоко. Трое ее сыновей вынуждены были носить материнское имя. Она отвела Огюста в сторону и сердито спросила:

– Разве ты не собираешься его признать?

– Нет.

– Даже не дашь ему своего имени?

– Он Огюст. Этого достаточно.

– Роза будет сильно огорчена.

– Это ее ребенок. Значит, Бере.

– Огюст, ты все еще на нее сердишься!

– Разве отцы ваших детей дали им свое имя?

– Они были неправы. И я им этого не простила. Огюст молчал.

– Господи! – воскликнула тетя Тереза. – Неужели у тебя нет никаких чувств к Розе?

– Нельзя подчиняться одним чувствам.

– Но она тебя любит. Она мать твоего ребенка.

– Она моя экономка.

– Разве ты ее ничуть не любишь?

– Вы совсем как Роза. Разве можно вымолить любовь? Она или есть, или ее нет, и тут уж ничего не поделаешь.

– Ты же знаешь, что ты у нее первый.

– Да, она мне это доказала.

– Что ты против нее имеешь? Может, это потому, что она не понимает в искусстве?

– Нет, я мог бы ее воспитать. Она могла бы выучиться, да только тогда она не была бы…

– Такой хорошей экономкой, – докончила тетя Тереза. – Художник Дроллинг именно так относился ко мне. Это был предлог, чтобы избежать ответственности.

Огюст коротко заметил:

– Он был не прав.

– А ты прав?

– Роза даже не умеет читать и писать.

– А твой отец умел? – Она усмехнулась. – Знаешь, ведь это я подписывала за него бумаги, когда ты родился.

– Тогда подпишитесь за Розу, – сказал он, – но не учите меня жить. – Он поставил свою подпись на свидетельстве с именем «Огюст-Эжен Бере» и затем проводил тетю Терезу обратно к Розе, которая еще была в больнице, пообещав:

– Я сделаю ей подарок. Отолью «Миньон» в бронзе. Это будет навечно.

 

5

Розу не заинтересовал подарок. Она была глубоко оскорблена его отказом дать их сыну имя Роден. Он не стал обсуждать вопрос, а лишь сказал, что это дело решенное, раз и навсегда.

Положение казалось безвыходным. Решение Огюста довело Розу до полного отчаяния. Она говорила себе, что для Огюста не существует ничего, кроме него самого, и все же у нее не было ни сил, ни умения противиться ему или вырваться из этих сетей. Она винила не его, а его любовь к искусству. А для нее он был первой любовью, и единственной. Со всей страстностью своей натуры она верила, что никогда не полюбит другого, и не хотела признаваться себе, что в этом-то и заключается ее ошибка. Он любит ее, решила она, хотя и не говорит об этом. Она разрывалась между Огюстом, который держался сдержанно и равнодушно, и младенцем, который требовал заботы, и сознавала всю безвыходность своего положения. Если она пыталась протестовать, Огюст становился холоднее льда.

Когда Роза вновь могла позировать, Огюст вернулся к работе над «Вакханкой», но дело не шло. Эта фигура, его первая обнаженная скульптура в полный человеческий рост, не должна быть просто красивой. Ведь не из-за одной же красоты начал он работу. Она должна быть живой, естественной. Никогда еще перед ним не стояла столь сложная задача, а младенец выводил его из себя. Маленький Огюст не умолкал ни на минуту, не давая отцу сосредоточиться. И Роза, позируя, все время отвлекалась, она стала рабыней младенца. Огюст считал, что «Вакханка» должна стать выдающимся произведением, если только он ее закончит, но пока младенец с ними, на это было мало надежд. Сын словно затеял заговор против отца, его плач раздражал Огюста.

После нескольких недель такой пытки он заявил Розе, что они должны отдать маленького Огюста родным, пусть поживет у них, пока не подрастет.

Роза не соглашалась. Она расплакалась. Маленький Огюст присоединился к ней.

Если сначала Огюст был настойчив, но все же мягок, то теперь рассердился. Младенец закатывался так, что мог пробудить даже мертвых. Он решительно сказал:

– Ты можешь навещать его каждую неделю, а когда подрастет, возьмем его обратно.

Она рыдала так горько, что сотрясалась кровать. Его раздражение усилилось. Он не выносил слез и сказал, уже без следа сочувствия:

– Впереди столько работы, а этот плач надоел мне. Неужели он думает, что она сама добровольно отдаст кому-то своего малыша?

Он ничего не ответил. Встал с кровати, ушел из дому и не возвращался всю ночь.

Роза так обрадовалась, когда на следующее утро он вернулся к завтраку, что согласилась на время отдать ребенка родителям.

Наконец-то она познакомится с его семьей. Семья была для нее основой основ. С тех пор как она переехала к Огюсту, мысль, что она не знает его родных, не давала ей покоя. Она молила бога, чтобы они отнеслись снисходительно к тому, что они с Огюстом не женаты, и поняли бы, что это не ее вина.

Она спросила:

– Ты думаешь, они на нас обидятся?

– Не знаю. Но думаю, что возьмут ребенка, – ответил он.

– А когда маленький Огюст подрастет, мы заберем его обратно?

– Когда он подрастет настолько, что не станет нам мешать. Давай не терять времени. Из-за этого посещения пропадет воскресенье – единственный свободный день, который я могу посвятить лепке.

 

Глава XII

 

1

Тетя Тереза договорилась, что Огюст придет к родителям в следующее воскресенье. Она не сказала им ни о Розе, ни о ребенке, но, чтобы смягчить неожиданность, намекнула, что у него для них есть сюрприз, нечто весьма важное.

По пути к родным Огюст был очень нежен с Розой. Этот район пробудил в нем воспоминания детства, и издалека эти воспоминания приобрели приятную окраску. Он показал Розе Валь-де-Грас, куда ходил в школу, и сказал:

– Я был тогда совсем глупеньким, дорогая. Школа-то была рядом с Сорбонной, да учителя не имели с ней ничего общего. Зато мы жили между Люксембургским садом и Ботаническим, до того и другого было рукой подать и, конечно, в самом центре Латинского квартала. Папа был уверен, что моя любовь к скульптуре до добра не доведет. Он бы переселился куда-нибудь в другое место, но у нас не было денег, а мне нравились все эти здания. Они каменные, но совсем, как живые – Сен-Этьен-дю-Монт, и Пантеон, и Сен-Северен, ну и, конечно, Нотр-Дам. Я мечтал бы стать архитектором, если бы знал, что такое архитектор, но в нашей семье никто о таких вещах и не слыхал, разве только тетя Тереза, да и ей было не до того, надо было как-то поставить на ноги детей.

Роза кивала, изо всех сил проявляя интерес, хотя знала, что все эти разговоры больше подходят господам из Сен-Жермен, а им до них далеко, но сказать Огюсту боялась.

Они постучали в дверь небольшого каменного дома на улице Сен-Жак. Мальчик лежал в колясочке, которую им одолжила тетя Тереза, и она сама отворила дверь. Папа с Мамой выглядывали из-за ее спины, стараясь скрыть любопытство, что им плохо удавалось. Так они и знали: у Огюста есть женщина и ребенок!

Папа насупился и глядел угрюмо, а Мама растерялась и не знала, что делать.

Роза почтительно поклонилась им, и Огюст представил ее:

– Это Роза, а это наш сын Огюст.

Папа и Мама застыли в дверях, не приглашая их в дом, и тетя Тереза поспешила объяснить:

– Маленькому Огюсту полтора месяца. Правда, он здоровенький? Ведь это твой первый внук, Жан!

Тогда Папа, весьма сдержанно, обратил взор в сторону младенца в коляске, и Мама последовала его примеру.

Роза, почувствовав, что под этой их вежливостью скрывается растерянность и негодование, но, боясь, что Огюст обидится и никогда больше не придет к ним, робко сказала:

– Правда, он вылитый Огюст?

– Нет-нет; – запротестовал Папа. – Он похож на вас, мадам…

– Мадемуазель Роза, – сказал Огюст. Последовало смущенное молчание, и Роза решила, что Огюст допустил ошибку. Но она не без гордости добавила:

– А все-таки у него рот и глаза Огюста.

– Чепуха, – сказал Папа. – У Огюста глаза светлее.

Огюст, раздраженный Папиной неуступчивостью и застенчивостью Мамы, поспешил на помощь Розе:

– Мальчик похож на нас обоих.

– Ну конечно, Жан, он похож на них обоих, – сказала тетя Тереза. – Это сразу видно, Жан.

– Могли бы и пораньше спросить мое мнение, – проворчал Папа.

– Мы спрашиваем его теперь, – ответил Огюст. – А если тебе не нравится, можем уйти.

– Нет-нет! – воскликнула Мама. – Мальчик похож на вас обоих. Правда ведь, Жан? Он и на тебя чуть-чуть похож, верно, Жан?

– И на меня тоже? – изумился Папа. Роза попыталась вступить в разговор:

– Мs надеемся, что он будет похож на вас, мосье Роден. Мы были бы очень рады. – Она нежно улыбнулась и с осторожностью матери взяла маленького Огюста из коляски и подала его Папе.

Папа уставился на младенца, корчившегося в его руках, и вдруг заметил, что пеленка развернулась и у мальчика голый задок.

– Господи, – закричал Папа, – да ведь он может простудиться!

Роза бросилась поправлять пеленку, но ее опередила Мама со словами:

– У меня это когда-то ловко получалось. Роза сказала негромко, извиняющимся тоном:

– Мосье Роден, простите меня за мою невоспитанность, но, может, вам тяжело держать маленького Огюста?

Она хотела было взять ребенка обратно, но Папа остановил ее:

– Тяжело? Но ведь это мой внук, не правда ли?

Роза – в простом коричневом платье она выглядела трогательной и привлекательной – чуть заметно улыбнулась и сказала:

– Да, он ваш внук, если вы не против.

– Господи! – рассердился Папа. – Ну зачем так расстраиваться? Да разве я против! Стоит только посмотреть на его волосы. У всех Роденов рыжие волосы. И у него наш нос.

– Вам он нравится, мосье? – спросила Роза.

– Легкий, как перышко. – Папа пропустил вопрос мимо ушей. Он знал, что ему следует проявить строгость– грех иметь ребенка вне брака и лишняя обуза, но ребенок трогал своей беспомощностью. Папа почувствовал, что смягчается, и хотя ему было тяжело держать младенца, улыбнулся маленькому Огюсту в надежде вызвать ответную гримасу.

Ободренная поддержкой Папы, Мама сказала:

– Конечно, он нам нравится. Я всегда говорила Огюсту и Мари, если у них будут дети, мы примем их, что бы там ни было.

«Вот так-то, – думал Папа, – воспитывал, воспитывал Огюста, а результат? Конец всем его мечтам и надеждам на будущее, все будущее для него теперь в этом младенце. Как мог он отвергать маленького Огюста, собственную плоть и кровь?» На пенсии, слепнущий, стареющий с каждым днем, какое еще у него будущее? Не признаваясь себе, он жил в постоянном страхе, что у Огюста не будет детей, что вымрет род Роденов. А маленький Огюст – спасение. И девушка тоже хорошая, не какая-нибудь там разряженная красотка со всякими штучками. Они были равными, понимали друг друга с полуслова. Папа сказал:

– Он вырастет крепким, большим мальчиком. Воy как он за меня уцепился, сразу видно, что Роден.

Роза кивнула, но, когда захотела взять младенца обратно, Папа замотал головой и сказал:

– Нет уж, я привык носить Огюста, когда он был маленьким.

– Я знаю, – сказала Роза. – Он мне рассказывал, говорил, что это в вас он такой сильный.

– Верно, верно, – подтвердил Папа. – Родены всегда были сильными. Да входите же в дом. Мальчик тут совсем простудится. Как, Мама, готов обед?

– Почти, – ответила Мама. – Я сегодня сварила побольше. Догадывалась, что кроме Огюста будет еще кто-то. – Она взяла Розу за руку и провела в дом, остальные последовали за ними.

И где это, удивлялся Огюст, Роза выучилась таким манерам? Она чувствовала себя с родителями совсем свободно, свободнее, чем с ним. Может быть, любовь делала ее такой приниженной? А тут не надо было стыдиться своей необразованности.

Роза заметила, что мебель в доме неказистая, дом обставлен просто, но всюду царила чистота. Папа не выпускал из рук младенца, говоря:

– Вот видите, маленький Огюст не хочет от меня уходить, – потому что мальчик ухватился за него. Но внук мешал ему есть, а он проголодался – еда стала теперь для него главным удовольствием, и Мама сегодня особенно постаралась. Роза уложила маленького Огюста обратно в коляску, а тем временем Мама с гордостью подавала на стол на три су масла, на десять вина и кусок жареного мяса за два франка – такую роскошь они позволили себе впервые за много месяцев.

Как вкусно все получилось у Мамы, радостно думал Огюст, и Роза обсуждала кулинарные вопросы с Мамой и воспитание детей с Папой так, словно и тот и другой были самыми непререкаемыми авторитетами в этих областях, а важнее этих вопросов вообще нет ничего на свете. Огюст уже было окончательно успокоился – Роза с Мамой установили, что обе из Лотарингии, и это еще больше сблизило их, когда вдруг Роза умолкла, задумалась, словно вспомнила что-то.

Папа спросил:

– Что-нибудь случилось?

– Нет. – Роза тревожно поглядывала на Огюста. Огюст кивнул и сказал:

– Папа, а ты прав. Насчет маленького Огюста. Мальчик часто простуживается. Наша мастерская плохо отапливается, он может совсем разболеться.

Папа, восседавший во главе стола, как в старые времена, сказал:

– Ну и болван ты, Огюст!

Огюст улыбнулся, это было так похоже на старые времена.

– Чего же ты молчал? Ты хочешь, чтобы мы пока заботились о нем?

– Значит, вы согласны? – Огюст был явно удивлен.

– Хочешь, чтобы мы его к себе взяли? – спросила Мама.

– Он хочет, – сказал Папа. – Он понимает, что хорошо для ребенка. А вы что скажете, Роза?

– Мосье Роден, я…

– Папа, – поправил он ее.

– Мосье Роден, – повторила она, – для нас это большая честь, но…

– Одним словом, вы хотите оставить у себя это сокровище, – сказал Папа. – Вы хорошая мать. А нам нужны хорошие матери. Говорят, что во Франции рождается куда меньше детей, чем в других странах, и наша рождаемость все падает. Мы боимся обзаводиться большими семьями, мы не верим в будущее. А наш император не жалеет жизней, ввязывается то в одну, то в другую войну. Сначала Крым, потом Австрия, а теперь Италия. И все-таки мы не должны внушать маленькому Огюсту, что родиться французом – несчастье. У нас для него всегда найдется лишний кусок мяса и тарелка супа. Может, я и не очень сильно разбираюсь в искусстве, не то что Огюст, но уж не такой ханжа, понимаю, что значит быть молодым.

У Розы глаза налились слезами, она бросилась Папе на шею и расцеловала его.

Папа часто заморгал, чтобы скрыть свои чувства, и сказал:

– Видите, значит, я не такое уж чудовище.

– Пожалуйста, любите маленького Огюста, – молила Роза. – Я знаю, что вы его полюбите.

– Я буду следить за тем, как он ест, а если будет плохо есть, накажу его, – ответил Папа. – А Мама будет вовремя укладывать его спать и чисто одевать, а когда подрастет, мы станем водить его в церковь.

Роза тихим голосом поблагодарила его. Папа сказал:

– И навещайте нас каждую неделю.

– Если Огюст позволит, – ответила Роза.

– Как это – позволит? – Папа был полон законного возмущения.

– В воскресенье он лепит, – пояснила Роза и испуганно посмотрела на Огюста.

Огюст, довольный тем, как шло дело, широко улыбнулся даже тогда, когда Папа сказал:

– Пусть отдохнет в воскресенье. Даже всевышний трудился всего шесть дней в неделю.

– Мы можем навещать вас вечером, – сказал Огюст, – а Роза может приходить и чаще, когда не позирует.

Папа соглашался со всем, как того и ожидал Огюст, и Огюст вспомнил о другом обеде, много лет назад, когда Клотильда высказала свой взгляд на любовь. Но он – это другое дело, он мужчина. Мужчине разрешено и прощается многое. А Роза как раз такая девушка, какую родители могли понять. Добродетельная, преданная, по-крестьянски экономная и скупая; набожная, когда он ей это позволял, и верная, верная ему во всем.

Но через несколько часов пришло время уходить. Роза при мысли, что придется оставить здесь маленького Огюста, расплакалась.

– Ну зачем так плакать, – говорил Папа, успокаивая ее; на этот раз он обнимал Розу. – Мы будем заботиться о внуке.

– Простите, что я такая слабая, – всхлипывала Роза, – но я буду так скучать без него.

– Я буду приносить его к вам, когда Огюст не работает, – сказала тетя Тереза.

– И я тоже, – сказала Мама. Мамино лицо сияло новым светом, Огюст не видел ее такой с тех самых пор, как умерла Мари. Мама сразу поняла, что Роза порядочная девушка, для которой материнство – это все. Может быть, они в конце концов и поженятся; Огюсту нужна такая Роза, чтобы заботилась о нем.

Папа вытащил еще одну бутылочку «Контро», они с Огюстом были любителями этого ликера. Когда никто не видел, Огюст сунул несколько франков в Мамину руку. Роза запела деревенскую колыбельную, чтобы успокоить младенца, который разревелся, напуганный всей этой суетой, и тетя Тереза присоединилась к ней. Теперь Роза радостно улыбалась. Если она на время и лишалась сына, зато обрела семью.

Как хотелось ей остаться здесь до того часа, когда надо будет укладывать сына спать! Но Огюст хотел работать; он вдруг начал проявлять признаки нетерпения, жаловаться, что в эти короткие зимние дни мало света.

Папа проводил их до бульвара Порт-Рояль и, когда пришло время прощаться, неожиданно поцеловал Розу. Мама тоже ее поцеловала, чтобы не отстать от Папы. Маленький Огюст остался дома на попечении тети Терезы.

 

2

В этот вечер Огюст не работал допоздна, как обычно. Он несколько изменил очертания фигуры «Вакханки», потом остановился и сказал, что Розе необходимо познакомиться с такими известными писателями, как Бальзак и Бодлер. Он читал ей отрывки из «Цветов зла» – он открыл, что Бодлер глубоко волновал его, а у Розы слипались глаза, и она выглядела утомленной.

Она находила чувственность этого поэта отталкивающей и грубой. Ей казалось, что она сама является предметом этой чувственности. И пока Огюст рассуждал о «трагическом восприятии мира» у поэта, она прикрыла свою наготу пальто. Когда она зевнула, не в силах больше сдерживаться, – Огюст уже час читал вслух, – он остановился и чертыхнулся. Потом взял себя в руки. Она смотрела на него непонимающим взглядом. Ее нежное тело тянулось к нему.

«Видимо, ее ничему не научишь», – подумал он, но сегодня эта мысль была лишена горечи. Он сказал нежно:

– Милая Роза, ты очень понравилась моим родителям.

– Они любят детей, – с неожиданным задором ответила она.

Роза удивительная, ради его блага готова на любые страдания. Он обнял ее с новой страстью. Но она – сама противоречивость. Ей не нравился Бодлер, а сейчас в его объятиях прижалась к нему в чувственном порыве, позабыв о стыдливости.

«Глупо заниматься ее образованием, это испортит всю непосредственность ее безудержных ласк, ее порыв, ее бесстыдную любовь», – думал Огюст. Она была прирожденной вакханкой и отдавалась ему, забывая обо всем на свете. Но когда он сказал, что в будущем создаст скульптуру по мотивам Бодлера, иллюстрацию к его поэмам, Роза воскликнула:

– Он нехороший!

Утомленные, они разомкнули объятия.

Огюст заснул. Она лежала, прислушивалась к его дыханию и думала, что хотя он ранил ее гордость своим отказом жениться, признать законным их сына, сегодня он заживил эту рану, дал ей вновь почувствовать себя женщиной, достойной любви. И что бы он ни говорил и ни делал, – а она знала, он всегда будет поступать так, как ему заблагорассудится, несмотря на все ее протесты, – ей одной он дарил свою любовь. В этом было ее призвание и искупление. И он был прав насчет «Вакханки». Она может так позировать ему, что скульптура действительно получится великолепной. Он повернулся к ней и в полусне прошептал: «Милая Роза, какой замечательный живот», словно она была одной из тех статуэток, которые он обожал.

Огюст поставил ей всего одно условие: пусть позаботится, чтобы у них не было больше детей. А когда он заметил ее огорчение, то объявил:

– Роза, если ты забеременеешь еще раз, знай, я швырну тебя в Сену!

 

Глава XIII

 

1

Этот новый взрыв чувств повлиял и на «Вакханку», будущую Венеру, которая царила над всем в мастерской. И Роза стала для Огюста страстной любовницей, помощницей в мастерской и натурщицей по вечерам и воскресеньям.

Огюст, полный целеустремленности, веры в себя и энергии, принялся за работу. Он решил изобразить Розу дикой, необузданной, беззаботной, похотливой богиней. Он уничтожил старую фигуру. Он решил, что сама Роза, а не ее отдаленное подобие, будет «Вакханкой».

Она сопротивлялась, робко говорила, что такая нагота чересчур неприлична, что нельзя никому показываться обнаженной. Ему осточертели все эти кариатиды, заявил он, и он надеется, что никогда в жизни ему не придется больше лепить облаченную в одежды женскую фигуру, потому что гордость женщины – это ее тело.

Он стащил с нее пальто, ее единственное укрытие. Обнаженная, дрожащая, стояла она на станке для модели, не в силах побороть застенчивость и стыд, а он поглаживал ее бедра, спину, чтобы верно уловить их очертания. Она беспомощно вздрагивала под его прикосновениями. Затем он ощупал талию, и от его прикосновения в ней вспыхнуло бешеное желание. Она склонилась к нему, а он воскликнул:

– Прекрасно, прекрасно! Оставайся в такой позе! Роза застыла на месте, словно внезапно окаменев.

Он положил ей руки на бедра и потянул к себе, и Роза почувствовала, что больше не может этого выносить. Она боялась за свою душу. Он обнял ее, и она стала податливой глиной в его руках! Она была беззащитна перед ним в своем неприкрытом желании– таком необузданном, что это приводило ее в ужас.

– Больше чувства! – крикнул он.

Неужели он не догадывается, что она испытывает?

Огюст вновь пытался придать ей нужную позу.

– Не важно, – говорил он, – что она потеряла девственность, в ней нет уже прежней невинности – вот главное.

– Огюст, мне всегда надо будет позировать? Всегда.

– А как же наша любовь? – Любовь и есть работа.

– Всегда одна работа?

– Роза, ты опять переменила позу. – Он был в отчаянии. Нет, она безнадежна. Вот теперь как-то жалко согнулась, а вакханка должна быть веселой, беззаботной, разнузданной.

– Ты меня не любишь, – сказала она, и в ее глазах мелькнула злость.

– Нет, не люблю, особенно когда ты так тупа, что не можешь запомнить простейшей позы. Я найду себе другую натурщицу.

– Нет! – Она обняла его. – Скажи мне, что любишь.

– Вот это уже лучше. Так и оставайся. Почти то, что надо. – Теперь Огюст работал стремительно и уверенно, делал набросок за наброском и при этом говорил: – Красота обнаженной женщины – красота от бога. Вакханка всегда должна быть в экстазе, она во власти животных порывов, одержима страстью, с которой не в силах совладать. Я изучал вакханок на греческих барельефах и вакханок Тициана, в них нет ничего чопорного и декоративного, они жизнерадостные, все в движении, полны желания и предвкушения близкого блаженства.

Его глаза так и сияли, он любовался ее страстью, и она не могла не подчиниться. Она тоже чувствовала себя богиней.

За следующие несколько сеансов «Вакханка» обрела новую женственность. Она была ростом более шести футов, куда выше, чем Роза в жизни, и высота эта придавала ей особую впечатляющую силу. Огюста беспокоил каркас, слабый, из дешевого металла, лучший был не по карману. Но мастерство было неоспоримо. Это доставляло ему огромное удовлетворение. Ваяние есть олицетворение мастерства – совершенства тела, мастерства натурщицы, мастерства ума, сердца и воображения художника.

Он закончил «Вакханку» и почувствовал облегчение. Она великолепна, прекрасна и монументальна. В порыве радости он обнял Розу.

– Салон должен принять ее, – сказал Огюст.

– Можно нам теперь навестить маленького Огюста? – спросила Роза. Они уже около месяца не видели сына, так он был увлечен работой.

– Потом, потом, – торопливо произнес Огюст, охваченный новой идеей. – Иди снова на станок.

– Ты же сказал, что «Вакханка» закончена. – Роза пришла в уныние, готова была вот-вот расплакаться.

– Мы навестим маленького Огюста на той неделе. Протяни-ка руки, словно держишь ребенка. Эта моя идея тебе наверняка понравится.

Роза чувствовала себя узницей. Удастся ли ей когда-нибудь по-настоящему привязать его к себе, думала она. «Вакханка» возвышалась над нею, и она готова была разбить ее на тысячи кусков. Но это значило бы разбить всю их жизнь.

 

2

Хотя Огюст знал, что «Вакханку» еще предстоит доделывать, на душе было так легко, что руки летали словно сами по себе, и он проработал до ночи. Он понимал, Роза, конечно, огорчена тем, что они не навестили сына, но зато она останется довольной конечным результатом этой его работы, он был уверен.

С каждым днем Роза все больше скучала по ребенку, – позирование продолжалось без перерыва несколько недель, но, поняв замысел Огюста, она и сама увлеклась. Он работал над небольшой, высотой в один фут, фигурой Розы с младенцем на руках.

Законченная в гипсе скульптура обрадовала Розу до глубины души. Огюст был тронут выразительностью фигуры. Он отдал отлить ее в бронзе, хотя и сомневался, не сумасбродство ли это – на это ушли последние сбережения. И преподнес бронзовую статуэтку Розе как награду за позирование для «Вакханки». Роза – вечная пленница своей любви – прижала к груди фигуру матери и ребенка. Для нее статуэтка была своего рода свадебным подарком, и Роза поставила ее на комод как свидетельство любви Огюста. Она еще страдала от мысли, что весь свет увидит ее наготу в «Вакханке», но этот подарок она будет хранить всю жизнь.

 

3

Несколько дней спустя Огюст получил свой первый заказ. Доктор Арно был средних лет парижанином, которого только что назначили преподавателем в Высшую школу медицины, и ему потребовался бюст для вестибюля школы.

Кто порекомендовал его, удивился Огюст, и оказалось, что Фантен-Латур. Доктор пожелал, чтобы его представили в самом лучшем виде-за сто франков. Гонорар жалкий, но это был первый заказ, и Огюст согласился. «Потребуется не меньше десяти-двенадцати сеансов», – сказал он доктору, и тот пришел в ужас.

– Это слишком долго, – заявил доктор Арно. – Нам незачем терять попусту время. Вы заметили, что я похож на Наполеона I, Победоносного?

Доктор Арно был коротышкой, на этом, по мнению Огюста, и заканчивалось его сходство с императором. Однако кивнул в ответ, подумав, что, возможно, доктор обладает тем же духом, что и император.

В то воскресенье, когда доктор явился на первый сеанс, неожиданный холод обрушился на Париж. Сосульки слезились за окном мастерской, и от печки шел неприятный запах. Доктор с некоторым сомнением положил свой шелковый цилиндр на стул, – правда, несмотря на видимую бедность, мастерская содержалась в чистоте. Он подумал, что, пожалуй, стоило заказать бюст, не дорожась, у более известного скульптора. Этот Роден явная посредственность, раз живет в такой нищете. Тем не менее держится он властно. Доктор сел и был поражен тем, с каким подъемом скульптор взялся за работу. Но доктор был разочарован, когда после первого сеанса не увидел зримых результатов.

К четвертому сеансу доктор Арно уже не скрывал своего нетерпения. Нос и лоб появились на свет, но разве это его нос и лоб? Они никак не отвечали общепринятым нормам. Он хотел выглядеть вельможей, а скульптор делал из него мелкого буржуа. Внезапно доктор Арно понял, что этот бюст может его погубить.

– Вы делаете меня слишком толстым, – заметил он.

– Но у вас второй подбородок, – сказал Огюст, стараясь быть вежливым.

– Не такой уж обширный. Разве вы не знаете, что такое быть скульптором?

Озадаченный Огюст еще раз обследовал полузаконченный бюст. Он вполне соответствовал действительности: доктор Арно был круглолицым и толстым.

Заказчик, рассерженный тупостью скульптора, грозно потребовал, чтобы тот изменил бюст; кроме того, он вообще чувствовал себя неловко здесь: и от мастерской и от самого скульптора так и несло нищетой.

Хотя на улице стоял пронизывающий холод, а в мастерской было лишь чуть теплее, Огюст работал с засученными рукавами; он еще раз внимательно изучил доктора Арно, нет, он не станет кривить душой. Ни за что на свете. И все же он попытался тактично убедить доктора, что ему потребуется всего лишь час, чтобы полностью закончить заготовку.

– Но только один час, Роден, – повторил доктор. – Я очень занятый человек.

Огюст работал с лихорадочной торопливостью, а сам думал, что у доктора маленькая голова и толстое лицо, а он хочет, чтобы его изобразили с большой головой и худощавым лицом. «Как у Виктора Гюго», – потребовал заказчик; в связи с неудачами в Мексике доктор Арно разочаровался в империи.

После часа поспешной работы заготовка была закончена. Доктор Арно, который сознавал теперь свое преимущество, презрительно посмотрел на бюст и заявил:

– В нем нет утонченности. Простите меня, но этот бюст словно рубили топором. Голова слишком плоска, Слишком маленькая.

– Мосье, но большая голова никак не соответствует вашему короткому туловищу.

– Я явился сюда не за тем, чтобы вы учили меня анатомии, Роден.

– Мосье, я хочу глубже передать вашу сущность.

– Нет, это просто кошмар. – Нос, величина которого и так всегда раздражала доктора, подавлял остальные черты. Этот негодяй придал его и без того грубоватому лицу еще больше простонародности. Доктор Арно вскочил на ноги и воскликнул:

– Никуда не годится! Меня никто не будет уважать в Школе, – и, схватив цилиндр, бросился вон, прежде чем Огюст успел спросить о плате.

Огюст рассказал обо всем Фантен-Латуру, и тот посоветовал:

– Друг мой, тебе следовало польстить и сделать его красивым. Ну что тебе стоило?

– А ты бы пошел на это?

– За сто-то франков? Ты ведь бедняк.

– Нет, ты бы пошел на это?

– А как ты думаешь, почему я до сих пор пробавляюсь натюрмортами?

 

4

Чтобы как-то поддержать Огюста, Фантен-Латур вскоре прислал к нему молодую даму и посоветовал: «Требуй плату вперед».Огюст сделал такую попытку, но упомянул лишь стоимость расходов на материалы, а не общую сумму гонорара. На что хорошенькая мадемуазель Рене Дюбуа ответила, что бюст должен быть недорогим, скромным, простым, франков за семьдесят пять, и предпочтительно ограничиться одним, ну, двумя сеансами, и не будет ли он так любезен подтопить мастерскую? А то она быстро мерзнет, даже в апреле.

На материалы ушли все деньги, и к первому сеансу не осталось ни гроша на дрова. В отчаянии он послал Розу на розыски.

Роза вернулась с двумя парами старых кожаных башмаков, изношенных до дыр, и швырнула их в печь, чтобы поддержать гаснущее пламя, но, когда мадемуазель удобно расположилась на станке, радуясь теплу, вонь от горящей кожи стала невыносимой. Роза плеснула водой, запах стал удушающим, а мадемуазель с криком «мне дурно» упала в обморок.

Пришлось прыскать на нее холодной водой, чтобы привести в чувство, и она совсем закоченела. Огюст бросился в аптеку за лекарством, чтобы вернуть свою модель к жизни, и задолжал там десять франков. К тому же мадемуазель пригрозила, что подаст в суд за ущерб, причиненный ее здоровью.

Тут Огюст решил, что с этой мастерской добром не кончится. Он разыскал экипаж для Рене Дюбуа и вернулся домой раздраженный и сердитый. В тот вечер он объявил Розе, что найдет мастерскую получше, чего бы это ни стоило.

 

5

Через месяц Огюст нашел более подходящую мастерскую на бульваре Монпарнас, около улицы Вожирар.

– Обойдется всего на двадцать франков дороже, – заявил он Розе, очень довольный. – Прямо дворец по сравнению с нашей конюшней. – Дело стало лишь за деньгами на переезд.

С помощью Папы ему удалось одолжить повозку, правда, без лошади – на лошадь денег не хватило. В повозке могли поместиться почти все его пожитки и скульптуры, но кое-что не умещалось, и он обратился за советом к Фантен-Латуру.

Тот немедленно нашел выход из положения.

– Мы поможем тебе переехать. Мы все – Ренуар, Далу, Моне, Легро и Дега.

– Дега и Моне? Да они не согласятся пачкать руки, – сказал Огюст.

– Нет, согласятся. По крайней мере Дега. Это будет для него случаем покритиковать тебя. И к тому же ты ему нравишься, Огюст, хотя он иногда и держится с тобой свысока.

В утро переезда друзья явились все, каждый поодиночке, но влекомые общим чувством любопытства, – Огюст был очень скрытным, когда дело касалось личной жизни и работы.

Они были весьма удивлены, обнаружив, что мастерская почти пуста, за исключением нескольких скульптур и личных вещей Огюста, а они прослышали, что с ним живет некая мадемуазель, причем не уличная девица, а приличная девушка из деревни. Но Огюст заранее отослал Розу вместе с вещами к родителям под предлогом, что переезд ей не по силам. В действительности же потому, что не хотел, чтобы друзья совали нос в его личную жизнь, и не желал выслушивать их шуток и насмешек.

Как бы то ни было, он был благодарен художникам за то, что они пришли. Фантен с его ровно подстриженной ван-дейковской бородкой-предметом его особых забот, и большим носом; Ренуар с его светло-рыжими усами; Далу с изможденным резким лицом; и Легро, у него такая гордо посаженная голова, что так и просится ее вылепить; Моне с его квадратным бородатым лицом и белозубой улыбкой; и Дега, он как обычно плелся в хвосте, прикидываясь сторонним наблюдателем, длинный нос и большие глаза выделялись на его лице, украшенном усами и обрамленном аккуратно подстриженной острой бородкой, – прямо как на картинах его любимого мэтра Энгра.

За последнее время Огюст сделал еще несколько небольших скульптур, и все задержались, рассматривая их, прежде чем грузить на повозку.

– Ты немало поработал, Роден. А все молчишь, – заметил Фантен.

– А какой толк от разговоров? От этого работа не становится лучше, – ответил Огюст.

Фантен рассмеялся:

– Ты такой же скрытный, как и наш друг из Экса, Поль Сезанн. И такой же упрямый. Стоит кому-нибудь вступить в спор с Сезанном, как тот сразу пускается наутек.

– Не всегда, – сказал Ренуар. – Сезанн требует, чтобы организовали еще один «Салон отверженных».

– Все потому, что Салон его отверг, – сказал Фантен. – Но теперь-то никто из вас не станет его поддерживать, раз вас приняли в Салон.

– Меня не приняли, – сказал Огюст.

– Наш великий и знаменитый Салон художников и скульпторов Франции, – саркастически заметил Дега. – Я вам всегда говорил, что мы придаем ему слишком важное значение. Большинство художников попадает туда благодаря протекции своих учителей, которые являются членами Академии и голосуют в их поддержку. Или они еще более бесчестны и ведут торговлю со своими коллегами на таком условии: «Я проголосую за вашего ученика, если вы проголосуете за моего». И так сто раз в год. Как можем мы серьезно относиться к тому разврату, который царит в живописи и скульптуре?

Фантен увидел «Вакханку» и сказал:

– Держу пари, что Роден серьезно относится к Салону. Это ведь твое произведение, не правда ли, Роден?

– Да, – подтвердил Огюст.

– Внушительно, – сказал Фантен. – Для Салона?

– Возможно, – ответил Огюст.

Внимательно рассматривая «Вакханку», Далу заметил:

– Уж не надеешься ли ты продать ее, Роден? Кого она изображает?

– Мадонну, – предположил Фантен. – Или, может, Диану?

– Нет, что ты, – сказал Далу, – она слишком…

– Чувственная, разнузданная, – докончил Ренуар. – Посмотри только на эти острые груди, на эти напряженные жаждущие бедра. Они говорят сами за себя.

– Держитесь подальше, – посоветовал Далу. – А то она еще набросится на вас.

Огюсту хотелось куда-нибудь спрятаться.

– Это вакханка, – пояснил он.

– Вакханка? – недоверчиво переспросил Далу.

– Вакханка-Афродита, – сказал Ренуар. – Жизнь так и бьет в ней ключом. Что ни говорите, а в ней чувствуется радость бытия.

– Она непристойна, – сказал Далу.

Ренуар ответил:

– Ну а тебе-то что? Она ведь не твоя любовница.

– Я не о том, – сказал Далу. – Она слишком громоздка, слишком необузданна.

Огюст разозлился:

– Мне осточертели эти глупенькие Венеры в стиле Буше, Дианы в стиле Гудона. Гудон создал хорошие портретные бюсты, но его Дианы безжизненны. И почему обнаженная натура должна быть всегда красивой? Почему я не могу сделать вакханку страстной, а не просто глупой и невыразительной?

– Эту вещь Салон никогда не примет, – заметил Далу.

– О единственный и неповторимый Салон, – отозвался Огюст. – Если бы только можно было продавать свои вещи где-нибудь еще.

Ренуар прикоснулся к «Вакханке» и сказал:

– Если вам хочется потрогать или погладить статую или женщину на картине, значит, она живая.

– Но где же приличия? – воскликнул Далу. Ренуар улыбнулся и ответил:

– Господи, Далу, да какое это имеет значение? У тебя что, шоры на глазах? Разве ты не умеешь чувствовать? – Он красноречивым жестом указал на «Вакханку». – Человек, который так умеет передавать форму бедер и грудей, наверняка наделен талантом. А ты все видишь шиворот-навыворот.

– Я вижу то, что мне следует видеть, – ответил Далу. – Я предпочитаю, чтобы в моих работах было больше вкуса.

Ренуар возмутился:

– Да разве скульптура чего стоит, если к ней не хочется прикоснуться? Особенно если это статуя обнаженной женщины. А ты предпочитаешь напыщенные пародии на античность. Ты решил стать модным скульптором, делать портреты светских красавиц и прилизанные ню, словом, как сказал Дега, заниматься скульптурным блудом. Чтобы носить шелковый цилиндр и пальто на меху, разгуливать с тросточкой и в желтых перчатках, а на всех нас, кому меньше повезло, смотреть с презрением.

– Салон принял мою работу, – гордо заявил Далу.

– Вот именно, – сказал Ренуар. – Твое самолюбование не имеет предела.

Далу побледнел. Казалось, Далу сейчас бросится на Ренуара. Но вместо этого Далу повернулся к Моне и сказал:

– Если ты действительно близкий друг мосье Ренуара, каковым себя считаешь, ты должен оказать ему услугу и посоветовать бросить живопись. Ты же видишь, что у него нет никакой надежды на успех.

Моне пожал плечами:

– Да все, кто хотят творить, – безумцы. – Он взял в руки голову «Миньон». – Мне она нравится. У нее красивое, волевое крестьянское лицо.

Далу, желая показать, что и он может быть справедливым, взглянул на «Миньон» и похвалил:

– Это уже лучше. Тут чувствуется реализм. И почему ты, Роден, тратишь время на монументальные произведения, которые никому не нужны, когда мог бы делать вот такие наивные, очаровательные головки? И где ты только выискал такую натурщицу? На танцульке, что ли? Или на цветочном рынке? А может, на панели? Или в каком-нибудь «приюте любви»?

– Какая тебе разница, – ответил Огюст. Далу сказал:

– Она не похожа на профессиональную натурщицу. Это что, твоя любовь?

Огюст молчал.

– Хорошенькая, – продолжал Далу. – Не какая-нибудь тощая прачка или замухрышка-мидинетка. У нее красивое лицо. Сестра?

– Моя сестра умерла.

– Может, у тебя есть сводная? Ты вроде говорил.

– Эта девушка мне не родственница.

– Чего прятать ее от нас? Она очень хорошенькая.

Фантен оборвал его:

– Перестань, Далу. Нечего завидовать. А лицо и верно прекрасное.

– Точно, – подтвердил Ренуар. – Можно, я ее понесу?

Огюст кивнул.

Они принялись складывать на повозку вещи, и Далу с Фантеном обнаружили «Человека со сломанным носом». Далу он сразу не понравился, Фантен восхитился, а Дега усмехнулся.

– Право, не знаю, Роден, – сказал Дега, – умеешь ли ты замечать прекрасное, но на уродливое у тебя просто талант. Это же гротеск.

– Именно таково было мнение Салона, – ответил Огюст. – Его отвергли.

Дега пожал плечами:

– Это понятно. Он противоречит общепринятым нормам.

Фантен ощупал «Человека со сломанным носом», восхищаясь грубой моделировкой и особенно носом, и опросил:

– Можно мне его нести? Огюст колебался.

– Ты мне не доверяешь? – удивился Фантен. – Или хочешь, чтобы его взял Далу?

– Тебе я доверяю. А Далу нет, – коротко ответил Огюст.

Они уже почти закончили укладывать вещи, когда обнаружили бюст отца Эймара. Ободренный интересом Фантена и Ренуара, Огюст пояснил, что сделал эту голову в монастыре.

– Да это выдающаяся вещь! – сказал Фантен. – Почему ты ее не выставишь?

– Где? Салон отверг «Человека со сломанным носом», а он лучше.

– Они еще не созрели для таких вещей, – заметил Фантен.

Огюст сухо прибавил:

– Большинство людей для них не созрело. Отец Эймар говорил, что ему нравится, а когда умер в прошлом году, его семье бюст не понадобился, и они отдали его мне.

Теперь все вещи были погружены, и «Вакханку» осторожно уложили в повозку. Огюст закутывал ее влажными тряпками, а Ренуар разглядывал и говорил:

– Вы только посмотрите, какой совершенный у нее живот, какая прекрасная грудь! У нее не классически правильный профиль, но ясно, что это благородная натура. А какой зад! Да это само совершенство!

Энтузиазм Ренуара был столь искренним и заразительным, что все расхохотались, даже Далу и Дега.

Каждый нес что-нибудь в руках, и в дверях они любезно пропускали друг друга. Сейчас их, таких разных, объединил дух товарищества. Тут они были членами одной корпорации. Ренуар с любовью прижимал к себе «Миньон»; Фантен осторожно нес «Человека со сломанным носом»; Далу нагрузился инструментами; Легро нес зеркало, которое наверняка бы разбилось в повозке, подпрыгивавшей на неровных булыжниках мостовой; Дега достался самый легкий предмет – бронзовая статуэтка матери и дитя; сильный Моне помогал Огюсту тащить тележку.

Стояло ясное майское утро, и у всех было радостное настроение. Дорога по бульвару Монпарнас большей частью шла в гору, и они словно поднимались из тьмы к свету, от ожидания к свершению.

А вокруг громыхали парижские фиакры, экипажи, кабриолеты, кареты с ливрейными лакеями, омнибусы. Постепенно район становился все беднее; навстречу попадались крестьяне, которые несли кур с такой осторожностью, словно это были произведения искусства, старики в синих выгоревших блузах. Начали встречаться некрашеные дома, теснившиеся плотными рядами, с мансардами под крутыми шиферными крышами.

Они достигли вершины холма, и оттуда Огюст увидел множество церквей, а за ними вдали Нотр-Дам, как всегда величественный и прекрасный. Казалось, перед ним открывается новая жизнь.

Как чудесно, что они переезжают в такой радостный весенний день, когда так тепло светит солнце и все в цвету! Огюст вновь чувствовал себя молодым и счастливым. Даже серые булыжники мостовой сияли под яркими лучами.

Внезапно колесо тележки наскочило на сломанный булыжник. «Вакханка» опасно накренилась. Огюст вздрогнул. Он вдруг ощутил страшную усталость: им приходилось то толкать, то тянуть повозку, хотя Моне помогал изо всех сил, да и остальные тоже не отставали, когда возникала необходимость. Огюст на мгновение растерялся. Может, стоило попытаться нанять лошадь.

Фантен принялся командовать, и повозка покатилась дальше. «Вакханка» вновь легла на место, и Огюст вздохнул с облегчением. Для него это самая важная работа, что бы там ни думали о ней другие.

Огюст снова энергично толкал повозку – новая мастерская была уж близко, – и он казался себе Атлантом, держащим на плечах земной шар. Колеса у повозки трещали от тяжести, но они были уже почти у дома. Еще пять минут – и самое трудное останется позади.

Огюст успокоился. Вот и мастерская. И вдруг небо Парижа, города, который был для него самым прекрасным на свете, омрачилось. Колесо повозки треснуло на неровном булыжнике и от старости и перегрузки распалось. Повозка вырвалась из натруженных рук Огюст а и налетела на фонарный столб. «Вакханку» выбросило прямо на булыжники, и она разбилась на мелкие куски.

Огюст в ужасе застыл на месте. От удара о мостовую раскололась голова «Вакханки». Он-то думал, что «Вакханке» предстоит долгая и славная жизнь, и вот в один миг все погибло.

Фантен бросился подбирать куски, но это было бессмысленно. Далу поднял кусок погнутого каркаса и объявил:

– Это все из-за дрянного каркаса. Он не крепче жести.

Дело не только в этом, с горечью думал Огюст, просто ему не везет во всем; это расплата за его честолюбие.

Дега сказал:

– Какая жалость, Роден! Какая неудача!

Все были подавлены и в молчании принялись разгружать повозку. Радостная прогулка кончилась. Это уже были печальные похороны. Вещи быстро перетаскивали в помещение. Никто не решался прикоснуться к разбитой «Вакханке». Огюст был совсем убит. Друзья, прощаясь, выражали ему свое сочувствие и желали всего хорошего, а он отвечал им печальной улыбкой.

Люди шли по бульвару Монпарнас, освещенному мягким полуденным солнцем, некоторые обходили куски глины, другие отпихивали их ногой. Какой-то ребенок принялся играть обломками головы. Огюст беспомощно взирал на все. Человек – это песчинка в круговороте событий! Ничтожная песчинка! Как глупо было воображать, что он может стать художником, великим скульптором.

Привратник вышел из дома и спросил:

– Мосье Роден, это не ваш мусор? – он был недоволен беспорядком. Все эти люди искусства такие неопрятные.

– Нет, не мой, – ответил Огюст. – Больше не мой. Привратник растерянно посмотрел на него, но скульптор не стал ничего объяснять.

– Можно подмести?

– Как хотите. – Огюст испытывал такую усталость, такую опустошенность, что это даже пугало его.