«Нагим пришел я...»

Вейс Дэвид

Часть шестая. „Мыслитель"

 

 

Глава XLII

 

1

Огюст был взволнован, услышав, что Париж собирается отпраздновать наступление двадцатого столетия открытием грандиозной выставки – Всемирной выставки 1900 года. Ему сказали, что выставка привлечет в Париж весь цивилизованный мир. Он решил бросить противникам вызов, выставив для всеобщего обозрения лучшие свои произведения. Такая смелость удивила его самого. Но организаторы выставки отказались предоставить ему место под предлогом, что его работы не отвечают теме выставки – теме прогресса. А затем и парижский муниципалитет не разрешил постройку павильона для его скульптур на собственный счет, заявив, что он не привлечет зрителей.

Но наконец, после долгих переговоров, с помощью влиятельных друзей и ссуд банкиров, благодаря которым он купил Медон, Огюсту удалось получить от городских властей разрешение на постройку павильона. Однако павильон должен находиться за территорией выставки. В качестве уступки ему позволили воздвигнуть павильон на площади Альма.

Огюст был доволен расположением павильона. Рядом с Сеной, в самом центре Парижа, поблизости от площади Звезды и площади Согласия, и недалеко от выставки. Он построил простое белое здание со строгими греческими колоннами и разместил в нем свои лучшие произведения – сто семьдесят одну скульптуру.

Накануне открытия выставки Огюст стоял перед павильоном, раздумывая, придет ли кто-нибудь смотреть на скульптуры. Его Храм скульптуры – Общество литераторов окрестило его Забытым храмом – имел скромный вид и представлял разительный контраст с роскошными павильонами Науки и Промышленности. Огюст смотрел на расположенный рядом Дворец электричества, сказочное сооружение, сиявшее ослепительными огнями, которое возвещало наступление века прогресса, и невольно сомневался в целесообразности своего поступка.

Где ему тягаться с этой башней света. Но отступать было поздно. На строительство павильона ушло восемьдесят тысяч, шестьдесят тысяч он занял у банкиров. Он был связан по рукам. Его будущее зависело теперь от числа посетителей по франку за билет. Плата небольшая, но сомнения его продолжали расти. Павильон стоял отдельно от павильонов Всемирной выставки, и он страшился, что сюда никто не придет; враждебное отношение к нему Школы изящных искусств, Института, Академии – одна из причин нетерпимости, проявленной к нему обществом, – одержит верх. Боль от разлуки с Камиллой еще не утихла, хотя миновало уже два года. Внезапная кончина Малларме и Шаванна, двух лучших и самых преданных друзей, еще более омрачили его. Сегодня, с грустью думая о них и о Камилле, Огюст остро ощущал эти утраты и свое одиночество.

 

2

Почти никто не заходил в павильон скульптуры Родена, пока министр просвещения не нанес официального визита по поводу его открытия и не выразил своего одобрения, заявив, что произведения мосье Родена, в особенности «Врата ада», – это произведения француза-патриота. Величайшая похвала, на какую был только способен министр.

Патриотизм был снова в моде. Национальную разобщенность сменило всеобщее примирение.

Благодаря выступлениям Золя Дрейфуса привезли обратно во Францию, и, хотя при новом судебном разбирательстве его вновь признали виновным, он был помилован – в связи со «смягчающими обстоятельствами», как заявил суд.

Для Франции это считалось идеальным решением: с одной стороны, подразумевалось, что Дрейфус невиновен, с другой – честь армии тоже не пострадала. Обвинения против Золя потеряли силу, и сам Золя вернулся на родину героем. После тяжелых лет распрей дело Дрейфуса понемногу затихло. И хотя страсти еще не улеглись, пресса больше не уделяла внимания делу. Теперь родилась потребность не поносить, а восхвалять.

Постепенно павильон Родена привлек внимание, словно скульптор, тоже подвергавшийся преследованиям, заслуживал теперь всяческого одобрения.

В течение нескольких месяцев тысячи зрителей осмотрели незаконченные «Врата ада», чтобы самим решить, действительно ли они вызывают такой ужас, как о них говорят. Пресловутая известность «Бальзака» также привлекала множество зрителей. Но самый большой интерес вызывали любовные пары, в особенности «Поцелуй». «Поцелуй» возбуждал скандальное внимание, Огюста это возмущало.

Публика проявляла большой интерес и к портретам Камиллы, Гюго, Бодлера, Фальгиера и Далу. Всем, видимо, было известно, что Огюст и Далу, некогда близкие друзья, стали злейшими врагами, и все любопытствовали, каким Огюст изобразил своего скульптора-соперника. Но, пожалуй, еще большим успехом пользовался бюст Фальгиера, ибо Фальгиеру – хорошему другу Огюста – Общество литераторов заказало памятник Бальзаку.

Несмотря на это, Роден и Фальгиер оставались друзьями. И Огюст в знак дружбы сделал портрет Фальгиера, как раз когда тот заканчивал своего «Бальзака».

«Бальзак» Фальгиера, огромный тучный мужчина, сидящий на скамье в парке, закутанный в доминиканскую рясу, выглядел процветающим, заурядным буржуа и не вызывал интереса. Все стремились посмотреть живой, наделенный силой скульптурный портрет Фальгиера, выполненный Роденом, в нем Фальгиер предстал таким, каким был, – упрямым бычком.

Бюст Бодлера поразил зрителей выражением глубокой тоски, словно поэт предвидел свою близкую смерть. Бюсты Гюго вызвали восхищение. Но особое внимание привлекла голова Камиллы. Слух об их связи облетел весь Париж, падкий до подобных историй.

И хотя находились еще люди, во всеуслышание заявлявшие, что произведения Родена позорят Францию, за пределами Франции имя Родена стало одним из прославленных имен Третьей республики. Русский царь Николай II, приехавший в Париж на открытие моста Александра III, названного в честь его отца, посетил павильон Родена. Принц Уэльский, все еще не потерявший интереса к «Вратам ада», провел в павильоне полдня. И, наконец, Лубе*568, новый президент республики, не желая, чтобы его перещеголяли иностранные гости, посетил выставку Родена, выразив тем самым одобрение французского правительства.

Фор, его предшественник на посту президента, скончался неожиданно – ходили слухи, что он был невоздержан в любви, но Лубе не был лицемером. Президенту понравились роденовские любовные пары, он смотрел на них снисходительно и доброжелательно.

Поистине Париж изменчив, думал Огюст. То, что он бичует в этом году, в следующем возносит до небес. По Парижу шли разговоры: «Работы Родена – вот что надо смотреть. Роден – наш новый Гюго». Огюста немало коробило от этого. Ему нравились похвалы, он чувствовал, что заслужил их, что они даже несколько запоздали, и все же сомневался, достоин ли он подобного поклонения. Да и какое у него сходство с Гюго? Теперь даже буржуа восхваляли его обнаженные фигуры. А когда музеи всех стран, кроме Франции, начали соперничать, стремясь приобрести работы Родена, он стал предметом национальной гордости.

Копенгаген купил его скульптуры на сумму в восемьдесят тысяч франков и отвел ему целый зал в своем музее, назвав его «Залом Родена». Музей в Филадельфии приобрел «Мысль», для которой позировала Камилла; чикагский музей купил «Поцелуй», а затем, чтобы утихомирить шокированную публику, задрапировал группу. Многие работы приобрели музеи в Будапеште, Дрездене, Праге и Лондоне.

Число частных коллекционеров, стремящихся приобрести его произведения, росло не по дням, а по часам. Огюсту предлагали больше заказов, чем он способен был выполнить. Огюст терялся, какие назначать цены, боялся, что, повысив цену, потеряет многие заказы, но, как только он их повысил, чтобы отпугнуть некоторых нежелательных заказчиков, посыпались заказы от богатых людей. Они готовы были платить любые деньги, боролись за это право. Чем больше он запрашивал, тем большим уважением проникались к нему коллекционеры. Иметь скульптуру Родена считалось модным.

К тому времени, как выставка закрылась и Огюст перевез оставшиеся работы с площади Альма в Медон, он продал скульптур на сумму более двухсот тысяч франков. После расплаты с долгами осталось шестьдесят тысяч. О деньгах можно было больше не беспокоиться. Теперь он мог продать любое свое произведение и работать, ни от кого не завися. Но он никого не посвящал в свое материальное положение. Когда лучший друг Каррьер спросил, имела ли выставка успех и окупились ли расходы, Огюст ответил: «Более или менее, дорогой друг». Он знал, что из всех людей Каррьеру можно доверять, но следовало быть осторожным.

– Тебе нужна помощь, Эжен? – Художник до сих пор не мог вырваться из тисков бедности.

– Нет-нет! – воскликнул Каррьер и, видя, что Огюст чувствует себя неловко, обнял его и добавил:

– Я просто надеялся, что успех поможет тебе обрести наконец душевный покой.

 

3

Но Огюст мечтал не о покое. Больше всего он нуждался во времени и силах, чтобы взяться за то, к чему у него лежала душа. Ему только что исполнилось шестьдесят, и это напомнило, что старость не за горами, что время и силы надо беречь. Но, узнав, что Камилла живет в Париже, он попросил Каррьера навестить ее в надежде на примирение. Художник был деликатнейшим человеком и подходил для такой роли, как никто.

Камилла холодно встретила Каррьера. Ее возмущало, что художник был дрейфусаром, хотя дело Дрейфуса давно потеряло остроту. Да и как художник он ей не нравился; она считала его картины маловыразительными, туманными. Она не могла захлопнуть перед ним дверь, но и не предложила войти.

Каррьер стоял в дверях мастерской, служившей ей одновременно и спальней, стараясь скрыть свое смущение. Он заметил, что Камилла живет одна. Увидел фигуры из глины, гипсовые слепки, несколько бронз; единственную мебель в комнате составляли кровать и стул, словно этим она хотела подчеркнуть, что живет отшельницей и преданна работе не меньше Огю-ста. Лицо ее было бледным, худым, аскетическим. «Постарела», – печально подумал Каррьер. В волосах седина, черты лица заострились – от прежней красоты почти не осталось следа.

Камилла оставила без внимания протянутую руку Каррьера и сказала усталым, раздраженным голосом:

– Итак, мосье, вы разыскали меня. – Он хотел было заговорить, но она прервала: – Я не нуждаюсь в помощи, мосье. Я вовсе не желала причинить кому-то зло, а действовала в соответствии со своими принципами. – Она отказалась говорить об Огюсте.

Каррьер очутился за дверью; он так и не вошел в комнату. На прощание Камилла пробормотала:

– Бурделю отдано предпочтение, вечно этот Бурдель. Его акварели замечательны, ну а что до скульптуры, моя гораздо реалистичней.

Но Огюст, узнав, что ей живется трудно, что ее работы, о которых он всегда был высокого мнения, плохо покупаются, добился через министра изящных искусств, чтобы у нее купили некоторые вещи для провинциальных музеев, – министр отказался приобрести их для Лувра или для музея Люксембургского дворца, хотя Огюст настаивал. И на выставке своих работ в Брюсселе и Праге он поместил на почетном месте свой бюст, выполненный Камиллой, но она не оценила этой чести, заявив: «Это всего-навсего студенческая работа. Он мог бы добиться, чтобы мои работы были в Люксембургском музее»;

Не оставляя надежды, Огюст снова послал к ней Каррьера с предложением помощи, но Камилла сердито отвергла ее. Она сказала, что это навязчивое стремление помочь свидетельствует не о заботе, а скорее о недобром к ней отношении. У нее сделалась истерика, и она держала себя с такой враждебностью, что Каррьер испугался, в здравом ли она уме. Камилла то всхлипывала, то смеялась.

– Это убийство, моя карьера загублена, я должна вырваться из-под его власти, стать самостоятельной. И я добьюсь своего, как бы меня ни преследовали. Мосье, ведь я еще на многое способна, я гораздо лучше Бурделя, а эти выставки меня замучили.

Огюст очень опечалился, узнав об этой сцене. Он был совсем убит горем, когда через месяц ему сообщили, что у Камиллы нервное расстройство и ее забрали в приют для умалишенных. При мысли, что она в сумасшедшем доме, пусть даже его и называют приютом, у него кровь стыла в жилах. Но он твердил себе, что не виноват, она всегда была неуравновешенной. Бедная Камилла!

Огюст навестил ее, но она смотрела на него, как на чужого, словно впервые видела этого бородатого, усталого мужчину. Камилла была вся в черном и такая худая, что он ужаснулся. От красивой девушки, в которую он когда-то влюбился, остался только мелодичный голос; не обращаясь ни к кому в отдельности – ей просто надо было, высказаться, – она вдруг разразилась тирадой:

– Дрейфусары, грязные животные, это они посадили меня сюда. Моя работа «Бабушка» получила третью премию, это они лишили меня первой, а теперь хотят упрятать в тюрьму Сен-Лазар, куда сажают больных проституток.

Лицо Огюста стало серым. Он пытался объяснить:

– Дорогая, брак – это ужасное, длительное испытание, мы бы возненавидели друг друга. Я знаю, как женщина, ты стремишься к замужеству, но это неблагоразумно. Мы бы никогда не простили друг друга. Поверь, может, я говорю резко, но это правда.

Она посмотрела на него, как на сумасшедшего, и поманила санитара. Кто этот мужчина? Почему он здесь? Ей надо работать.

Только известность Огюста помогла ему проникнуть в приют. Во время его визита Камилле стало хуже, позвали доктора, и он посоветовал Огюсту никогда больше не навещать больную.

Она бормотала: – Дрейфусары, скульпторы, – и закричала ему вслед: – Я их ненавижу… ненавижу… ненавижу!

Огюст был безутешен. Он потерял сон. Но месяц спустя, когда до него дошли слухи, что Камиллу выпустили из приюта и она вернулась в свою комнату-мастерскую и работает с диким ожесточением, словно стремясь воплотить в глине, гипсе и мраморе свои отчаянные, навязчивые идеи, он подумал, что она воспользовалась болезнью, чтобы досадить ему. Потом до него дошли слухи, что Камилла твердит всем, будто он ее преследует и хочет запереть в Сен-Лазар – из-за этого ей приходится держать свою дверь постоянно на запоре, и уверенность его поколебалась.

 

4

Роза думала, что после разрыва с Камиллой Огюст будет принадлежать ей безраздельно, и была так рада, когда он устроил в Медоне мастерскую. Множество людей навещали Огюста, и почти каждую ночь он ночевал дома. Но ей по-прежнему почти не уделял внимания. Погруженный в глубокую задумчивость, либо всецело в работу, он вовсе не замечал ее; она бранила его, а он смотрел печальным взором Иова. Она обижалась, что Огюст, как и прежде, проводит много времени в своих парижских мастерских.

Он отказался обсуждать с ней поведение сына, который жил на ее подачки. После исчезновения маленького Огюста в самый разгар «дела Бальзака» отец изгнал его из своих мыслей.

Огюст обращал внимание на других женщин, что огорчало Розу больше всего. Она узнавала об этом от его помощников в мастерских. Не раз Роза решала устроить ему сцену, но мысль, что он все равно вернется к ней-он ведь всегда возвращался, – в последний момент удерживала ее.

Для Огюста каждая новая связь была попыткой забыть Камиллу. Но время шло, и хотя рана, причиненная разрывом, не заживала, связи со многими жадно преследовавшими его женщинами заглушали боль одиночества и позволяли на время забыть о приближении старости. Он был теперь всемирно известным, и знакомства с ним искали люди знаменитые, люди полузнаменитые и те, кто мечтал к ним приблизиться.

Любая женщина с готовностью соглашалась служить ему натурщицей, стоило только пожелать: молодые женщины, красивые женщины, женщины из общества. Изображение плоти – страсть Родена, это знали все, и многие женщины искали его внимания. Теперь, когда с помощью своего таланта мэтр Роден доказал, что для художника женское тело неотразимо, каждая считала, что перед ней он не сможет устоять.

Огюст поддавался соблазну, если любовная связь не задевала его серьезно. Но ни одна из этих женщин не захватывала его целиком. Ходили слухи о том, что он сексуальный маньяк, развратник и превратил свои мастерские в гаремы, но он не обращал внимания. Он считал любовь хитрой ловушкой; ни один любовник никогда не бывает счастлив до конца…

Достаточно того, говорил он себе, что эти любовные приключения доставляют ему удовольствие, рассеивают одиночество и подчас даже тешат иллюзией, будто он еще не так стар.

Тем не менее Огюст пришел в ярость, случайно обнаружив, что Бурдель лепит фигуру Пана, внешне похожего на него. Смущенный Бурдель стал извиняться, а Огюст раскричался, что это несправедливо, неверно, обвинил Бурделя в неблагодарности, назвал его каменотесом и в гневе приказал убираться из мастерской. Потом он пожалел о своей несдержанности. Большая голова, сделанная Бурделем, была непропорционально велика по сравнению с телом сатира, рога слишком длинны, но лицо удивительно походило на лицо Огюста, хотя и напоминало старого козла. Огюст не мог сдержать улыбки. Через несколько дней он попросил Бурделя вернуться столь же горячо, как выгонял.

Бурдель согласился два дня в неделю преподавать в Роденовской академии, которую открывал мэтр, но отказался работать в мастерских и играть роль бессловесного подмастерья. Ученик не собирался соперничать с учителем, но Бурдель очень увлекся работой над бюстами Бетховена и хотел целиком посвятить себя этому делу. Бурдель научился у Родена ценному качеству – умению сосредоточиться на чем-то одном.

Огюсту нечего было возразить, ведь он сам был точно таким. Но ему стало грустно. Бывали моменты, когда он думал, что Бурдель продолжит его дело. Это желание появилось у него с возрастом и в связи с разочарованием в маленьком Огюсте. Но теперь он понимал, что это тщетные надежды. Помимо воли они с Бурделем стали соперниками.

 

5

Вскоре у Огюста произошла неожиданная встреча, напомнившая о том, как стремительно приближается старость. Он вернулся к работе над памятником Гюго, надеясь отыскать новое, лучшее решение, и приказал всем покинуть мастерскую, чтобы работать в полном уединении. Неожиданно к нему пришла молодая, очень привлекательная девушка. Ничего удивительного в этом не было. В мастерскую приходили много красивых девушек, но ее манера держаться поразила Огюста. Она объявила:

– Я Айседора Дункан, танцовщица.

Огюст не мог ничего понять. Что за танцовщица? Он никогда не слыхал такого имени. Но девушка была необычайно хорошенькой и совсем юной, просто девочкой, видимо, не старше двадцати лет: свежий цвет лица, прекрасная кожа. Айседора стала говорить, что ей страшно нравятся скульптуры мэтра, которые она видела на площади Альма; движения ее были полны изящества. Огюст тут же принялся делать с нее наброски.

– Я сама придумываю свои танцы, – говорила она. – Сама себе балетмейстер. Я американка, но предпочитаю греческие танцы. – Она сбросила с себя платье.

Ее балетная туника несколько смутила Огюста. Но понравилось, что она не носит этот панцирь добродетели – корсет. Девушка, видимо, считает, что он будет очарован ее танцами. Может, бродячая танцовщица?

Недоверчивая улыбка Родена рассердила Айседору, страх и колебания исчезли, и она танцевала в чувственном экстазе. Она еще не оправилась от волнения, но в движениях было своеобразие совершенно неповторимое, завораживающее его. Кончив танец, Айседора сказала:

– В своем искусстве я также следую природе. Огюст приблизился к ней, глаза его сияли.

Он потерял голову, подумала девушка. Она была благодарна Каррьеру, с которым недавно познакомилась за то, что тот дал ей адрес великого скульптора, но страх парализовал Айседору, как только она поняла, что мэтр хочет снять с нее тунику, – он был гораздо старше, чем она ожидала. Его скульптуры такие живые, прекрасные, а сам скульптор оказался сердитым стариком с густой длинной седеющей бородой, невысокий, приземистый, с лицом патриарха. И хотя Айседора уверяла себя, что он гений – а она благоговела перед гениальными людьми, гениям нужно прощать все, – трудно было подавить страх. Она прошептала:

– Прошу вас, я девственница. – Лишь бы это не произошло слишком быстро. Разве он не слышал, что она сказала? Смилуйся надо мной, молила она в душе.

Это его забавляло – и без слов ясно! – но он продолжал хранить бесстрастный вид. К его услугам были все профессиональные натурщицы, лучшие во Франции, но, глядя на эту девушку, он думал: ну и груди – округлые и такие крепкие, что не вздрагивают даже при танце. А тело столь же восхитительно, как и движения, – создано для мрамора. Он подошел к ней вплотную, чтобы ощупать ее тело, прикоснуться пальцами и воссоздать в глине. Но когда он стал гладить ее руки, плечи и груди, она схватила его руку и прижала к своей щеке. Он будет лепить потом, решил Огюст и обнял девушку, но она вырвалась.

Он не стал настаивать. Расставшись с Камиллой, он утратил былую настойчивость.

Айседора глубоко вздохнула; в любви нужно самоотречение, думала она, он должен принять ее любовь как драгоценный дар, иначе она себе и не мыслила. Но мэтр снова занялся лепкой, и ей стало неловко и обидно. Она чувствовала обаяние его мужской силы, но совсем не ожидала, что он окажется так стар.

– Мне так жаль, – пробормотала она. Глаза ее были полны слез.

– Не жалейте ни о чем. Вы молоды и красивы, чего не скажешь про меня. Я давно разучился ухаживать за женщинами.

– Мне жаль себя, а не вас.

– Вы еще встретите мужчину по себе, моя красавица.

С минуту она смотрела на него, а потом поспешно стала одеваться.

– Как, вы сказали, ваше имя? – спросил Огюст.

– Айседора Дункан. – Она готова была возненавидеть его за то, что он не запомнил ее имя, но не могла: одержимость Родена покоряла.

– Мне нравится, как вы танцуете, Надеюсь, вы когда-нибудь будете мне позировать. – Огюст вздохнул и вернулся к работе, показывая, что разговор окончен.

Когда Айседора ушла, Огюст почувствовал себя очень старым. Он годился ей в отцы. Но его скульптуры вызвали у нее искренний восторг. Эта мысль утешала. Он начал по памяти рисовать Айседору в танце; получится несколько прекрасных набросков, решил он.

 

Глава ХLIII

 

1

Прошло два года, и за это время Огюст не сделал ни одной важной работы; наброски его больше не удовлетворяли, так же как бюсты и любовные пары, которые делались по заказам частных лиц. Но никогда он не был столь плодовит. Спрос на произведения Родена продолжал расти. Огюст разбогател. Его внимания искали люди знаменитые и влиятельные. Число преследующих его очаровательных женщин все увеличивалось. Но чувство неудовлетворенности не давало покоя. Какие бы блага ни приносили слава и успех, он понимал, что еще многого не достиг. Истинную радость доставляла ему по-прежнему работа, только в ней он обретал себя. Но теперь приходилось тратить больше времени и сил на то, чтобы избегать помех в работе, чем на саму работу. Однако всех помех не избежишь, да он и не хотел. Обед, устроенный в его честь в Лондоне, доставил Огюсту большое удовольствие; группа подписчиков принесла в дар Музею Виктории и Альберта бронзовую отливку «Иоанна Крестителя», по этому случаю и устроили банкет… Банкет состоялся теплым майским вечером. Огюст радовался погоде и тому, что в этот 1902 год в мире было спокойно. Он сидел на почетном месте, принимал поздравления. Какой огромный успех, говорили собравшиеся, похвалы сыпались со всех сторон. По одну сторону от него сидел Хэнли, по другую – Сард-жент, друзья, которых Огюст любил и которым доверял, но он вдруг почувствовал себя одиноким. Обед понравился – из уважения к нему был приглашен французский повар, – но Огюст почти не замечал, что ест. Шел несвязный разговор, смесь французского с английским, и он все твердил Хэнли по-французски, потому что совсем не знал английского: «Я счастлив, только когда работаю».

Огюст остался доволен речью французского посла – он понял в ней каждое слово. Однако, когда председатель банкета, остроумный и красивый Джордж Уинтхэм, министр по делам Ирландии, стал превозносить Родена по-английски, Огюсту сделалось неловко. Он чувствовал, что в речи Уинтхэма похвал достаточно, потому что присутствующие аплодировали каждый раз, когда Уинтхэм произносил имя Родена, а аплодировали часто.

Француз, он не мог дать англичанину перещеголять себя в вежливости и каждый раз при упоминании своего имени кланялся. О сидел и размышлял о суетности всего на свете. Ему пришлось читать свою ответную речь, но листки из блокнота все время рассыпались, и он совсем растерялся. Бормотал что-то под нос, уверенный, что большинство собравшихся не понимают по-французски, но заключительные аплодисменты были громкими и продолжительными. Огюст совсем смутился.

После ему говорили, что он произнес отличную речь.

Когда наконец в сопровождении Сарджента и Хэнли Огюст покинул обед и английские студенты из художественных школ Слейда и Южного Кенсингтона выпрягли лошадей из его экипажа и сами повезли экипаж, это доставило ему истинную радость.

Роден все еще находился под впечатлением этих событий, когда новый чиновник из Министерства изящных искусств сообщил, что представление «Врат ада» больше откладывать невозможно. Прошло уже двадцать два года с тех пор, как работа была заказана, сказал Ральф Баль.

– У нас в министерстве теперь новые порядки, мэтр. Работы должны представляться в срок.

– Но строительство Музея декоративных искусств не начато, – сказал Огюст. – Как закончишь двери музея, который еще не существует?

Уверенный в своей правоте, молодой человек с жаром ответил:

– Дело не в этом. Вы обещали завершить «Врата» много лет назад. Мы больше не можем ждать.

– Они почти закончены. Я сделал сто семьдесят шесть фигур.

– Нам это известно. Как и то, что вам уже выплачено больше тридцати тысяч франков.

– Двадцать пять тысяч семьсот. И я истратил все до франка.

– Дело не в этом. Палата депутатов получает много жалоб, особенно из провинций, где говорится, что министерство попусту тратит деньги.

Не мог же он признаться, что устал, что ему надоела работа над «Вратами», что для того, чтобы отвлечься, он начал «Башню труда», а работа над «Вратами» не продвинулась ни на шаг. Огюст сказал:

– Мне нужно еще два года. Только два.

– Значит, в 1904 году закончите? – Инспектор недоверчиво посмотрел на него.

– Да. – Огюст не был уверен, что закончит через два года, но он попытается.

Баль кивнул и вдруг улыбнулся, словно одержал победу.

Огюст отрывисто спросил:

– Сколько вам лет, мосье?

– Двадцать шесть, мэтр.

– Значит, вам было четыре года, когда я начал над ними работать.

– Я слышу о «Вратах» всю жизнь. Вы действительно считаете, что на этот раз закончите? Если не сдержите обещание, они потребуют деньги. Вы потеряете очень большую сумму, мэтр.

Огюст вспомнил, как выгодно и много работ он продал со времени Всемирной выставки, и коротко ответил:

– Это будет потерей для Франции, а не для меня.

 

2

Огюст вернулся к «Вратам», полный решимости закончить их, это было для него делом чести. Он приказал привратнику никого к нему не пускать. Шли недели, а работа не двигалась. Как-то пасмурным днем он стоял перед «Вратами», раздумывая над темой «Ада», как вдруг увидел перед собой молодого человека.

Он начал было выпроваживать его со словами:

– Как вас пропустили? Сколько вы заплатили привратнику? Пятьдесят франков? – Этим способом пользовались многие незваные посетители.

– Я сказал ему правду. Я пишу о вас книгу, мэтр.

– Книгу? – Этого Огюст не ожидал.

– Она будет опубликована в Германии. Я поэт Райнер Мария Рильке.

Имя ничего не говорило Огюсту.

В юном иностранце – сильный акцент сразу выдавал его – не было ничего необычного, разве только восторженный взгляд, которым он смотрел на Огюста. Впрочем, и к этому Огюст за последнее время привык. Но Рильке был привлекателен: стройный, небольшого роста, темноволосый, с выразительными голубыми глазами и тонкими черными усиками. Огюст больше не отчитывал его, но и не знал, как поступить.

Рильке заявил:

– Мэтр, «Врата» – такое лиричное произведение. Как, впрочем, и все ваши работы.

И не успел Огюст остановить его, как поэт сообщил, что его жена, фрау Клара Вестгоф, учится у мэтра. Огюст вспомнил серьезную, хорошенькую молодую женщину, упорную и довольно способную. Рильке говорил о скульптурах мэтра с такой проникновенностью и пониманием, что на Огюста это произвело впечатление, хотя чрезмерная восторженность поэта смущала.

Он вдруг сказал:

– Я ведь еще не памятник.

– Вы им будете, – уверенно произнес Рильке. – Уже сами «Врата» принадлежат истории.

Огюст не хотел поддаваться на лесть поэта, но ему нравилось, что Рильке – человек, по-видимому, воспитанный и с тонким вкусом, – такого высокого мнения о его скульптурах. Рильке пробуждал в нем отеческое чувство, и это было приятно.

Он и сам не заметил, как пригласил Рильке в Медон и разрешил бывать у себя в мастерских. Огюст считал себя человеком малообщительным, но с Рильке он разговаривал, как учитель с учеником, и оба наслаждались этими беседами. Он был очень тронут, когда поэт посвятил ему несколько стихотворений по-французски.

Как-то они обсуждали «Врата», и Рильке сказал:

– Мэтр, почему бы вам не сделать обнаженного мужчину, который сидит на верху врат отдельно? Может получиться сильная, исполненная драматизма скульптура.

– Вы говорите о поэте? О Данте? – Огюст сомневался.

– Это не поэт. – Рильке был уверен. – У него грубоватые черты лица и сильное, мускулистое тело. Какой это поэт…

Огюсту не очень понравились эти замечания, хотя, возможно, Рильке и прав.

– Он погружен в думы, – сказал Огюст, – и это вполне соответствует характеру Данте.

– Только не делайте его в человеческий рост. Иначе никто не признает в нем поэта.

Огюст колебался. Сел и задумался, по привычке подпер подбородок рукой. Кажется, Рильке прав. И нечего больше обманывать себя, что он закончит «Врата»; но если использовать эту фигуру, то труд не пропадет даром.

– Мэтр, вы сейчас так похожи на него! – воскликнул Рильке. – Особенно когда вот так задумались. Задумались глубоко. Задумались о своих делах. Вы мыслите…

Огюст знаком попросил поэта помолчать. Мысль – вот главное. Мысль рождается в тяжких муках. И этот человек именно мыслит, напрягая все свои силы.

Так Поэт стал Мыслителем, и Огюст начал лепить его в человеческий рост. Но сомнения все одолевали, и жизнь часто вторгалась в работу.

Золя умер, отравившись угаром в комнате с плотно закрытыми окнами и трубой. Ходили слухи, что это чей-то злой умысел, месть за вмешательство в дело Дрейфуса, и одни радовались, другие были очень опечалены, и Огюст тоже. И хотя Огюст не выносил похорон, он присоединился к длинной процессии, следующей за катафалком с гробом Золя; рядом с ним шли Каррьер и Моне. Нужно отдать Золя последний долг, думал Огюст. После его отказа подписать петицию по делу Дрейфуса Золя с ним не разговаривал, но в свое время писатель защищал его. Огюст надеялся остаться незамеченным в толпе, следующей за гробом, но его увидел Клемансо. Они заговорили, хотя Клемансо тоже был обижен на Родена из-за петиции. И расставаясь, сердечно пожали друг другу руки.

 

3

На следующий день Огюст посетил Фантена. Хотя они не виделись много лет, но некогда были добрыми друзьями, и Огюсту захотелось возобновить дружбу. Фантен, казалось, ничуть не удивился, увидев Родена. Спокойно пригласил его войти и сказал:

– Ты хорошо выглядишь, Огюст.

– Пока работается, чувствую себя хорошо.

– Да, работа всегда на пользу. Я живу в этой мастерской с 1868 года, больше тридцати лет. Она выходит в небольшой дворик, как у Делакруа. Помнишь тот день, когда мы наблюдали его за работой и были удивлены, что он заставляет свои модели двигаться? Я слышал, ты теперь славишься этим?

– Если мне кого-нибудь следует благодарить, то только Лекока.

– А для меня такой школой был Лувр.

– Значит, по-прежнему Лувр?

– Да. Я по-прежнему восхищаюсь Гудоном, Рюдом, Карпо.

– Мне тоже нравится Карпо. Но ты-то сам как поживаешь, Фантен?

– Фантен теперь рисует только цветы и фрукты. Не то что великий Роден, которому покровительствует само правительство.

Столь неожиданная горечь больно отозвалась в душе Огюста. В молодости Фантен был одним из его самых любимых художников. Огюст сказал, делая вид, что не замечает зависти друга:

– Правительство очень ненадежный покровитель.

– Ты имеешь в виду «Врата ада»? Какой тебе дали последний срок?

– 1904 год. Но что об этом говорить! Скажи лучше, как твои дела? Вижу, ты работаешь все так же много. – Повсюду были развешаны и расставлены холсты. Фантен, удалившись от людей и света, не забыл своего искусства. – Больше не пишешь портретов?

– Иногда пишу. – Фантен вдруг стал вспоминать прошлое, заговорил о своей встрече с Бодлером.

– Впервые увидев его, я заметил его холеные руки, коротко подстриженные волосы и шею, тщательно закутанную старым шелковым шарфом фиолетового цвета. Думаешь, кто-нибудь теперь заботится о деталях? Чтобы заработать на жизнь, я, бывало, копировал в Лувре мастеров, которых особенно любил, – Рубенса, Рембрандта, Делакруа, и мне говорили, что я не слишком опытен по этой части, но у меня есть старание. В Лувре и теперь полно копиистов, разница та, что теперь делают копии и с моих картин. В те времена я бы многое отдал, чтобы мои картины висели в Лувре, а теперь, когда они там, я… Нет-нет, я, конечно, доволен, но, видимо, уже слишком поздно.

Светло-рыжая борода Фантена сильно поседела, густые волосы были не причесаны, тонкий нос огрубел. В мешковатых брюках, с зелеными мешками под глазами, тучный, Фантен выглядел стариком. «Неужели и я такой же?» – подумал Огюст. Вслух он сказал:

– Я слышал, твои картины взял Лувр. Дега говорил, что в этом есть и его заслуга.

– Я познакомился с Дега и Моне году в пятьдесят седьмом, когда копировал в Лувре, в молодости. А теперь вот мне приходится изображать Бодлера старым, с запавшим подбородком, седыми волосами и скорбным лицом.

Огюст пожал плечами и усомнился, уж не напрасно ли нанес Фантену этот нежданный визит.

– Я слышал, что ты сам теперь стал покровителем художников.

– Я купил кое-что – Ренуара, Ван-Гога, Моне. Мне приятно иметь их дома.

– Не оправдывайся.

Огюст действительно оправдывался, стараясь не обидеть Фантена, не хвастать своими успехами.

В комнату вошел пожилой мужчина; вначале он заглянул в дверь, чтобы убедиться, нет ли кого постороннего, но Огюст увидел его, и прятаться было поздно. Огюст не сразу узнал незнакомца. Барнувен. На нем было бархатное пальто и поношенная широкополая шляпа. «Наверное, все так же просиживает дни в кафе на набережных, – подумал Огюст, – наблюдает за жизнью, которая уже течет стороной».

– Вы знакомы? – спросил Фантен.

Барнувен покраснел, а Огюст поспешил ответить:

– Конечно. – И продолжал: – Вы не рисуете больше прекрасных женщин?

– Нет. – Барнувен вдруг почувствовал потребность оправдаться. – Я зарабатываю, копируя картины с религиозными и патриотическими сюжетами, а когда нахожу, что покупатель сентиментален, предлагаю семейный сюжетец. Прекрасно получается. Могу копировать с закрытыми глазами и безошибочно.

Наступило неловкое молчание, а затем Огюст сказал:

– С тех пор прошло много лет.

– Сорок? – спросил Барнувен.

– Около того. Но порой мне кажется, что все было вчера. – Огюст вдруг увидел перед собой Мари, родителей. – Знаете, Барнувен, я ведь почти год провел в монастыре.

– Да. Мне кажется, мы виделись как-то после этого.

Снова наступило молчание, никто не знал, что сказать. По напряженному виду Барнувена Огюст догадывался, что тот пришел по делу.

– Я слышал, вы нажили много врагов из-за дела Дрейфуса? – сказал Барнувен.

– Да. Меня заклеймили за то, что я остался в стороне.

– Ты счастлив, Огюст? – спросил Фантен.

– В моей жизни было и кое-что приятное…

– Сын?

– О нем я предпочитаю не говорить.

– Я помню, – вставил Барнувен, – вы любили девушек в белых платьях.

– Они мне и сейчас нравятся.

– А теперь вас приглашают в президентский дворец.

– Это не способствует развитию моего таланта, – ответил Огюст.

Фантен улыбнулся, но Огюст видел, что художник утомлен. Прощаясь, он пожал Фантену руку с чувством, что больше им не суждено встретиться, да и зачем?

Барнувен тоже распрощался.

– Я в том же направлении, – прибавил он, хотя Огюст не сказал, куда ему. Задыхаясь на ходу, Барнувен стал горячо доказывать Огюсту, что растущее признание Моне, Ренуара и Дега – чистая случайность, им просто повезло, и добавил:

– Но вы, дорогой друг, заработали это тяжким трудом.

Огюсту хотелось одного – закончить разговор как можно скорее. Он спросил:

– Пятидесяти франков достаточно?

– Если только в долг, – ответил Барнувен. Огюст сказал:

– Конечно. – «Лучше отдать их совсем, чем взаймы», – подумал он.

Огюст прибавил еще пятьдесят.

– Я никогда этого не забуду, дорогой друг, – сказал Барнувен.

И они расстались. Каждый испытывал облегчение оттого, что не выразил желания увидеться снова.

 

4

Год спустя Огюст получил третью награду: орден Почетного легиона, на сей раз самой высокой степени. И хотя это не помогло ему закончить фигуру Мыслителя, он был благодарен за новое признание, в особенности когда друзья устроили по этому случаю пикник в его честь. Организаторами были Бурдель и Каррьер.

После обеда в лесу Велизи, неподалеку от Версаля, танцевала Айседора Дункан. Для Огюста это явилось приятным сюрпризом. Они давно стали друзьями, она позировала ему, но роман не состоялся. Он находил ее танцы прелестными, они отдавали Древней Грецией.

Роза, сидя рядом с Огюстом, не помнила себя от счастья. Впервые в жизни он пригласил ее в компанию своих друзей; наконец-то и она признана. Тем, с кем она не встречалась раньше, он представил ее как «мадам Розу», без дальнейших объяснений. Роза была поражена, каким он сделался знаменитым. Айседора показалась ей удивительно красивой, но танцы ее не произвели впечатления, и она успокоилась, видя, что Огюст относится к танцовщице по-отечески.

Роза слышала о болезни Камиллы и теперь чувствовала себя почти в безопасности. Она надеялась, что бог не заставит ее больше страдать в одиночестве.

 

5

Вскоре скончался Хэнли, а за ним Фантен и тетя Тереза. Смерть тети Терезы и смерть Фантена потрясли Огюста, но эти два человека были связаны с далеким прошлым. А смерть Хэнли, друга, с которым юн был до конца откровенен, явилась ударом.

Эта смерть напомнила, что их поколение сходит со сцены, и сам он с каждым годом приближается к могиле.

Как обычно, скорбя об ушедшем друге, Огюст погрузился в работу. Он решил сосредоточить все внимание на «Мыслителе», словно это могло отпугнуть призрак смерти. И дал себе клятву, пока не закончит, не браться ни за что другое.

Но его ожидала новая неприятность. Уже давно он ощущал упадок сил. Часто, когда замысел, казалось, готов был осуществиться, немощь одолевала Огюста и приходилось прекращать работу. Работа над «Мыслителем» превратилась в своего рода состязание со временем. Он еще легко мог делать бюсты, фрагменты, мелкие фигуры, но крупные вещи быстро истощали его силы.

Но Огюст продолжал трудиться. Если «Мыслителю» суждено стать последней в его жизни эпической фигурой, то это должно быть выдающееся произведение. Однако он считал, что в натуральную величину «Мыслитель» будет проигрывать, хотя и не потеряет интереса. И у него не было желания символизировать в нем благородство, изящество или красоту, он хотел изобразить просто человека. Греки и Микеланджело создали тела необыкновенной красоты и совершенства форм, а он должен создать другое, нечто большее. Мысль, размышлял Огюст, далась человеку ценой титанических усилий – ведь и теперь процесс этот был одновременно мучительным и сложным. Мыслить – значит страдать. Значит, спрашивать себя: кто я? Откуда пришел? Куда я иду? Какая у меня цель?

Огюст переделал первоначальный эскиз. Он сделал его больше человеческого роста, и ему стало ясно: человек – не прекрасное творение, борющееся против развращенного мира, а всего-навсего животное, пытающееся восстать из своего животного состояния, что ему не всегда удается.

Он сам был тому примером. Огюст полагал, что усилие вырваться из животного состояния и стать мыслящим – тяжкий процесс, и Огюст вылепил окончательную фигуру в два раза больше человеческого роста, чтобы передать всю грандиозность этой борьбы. Лепил по памяти, как его учил Лекок.

Он вспоминал бесчисленные эпизоды борьбы с самим собой, усилия заставить себя мыслить. Раздумывал над тем, правильно ли положение правой руки, опирающейся на левое колено, – оно казалось ему неестественным, – и тут его вдруг осенило: именно этот напряженный жест и передает стремление животного превратиться в разумное существо. Он сделал тело массивным, плечи – могучими, ноги и руки – огромными.

Огюст проработал много дней, усталость одолела его, он впал в мрачную меланхолию; казалось, смерть уже на пороге. Но не работать он не мог. В последнее время он слишком много внимания уделял вещам, не представлявшим интереса, а эта фигура воплощала его представление о жизни. Снова, несмотря на усталость, Огюст погрузился в работу. «Мыслитель» стал выражением трагедии, хотя фигура дышала жизнью, силой и покоряла. Он подчеркнул в ней грубую, упрямую силу, характерную для жизни, которая так трагически устроена. Огромная голова и невероятно могучая кисть, как бы поддерживающая эту непомерную тяжесть, сразу приковывали внимание. И по мере того как «Мыслитель» оживал, силы самого Огюста иссякали. Когда статуя была закончена, скульптор еле держался на ногах. Никогда еще он не чувствовал себя таким измученным.

Он попросил Каррьера посмотреть законченную в гипсе статую. Каррьер был первым, увидевшим его работу, потому что Рильке в это время не было в Париже. Каррьер долго молча разглядывал «Мыслителя», и Огюст уже был уверен, что потерпел неудачу. Он начал оправдываться: «Я так устал, работая над ним», но Каррьер остановил его.

Прошло еще несколько минут молчания; Огюст волновался. И тут Каррьер сказал:

– Я воспринимаю его как первого человека, способного мыслить, и в этом стремлении к мышлению он начинает постигать ту трагическую судьбу, которая ожидает ему подобных. – Огюст был удивлен – друг лишь в редких случаях высказывал пессимистические мысли. Каррьер добавил: – Это такое усилие – думать, быть разумным, столь титаническая борьба, ведь плоть более могущественна, чем мозг, но мозг уже ищет пути вырваться из тех оков, из которых вырвалось тело.

– Значит, тебе нравится, Эжен?

– Нравится? Нет. Как может нравиться такое живое изображение нашей собственной борьбы? Он – это я, мои поиски, мои тяготы, мои страдания. Это – мое личное. «Мыслитель» – это любой из нас.

Огюст вздохнул.

– Я тоже так.думал, но настолько устал, что утратил способность смотреть на него объективно. Боюсь, он никому не понравится. Не уверен, нравится ли мне самому.

 

Глава XLIV

 

1

«Мыслитель» был выставлен в Салоне 1904 года, и снова Огюст подвергся жестокой критике. Сторонники Школы изящных искусств, Институт и Академия называли его новую работу «чудовищем, обезьяно-человеком». Критики писали: «Посмотрите на эти ужасные руки, это не руки разумного существа, а отвратительная пародия на человека». Одна крупная парижская газета напечатала на первой странице статью, в которой говорилось: «Мосье Роден намеренно сделал человека уродливым и неуклюжим, намеренно огромным и грубым; к сожалению, скульптор не признает традиций и неспособен измениться, поскольку он слишком стар».

Однако друзья Огюста готовились отразить нападение. Они собрали по подписке пятнадцать тысяч, купили статую и преподнесли в дар городу Парижу.

Огюст был уверен, что муниципальный совет, все еще не простивший ему «дела Бальзака» и памятника Гюго, не позволит установить «Мыслителя» в Париже, а тем более в Пантеоне, о чем хлопотали друзья. Но Ральф Баль от имени Министерства изящных искусств предложил Родену компромиссное решение при условии, что он вернет деньги, полученные за «Врата ада». Когда Огюст согласился вернуть двадцать семь тысяч пятьсот франков вместе с процентами, министерство уговорило муниципалитет принять «Мыслителя», а Огюст, со своей стороны, обещал закончить фигуру в бронзе к 1906 году. Он гордился тем, что статуя будет установлена перед Пантеоном, – первое его произведение на площади Парижа. Мысль об этом помогла забыть о неудаче с «Вратами». И испытал еще большее удовлетворение, когда Министерство изящных искусств купило копию с гипсового оригинала «Мыслителя» и передало ее музею Метрополитен в Нью-Йорке и народу Америки в дар от народа Франции. «Мыслителя» едва ли можно сравнить со статуей Свободы, другим скульптурным подарком, который сделала Франция Соединенным Штатам, но на некоторых американцев, возможно, «Мыслитель» и произведет впечатление, хотя Огюст не был уверен, поймут ли его.

Огюст с радостью согласился председательствовать на банкете в честь Каррьера по случаю двадцать пятой годовщины со дня открытия первой выставки художника. Список гостей всключал знаменитостей. Среди них были: Клемансо, Бриан, Моне, Ренуар, мосье и мадам Кюри, Пьер Лоти, Клод Дебюсси и Анатоль Франс. Огюст был особенно рад Ренуару – от ревматизма тот стал совсем инвалидом, и выйти из дома стоило ему героических усилий. Однако Огюст сильно обеспокоился, когда обычно пунктуальный Каррьер опоздал на торжество. А когда художник наконец пришел, вид у него был измученный и мрачный. Огюст заметил, что в ответ на поздравления гостей Каррьер с трудом заставляет себя улыбаться. Почему он столь угрюм и озабочен? – удивлялся Огюст.

Он заказал экипаж, чтобы отвезти Каррьера домой, зная, что художник, все еще пребывающий в бедности, не может позволить себе такую роскошь. В молчании они ехали к Монмартру, где Каррьер в течение многих лет жил с женой и пятью детьми. У дверей дома Каррьер сказал:

– Не знаю, что мне делать, Огюст.

– Делать? Как – что делать? Продолжать работу. После такого торжества ты сможешь писать еще больше, чем раньше. Теперь твои картины наверняка будут покупать, дорогой друг.

– Конечно, конечно. Меня теперь будут покупать, как Ренуара. Очень приятно, что он пришел сегодня. Удивляюсь, как он справляется со своей болезнью.

– А как мы все справляемся? Разумеется, только благодаря работе.

– Да, если можно работать. У меня рак, Огюст. Эта новость потрясла Родена, он не знал, что сказать.

– Мне было так плохо всю неделю, думал, не смогу прийти на банкет. Сегодня пошел к врачу и потребовал сказать правду. И он сказал.

Огюст пытался утешить друга, который всегда утешал его в беде:

– Доктор мог ошибиться.

– Он не ошибся.

У Каррьера был вид приговоренного к смерти. – А если сделать операцию?

– Врач, возможно, решит сделать операцию, но не стал меня обнадеживать. А пока велел мне продолжать работу, если смогу.

– Ты сможешь, сможешь!

– Не будем обманывать друг друга. Огюсту хотелось помочь другу, но как? Каррьер понял его чувства.

– Спасибо, дорогой мой, мне легче, когда ты рядом. И может быть, ты прав. Может, это еще и не так серьезно.

Несколько месяцев можно было думать, что Огюст действительно прав. Каррьер работал, хотя боль не оставляла его, и внимание, которым окружил его Огюст, помогало художнику с достоинством и смирением смотреть в будущее.

 

2

Огюст обрадовался, получив в сентябре восторженное письмо от Рильке. Поэт вновь высказывал свое глубокое уважение к Родену, его работе и таланту и спрашивал, сможет ли он увидеться с мэтром, вернувшись в скором времени в Париж.

Огюст немедленно послал Рильке теплое письмо. Он не только рад будет увидеться, писал Роден, но будет счастлив принять его у себя в Медоне. И когда Рильке высказал опасение помешать мэтру. Огюст попросил секретаря, третьего за последний год, послать Рильке телеграмму с приглашением. Роден проникался к Рильке все большей симпатией.

Книга Рильке о Родене вышла через год после их знакомства, но Огюст еще не держал ее в руках, да и что толку – она была на немецком. Когда Рильке уехал в Италию, а потом в Германию, посещал там замки и переезжал из города в город, словно не находя себе места, где осесть, Огюст почувствовал себя одиноким, хотя старался не признаваться в этом даже самому себе. Ни один человек не вызывал в нем такие чувства, как Рильке; он относился к нему по-отечески, как учитель к ученику и как герой к своему почитателю.

Первые дни пребывания Рильке в Медоне были счастливыми для обоих. Они наслаждались красотами осени на лоне природы и скульптурой – в Медоне у Огюста были собраны копии всех его работ. Огюста еще больше, чем в прежние встречи, восхищало глубокое понимание поэтом его произведений. Он добрел от горячих похвал и поклонения Рильке. Иногда чувствовал себя Людовиком XIV, но чаще – скульптором, философом и мыслителем.

Но как было играть все эти роли, когда в жизнь вторгался внешний мир? Огюста осаждали частные заказчики, и большинству он отказывал. Люди хотели познакомиться с ним; приходили торговцы антикварными вещами, которых он сам приглашал, – при случае он покупал античную скульптуру. Письма шли из разных стран, Огюст не мог справиться со всей корреспонденцией; ни один секретарь не мог разобраться в его делах.

Поэтому, когда он снова остался без секретаря и мысль о новых поисках привела его в уныние, Рильке предложил:

– Мэтр, может быть, я смогу вам помочь. Огюст просиял, а затем нахмурился.

– Спасибо, вы ведь поэт, а не секретарь.

– Вам и нужен поэт. Человек, который будет вас понимать.

Огюст колебался.

– Не на весь день, мэтр, но по мере надобности.

– Несколько часов в день?

– Да. И тогда я не буду злоупотреблять вашим гостеприимством.

– Хорошо. – Значит Рильке останется у него. – И у вас будет время для творчества.

Вначале Рильке помогал Огюсту по два часа ежедневно, главным образом с перепиской; Огюст не знал языков, а Рильке, хотя и понимал по-французски, не полагался на свое умение правильно на нем изъясняться и писать, в особенности в важной деловой переписке. Однако постепенно, хотя поэт продолжал работать над своей «Книгой символов», заново перерабатывая стихи, и считал, что его дружба с великим скульптором во многом плодотворна, два часа удлинились до четырех, затем до шести, а потом, случалось, секретарская работа отнимала и весь день. Рильке старался не жаловаться и мужественно сохранял оптимизм и преданность делу, ибо, писал он друзьям, чувствовал, «что „великий старец“ очень нуждается в нем».

В ноябре Каррьеру сделали операцию. Художник уже не вставал с постели, и Огюст, опечаленный состоянием умирающего друга, стал очень раздражительным.

Рильке приписывал это состояние мэтра бремени славы и возрасту и старался не замечать его придирок. Но обиделся, когда мэтр резко предупредил, чтобы он не заводил романов с натурщицами, не то он его уволит; а сам мэтр был далеко не безгрешен.

Огюст отчитал поэта за то, что тот отдавал предпочтение женщинам старше себя.

– Это противоестественно, – заявил Огюст. – Даже я предпочитаю молодых женщин. И помните, не приближайтесь к моим натурщицам. Из-за этих романов я потерял много хороших моделей.

Состояние Каррьера все ухудшалось, и Роден совсем помрачнел. Обширная корреспонденция росла, и он не успевал отвечать. Рильке недостаточно хорошо понимал его французский язык, часто переспрашивал, и Огюста это выводило из себя. Огюсту было трудно сдерживаться при мысли, что дни Каррьера сочтены.

Больше всего Рильке огорчало, что мэтр стал обращаться с ним, как со своим служащим, все реже делился своими мыслями, спорил об искусстве. Он стал резок и придирчив, словно это он, Рильке, виновен был во всех бедах. И у поэта больше не оставалось времени на творчество, некогда было писать, читать да и просто размышлять.

Рильке подружился с мадам Розой. Сначала потому, что нуждался в человеке, с которым мог бы просто поговорить, а под конец был тронут ее материнским отношением. Розе нравился хорошо воспитанный молодой человек, и ей доставляло удовольствие готовить для Рильке вкусные блюда. Она не знала, нравятся ли ему эти блюда, в особенности суп из капусты, но кормить его надо получше: у него такой болезненный вид.

Постепенно между ними возникло своего рода понимание. Их огорчало одно и то же: часто мэтр покидал Медон и уезжал в Париж, не предупреждая ни Рильке, ни мадам Розу. Обед, приготовленный Розой с такой любовью, остывал, а встреча, назначенная кому-то по распоряжению мэтра, откладывалась на неопределенное время – никто не знал, когда мэтр вернется.

Однажды Рильке застал Розу, когда она тихонько беседовала с плохо одетым мужчиной. Увидев Рильке, Роза побледнела, поспешно сунула незнакомцу несколько франков и сделала знак уходить. Рильке не стал расспрашивать, хотя его любопытство было задето. Роза призналась сама:

– Райнер, не говорите мосье, хорошо? Он его не любит. Это наш сын.

– Сын? – Рильке удивился. Он слышал, что у Родена есть сын, но не ожидал его здесь увидеть.

– Они никогда не ладили. Огюст хотел, чтобы сын помогал ему в мастерской, но мальчик не такой, как вы. Вы понимаете и искусство и мэтра.

– Разве у него нет никакого таланта? Не унаследовал от отца?

– Талант есть. Он хороший гравер. Но ведь вы знаете, что такое скульптура, сколько она требует труда, а у него не хватает сил – неважное здоровье, и отец всегда так строг к нему. – Она поспешила добавить: – Да и ко мне тоже.

Но Рильке заметил, что, хотя в иные дни мэтр бывал поглощен работой и не замечал присутствия мадам Розы, однако когда она как-то поранила ногу, стараясь защитить свой «зверинец» – собак, уток и кур – от нападения ястреба-мародера, мэтр проявил к ней неожиданную нежность. Подхватил на руки, словно ребенка, и, невзирая на возраст – ему было уже шестьдесят пять, – бережно отнес в дом. У него были назначены встречи, но он оставался возле нее, пока не пришел врач и не заверил, что ранение пустячное и причин для беспокойства нет.

 

3

Огюсту потребовалось много сил и душевной стойкости, чтобы пережить утрату друга. Он работал над гипсовым слепком «Мыслителя», который должны были временно установить перед Пантеном, пока не будет сделан окончательный вариант в бронзе. Но когда умер Каррьер, работать стало невмоготу.

Последние недели он каждую свободную минуту проводил у постели больного. Каррьер все время бормотал: «Надо трудиться», и Огюст страдал от бессилия, видя, как друг тает у него на глазах.

У могилы Каррьера он говорил о доброте покойного, о его таланте и думал при этом, что бывали времена, когда художник терпел горькие обиды. Он заплатил за похороны и вручил вдове крупную сумму денег, а потом нужно было, как говорил Каррьер, снова «трудиться».

Известный торговец картинами, который раньше заявлял, что произведения Каррьера невозможно продать, дал вдове семь тысяч франков за одну картину. Теперь, когда художник умер, заявил он, его произведения вздорожают. Огюста насторожила неожиданная щедрость торговца, он пришел к нему и потребовал:

– Мы хотим узнать продажную стоимость картины. Я душеприказчик Каррьера.

Торговец выразил удивление:

– Я дал за нее семь тысяч франков.

– И получили семьдесят тысяч, – объявил Огюст. Уж он-то изучил все уловки торговцев, с тех пор как его произведения поднялись в цене.

Торговец покраснел и растерялся. Огюст в бешенстве сказал:

– Так я и думал. Вы пытались обмануть вдову. Если вы не отдадите семье разницу, я устрою публичный скандал.

– Откуда вы узнали, мосье Роден, что я продал ее за семьдесят тысяч? – пробормотал торговец.

Огюст сказал это наобум. Без лишних слов он принял деньги, написал расписку и передал деньги мадам Каррьер.

Вскоре временный гипсовый слепок «Мыслителя» был установлен перед зданием Пантеона. Огюст одобрил место и подумал, что в бронзе «Мыслитель» будет выглядеть даже лучше, естественнее. На следующую ночь его старые враги, студенты из Школы изящных искусств, разбили «Мыслителя» вдребезги. Варвары были опознаны; полиция арестовала нескольких. Утешало одно: первоначальный слепок сохранился. Уничтожить «Мыслителя» не удалось.

 

Глава XLV

 

1

Огюст был не в настроении брать новые заказы, когда Рильке принес письмо от миссис Шарлотты Шоу. Она обращалась к мэтру с просьбой сделать бюст ее мужа, Бернарда Шоу, писателя. Огюст наотрез отказался. Он не слышал о Бернарде Шоу, да у него и без того достаточно неприятностей с бюстами писателей. Он велел Рильке ответить отказом. Хватит с него, ворчал он, и бюстов миллионеров – те по крайней мере хоть хорошо платят.

Рильке поразился. Это уж слишком! Он слышал о произведениях Шоу, считал его восходящей звездой и очень хотел с ним познакомиться. Рильке написал миссис Шоу, что мэтр берет восемьсот фунтов за бронзовый бюст и тысячу за мраморный, и, если она переведет деньги в парижский банк на имя мэтра и не отступится, скульптор, возможно, согласится.

Через несколько дней Огюст получил письмо от Шарлотты Шоу, которое поколебало его решение. Она писала, что перевела тысячу фунтов за портрет ее мужа в бронзе или в мраморе, как мэтр сочтет нужным.

На Огюста это произвело впечатление. Ему нравилась такая решительность.

Далее миссис Шоу сообщала, что ее муж, известный писатель, поклоняется искусству ваяния. Он не позволит никому, кроме Огюста Родена, лепить Свой бюст, его сочтут просто идиотом, говорит он, если, живя в одно время с Роденом, он не добьется, чтобы его портрет сделал величайший скульптор мира.

Огюст повернулся к Рильке, переводившему письмо, и спросил:

– Этот Шоу действительно такой хороший писатель?

– Да, – сказал Рильке, полагая, что не уклонился от истины: по всей очевидности, писатель сам от имени миссис Шоу сочинил столь убедительное послание. – У него необычное лицо.

– Вот как? – Огюст вдруг заметил, что Рильке чем-то опечален. – В чем дело?

– Мой отец умер месяц назад.

– Почему же вы мне не сказали?

– Я хотел, но в это время умирал Каррьер, и вам было не до того.

– Вы любили отца?

Рильке удивил такой прямой вопрос. После минутного колебания он постарался ответить искренне:

– Нельзя сказать, чтобы мое чувство к нему было очень глубоким. Отец никогда не понимал меня так, как вы, но нас связывали узы родства.

– Прежде чем умираем мы сами, умирают наши корни, – сказал Огюст.

Огюст было направился к выходу, когда Рильке напомнил:

– А как быть с Шоу?

– Напишите, чтобы приехал в Париж, тогда посмотрим.

Огюст ожидал, что на этом все кончится, но в скором времени Шоу вместе с женой приехал в Париж и попросил о встрече.

Огюст не мог понять, нравится ли ему Шоу, но лицо этого человека пленило его. Он обнаружил в чертах Шоу нечто необыкновенное; и миссис Шоу сразу понравилась ему. Так трогательно хлопочет о муже, все время опекает его.

Он предложил:

– Нам будет удобнее работать в Медоне, в пригороде Парижа.

– Сколько это займет времени? – спросил Шоу.

– По меньшей мере месяц. – Огюст ожидал, что это их испугает, хотя теперь, увидев писателя, уже горел желанием лепить это интересное лицо.

– Вы не торопитесь, – одобрил Шоу. – Когда мы должны прийти?

Огюст задумался. Обычно он не разрешал никому, кроме модели, находиться в мастерской во время работы, но Шарлотта Шоу могла служить переводчицей, и, кроме того, она была ему симпатична. Он сказал:

– В десять утра.

– Мы приедем, – ответил Шоу.

Они прибыли точно в назначенное время, и Огюст сразу принялся за работу. Рильке был разочарован – его не пригласили в мастерскую. Он думал быть связующим звеном между писателем и мэтром, но мэтр даже не познакомил их, а просто сказал: «Мосье Рильке, мой секретарь». Они даже не знают, что он широко известный и любимый в Германии поэт, подумал Рильке. Шоу гордился знакомством с Рихардом Вагнером. Видимо, Шоу не поклонник поэзии, несмотря на свою любовь к музыке.

Это мало утешало Рильке, тем более что отношение к нему мэтра все ухудшалось. Рильке очень хотел ближе познакомиться с Шоу. Он и секретарем-то стал затем, чтобы расширить круг знакомств с известными писателями и художниками. Секретарские обязанности, напротив, лишали его этой возможности. Мэтр лепил Шоу каждый день с утра до вечера, и секретарской работы у Рильке значительно прибавилось. Мэтр сказал, что ему не до корреспонденции и приемов, пока он не закончит бюста, и свалил все дела на Рильке. А дел накопилось столько, что Рильке работал по шестнадцать часов в день, отвечая на письма, отказывая посетителям, откладывая встречи. И чувствовал себя все несчастнее.

Розе очень хотелось узнать, что за почтенная супружеская пара приезжает каждый день. Она заглянула в мастерскую. Но Огюст приказал ей уйти и даже не представил чете Шоу. Заметив вопрошающий взгляд миссис Шоу, он пробормотал:

– Она необразованна.

Шарлотта смутилась, а Шоу, посмеиваясь, сказал:

– Вот как надо обращаться с женщинами. А то от них спасенья нет.

– Да, – согласился Огюст.

Шоу был приятным человеком. И у него такие благородные черты. Огюст так и сказал Шарлотте: «У него голова Христа». Его удивило, почему она как-то странно улыбнулась в ответ, но он продолжал работу, пока их снова не прервали.

Толстая крестьянка-француженка стояла в дверях с хорошенькой дочкой. Женщина сказала:

– Мэтр, я слышала, вам нужны натурщицы. Можете не сомневаться, мосье, – моя дочка хорошего поведения.

Огюст резко ответил:

– Меня не интересует ее поведение. Скажите лучше – груди у нее крепкие?

И пока мать стояла как громом пораженная, мэтр, попрощавшись, поспешно вернулся к бюсту. Шоу спросил:

– Мэтр, вы не любите женщин?

– Люблю, – ответил Огюст, – но они должны знать свое место.

В тот вечер он заявил Рильке, что если ему опять будут мешать, то такой секретарь ему не нужен.

Рильке был в растерянности. Художник-скульптор Анри Матисс ждал встречи с Роденом – Роден обещал посмотреть его работы. Матисс отказывался уходить. Прошло уже много часов, а он все ждал.

И Рильке, несмотря на угрозу мэтра, сказал ему о Матиссе.

Огюст не рассердился, как опасался поэт. Он прошел к Матиссу и спросил:

– Где ваши рисунки?

Матисс, волнуясь, извлек их. Роден быстро взглянул.

– Слишком поспешно, слишком небрежно. Поработайте над ними еще. Когда переделаете их раз десять, приходите снова.

И ушел, оставив смущенного, сбитого с толку Матисса, который начал сомневаться, стоило ли обращаться к великому человеку.

На следующее утро Огюст начал работать над десятым вариантом бюста Шоу. Шоу был поражен. Большинство глиняных слепков казались ему вполне приемлемыми и похожими. Он начал было иронизировать в душе, но, увидев, что мэтр уничтожил бюст, который его не удовлетворял, даже несколько испугался.

Теряя терпение, он спросил:

– Мэтр, правда, что вы делаете десятки голов, прежде чем остановитесь на одном варианте?

– Чаще даже больше. Сначала я леплю черновые эскизы. Бюст – не просто портрет, это и портрет и скульптура. Но если вы устали, можем на сегодня кончить.

– Нет-нет! – воскликнул Шоу, меняя положение, чтобы немного отдохнуть. – Мне просто хотелось узнать, когда вы думаете закончить бюст?

– Это мое дело, а не ваше, – отрезал Огюст. – Разве вы слушаете советов, когда вам закончить работу?

Шоу улыбнулся, это начало его развлекать, и сказал:

– Конечно, нет. Но если вы тратите столько времени на каждую вещь, то вряд ли что-нибудь заработаете.

– Всегда находятся заказчики-миллионеры.

– Вы берете и больше, чем тысячу фунтов? – А вы, мосье?

– Я так послушно вам позирую, что вам следовало бы платить мне за это.

– Что ж, вы будете вознаграждены. Как вы сами изволили заметить, у вас будет бюст работы Огюста Родена.

– Это сказала моя жена.

– Она повторяла ваши слова, мосье.

Они легко понимали друг друга, и их обоюдное уважение заметно возросло. Огюсту очень нравился этот бюст, а Шоу с огромным интересом следил, как работает скульптор. Кронциркулями, с точностью до миллиметра, он измерил черты лица Шоу. Заставил лечь лицом вниз, осмотрел и ощупал затылок, шею, уши. Попросил Шоу лечь на спину и столь же внимательно изучил его лицо, ощупал своими чувствительными пальцами. Затем посадил Шоу так, что лицо писателя оказалось на уровне его глаз, и продолжал изучение и измерение головы. После чего он обрел уверенность и сделал десяток глиняных слепков, соблюдая точно выверенные размеры. Шоу умолк, пораженный такой точностью, а Огюст с минуту задумчиво смотрел на него и наконец сказал:

– Это пластика, а теперь надо передать выражение. А оно у вас без конца меняется.

Шоу спросил:

– Вы считаете, что ни один бюст не может передать изменчивости модели?

– Да, – ответил Огюст. – Все зависит от позирующего. Если позирующий хочет, чтобы ему польстили, как предпочитает большинство, бюст в таком случае получается фальшивым. А если он дает свободу скульптору, позволяет лепить то, что тот видит, полагаясь на свою наблюдательность и мастерство, заказчик, возможно, останется недоволен портретом, но портрет получится правдивым.

Огюст провел пальцами по коже Шоу, а затем по глине, чтобы ощутить тепло модели и убедиться, что линии лица переданы точно. Шоу сидел, погруженный в задумчивость.

Теперь Огюст лепил в лихорадочном темпе, уловив выражение, которое искал. День шел на убыль, тени удлинились. Шоу сидел, сосредоточенно следя за пальцами мэтра. Наконец скульптор произнес:

– Спасибо, мосье, спокойной ночи, – Шоу был уверен, что теперь бюст закончен.

Но на другой день Огюст возобновил работу; он стал делать новые варианты и не прикасался к бюсту, над которым трудился накануне. Шоу казалось, что эти новые бюсты он делает в стиле Кановы, Бернини, Донателло, Фидия, и он сказал:

– Я предпочитаю бюст, который вы сделали вчера. Он в стиле Родена.

Огюст приостановился.

– Согласен. Но надо попробовать еще несколько стилей, чтобы быть полностью уверенным.

– Теперь вы закончили?

Огюст удивленно посмотрел на Шоу. Как можно быть таким бестолковым, говорил его взгляд.

Для Огюста Родена, пока жива сама модель, бюст никогда не может быть закончен, подумал Шоу. Он спросил:

– Я хочу сказать, можно мне взять его с собой?

– Да, мэтр, можно ли взять его? – вставила Шарлотта.

– Вам нравится, мадам? – спросил Огюст, сам удивляясь своему вопросу. Его мало интересовало теперь чужое мнение.

– Да. Вы передали новое, совсем не известное мне выражение. Я не поверила, когда вы сказали, что у мужа есть что-то от Христа, но теперь понимаю, он может быть и таким, какую бы маску ни носил.

Шоу молчал. Он был смущен, скульптор обнаружил ту сторону его натуры, которую он скрывал, чтобы быть менее уязвимым.

Шарлотта спросила:

– Мэтр, можно взять бюст?

– Вы хотите иметь его в бронзе или в мраморе?

– А как, по-вашему, лучше?

– Я сделаю и в мраморе и в бронзе, – внезапно сказал он. – Нет-нет, доплачивать не придется. Это доставит мне удовольствие.

Шоу не мог удержаться от шутки:

– Бюст величайшего писателя, выполненный величайшим скульптором.

Огюст пожал плечами.

– Это решит время, которое порой бывает справедливым.

 

2

На следующий день Огюст спросил Рильке, не искал ли кто-нибудь из важных людей встречи с ним в последнее время.

– Нет, я отвечал всем, что вам необходимо закончить важный заказ, – сказал Рильке. – Только один посетитель был весьма настойчив – нервный пожилой мужчина, Андре Шоле. Он, видимо, обиделся, когда я сказал, что вы заняты.

– Как так? – взорвался Огюст. – Шоле защищал меня во время «дела Бальзака», он подвергал себя огромному риску!

– Откуда мне знать? – Рильке был сбит с толку, он никогда не слышал о Шоле.

Смерив его гневным взглядом, Огюст сказал:

– Вам бы надлежало знать, это ваша обязанность. Шоле мой большой друг и талантливый писатель. Имя его достаточно известно. Когда он обещал зайти?

– Он не сказал, мэтр.

– Какая нелепость!

Рильке почувствовал себя ужасно. Не может он выдерживать такое напряжение. С каждым днем его обязанности становились все запутаннее и сложнее. Люди осаждали Медон, добиваясь свидания с мэтром, а тот запрещал пускать к нему кого бы то ни было; корреспонденция накапливалась, и вся вина валилась на секретаря. «Мэтр, видимо, просто болен», – решил Рильке.

Обнаружив как-то письмо, которое Рильке не показал ему вовремя, Огюст вышел из себя. Рильке пытался объяснить, что письмо лишь накануне получено и не такое уж важное, но Огюст не желал слушать.

Родену попалось на глаза письмо от молодого английского художника Ротенштейна, с которым он был в дружеских отношениях, адресованное Рильке. Это показалось мэтру предательством – секретарь отнимает у него друзей.

– Да это настоящий грабеж! – закричал он.

– Я вовсе не хотел вас обидеть, мэтр.

– Но вы обидели.

– Я не собирался быть секретарем.

– То-то и видно.

– Что вы хотите сказать? – Лицо Рильке стало мертвенно-бледным, он выглядел совсем больным.

Огюст помедлил, не уверенный, стоит ли продолжать, но решил, что стоит; он – «мэтр», и никто не должен забывать об этом.

– Я хочу сказать, что вы обманули меня.

– В чем? – Рильке совсем растерялся.

– Вы воруете у меня друзей, теряете письма, на вас нельзя положиться.

Рильке постарался взять себя в руки, сдержался, ожидая, что последует дальше. Он чувствовал себя вконец уничтоженным.

– Я хочу, чтобы вы немедленно покинули мой дом. Как только соберете вещи.

Все еще кипя гневом, но торжествуя и чувствуя себя отомщенным, Огюст удалился.

Через два дня он получил от Рильке письмо. Письмо было очень сдержанным и без всяких встречных обвинений. Напротив, Рильке прочувствованно писал о том, что дружба с великим скульптором будет и впредь для него неиссякаемым источником вдохновения, и, несмотря ни на какие ссоры, Роден навсегда останется для него любимым мэтром. Лишь в самом конце была приписка, что обвинения возведены на него напрасно. Мэтр, как истинный великий художник, писал Рильке, обязан устранять со своего пути все мешающее работе и по этой причине избавился от него, Рильке.

«Так оно и есть», – подумал Огюст. Похвалы, расточаемые Рильке, утомили, стали чрезмерными. Относиться к Рильке, как к сыну, он не мог, из этого все равно ничего бы не вышло.

Огюст знал, что не может ответить на письмо Рильке, во всяком случае, сейчас: литейщики просили его посмотреть бронзовую отливку «Мыслителя».

Спустя некоторое время пришло теплое послание от Шоу. Не сможет ли мэтр сообщить ему подробности легенды о Пигмалионе, спрашивал Шоу – он пишет пьесу на эту тему. И в знак благодарности Шоу послал мэтру великолепное издание Келмскотта Чосера с надписью: «Я наблюдал двух мастеров за работой: Морриса, который издал эту книгу, и Родена Великого, который создал мой скульптурный портрет. Я дарю эту книгу Родену, смиренно написав на ней свое имя. Так я приближусь к бессмертию, потому что их произведения останутся в веках, а мои обратятся в прах».

В ответ Огюст послал чете Шоу два карандашных наброска Шарлотты, сделанные во время работы над бюстом, и написал на них: «Мадам Шарлотте Шоу в знак уважения».

Бронзовый отлив «Мыслителя» был установлен перед зданием Пантеона. На открытии произносились речи, читались стихи Виктора Гюго, чей памятник, выполненный Роденом, так и не был установлен; множество полицейских охраняло статую. Приказано было охранять «Мыслителя», пока страсти не улягутся.

Но Огюст чувствовал себя потерянным и опустошенным. С тех самых пор, как двадцать шесть лет назад он начал работать над «Вратами ада», он не расставался с «Мыслителем». И теперь, казалось, чего-то лишился. Ему хотелось, чтобы Каррьер был сейчас с ним рядом. Он бросил последний взгляд на «Мыслителя». Приходится сказать ему последнее «прости». Нужно приниматься за новую работу, если хватит сил. Бронза оказалась правильным решением. Огюст сумел передать свою идею. Теперь «Мыслитель» сильнее, чем прежде, в гипсе, выражал идею упорной борьбы первобытного человека с оковами животного состояния, его стремление к разуму.

Огюста окликнул знакомый голос, которого он не слышал много лет. Старый друг Буше! Он выглядел прекрасно – такой же вельможа, как всегда. Буше сказал:

– У вашего «Мыслителя» вид человека, который, начав мыслить, недоволен тем, что видит вокруг себя.

– Вы правы, – согласился Огюст. – Видимо, я сказал больше, чем хотел. Я все больше убеждаюсь, что человек начал мыслить слишком рано, еще не будучи к этому подготовленным.

 

Глава XLVI

12 июля 1906 года Альфред Дрейфус был полностью оправдан. Все приговоры были отменены, и его официально признали невиновным. Огюст воспринял эту новость как отголосок далекого прошлого. Трудно было поверить, что всего несколько лет назад история эта потрясла Францию и так жестоко ранила его самого. Казалось, с тех пор прошла вечность.

На портретные бюсты Родена был теперь такой спрос, что, даже когда он повысил плату до тридцати и сорока тысяч франков, чтобы отделаться от заказов, и запрашивал сумму большую, чем вся стоимость «Врат ада», ему охотно платили. Высокая цена, которую он назначал, вызывала у заказчиков еще большее желание иметь свой портрет в мраморе или бронзе, выполненный руками мэтра, словно только работа Родена могла завоевать им уважение потомства. Огюст был рад полному оправданию Дрейфуса. Он уже давно пришел к убеждению, что офицер невиновен. Но опечалился, вспомнив, что многие принимавшие участие в «деле Дрейфуса» и «деле Бальзака» уже сошли в могилу.

Желая исправить ошибку секретаря, он пустился на розыски Шоле. Он нашел его в убогом номере маленькой гостиницы на улице Жакоби. Шоле выглядел постаревшим и усталым, но обрадовался встрече. И когда Огюст стал извиняться за ошибку Рильке, прибавив: – Я его уволил, – Шоле сказал:

– Мне очень жаль. Ваш секретарь тут ни при чем, я был очень расстроен, я в то время нуждался в деньгах.

Огюст никогда не видел его таким приниженным.

– Сколько вам нужно, Андре?

– Теперь ничего не нужно.

– Это правда?

– Я написал новую пьесу, обещают поставить. Знаете, когда-то я был неплохим драматургом. Не думаю, чтобы подошла для Сары Бернар, для нее она слишком реалистична, но мне дали аванс.

– Если вам понадобится помощь, дайте знать. – И Огюст вынул из кармана и отдал Шоле, не считая, все имевшиеся деньги.

В пачке было несколько сот франков. Шоле растрогался.

– На вас, видимо, теперь большой спрос.

– Слишком большой, – проворчал Огюст. – Со мной хотят встретиться шведский король и король Англии. Как я могу им отказать?

– Кажется, Микеланджело отказал нескольким папам.

Огюст пробормотал:

– Короли, миллионеры… Я становлюсь придворным скульптором. По существу, я теперь только и занят их заказами. Надеюсь, вы не отвернетесь от меня за это?

Шоле взял руку Огюста и с благодарностью пожал.

– Пользуйтесь, дорогой друг, пользуйтесь. Бедность – это очень плохо, поверьте.

Вскоре король Греции посетил Медон, чтобы купить несколько произведений Родена для своей страны. Он подарил Огюсту торс из Акрополя и пригласил его в Афины. Огюсту понравился подарок – он любил греческую скульптуру, – но не снизил своих цен. Огюст пообещал посетить Афины, если сумеет освободиться от дел. Он пригласил короля к обеду, и тот принял Приглашение. Они сидели за столом, когда в столовую вошла Роза в кухонном фартуке подать блюдо королю – она сама готовила обед и боялась, что иначе ей не удастся увидеть Его величество. Огюст страшно рассердился: у них ведь есть слуги, но королю, видимо, было известно, кто она такая, и отступать было поздно. Огюст представил Розу королю, неловко пробормотав:

– Мадам Роза. Король сказал:

– Я польщен, – галантно поднялся, чтобы поцеловать ей руку. В растерянности Роза отпрянула назад, прошептала:

– Я простая экономка, – и выбежала из комнаты.

– Господи! – кричал на нее потом Огюст. – Неужели ты совсем не умеешь себя держать?

Роза была напугана, но молчала, вспоминая, как любезен с ней был греческий король.

Огюста посетил японский посол, который приехал посмотреть его прекрасные японские гравюры. Некоторые считали эти гравюры непристойными, их детали слишком недвусмысленными, но посол согласился с мэтром, что гравюры прелестны и не нужно их дурно толковать. Посол хотел отблагодарить хозяйку дома за гостеприимство, он не покинет Медона, пока этого не сделает. Пришлось позвать Розу. На этот раз Роза была в другом фартуке, под цвет глаз, руки в мыльной пене – она полоскала белье.

Вслед за тем Медон посетил король Англии Эдуард VII, и Роза так и не поняла, почему Огюст не разрешил ей познакомиться с королем. Огюст запретил ей даже выходить из комнаты, а на короля позволил посмотреть только из-за занавески.

Бывший принц Уэльский, еще больше растолстевший, по-прежнему интересовался «Вратами ада».

– С ними покончено! – объявил Огюст. – Да, я все еще работаю над фигурами, Ваше величество. Но только для себя. Не для публики.

– Очень жаль, – сказал Эдуард VII, разглядывая «Врата». Когда король Англии возымел желание забраться на лестницу, чтобы посмотреть на оригиналы «Мыслителя», Огюст не разрешил. На верхушке портала находилось птичье гнездо, и он не хотел беспокоить его обитателей. Эдуард VII пришел в недоумение, когда в ответ на его просьбу сделать бюст одной его близкой знакомой, мэтр заколебался. Эдуард VII сделал нетерпеливый жест, – о цене можно не беспокоиться. Гонорар, предложенный высоким гостем, был более чем щедрый, и Огюст не смог отказаться. Во время работы над бюстом дамы, которая оказалась необыкновенной красавицей, Огюст запретил королю находиться в мастерской. Эдуард VII так разгневался, что готов был отказаться от заказа, но Огюст остался непреклонным. Великодушно и умно поступил сам Эдуард VII: он сдался. Впоследствии Его величество не пожалел: законченный мраморный бюст он счел великолепным.

Затем Огюст вылепил бюсты трех американских миллионеров, и двое из этих заказчиков ему понравились. Джозеф Пулитцер был слеп, – Огюст впервые лепил слепого; а Томас Раян купил у него несколько произведений для музея Метрополитен в Нью-Йорке.

Огюст сомневался, стоит ли делать портрет Гарримана по фотографиям; фотографии, считал он, не передают характера модели. Он переделывал этот портрет много раз.

Когда Роза пожаловалась ему, почему он не представил ее королю Англии, он ответил:

– Ты не умеешь одеваться. И необразованна.

– Почему же ты не дал мне образования? – воскликнула она.

– Тогда я потерял бы тебя. – Он вздохнул. – Мне не следовало лепить портрет по фотографии. Получилась лишь еще одна фотография.

Роза посмотрела на портрет Гарримана и сказала:

– Это неплохо.

– Но и хорошего мало. На фотографиях он приукрашен. Эти богачи никогда не узнают, чего стоят мне их деньги.

– Так зачем ты берешь заказы?

– Довольно нам бедствовать. Я не вылезал из долгов до шестидесяти лет.

– И в этом причина?

Он смотрел на нее, как на безумную, а она думала: какое счастливое было время. Но она не успела ничего сказать – Огюст просил ее заняться обедом.

Радостная от сознания, что может услужить ему, Роза поспешила на кухню. Через час, когда она пришла звать к столу, он уже уехал в Париж. Роза, расстроенная, вернулась на кухню и нашла там маленького Огюста – он ел приготовленный ею обед. Она разразилась гневной тирадой против его отца, но сын равнодушно пожал плечами и сказал:

– А чего ты ожидала? – Покончив с мясом и вином, он попросил денег.

Неужели он никогда не станет взрослым?

– Но ведь я совсем недавно давала тебе, – сказала Роза.

– Это было две недели назад. Мне нужно купить одежду.

– Ты получил кое-что из отцовских вещей, – Старье.

– Когда ты наконец пойдешь работать?

– Чего твердить одно и то же. – Маленький Огюст встал из-за стола. – Если хочешь, чтобы я больше не приходил, не приду. – Он сунул мокрый пакет с пудингом в карман. – Бедная Роза, отец тебя все время обманывает.

– Нет, не обманывает, – сердито возразила Роза. – У меня есть друзья в мастерских, мне рассказывают, кто у него бывает. Он меня не обманывает.

– Значит, тебе известно, что он зарабатывает кучу денег. Должен же он давать тебе что-нибудь.

– Он дает только на хозяйство.

– Я знаю, ты припрятала несколько тысяч. Где они?

Она посмотрела на его седые волосы, лицо пропойцы, грязные ногти и подумала, что Огюста, когда он в хорошем расположении духа, можно назвать даже красивым, а мальчик наследовал от отца все самое худшее. Несчастная, бродячая собака, меняет все время женщин и называет себя художником, наверное, потому, что его отец скульптор, а между тем зарабатывает на жизнь только перепродажей старой отцовской одежды. Но когда он был таким вот печальным и усталым, ее материнское сердце не выдерживало. Разве можно ему отказать? Она дала ему пятьдесят франков и обиделась, когда он сказал: «Только и всего?» Ей показалось, что про себя он ругает ее последними словами. Наверное, какая-нибудь пьянчужка уже поджидает его. Но Роза промолчала, она не могла заставить себя даже попрекнуть сына. И он ушел, сделав вид, что не замечает мольбы в ее глазах. Надо было дать ему еще. Но деньги могут понадобиться и ей самой, с тревогой думала Роза.

Огюст вернулся из Парижа через неделю и не счел даже нужным объяснить причину отсутствия или извиниться за внезапный отъезд, и Роза заключила:

– У тебя новая женщина.

– Во всяком случае, не Камилла, – ответил он. Это не успокоило Розу. – Она красивая, – добавил он, думая, что Роза вспылит. Ему стало жаль ее. – Но тебя я любил больше всех – мы ведь до сих пор вместе.

– Я родилась, чтобы прислуживать тебе, – с горечью заметила она.

– Ну хорошо, хорошо… – Он повернулся, чтобы уйти, ему надоела эта сцена.

А у нее внутри все болело, хотелось крикнуть: «Когда же придет этому конец?» Как устала она от бесконечных обязанностей, где предел ее горю и нечеловеческому терпению, ради чего? Но слова не шли с языка, она страдала молча; по щекам текли слезы.

Тронутый ее болью, он остановился.

– Ты ведь знаешь, дорогая, я хочу, чтобы ты была счастлива тут, в Медоне.

– Можешь не беспокоиться, как-нибудь обойдусь, – ответила она.

Он взял ее руки, которые давно огрубели, и нежно прижал к губам, словно в них заключена была вся красота мира; щеки Розы вспыхнули от такой неожиданной ласки.

– Камилла была очень красива, Роза, и в то время я был безрассуден. Теперь же мне нужен только покой.

Можно ли верить ему? Она не знала. Он все еще мужчина, полный сил.

– А если ты опять станешь безрассудным? Ты всегда был безрассудным, – пробормотала она.

– Я ведь не каменный. А с чувством порой невозможно совладать. Но я-то знаю, кто мне дороже всех. Можно пообедать, дорогая?

«Нет!» – хотела крикнуть она, но вслух сказала:

– Приготовить мясо, Огюст?

– Что хочешь, моя милая.

 

Глава XLVII

 

1

В следующем году Роден был удостоен почетного звания докторе Оксфордского университета. Он сидел рядом с Марком Твеном, Камилом Сен-Сансом и генералом Бутом из Армии Спасения и удивлялся. Вспомнил, как плохо учился в школе – до сих пор не усвоил правил арифметики и правописания. Он так и не попал в Школу изящных искусств, а Папа и Мама были и вовсе неграмотны. И вот теперь его нарядили в великолепную мантию из красного шелка и черную четырехугольную шляпу, награждают званием доктора «honoris causa», пишут как о скульпторе-ученом.

Через час после приезда в Париж он зашел в мастерскую на Университетской улице посмотреть, как литейщики сделали отливку памятника Гюго. Ему вручили письмо от Рильке. Огюст поправил ошибки, допущенные литейщиками, и принялся за письмо. Читал медленно, недоверчиво, ожидая просьб, но письмо оказалось дружеским: поэт поздравлял Родена по случаю Оксфордской церемонии и писал: «Вы более, чем кто-либо другой, заслуживаете этого почетного звания». Если ему вновь представится возможность увидеться с мэтром, писал Рильке, он сочтет это за счастье.

Огюст ответил Рильке, что охотно повидается с ним в ближайшие дни.

Через неделю они встретились в Люксембургском саду, где аллеи были усыпаны спелыми каштанами. Это был один из любимых парков Огюста, и здесь стояли некоторые его статуи. Мэтр был в хорошем настроении. День был ясный, осенний, они гуляли по дорожкам; густая зеленая листва кое-где уже начала желтеть, кругом – обилие цветов всех оттенков и каких-то новых, невиданных прежде сортов.

Роден знал, что Рильке немного зарабатывает стихами и гостит у богатых покровителей, главным образом у пожилых женщин. Но он не касался этой темы, они условились не говорить о прошлом, а только о настоящем.

Рильке – все такой же темноволосый, стройный, с живым взглядом голубых глаз и тонкими усиками – был по-прежнему экспансивен; он восхвалял Майоля, работы которого только что видел.

– Его торсы очень хороши, – согласился Огюст. – Будь я помоложе, мне бы следовало у него поучиться.

– Но вы ведь были его учителем, мэтр.

– Скорее, советчиком. У таких людей, как Майоль, и своего таланта хватит. Обо мне говорили, будто я окружил себя покорными учениками, такими, как Майоль, Дюбуа, Камилла, Клодель, Бурдель, а по всей Франции не сыскать более самобытных и непохожих людей, чем они. У них только и было общего, что все они пришли ко мне учиться самостоятельности, независимости.

– Вам нравится Мане? О нем сейчас много говорят.

– Да, он мне всегда нравился. Я рад, что его работы теперь в Лувре.

– А Ван-Гог? Сезанн?

– У меня есть несколько картин Ван-Гога. Я встречал его несколько раз, случайно. Это был очень тихий человек, вечно погруженный в себя, в этом он немного схож с Сезанном.

– Вы были хорошо знакомы с Сезанном? – После смерти Сезанн стал для Рильке открытием, поэт питал к нему страсть.

– Не очень. Думаю, никто не знал его по-настоящему.

Огюст погрустнел, вспомнив о Моне, который уже давно утратил былую красоту, молодость и энергичность, и скорбел о том, что успех пришел к нему слишком поздно; он подумал о Дега – какие тот метал когда-то громы, устрашавшие великих мира сего. Теперь Дега бессильный старец, измученный годами и болезнями, бесцельно скитающийся по Парижу, полуослепший, неспособный больше писать; а Ренуар, хотя и стал знаменитостью, работает только сидя в коляске. Безжалостное время не пощадило его друзей-современников, мрачная осень пришла к ним.

Они подошли к отелю Бирон. Рильке жил в мастерской жены, которой в это время не было в Париже. С женой он виделся весьма редко. Печальное настроение Огюста развеялось. Он с первого взгляда влюбился в этот дворец восемнадцатого века, превращенный в девятнадцатом в квартиры. Отель Бирон стоял очень удачно, на тихой улице Варенн, как раз там, где она выходила на широкий бульвар Инвалидов, рядом с Домом инвалидов и могилой Наполеона. Огюсту понравилась обширная территория, которую занимал дворец и прекрасный сад. Какой чудесный уголок, Медон в самом центре Парижа! А когда Рильке показал ему комнаты, Огюст понял, что именно здесь ему следует разместить свою мастерскую.

Комнаты были просторные, с высокими потолками и красивыми большими окнами во двор, расположенный перед дворцом, а с противоположной стороны окна выходили в сад. Огюст был пленен. Повсюду изящество линий и гармония.

– Это загородный дворец в самом сердце Парижа, – сказал он Рильке.

– Мэтр, в свое время его называли самым великолепным зданием Парижа. Кто только не жил здесь: Пейранк, парикмахер-авантюрист, Бомарше, герцог Бирон, знаменитый вельможа, папский нунций, посол русского императора. И, наконец, в течение многих лет монахини Ордена святого сердца.

– А кто живет теперь?

– Айседора Дункан, де Макс, Матисс. У них тут мастерские. И моя жена.

Огюсту нравилась Айседора. Она сильно изменилась после их первой встречи, стала женственней и безрассудней. Ходили слухи, что у нее столько же любовников, как у него любовниц. Огюст чувствовал, что она все еще мечтает о нем, и не только из-за его славы, и сожалеет о первой неудачной встрече. Но теперь он слишком стар. После Камиллы у него больше не было молодых любовниц.

Рильке сказал:

– Нижний этаж сдается, но за дорогую цену. – Я сниму. Узнайте, когда я могу переехать. Рильке это немного обидело, хотелось возразить:

«Я вам больше не секретарь, не слуга», но у мэтра был такой властный вид, что поэт сказал:

– Будет чудесно, если вы поселитесь здесь, неподалеку от могилы Наполеона. Наполеон и Роден, – добавил Рильке, раздумывая над этим сравнением. – Наполеон пытался разрушить мир и переделать его своими сильными руками, а вы из мягкой глины создали целую вселенную, населенную реальными людьми. И для меня, мэтр, ваши руки обладают большей силой.

– Спасибо, Райнер, вы очень любезны, но имя Наполеона будет жить в веках.

– Сомневаюсь. Мы уже никогда не почувствуем силу его рук, а плодами ваших рук люди будут наслаждаться всегда.

Огюст скептически улыбнулся.

– Сейчас мне хочется только одного, – сказал он, – поселиться в отеле Бирон и снова приняться за работу.

 

2

Однако переселиться в отель Бирон удалось только в 1908 году. И хотя он надеялся прожить тут до конца жизни, его друг и соседка Айседора Дункан не разделяла этих надежд. Они стояли в ротонде, выходящей окнами в сад, на первом этаже, который Огюст снял за пять тысяч девятьсот франков в год. Отсюда открывался красивый вид. Огюст спросил о причине ее сомнений.

Айседора ответила:

– С тех пор как республика отобрала дворец у Ордена святого сердца, многие требуют, чтобы он был продан. Я слышу об этом все время, когда у меня собираются гости. Говорят, будто на моих вечерах совершаются кощунства.

– Я хочу работать. Я слишком стар, чтобы принимать гостей.

Айседора действительно устраивала оргии, подчас слишком шумные и буйные.

– Конечно, Огюст, мы не будем вам мешать. Пожалуй, подумал он. Айседора была вечно в разъездах: Германия, Греция, Россия, Америка, Англия, – одному богу известно, куда отправится в следующий раз!

Огюст начал работать и скоро обжился в отеле. Айседора и де Макс заглядывали к нему время от времени, но не мешали, когда он работал, а Матисс держался обособленно – он организовал в отеле Бирон Академию Матисса. Огюст развесил в своей новой мастерской картины любимых художников: Каррьера, Ван-Гога, Моне и Ренуара. Он перевез сюда торс, подаренный ему греческим королем, и много своих мраморов; отель Бирон стал его главным местожительством в Париже.

Розу огорчил этот переезд. Огюст с гордостью водил ее по отелю Бирон, а она думала, что он возвращается к прошлому. Кто его новая любовь? Ничто здесь не говорило о присутствии женщины. Вопрос этот так волновал Розу, что она вдруг спросила:

– Ты собираешься здесь только работать, Огюст? Он нахмурился. Пора бы ей отучиться задавать вопросы, на которые не будет ответа.

– Меня беспокоит маленький Огюст. Он стал настоящим бродягой, старьевщиком, – сказала Роза.

– Это его дело.

– Если ты попросишь его жить с нами в Медоне, он еще может стать человеком.

– Он никогда не станет человеком.

Огюст оставил ее просьбу без внимания, но отвез Розу в Медон в кабриолете. Это было дорогим удовольствием, и Роза ужаснулась, когда услышала цену.

 

3

Президент Фальер принял Родена в Елисейском дворце. В приглашении говорилось: «…чтобы выразить уважение мосье Родену за его вклад в искусство Франции». Президент республики рассказывал ему о письмах, адресованных просто: «Огюсту Родену, Франция», когда женщина средних лет настойчиво попросила познакомить ее со скульптором. Она представилась Огюсту как герцогиня де Шуазель. Герцогиня была американкой, замужем за французом, из старинной знатной семьи. Огюст стоял посреди роскошного ярко освещенного зала. Герцогиня оживленно болтала о его «выдающихся произведениях», а он думал, что этот светский салон мало отличается от тех, которые существовали при старом режиме. Тут было столько грудей, украшенных орденами, столько увешанных драгоценностями женщин, столько титулованной знати – куда больше, чем республиканцев, – и так много условностей и помпы, что даже неглупые люди в этой обстановке казались напыщенными и пустыми. Но Огюст не мог уйти. Герцогиня одолевала его вниманием. Видимо, ей искренне нравились его скульптуры.

– Мэтр, это счастливейший день в моей жизни! – воскликнула она. – Я так давно мечтала познакомиться с вами, поэтому и пришла на прием.

Вначале он был недоверчив, но она все твердила, что Огюст Роден – единственная причина, заставившая ее прийти сюда, и он почти поверил. Ему нравился такой интерес к его особе. Герцогиня де Шуазель проникновенно говорила о его скульптурах, казалось, она наизусть знает их перечень. Он стал внимательно присматриваться к ней. Это была довольно стройная женщина средних лет с острыми чертами лица, тонким, несколько вздернутым носом, крашеными волосами, нарумяненная и напудренная. Герцогиня ничем не отличалась от других знатных особ, которые дарили его своим вниманием в последние годы.

Ее интерес к нему был неисчерпаем. Герцогиня, не умолкая, говорила о его работе. Она не отходила от него весь вечер и вела себя так, словно это место принадлежало ей по праву.

Когда подошло время разъезда гостей, герцогиня предложила подвезти Огюста до отеля Бирон в своем автомобиле.

– Мэтр, – сказала она, – в такой поздний час вы, конечно, не поедете в Медон, ведь уже за полночь. – У него кружилась голова от бурно проведенного вечера, от разговоров, которые вела главным образом герцогиня, и, не успев опомниться, он принял ее приглашение.

Несмотря на поздний час, герцогиня не сочла неудобным зайти в отель.

Он, собственно, и не приглашал ее, да и она не настаивала на приглашении, все это выглядело естественным и само собой разумеющимся.

С кокетливым видом герцогиня удобно устроилась в его любимом кресле. Сердце ее бешено билось, и она думала, не слишком ли опрометчиво поступает. Увидев скульптурные любовные пары, она загорелась желанием стать его «величайшей страстью». Подобная связь могла прославить ее. К тому же Роден, должно быть, настоящий мужчина. Да и мужа ее эта интрижка только развлечет.

Огюст в растерянности застыл посреди комнаты, и герцогиня поняла, что она должна взять инициативу в свои руки. Она жеманно проговорила:

– Огюст, мы должны быть честными. Я никогда еще не встречала человека, чей талант меня бы так трогал. В вас огромная жизненная сила. – Она обвила его тонкими руками и прижалась к нему.

Не успел он опомниться, как они стали любовниками. Его поразила ее дикая, трепетная сила. Он не ожидал, что в этом хрупком теле таится столько страсти. Герцогиня была столь опытна в любви, что заставила его забыть обо всем на свете. Он чувствовал себя совсем молодым и простил ей все.

В Огюсте боролись два начала. Бывали моменты, когда ему претила явная лесть герцогини, ее чрезмерно накрашенное лицо, безграничная экспансивность, но он привязался к ней как к женщине, словно это могло отсрочить наступление старости. Когда друзья вслух удивлялись его связи, Огюст лишь пожимал плечами. Он не мог признаться, что ему нужны эти встречи.

Рильке намекнул, что герцогиня просто искательница приключений, но Огюста это рассердило, и он несколько дней не разговаривал с поэтом. Затем пригласил Рильке в мастерскую и потребовал объяснения.

Рильке ответил своим мягким голосом:

– Мэтр, она так напориста.

– А разве вы сами не уступаете вот таким напористым особам?

Это правда, подумал Рильке, но мэтр – другое дело. Он нуждается в таких женщинах, а Роден нет. Мэтр ни от кого не зависит. Огюст напомнил:

– У вас очень близкие отношения с принцессой Марией Гогенлоэ, а она лет на двадцать старше.

– Это другое дело, – печально сказал Рильке. Мэтр был несправедлив к нему.

Огюст, чувствуя, что положение Рильке гораздо более щекотливо, чем его, – принцесса была старше герцогини, – сразу повеселел и забыл об обиде.

Огюст пропускал мимо ушей, когда литейщики, работающие в мастерских, смеялись над герцогиней и в шутку называли ее «музой». Но он пришел в ярость, услыхав, как Бурдель назвал ее «герцогиней инфлюэнцей». Это уже предательство. И приказал Бурделю убираться. «Навсегда!» – кричал Огюст, чтобы показать, насколько зол, хотя в душе надеялся, что у Бурделя хватит ума не принимать его слова всерьез. Чтобы подавить угрызения совести, он уверял себя, что герцогиня помогает в его светских обязанностях, отлично заботится о всех делах, разбирается в скульптуре, да к тому же их интимные отношения разумны – никакой романтической чепухи, присущей молодости.

 

4

Герцогиня уговорила Огюста дать согласие установить памятник Виктору Гюго в просторном саду Пале-Рояль, хотя он по-прежнему был недоволен статуей и отведенным ей местом. Фигура поэта во весь рост, в полном одеянии – не тот Гюго, каким он его себе мыслил. Он пошел на компромисс, и ему казалось, что место, выбранное для памятника, слишком парадно. Но возможно, герцогиня права – иначе статуя так и погибнет в мастерской.

На открытии памятника Огюст стоял в окружении важных городских и правительственных чинов. Все восхищались упорством Родена, тем, что он не прекращал работы над памятником.

Герцогиня воскликнула:

– Сколько в нем вдохновения! Его можно сравнить лишь с бетховенской симфонией!

Какие глупости, подумал Огюст, это не лучшая его работа. Он чувствовал себя неловко в своей одежде– герцогиня настояла на шелковом цилиндре и сюртуке. Вырядился, словно Гюго, подумал он.

 

5

Герцогиня все еще спорила, доказывая, что была права, и это его священный долг перед Францией – установить памятник Гюго в Пале-Рояль, когда Огюст вдруг решил сделать ее бюст. Сначала это было отговоркой, чтобы не появляться с ней на скачках в Лонгшан, не сопровождать на бесконечные светские обеды, но, по мере того как черты ее лица рождались под его руками, все остальное перестало существовать. Ему казалось, что он победил все свои недуги, дурное настроение, усталость. Он снова лепил, и это обновляло, ничто не способно было оторвать его от работы. Герцогиня уставала позировать, и он резко одергивал ее. Она жаловалась, что он слишком заострил черты ее лица, а он отвечал:

– Такие они и есть.

– Но в жизни я лучше.

Он придал ее лицу грубую угловатость и не тратил времени на споры с ней, работая молча.

– Огюст, ты не слушаешь меня. Ты сделал меня старой каргой.

Он заставил ее лечь на пол; зажав голову между колен, ощупывал лицо и тут же лепил. Результат удовлетворил его. Она расстроилась, Огюст даже не спросил, нравится ли ей бюст. Он позвал Бурделя посмотреть работу.

Бурдель знал, что не должен потворствовать мэтру – мэтр ни словом не обмолвился о ссоре; но молодой скульптор никогда не мог отказать своему учителю.

– Я рад, что вы не дали ей ввести себя в заблуждение, – сказал Бурдель.

– Неужели вы думаете, что я могу льстить в работе! – возмутился Огюст.

 

6

Роден снова вернулся к той жизни, которую предпочитала герцогиня де Шуазель. В Медоне Роза еще острее ощущала свое одиночество. Огюст отсутствовал по неделям. Она узнала о герцогине, но понимала, что бессильна. Она жаловалась ему так часто, что это стало для него пустым звуком. В последний раз, когда Роза умоляла его остаться в Медоне, он счел это вмешательством в свои дела и сказал:

– Из Медона тебе виден Париж, Сена рядом, и, пожалуйста, не пытайся исправлять мой характер, – и вернулся в Париж, даже не переночевав.

Роза была уверена, что скоро потеряет его навсегда. Покинутая, несчастная, бродила она по дому и саду и экономила каждый франк, чувствуя приближение черных дней; она отказывала в деньгах даже сыну.

 

7

Но и Огюст тоже был обеспокоен. Он нашел наконец мастерскую, где намеревался прожить до конца своих дней, и вдруг ему сообщили, что он должен уехать. Правительство решило продать отель Бирон. Продажа должна была состояться через несколько недель, после чего всем предложено было выехать из дворца. И это случилось как раз тогда, когда Огюст согласился иллюстрировать новое издание «Цветов зла» Бодлера; одновременно он лепил кисти рук, изыскивая более выразительные формы. Потрясенный неприятной новостью, Роден отправился к Клемансо, который с 1906 года стал премьером, и попросил его предотвратить продажу, заявив:

– Мосье, если это случится, произойдет несчастье.

– Несчастье? Для кого? Из-за чего? – спросил Клемансо в своей быстрой отрывистой манере.

– Мосье, я уже не так молод. Разве не жестоко заставлять меня переезжать? Неужели вы не можете попросить правительство не продавать отель Бирон?

– Дорогой друг, вы наивны. Потребуйте от меня новый памятник Бонапарту – и мне не откажут в средствах, но тут меня просто на смех подымут. Почему вы обратились ко мне?

– Вы всегда поддерживали людей искусства. Вы добились, чтобы «Олимпию» Мане выставили в Лувре. Студенты художественных заведений боготворят вас.

– И будут поддерживать Бриана или Пуанкаре. – Может быть, мне обратиться к ним? Я не выеду из дворца. Вам придется меня выселять силой, – вдруг решительно заявил Огюст. – Это вызовет скандал.

Клемансо чуть не расхохотался, но Роден выглядел непреклонным, и трудно было сказать, чем все это кончится. Граждане – элемент ненадежный – могли стать на сторону Родена. Клемансо пообещал сделать все от него зависящее, но не был уверен, удастся ли ему помочь да и вообще стоит ли браться.

Но когда Моне, близкий друг Клемансо, замолвил слово за Огюста, когда влиятельные люди отправились к Бриану, который готовился стать преемником Клемансо на посту премьера, а затем постарались убедить и Пуанкаре, лидера третьей влиятельной политической партии и возможного претендента на пост премьера, то вопрос о сохранении дворца Бирона стал вопросом сохранения чести Франции, вопросом о том, какая из трех партий лучше всего проявит свой патриотизм. За четыре дня до продажи дворца Сенат проголосовал за то, чтобы отложить сделку, и предложил правительству подумать, не приобрести ли эту собственность навечно.

Решение вопроса затянулось на два года, и, когда наконец правительство купило отель Бирон за шесть миллионов франков, Огюст был уверен, что выиграл битву. За это время он закончил иллюстрации к «Цветам зла», сделал множество отдельных кистей и несколько бюстов. Герцогиня, казалось, стала постоянной спутницей его жизни, и он редко появлялся в Медоне – стоило увидеть Розу, как начинались слезы и обвинения.

Через три месяца после того, как правительство купило дворец, Огюсту неожиданно предложили выехать. Для него это было ударом. Страшно обеспокоенный, он снова посетил Клемансо.

Клемансо сказал:

– Я ничем не могу помочь. Я больше не премьер.

– Но в чем причина?

– Буржуа кричат, что всех нужно выселить из дворца, там якобы происходят дикие оргии. Это кощунство, заявляют они, что подобное происходит в отеле Бирон, который в свое время был монастырской школой.

– Чепуха! – не выдержал Огюст. – Я не устраиваю никаких оргий!

– Их устраивают де Макс с Айседорой Дункан. Но правительство отнеслось к вам с уважением. Вам дают три месяца, а им предложено оставить дворец немедленно.

Заметив насмешливую улыбку на лице Клемансо, Огюст понял, что все уговоры бесполезны, нужно искать иной выход. Но мысль о том, что придется затевать борьбу заново, заставила его призадуматься. Через месяц ему стукнет семьдесят один. У него едва хватает сил на работу, даже герцогиня утомляет его. А эта тяжба еще на несколько лет. Его уже не будет в живых, когда она разрешится. Но тяготы переезда не для него. Надо добиться поддержки правительства. И тут ему пришел на ум план – столь простой и легкий, что сначала он не поверил в его успех. Однако выхода не было, и Огюст предложил:

– Мосье Клемансо, а что если я завещаю все свои произведения Франции? Как вы думаете, позволят мне взамен дожить во дворце до конца жизни?

– Чтобы затем открыть в нем музей? – Клемансо задумался. Предложение не лишено смысла. – Нет, это слишком сложно.

– Музей Родена, если это звучит не очень тщеславно.

– За шесть миллионов франков? Довольно высокая цена за искусство.

– Я завещаю все, что сделал, государству. Мои произведения не останутся без покупателей, так что вы на этом ничего не потеряете.

– И взамен вы просите только разрешить вам жить там? – Клемансо был удивлен таким великодушием.

– Да. С тем чтобы после моей смерти дворец стал Музеем Родена.

– Неужели для вас так важно остаться в этом дворце, дорогой друг? – спросил Клемансо уже более доброжелательно.

– Мне хочется собрать свои работы в одном месте, насколько это возможно.

– Идея неплохая.

– Вы думаете, ее поддержат?

– Не знаю. – Однако Клемансо готов был действовать. – Но попытаться стоит, мэтр. Нужно подготовить петицию на тех условиях, что мы сейчас с вами обсудили; нет-нет, вы должны держаться в стороне, этим пусть займутся ваши влиятельные друзья. А затем обратитесь ко мне, Бриану и Пуанкаре. К тому времени один из нас станет премьером, и можно будет что-то предпринять.

Огюст последовал совету Клемансо, и снова имя его появилось на первых страницах французских газет. Его предложение стало предметом всеобщего обсуждения. Сторонники его доказывали, что через несколько лет произведения Родена будут стоить куда больше шести миллионов – цена на них все время растет – и что это для государства большая выгода.

Правительство начало с Огюстом переговоры о возможных условиях соглашения, но решение затянулось. Прошло три месяца, а Огюст и не собирался выезжать, хотя оставался теперь единственным обитателем отеля; правительство дало ему отсрочку еще на полтора года и намекнуло, что не исключены и последующие отсрочки.

Огюст в благодарность сделал бюст Клемансо, который, видимо, навсегда отошел от власти, хотя еще пользовался авторитетом во Франции.

Огюст считал бюст своей лучшей работой; ему удалось передать энергичность и решительность, присущие этому человеку, с оттенком цинизма. Но Клемансо отказался принять бюст, заявив:

– Вы меня сделали коварным восточным властелином.

– Вы ведь наполовину Тамерлан, наполовину Чингисхан, не правда ли? – спросил Огюст.

Клемансо все-таки отказался от бюста, а когда Огюст спросил, принято ли какое-нибудь решение в связи с его предложением, Клемансо холодно заметил:

– Ваши друзья ведут себя так воинственно, будто у правительства нет иных забот. На днях я говорил с Пуанкаре, и премьер сказал: «Знаете, Клемансо, что волнует нас сейчас больше всего? Не отношения с Германией, Россией и Турцией или наше участие в Антанте, а мосье Роден».

– Значит, мои условия могут быть приняты?

– Это значит, что Пуанкаре раздражен. Я сомневаюсь, чтобы вам продлили срок аренды. Когда он истекает, Роден?

– Кажется, в начале 1913 года. Неужели столько препятствий?

– Тут действует оппозиция. Существует много вопросов, по которым Пуанкаре, Бриан и я не согласны, но в одном мы сходимся – отель Бирон всем страшно надоел.

– Вы все против меня.

– Мэтр, вы ничего не понимаете. Франция разделена в этом вопросе. – Клемансо вздохнул. – Если мы примем ваши условия, половина Франции воспримет это как обиду. Если мы не примем, другая половина сочтет оскорблением. И Пуанкаре и мне приходится действовать осторожно.

Огюст понял. В политике самым ценным было мнение избирателей.

Герцогиня ожидала результатов встречи с Клемансо, и, когда Огюст коротко сказал:

– Кажется, мы можем надеяться, – и не добавил больше ничего, она огорчилась – если предложение Огюста будет принято, все ее планы рухнут. Рильке застал герцогиню перед полупустым графином.

– Он что, женат на этой женщине, на Розе? Чем-нибудь ей обязан? – спросила она.

С тех пор как начался роман с герцогиней, мэтр редко видел Розу, но Рильке не мог себе представить, чтобы Роден совсем оставил ее. Герцогиня продолжала:

– Как вы думаете, могут деньги старика достаться его сыну? – И, заметив удивление на лице поэта, взяла себя в руки и пояснила: – Мне это нужно знать в интересах мэтра, чтобы не было никаких затруднений с созданием музея. Я не хочу новых препятствий.

Она вышла в сад, и Рильке, выбрав удобный момент, попытался предупредить мэтра о намерениях герцогини, но Огюст не стал слушать. Он твердил одно:

– Рильке, мы должны добиться своего. – Он все больше увлекался идеей создания Музея Родена.

Герцогиня вошла в мастерскую, лицо ее было возбужденным, но она уже отрезвела и, когда Рильке удалился, спросила:

– Теперь ты счастлив, Огюст? Правда?

Он коротко ответил:

– Насколько может быть счастлив мыслящий человек. – Внезапно он переменил тему разговора и попросил ее позаботиться о билетах на русский балет, который вновь приезжал в Париж на гастроли. – Я хочу ложу поближе к сцене.

Огюсту позировали Айседора Дункан и Павлова, Лои Фуллер и Ханако, а теперь он хотел как можно лучше рассмотреть Нижинского.

– Ты собираешься лепить Нижинского?

– Меня еще не просили. Закажи билеты, самые лучшие.

Ее возмутил его повелительный тон, и она начала было возражать, но он оборвал ее. Рассерженная герцогиня заявила, что ходят слухи, будто русский балет привез новый спектакль – «Послеполуденный отдых фавна», непристойный и возмутительный. Огюст смерил ее строгим взглядом и сказал:

– Я уверен, что это лживые слухи. Нижинский – выдающийся танцовщик.

 

Глава XLVIII

Огюст приехал на премьеру нового балета вместе с герцогиней. Он был доволен билетами – первая ложа от сцены, и не успел сесть на место, как был встречен овацией публики. Обрадованный, он слегка поклонился и прошептал, обращаясь к герцогине:

– Никогда не думал, что я такой знаменитый.

Огюст с нетерпением ждал главного номера программы, балета «Послеполуденный отдых фавна», сюжетом которому послужила поэма Малларме. Как бы удивился Малларме, – подумал он, – если бы знал. Огюст не ждал многого от музыки, ему редко нравился Дебюсси, несмотря на то, что они были друзья, его привлекал талант Нижинского и вся труппа.

В соседней ложе Огюст увидел Клемансо и спросил:

– Что слышно о музее?

– Ничего. Абсолютно ничего.

– Этот вопрос никогда не решится.

– Терпение, мэтр, терпение. Мы пришли посмотреть на Нижинского.

Свет потух, и зал замер. Огюст увидел Нижинского– фавна; он казался ему получеловеком, полуживотным. Прочувствованное, смелое искусство танцора очаровывало.

Нижинский закончил в полнейшей тишине. Занавес опустился, публика разделилась на две части: половина зала неистово аплодировала, другая свистела и шикала. Огюст не вытерпел, вскочил на ноги и стал громко аплодировать.

Балет был повторен на «бис». Огюст поспешил за кулисы и, восторженно обняв Нижинского, воскликнул:

– Мы с вами собратья, дорогой друг, собратья. Ваши танцы – это скульптура в движении.

Придя домой, он уснул и во сне видел танцующего фавна, представляя его себе в мраморе.

На следующий день газета «Фигаро» поместила разгромную статью о «Фавне», которой разразился сам владелец газеты и ее редактор Кальметт. Огюст с негодованием читал:

«Те, кто говорит об искусстве и поэзии применительно к „Фавну“, просто издеваются над нами. Это нельзя назвать ни изящной миниатюрой, ни осмысленным спектаклем. Перед нами фавн невоздержанный, с отвратительными движениями, полными грубой чувственности, и жестами в высшей степени бесстыдными. Больше ничего. Недвусмысленная пантомима, которую разыграло это неприглядное животное, уродливое спереди и еще более уродливое в профиль, была встречена по заслугам неодобрительными возгласами публики».

Такого Огюст не мог стерпеть, он воспринял это как нападки на него самого. И когда по Парижу распространились слухи, что полиция запретит «Фавна», потому что газета «Фигаро» заклеймила его как непристойный спектакль, он еще больше возмутился. С помощью друзей Роден написал взволнованный ответ «Фигаро», в котором горячо защищал спектакль. Его статья появилась на следующий день на первой странице «Матэн», главной соперницы «Фигаро». Огюста особенно радовала та часть статьи, где говорилось:

«…сегодня мы увидели Нижинского, обладающего одновременно талантом и настоящей школой. Его искусство так богато и разнообразно, что граничит с гениальностью… Великолепна гармония его мимики и пластики. Все тело его выражает то, что диктует ум. Нижинский обладает красотой античных фресок и статуй, он тот идеальный натурщик, о котором мечтает каждый художник и скульптор. Когда поднимается занавес и Нижинский лежит на скале, вытянувшись во весь рост, поджав под себя одну ногу, и играет на флейте, кажется, что перед вами статуя. Движения его волнующе выразительны, когда в конце он бросается на землю и страстно целует брошенную вуаль. Каждый артист или художник, по-настоящему любящий свое искусство, должен обязательно посмотреть этот спектакль – великолепное олицетворение идеалов красоты Древней Греции».

В тот же день Нижинский посетил Родена, чтобы выразить благодарность за горячую защиту, и скульптор был поражен наружностью танцовщика. Неужели этот маленький, хрупкий, незаметный человек в будничной одежде и есть тот самый фавн, который так очаровал его? Нижинский выразил желание позировать, и Огюст согласился. Позируя, Нижинский, возможно, окажется совсем иным, и удастся создать неплохую, скульптуру. Огюст несколько успокоился.

Но на следующий день его ожидал новый удар: он сделался мишенью яростных нападок. Кальметт, воспринявший его защиту Нижинского как личное оскорбление, написал в своей газете:

«Я глубоко восхищаюсь Роденом как одним из наших самых прославленных и талантливых скульпторов, но я не согласен с его суждениями по вопросу о театральной этике. Достаточно вспомнить, что, вопреки общественному мнению, он выставил в бывшей церкви святого Сердца и в залах отеля Бирон, этого бывшего монастыря, целую серию предосудительных рисунков и непристойных набросков, которые своей откровенностью и бесстыдством превосходят фавна, справедливо освистанного в театре Шатле. Я могу прямо сказать, что патологическое кривляние танцовщика на сцене в тот вечер возмущает меня меньше, чем спектакль в старом монастыре святого Сердца с участием целого полка истерических поклонниц Родена и самовлюбленных снобов. Кажется невероятным, что правительство, другими словами, французские налогоплательщики, приобрело отель Бирон за шесть миллионов франков только затем, чтобы разрешить богатейшему из наших скульпторов жить в нем. Это действительно скандально, и долг правительства – положить этому предел».

Удар был ужасный. Огюст чувствовал, что окончательно лишился прав на отель. Он не сомневался, что теперь его выселят и что судьба музея висит на волоске, если только не удастся уговорить «Фигаро» изменить свой враждебный тон.

Париж захлестнула волна благочестия. Многие, в том числе и официальные чины, смотрели на Родена как на сластолюбивого старого сатира. Его работы высмеивались, и карикатуры на них появлялись в газетах; началась кампания за немедленное выселение его из отеля Бирон. Герцогиня считала, что существует лишь один способ спасти положение.

– Огюст, ты должен извиниться и отречься от написанного в «Матэн».

Он не стал с ней спорить-слишком он был утомлен, болен и отягощен годами, чтобы вступать в борьбу, – и герцогиня сама сочинила письмо в «Матэн», в котором Огюст отказывался от защиты Нижинского; письмо она подписала его именем.

Рильке испугался.

– Мэтр, вы не пошлете это письмо!

Огюст сидел, не произнося ни слова, подавленный сознанием тщеты людских усилий. Герцогиня торжествующе посмотрела на Рильке и отослала письмо.

«Матэн», которая уже заняла определенную позицию, не опубликовала опровержение Родена. Огюст, поняв, что это к лучшему, потребовал вернуть письмо и уничтожил его. Но когда Рильке обвинил во всем герцогиню, Огюст прервал его:

– Я сам продиктовал письмо, Райнер, и разрешил подписать моим именем. Вы слышали какие-нибудь новости о музее? Как вы думаете, они меня выселят?

– Думаю, что не выселят. У вас еще есть влиятельные защитники. Большинство никогда не узнает о письме герцогини.

– О моем письме. Я разрешил послать его. – Он печально подумал, что допустил две ошибки в своей жизни, о которых всегда будет сожалеть: послал это письмо и отказался выступить в защиту Дрейфуса.

– Как бы там ни было, – сказал Рильке, желая ободрить мэтра, – многие за создание Музея Родена. Такие влиятельные люди, как Клемансо, Пуанкаре, Бриан…

Огюст горько улыбнулся и сказал:

– Райнер, я давно уже научился не полагаться на политических деятелей.

Он сочинил заявление, которое появилось в газетах на следующий день:

«У меня нет времени отвечать на все нападки мосье Кальметта. Я восхищаюсь искусством Нижинского и считаю его идеалом гармонии. Он выдающийся танцовщик. Надеюсь, что такой шедевр, как балет „Послеполуденный отдых фавна“, будет понят и оценен по достоинству и что для всех без исключения людей искусства это зрелище станет образцом истинной красоты».

Герцогиня заявила, что это безумие, предательство по отношению к ней, но он не стал ее слушать. Рильке поздравил мэтра.

В его возрасте остается только работа, думал Огюст. Он готовился лепить Нижинского и не допускал никого к себе в мастерскую. Его не выселили из отеля, как он ожидал, но он был уверен, что, когда срок аренды истечет, ее больше не продлят. Он не пускал в мастерскую и герцогиню, сказав, что должен работать в одиночестве, но окончательно с ней не порвал, хотя и собирался.

Нижинский пришел на первый сеанс в сопровождении Дягилева, которого забавляло огорчение скульптора по поводу разгоревшихся разногласий. Импресарио рассмеялся и сказал:

– Профавнисты, пророденисты, антифавнисты, антироденисты пусть себе кричат, мэтр. Слава наша от этого только растет.

Нижинский согласился позировать три вечера в неделю, пока Роден не закончит скульптуру. Хотя Нижинского и предупреждали, как медленно работает Роден, он был ему так благодарен за поддержку, что готов был на все.

И все же Нижинский растерялся, когда Огюст попросил его позировать обнаженным. Он смущенно спросил:

– Это ваше обычное условие, мэтр?

– Конечно. – Оно было известно всем.

Тело Нижинского показалось Огюсту маловыразительным, но, когда он двигался или позировал лежа, вытянувшись, как в начале балета, его тело оживало.

К концу первой недели они стали друзьями. Огюст заметил, что Нижинский робеет, когда говорит, неуверенно подбирает слова, но загорается внутренним огнем, когда позирует или двигается. Для Огюста работа была пробуждением, он снова обрел себя. Статуя фавна была для него воплощением его пластического искусства, как сам Нижинский – воплощением движения.

Теперь его дни были наполнены только ваянием и успокоительной тишиной. Они понимали друг друга без слов. В мастерской царило лето, сияло яркое солнце, и фавн, нежась, возлежал на скале. Огюст наслаждался работой, природой, преклонением Нижинского. Они так увлеклись работой, что Нижинский согласился увеличить число сеансов до пяти в неделю.

 

Глава XLIX

 

1

– Отдых – неплохая идея, – сказала герцогиня. – Ты слишком долго занимался этим танцовщиком, слишком много уделял ему времени и переутомился.

Огюст не ответил. Он схватился за стул, ища опоры. Тошнота усилилась. Ему казалось, что он сейчас упадет в обморок, голова кружилась, тело охватил озноб. Никогда еще он не ощущал такой слабости. Опустившись на стул, он вздохнул с облегчением.

Герцогиня не встревожилась. Она предупреждала Огюста, что так и случится, если он будет столько работать. И оказалась права. Теперь ей придется ухаживать за ним, окружить заботой.

– Я позову доктора, – сказала она.

Огюст хотел было возразить, но не мог. В последние годы он часто страдал от болей в костях; бывали дни, когда руки ныли так сильно, что приходилось работать с огромным напряжением, но никогда он не чувствовал себя таким беспомощным, как сейчас. Он не мог держаться на ногах, это было ужасно.

Доктор сказал, что у мэтра бронхит, нужен отдых и покой.

Огюст не соглашался. Пока он лежал в кровати и врач осматривал его, озноб, боли и тошнота прошли, но непонятная тяжесть давила, как он ни поворачивался. Он считал истинной причиной своего недуга сильное переутомление.

Доктор требовал, чтобы Огюст неделю не вставал с постели, и герцогиня энергично кивала в знак согласия. Она переехала в отель «в качестве его сиделки и преданного друга, согласно предписанию врача», – так было заявлено всем знакомым. Герцогиня запретила ему видеть кого бы то ни было, и в особенности Розу, посещения которой, заявила она, только ухудшат состояние Огюста.

Он хотел избавиться от ее «материнской заботы», но не хватало сил. Чем больше она говорила о его слабом здоровье, тем больше он пугался и боль в руках усиливалась. Сможет ли он снова лепить, с тревогой думал Огюст.

Герцогиня не проявляла особого беспокойства. Она сидела возле постели Огюста, пока прислуга, которую она наняла, кормила его, и успокаивающе говорила:

– Ты создал достаточно, чтобы обеспечить себя до конца жизни, даже если ты доживешь до восьмидесяти девяти лет, как Микеланджело.

Огюст вздрогнул, как от удара. Еще неизвестно, захочет ли он дожить до таких лет, если придется терпеть ее присутствие. Но он был так слаб, что без посторонней помощи ему не обойтись.

– Что слышно о музее? – спросил он. – Ничего нового? Срок аренды скоро кончается.

– Не волнуйся, Огюст. Мои влиятельные друзья позаботятся. Мой муж, герцог, – личный друг почти всех коронованных особ Европы, с некоторыми из них он даже в родстве. Они не позволят мучить такого больного человека.

– Я не так уж болен. – Его злила ее опека.

– Достаточно болен, мосье, – сказала она уверенным, довольным тоном.

– А как с Нижинским и Кальметтом?

– О, этот спор давно прекратился. Как только Нижинский уехал в Лондон.

– Значит, отель Бирон перестал быть яблоком раздора?

– Не совсем. Кальметт до сих пор настаивает на твоем выселении и говорит, что идея открытия музея – абсурд, но я обо всем позабочусь.

Однако прошел месяц, а герцогиня все требовала, чтобы Огюст оставался в постели, хотя силы его частично восстановились и он мог ходить, не испытывая головокружений и тошноты, он почувствовал себя, как в тюрьме. Его беспокоило, что с Розой.

– Как живет Роза? – спросил он герцогиню.

– Как крестьянка, – равнодушным и снисходительным тоном заметила она.

– Я не о том, – возразил Огюст. – Розе на жизнь нужны деньги. Кто оплачивает ее домашние расходы?

– Сама. За много лет накопила достаточно.

– Мадам, у нее нет и пятидесяти франков, она все получала от меня.

– Это она так тебе говорила. Всем известно, что у этой женщины припрятана не одна тысяча франков.

– «Всем известно». – Он смерил ее взглядом. – Ты имеешь в виду герцогиню де Шуазель?

Она покачала головой, осуждая его непрактичность в денежных вопросах, и сказала:

– Все знают, что после твоей выставки на площади Альма ты получал по меньшей мере двести тысяч франков ежегодно от продажи скульптур.

Он молчал. Если уж быть точным, то он и сам не мог сказать, сколько зарабатывал. Когда он получал крупную сумму, он всякий раз клал деньги в разные банки, чтобы не чувствовать себя связанным с каким-то одним. Но если он сам не знал, сколько зарабатывал, то откуда знать ей?

Заметив, что он помрачнел, она поспешила добавить:

– Надеюсь, ты не обиделся, Огюст. Меня очень волнуют твои денежные дела. Не нужно позволять себя обманывать – и не будешь нуждаться. Ты очень небрежен в этих делах.

– Ты слишком завышаешь мои доходы.

– Но разве ты сам не сказал Клемансо, что твои скульптуры стоят больше шести миллионов?

Этот разговор был неприятен Огюсту. Ни одна из близких ему женщин не интересовалась его заработками. Даже Роза никогда не осмеливалась спрашивать, а Камилла считала это ниже своего достоинства. Камилла выбивалась из сил, чтобы заработать на жизнь и обеспечить себе творческую свободу, а прими она от него помощь, она была бы сейчас богатой. И Роза никак не шла из головы.

Он спросил:

– Почему она не приехала меня навестить?

– Не хочет. Она знает, что ее тут не ждут.

– Даже когда я болел? Не верю.

– А разве она приезжала? – торжествующе спросила герцогиня. – Разве приезжала, Огюст?

– Нет.

– Как ты думаешь, могла бы я не приехать, знай я, что ты болен? Конечно нет!

Огюст опустился на кровать, снова почувствовав ужасную слабость. Трудно было понять, где кончалась физическая боль и начиналась душевная. Его покорный и беспомощный вид радовал герцогиню.

Через несколько дней она решила нанести удар. В своей узкой юбке и боа из меха и перьев она чувствовала себя неотразимой. У Огюста улучшилось настроение: солнце заливало комнату, согревая и успокаивая его своим теплом, и он мог теперь без боли двигать руками. Герцогиня с чарующей улыбкой разрешила сесть на постели и дала немного его любимого бургундского. Когда, по ее расчетам, оно начало оказывать воздействие и Огюст стал нежным, гладил ее руки и говорил:-Ты меня так понимаешь, – она сказала:

– Да, я могла бы творить чудеса, если бы ты мне позволил.

– Что ты хочешь сказать? – Он вдруг сделался подозрительным, перестал ласкать ее руки.

– Ну, например, тот бюст, что ты сделал… – Она снова вложила свои руки в его.

– По-моему, он тебе не нравился.

– Я обожаю его. Всегда буду боготворить. Но если я его продам, после того как ты сделаешь копию, ты сможешь заработать по меньшей мере еще десять или двадцать тысяч франков.

– Если ты продашь? Но я тебе его не дарил. Тебе он не нравился.

Она посмотрела на него невинными глазами.

– Огюст, как ты можешь так говорить? Ты сказал, когда я захочу, а теперь я хочу.

Он не отвечал, но и не выражал неудовольствия, как она того боялась.

– Ты уже передал государству права и на копии твоих работ?

– Нет. Еще нет. – Прекрасно.

– Почему?

Герцогиня колебалась, но он казался не сердитым, а просто заинтересованным, и она продолжала:

– Ты знаешь, что эти права имеют большую ценность. У тебя огромное количество работ, и почти со всех можно сделать копии. Таким образом ты без труда можешь нажить целое состояние.

– Каким образом? – Голос его оставался все таким же мягким, но лицо покраснело.

Эта идея увлекла его, ликующе подумала герцогиня. Я поступаю правильно, он может стать еще богаче, и для этого не нужно будет трудиться над новыми скульптурами, он уже слишком стар, чтобы работать.

– Тебе нужен человек, который мог бы вести твои дела.

– И это ты?

– Кто-то должен этим заняться. Мне больно видеть, как ты теряешь одну возможность за другой. Я составила документ, согласно которому ты сможешь получать самые высокие цены за свои копии. Пока ты болел, было очень много заказов на твои старые работы, и я могла бы не отказывать, будь тут твоя подпись. Я подготовила этот документ, чтобы уберечь тебя от всех сложностей.

– Вроде того письма в «Матэн»? – Он принялся читать.

– Ты мне не доверяешь, Огюст?

– Доверяю, как и ты мне. – Он прочел соглашение, в котором говорилось что Огюст Роден передает все права по продаже копий своих скульптур герцогине де Шуазель при условии, что она получает треть суммы от всего проданного ею. С минуту Огюст подумал, затем спокойно сказал: – Очень хорошо. Где ты хочешь, чтобы я поставил подпись?

Герцогиня с трудом сдерживала радость, и голос ее дрожал, когда она указала место в конце соглашения.

Огюст взял перо, которое она ему протянула, быстро попробовал его на своем белом шелковом халате– герцогиня едва верила глазам, – а затем вручил ей перо обратно, прибавив:

– Оно не пригодно даже для рисования.

– Я дала тебе не затем, чтобы рисовать. – Он хочет ее помучить!

– Где моя одежда?

– Разве ты не подпишешь соглашение? Ты же обещал!

Он надел брюки, сам удивляясь, откуда берутся силы. Голосом, на этот раз холодным и резким, сказал:

– Я уже столько времени не работал. Обиженная, она жаловалась, следуя за ним, пока он одевался:

– Ты преуменьшаешь все, что я для тебя делаю. Я отдаю тебе все свое время, а взамен не получаю ничего.

– Даже денег.

– Огюст, права на копии – целое состояние. Ты ведь не собираешься передать их государству? Все, к чему прикасаются твои руки, стоит тысячи. А тебе ведь еще жить да жить.

Он пробормотал:

– Ты, видно, считаешь меня идиотом. Наверное, я им и был.

– Что ты говоришь, дорогой?

– Ты говорила, что я болен.

– Ты был болен. И сейчас еще болен.

Он уже был одет и направился к двери; она в ужасе воскликнула: – Куда ты?

– Я сомневался, передавать ли права на копии государству, но ты меня убедила. Кто теперь премьер? Пуанкаре? Я поговорю с ним сейчас же. Тогда они наверняка не откажут мне в музее.

– Не надейся. У тебя много других врагов, кроме Кальметта.

Огюст внимательно посмотрел на нее. Лицо ее, освещенное ярким солнцем и искаженное злобой, было отталкивающим. Удивительно, думал он, как ему могли нравиться эти резкие черты, размалеванная кожа. И тем не менее нравились. Видимо, он действительно был тяжело болен.

– Когда ты вернешься? – спросила герцогиня. К ней постепенно возвращалось самообладание.

– Когда вас здесь не будет, мадам, только тогда.

 

2

Условившись о встрече с Пуанкаре, Огюст попросил Бурделя:

– Очень прошу вас, съездите в Медон и предупредите мадам Розу, что я приеду сегодня вечером, после встречи с премьером. – Он был рад, что Бурдель не задал никаких вопросов, а просто сказал: «Конечно, мэтр».

Пуанкаре обрадовался встрече с Роденом. Премьер слышал, что мэтр тяжело болен. Предложение скульптора передать права на копии его произведений народу Франции он счел поступком великодушным, но по-прежнему оставался неразрешенным вопрос с религиозно настроенными людьми: только было страсти улеглись, как выступление Кальметта их снова разбудило.

Но когда Огюст упомянул, что сам когда-то был послушником, братом Августином, и провел несколько месяцев в монастыре, премьер сказал:

– Это уже лучше. Вот если вы сделаете бюст папы, это разрешит все проблемы.

 

3

Каждый день Роза трудилась не покладая рук – убирала, шила, стряпала, не оставляя свободной минуты, только это и спасало ее от мрачных мыслей. Огюст никогда еще так долго не отсутствовал даже во времена романа с Камиллой.

Роза была в своей комнате, когда Бурдель привез весть от Огюста. Если он не появится в ближайшие дни, думала она, значит, она его больше не увидит. Не погуби его эта слава, все было бы иначе.

От неожиданности Роза чуть не уронила статуэтку, которую держала в руках, смущенно засуетилась. Ехать сюда из Парижа далеко, уже поздно, и Антуан, должно быть, проголодался.

– Антуан, вы должны перекусить, – предложила она.

– Спасибо, Роза, но вам лучше подготовиться к встрече мэтра.

И когда она забегала, не зная, за что приняться, он спросил:

– Вы знали, что он болел?

– Болел? – Роза побледнела. – Нет. Я не могла к нему попасть. Что с ним было?

– Доктор говорил, бронхит, но мне кажется, он просто переболел «герцогиней инфлюэнцей».

Роза поджидала Огюста у ворот. Она не сказала ни слова, просто подошла и взяла его протянутую руку. Постаревшим и усталым выглядел он, но слава богу, не больным.

Он сказал:

– Здравствуй, милая. Она ответила:

– Здравствуй, дорогой.

Вместе они направились в мастерскую. Она воскликнула:

– Огюст, я понятия не имела, что ты болел, я бы сразу приехала!

– Знаю, знаю, – ответил он.

Огюст обошел мастерскую, проверяя, все ли на месте, не отпуская Розу от себя.

– Я должен сделать Христа, – вдруг сказал он. И она подхватила:

– О, это будет шедевр, я уверена.

 

4

Последующие месяцы Огюст работал то в Медоне, то в отеле Бирон, но ночевал всегда в Медоне.

После посещения Пуанкаре никто его больше не беспокоил, но в начале 1913 года, когда кончался срок аренды, Огюст снова забеспокоился. А когда Министерство изящных искусств потребовало от него опись всех работ, его мрачные предчувствия возросли.

Огюст потратил на опись несколько недель и с удивлением узнал, что его произведения оценены в шесть миллионов франков. Он был миллионером, хотя по-прежнему наличных денег было мало. Он предоставил опись министерству, уверенный, что они не поверят этим цифрам, – он и сам не верил. И стал ждать. Шли месяцы, но ни об отеле Бирон, ни о музее ничего не было слышно. Начался 1913 год, срок аренды истек, но никто не предлагал ему выехать. Не грозили выселением, но и не обещали продлить аренду или создать музей.

Как-то в ветреный мартовский день, когда Огюсту казалось, что терпению приходит конец, его посетил Буше.

Это вторжение было Огюсту не по душе. По мере того как известность Родена росла, Буше к нему все больше охладевал. Казалось, со славой Родена росла и зависть молодого скульптора. Огюст все еще вынашивал замысел создания фигуры Христа. На этот раз Буше не был, как обычно, беспечен и жизнерадостен, он выглядел бледным и осунувшимся.

– Вам известно что-нибудь о Камилле? – мрачно спросил он.

– Нет.

– Но вы ведь знаете, что у нее было несколько припадков?

– Да.

– И вы ничего не предприняли? – осуждающе спросил Буше.

– Господи! – воскликнул Огюст. – Что я мог сделать? Я пытался ей помочь, но она отказалась. И тогда я оставил ее в покое.

– Но она была больна, душевно больна. И вы не чувствовали угрызений совести?

Огюст растерянно спросил:

– Чем я мог ей помочь?

– Устроить выставку ее работ.

– Я устроил. Когда она узнала, то забрала работы обратно.

– И вы больше ничего не могли сделать?

– Что случилось, Альфред?

– Вчера… – Голос Буше сорвался, и несколько минут он не мог продолжать. А затем взволнованно заговорил: – Это было ужасно. Она много дней не выходила из своей мастерской, ничего не ела, сидела с закрытыми ставнями. При свете свечи на коленях молилась перед гипсовой статуей святой девы, которую, видимо, сделала сама, ласкала ее и шептала: «Моя дорогая». Никого не узнавала, даже брата Поля. Словно ребенок, который впервые исповедуется в своих грехах. Когда ее брат попытался открыть окно, проветрить комнату, она села в угол и стала биться в припадке. Брат вынес ее из мастерской. Камилла сопротивлялась, царапалась, кусалась.

– И он отвез ее в другой дом для умалишенных? – тихо спросил Огюст.

– Он тоже называется приютом, уход там лучше. Только ничто уже не поможет. Слишком поздно. – На глазах у Буше были слезы. – Огюст, это полный распад личности. Она безумна. Неизлечима, Когда я привел ее к вам, не думал я, что все так печально кончится.

Огюсту хотелось сказать многое, но он лишь промолвил:

– Франция потеряла прекрасного скульптора.

 

ГЛАВА L

 

1

Огюст твердил себе, что поступил в отношении Камиллы так, как поступил бы на его месте любой здравомыслящий, разумный мужчина. Он пытался забыться в работе, но теперь это было ему не по силам. Самообман не подействовал, весть об ухудшении состояния Камиллы не прошла даром. Частые приступы тошноты и головокружения не оставляли его. Он научился не обращать внимания на боль в суставах и онемение, хотя работать приходилось все труднее. Но не мог относиться философски терпеливо к острым головным болям, они мучили его слишком часто, и после таких приступов он чувствовал себя совсем немощным. Болезни застали Огюста врасплох, прежде он никогда не жаловался на здоровье. Угрызения совести и тоска, одолевавшие его, усугублялись физическим недомоганием. Может быть, думал он, ему, как Камилле, грозит нервное расстройство. О своих недугах он не говорил никому, даже Розе, и старался держать себя в руках.

Он продолжал ждать решения судьбы отеля Вирой и музея; душа его жаждала покоя, но покоя не было. Летом 1914 года разразилась война. Через несколько недель немцы достигли Марны, подошли к Медону. Правительство приказало Родену покинуть Медон, чтобы не оказаться пленником. Этого нельзя допустить, поскольку он представляет собой национальную ценность. Он стал собственностью Франции – эта мысль забавляла Огюста.

Сознание своей нужности людям поддерживало его силы. Но хотя он страстно любил Францию и с возрастом это чувство все росло, он не считал, что война с Германией прибавляет ей славы. Большинство людей, в том числе и его друзья, восхваляли храбрость пуалю и кричали о «боевой славе» французов, словно вернулись времена Наполеона, а он мрачно думал о том, скольких жертв будет стоить эта война. Но когда он слышал, как дети распевают «Марсельезу», его наполняла гордость за свою страну, героически сопротивлявшуюся немецкому вторжению.

Готовясь покинуть с Розой Медон, он в последний раз навестил «Бальзака»; статуя была слишком велика, чтобы перевозить ее в такой спешке, он надеялся, что не все немцы окажутся варварами и памятник уцелеет. Единственным спасением было бы повесить на доме красный крест, чтобы спасти скульптуры, но говорили, что и это не поможет.

Роза звала:

– Скорей, скорей, Огюст. Слышишь, уже стреляют пушки. Говорят, немцы вот-вот будут здесь.

Но он не мог двинуться с места. Как можно покинуть то, чему отдана вся жизнь. Роза схватила его за руку.

– Немцы очень сердиты на тебя. В прошлом году ты отказался делать бюст их кайзера.

– У меня были веские оправдания. Я сказал, что нездоров.

– Они поняли, что это только отговорка. Сам кайзер просил тебя, немцы восприняли это как национальное оскорбление.

Огюст пожал плечами. Недовольство кайзера его мало трогало, а вот когда Рильке обиделся на него за отказ позировать его жене Кларе – это Огюста огорчило. В свое оправдание он привел те же доводы– он нездоров. Рильке в течение многих лет жил раздельно с женой: поэт не признавал помех в своей работе. Но недавно он вернулся в Берлин, стал заядлым патриотом и, не прощая больше обид, кончил переписку с Роденом.

– Тебе хватит наличных денег? – спросила Роза и вручила ему тяжелый мешок, полный десятифранковых монет.

– Нет-нет, это не то, – сказал он, возвращаясь к действительности. Неужели они оставят немцам все накопленные деньги? – Нам нужны только банкноты, – сказал он, – Принеси все, что ты скопила, Роза. Все!

Роза принесла большой пакет банкнот – грязных, затрепанных. Огюст, не торопясь, пересчитал, что ей удалось скопить. Сумма превысила десять тысяч франков. Огюст вытащил деньги, которые сам сберег, – тоже больше десяти тысяч – и с усмешкой сказал:

– Как видно, мы с тобой оба не доверяем банкам?

– У меня есть немного и в банке, – сказала она. – Тебя так подолгу не бывало.

– От крестьянской закваски так просто не избавишься, – сказал он. – Банки. – Он засмеялся. – Я знаю, что это такое, деньги всегда лучше иметь под рукой. – Он сгреб банкноты и засунул их во внутренний карман пальто.

 

2

Париж тоже не был спасением. Ходили слухи, что немцы прорвали фронт у Марны и скоро захватят город. Огюст не мог допустить такой мысли, он не хотел покидать Париж, но правительство ради его безопасности советовало уехать в Англию. Опасаясь, что это может подействовать на решение вопроса о музее, он не стал возражать. Но выяснить, как обстоят дела с отелем Бирон и музеем, не удавалось.

Он бродил по Парижу с таким чувством, словно видит его в последний раз, и вдруг встретил Дега. Художник стоял около Лувра, под аркой на площади Карусели. Говорили, что Дега почти совсем ослеп, но художник заметил Огюста.

– Ты постарел, Огюст, у тебя совсем седая борода, – сказал Дега.

– Я думал, ты ничего не видишь.

– Я и не вижу. На днях делал наброски, и меня чуть не сшиб один из этих проклятых автомобилей.

Огюст молчал. Неужели Дега действительно решил забыть об их ссоре?

– Старость-это мучение, – проворчал Дега. – Как дела с твоим музеем?

– Никто ничего не знает. Хотят, чтобы я уехал в Лондон.

– А я никуда не поеду, но и здесь мне негде жить. Ты слышал, что они разрушили мой дом на улице Массе? Я ведь прожил там двадцать семь лет. Они называют это прогрессом. Чудовищно!

Огюст кивнул. Он слышал, что Дега скитается по Парижу, словно бездомный бродяга, хотя ему уже восемьдесят, и по-прежнему грозит всем, хотя стал беспомощным, жалким стариком.

– Ты, должно быть, немало накопил. Подумать, сколько ты продал скульптур, – позавидовал Дега.

– Я ведь не имел постоянного источника дохода, как ты.

– Все басни.

– Так же как и разговоры о моих продажах. Я собираюсь завещать все свои работы Франции. А кому ты завещаешь свои картины? – Огюст знал, что у Дега не было определенных планов на этот счет; рассказывали, будто он со злости безжалостно уничтожал все свои картины, когда они попадали ему под руки.

– Зачем оставлять кому-то? – пробормотал Дега. – Я рисовал их для собственного удовольствия, а не для глупой публики и завистливых друзей.

– Это верно, – сказал Огюст. – Спаси нас бог от друзей.

Дега кивнул и спросил:

– Ты ведь шел в Лувр, Огюст?

– Хотел зайти на несколько минут. Как думаешь, немцы не пощадят его?

– Кто знает! Ты слышал, что мои картины теперь в Лувре, хотя я и не просил?

– Конечно. Поздравляю.

– Чего поздравлять? Люди теперь перепродают мои картины и получают в десять раз больше, чем платили мне. И когда Кайботт завещал свое собрание государству, шуму было, как с твоим «Бальзаком». Правительство не знало, как поступить. А теперь мои картины запихнули в маленькую комнату, в самый угол, рядом с уборной.

– Но ты хочешь, чтобы я посмотрел их?

– Это невозможно – комната слишком темная. – В голосе Дега зазвучала мольба. – Знаешь, я никогда не придавал значения тому, что думают люди о моих картинах, но у тебя хороший глаз, ты можешь описать мне мою палитру.

 

3

Посетив Лувр, Огюст вместе с Розой уехал в Лондон. Он хотел увидеть своих «Граждан Кале», которые были установлены английским правительством рядом со зданием Парламента; это несколько смягчало боль расставания с Францией в такое тяжелое время.

Роза, в черном платье с белым кружевным воротничком, радовалась, что Огюст с ней, и не отходила от него ни на шаг.

Хотя вид «Граждан», удачно поставленных у Парламента, здание которого Огюсту особенно нравилось, доставил ему удовольствие, в Лондоне он скучал по Парижу. Он жил в отеле Рембрандт-этот отель он выбрал за его название-и все беспокоился за судьбу своих скульптур. А когда наступление немцев было приостановлено у Марны, появилась новая причина для волнения: что, если литейщики небрежно обойдутся с его работами?

Известие о том, что немцы нанесли повреждения Реймскому собору, его очень взволновало. Немцы стали для него ненавистными варварами, грозящими уничтожить всю красоту и цивилизацию. Да и Лондон, где не осталось никого из старых друзей – а молодые были слишком для него молоды, напоминая, что и сам он смертен, – тоже не мог его ничем порадовать. Когда Огюста попросили сделать скульптурный портрет папы римского, он обрадовался. Это позволит ему уехать из Лондона. Он пойдет по стопам Микеланджело. И, что важнее всего, попробует воздействовать на папу Бенедикта XV, до сих пор державшего нейтралитет; надо убедить папу, что справедливость в этой войне на стороне Франции.

Роден приехал в Рим в феврале 1915 года и, увидев папу, удивился: папа оказался очень маленького роста. Огюсту понравилась его голова, широкоскулое лицо с тонким решительным ртом и волевым подбородком. Он разложил свои инструменты и материал. Папа спросил:

– Это не займет много времени?

– В таком деле нельзя спешить, Ваше святейшество.

– Я могу себе позволить лишь несколько сеансов. Я очень занят. Вы ведь знаете, идет война.

– Да, и это тоже важный вопрос, война…

– Нет! – прервал папа. – Не будем касаться этого вопроса. Торопитесь.

– Но это портрет, не фотография.

Но папа не слушал. Он захотел сидеть на высоком постаменте.

Огюст был в растерянности. Папа сидел неподвижно, в неестественной, напряженной позе, и мысли его витали где-то далеко. Огюст знал, что не может ощупать лицо папы, как привык это делать с другими моделями. Нужно хотя бы рассмотреть его поближе; он попросил папу походить по комнате, но тот возмутился.

– Папа внизу, скульптор наверху, – резко ответил Бенедикт, – нарушение правил. Поторопитесь. У меня мало времени.

Во время второго сеанса Огюст сделал несколько вариантов головы и, возмущенный тем, что приходится лепить так быстро и небрежно, хотел уничтожить их.

Когда он начал поправлять лучший из бюстов, папа сказал:

– Не надо, он очень похож.

Огюст хотел было поспорить, но вспомнил, как важно для него сделать бюст папы.

– Вы правы, Ваше святейшество. Он вам нравится? – спросил Огюст, презирая себя за то, что интересуется мнением модели.

Папа пожал плечами, словно хотел сказать: какое это имеет значение? Самое главное, что есть сходство. Скульптор последовал его совету, и папа удовлетворенно улыбнулся.

Ободренный Огюст прервал работу, чтобы заговорить о войне. Само собой разумеется, сказал он, такой мудрый человек, как Его святейшество, знает, что немцы варвары и что Франция является колыбелью цивилизации. От папы многое зависит. Огюст не обращал внимания на попытки папы прервать его.

Огюст говорил, не замечая времени. По тому, с каким задумчивым, почти отсутствующим видом папа покинул мастерскую, он понял, что разговор произвел должное впечатление.

Третий сеанс Огюст начал с вопроса:

– Ваше святейшество, почему бы вам не осудить варварское нападение Германии на Бельгию?

Папа резко ответил:

– Лучше заканчивайте бюст. Я не смогу больше позировать.

Огюст испугался.

– Я только начал! – воскликнул он. Папа критически уставился на бюст, который одобрил в прошлый раз. Скульптор, должно быть, не в своем уме. Бюст, обладавший сходством, превратился в бесформенную глиняную массу.

– Что это такое?

– Правда, Ваше святейшество. Вы тоже скажете правду о войне?

Папа смерил его насмешливым взглядом и холодно произнес:

– Мосье Роден, вы наивный человек. Заканчивайте бюст сегодня либо пользуйтесь фотографией. – Увидев на лице скульптора выражение ужаса, он прибавил: – Если это трудно, можете скопировать мой бюст, сделанный графом Липан.

Продолжать работу не имело смысла, Огюст остановился, но папа не обиделся, а, напротив, удовлетворенный, сказал:

– Вам заплатят за материал, мосье, – и вышел, не добавив ни слова.

Огюст решил закончить бюст по памяти, в Медоне, если у него это получится.

 

4

Но закончить его было не так легко. Все теперь для Огюста стало трудным. Он работал одновременно над бюстом папы, над бюстом Камиллы, какой ее помнил, когда они впервые встретились, и над статуей Христа; но прошло несколько месяцев, а работы так и не были закончены. Когда его спрашивали о папе, он возмущенно отвечал:

– Ему следовало оставаться приходским священником.

Но незаконченный бюст папы был еще не самым худшим огорчением. Часто приходилось ложиться в кровать, чтобы восстанавливать иссякающие силы, бороться с усталостью, которая грозила сломить его.

Он пытался восстановить в памяти удивительные серо-голубые глаза Камиллы, ее прекрасные брови, изящную линию рта, но прошлое оставалось прошлым, а бюст не получался. К тому же мучила бессонница, терзали нестерпимые боли.

Он старался не жаловаться Розе, не хотел ее волновать. Она и сама чувствовала себя неважно. И когда она попросила у него разрешения поселить в Медоне маленького Огюста и женщину, с которой тот жил, – толстую неряху, очень, однако, преданную их сыну, – Огюст согласился.

Хотя выносить их присутствие было трудно, но, может быть, они в какой-то степени облегчат заботы Розы. Война зашла в тупик, найти прислугу было невозможно, на кого же еще положиться, как не на родных.

Когда Роза сказала маленькому Огюсту, что мэтр, возможно, женится на ней и он станет законным сыном, тот обрадовался. Огюст обещал сыну поселить его у себя, кормить и давать двести франков в месяц, но по возможности избегал с ним встреч. И все же, когда сын переехал к ним, он почувствовал себя лучше – Роза теперь будет не одна, ей не придется так много работать. Огюст вернулся к бюсту Камиллы. Работа двигалась плохо, но он знал, что она необходима.

В Париже он отыскал огромный средневековый дубовый крест и купил его за несколько сот франков. Роза была удивлена, увидев эту покупку, – Огюст никогда не был религиозным, да и где его поставить?

– В спальне, – ответил Огюст.

– Но он туда не войдет, – воспротивилась Роза.

– Знаю, высота его восемнадцать футов, а высота спальни двенадцать футов, но я все устрою. Вот увидишь.

Вскоре под наблюдением Огюста работали несколько стариков литейщиков, соседи и сын. Роза предупреждала Огюста, что ему нельзя напрягаться, но он с энтузиазмом взялся за дело вместе с другими, желая во что бы то ни стало установить дубовый крест в спальне. Стоило огромных усилий доставить это массивное средневековое произведение в Медон, но еще больше труда стоило поднять его по лестнице. Все отговаривали Огюста, но он настоял на своем. Огромный крест наконец втащили в спальню. Огюст не разрешил подрезать концы, он кричал, что это нарушит пропорции. С молодым пылом помогал он внести в спальню этот шедевр средневекового искусства. И гордился, что его руки не потеряли силы.

Стены дома сильно пострадали – в них было пробито много дыр, но Огюста это не заботило. Он приказал прорубить отверстия в полу и потолке спальни. Помощники считали, что мэтр сошел с ума, но он добился своего – крест установили у стены, против его кровати, вершина его выходила на чердак, подножие в расположенную в нижнем этаже столовую, а лицо Христа оказалось как раз на уровне глаз Огюста.

Оставшись с Огюстом вдвоем, Роза спросила:

– Ты стал верующим?

Он пожал плечами, словно давая понять, что в жизни нужно испытать все, улыбнулся, довольный, как мальчишка, и сказал:

– Мне нравится мастерство и вся композиция. Это прекрасная скульптура. – Подошел к кресту и вдруг, почувствовав резкую боль в голове, схватился за крест, чтобы не упасть.

Заметив, как он побледнел, Роза испуганно спросила:

– В чем дело?

– Все в порядке. Я чувствую себя прекрасно. Просто немного устал. – Огюст сел на стул.

– Это правда?

Он кивнул – говорить было трудно. Но через минуту боль прошла, а с ней и головокружение, и он сказал:

– Нужно прибрать тут.

– Чтобы привести все в порядок, потребуется целый месяц.

– Мы не собираемся уезжать. Я все время буду дома, дорогая.

– Тебе лучше? – Роза не хотела волновать его своей озабоченностью, но ведь он теперь все в ее жизни, больше, чем раньше.

– Да. – Он заставил себя улыбнуться, чтобы успокоить Розу. – Когда я смотрю на Христа и думаю, как много он страдал, мне становится легче.

Огюст вернулся к работе над бюстом Камиллы, но через несколько дней, когда он лихорадочно подгонял себя, чтобы закончить бюст, пока совсем не иссякли силы, темная волна захлестнула его, и он потерял сознание. Придя в себя, он увидел валяющийся у ног резец. Огюст попытался поднять резец и не смог. Неужели у него окончательно отнялась рука? Он позвал Розу и попросил подать резец.

Роза сильно напугалась.

– Ты болен, Огюст!

– Нет, это все рука. Я, видимо, повредил ее. – Он попытался снова приняться за работу и обнаружил, что не может держать инструмент.

Роза хотела позвать врача, но Огюст сказал, что нет необходимости, он просто переутомился.

Силы не возвращались. Огюст не владел рукой и не мог больше лепить. С тоской он обнаружил, что онемение в руке не проходит, но не смел никому говорить, словно это было позором.

Роза сделалась слабой и болезненной; часами сидела и смотрела на расстилавшийся пейзаж, и, если Огюст был рядом, она была вполне счастлива, но он не хотел сдаваться, без борьбы смириться со своим состоянием.

Все дни Огюст проводил в мастерской, рассматривая свои скульптуры. Глядя на «Бронзовый век», он думал, что, будь у него сейчас тот бельгийский натурщик, он сделал бы другой вариант, более строгие линии– он и сейчас еще тщательно изучал анатомию. Прикасался рукой к статуям, словно пытаясь ощутить их тепло, благодарный им и за эту милость. Все говорили, что вид у него хороший, но он чувствовал себя таким усталым.

Огюсту хотелось установить дружеские отношения с сыном, но это было нелегко. Маленький Огюст был позором его жизни. Он сильно пил. Огюст попрекнул его этим, но маленький Огюст встретил отцовские упреки в штыки, он знал, что старик сейчас в нем нуждается, и сказал:

– А что мне делать? Ты ведь поневоле терпишь меня здесь, я это знаю.

Его ли вина, что сын до такого дошел, думал Огюст. Единственное, что удерживало маленького Огюста, – это наследство, которое он надеялся получить. А можно ли завещать деньги опустившемуся пропойце?

Но больше всего Огюста мучила невозможность работать. Он не мыслил жизни без работы. Бесцельное существование – не для него. Много дней он потратил на то, чтобы оживить больную руку, но ничто не помогало, она по-прежнему была вялой и беспомощной. Как-то раз в полном отчаянии он схватил онемевшую руку здоровой рукой и вдавил ее в глину. Нужно вдохнуть в нее жизнь, ведь сумел же он вдохнуть жизнь во множество скульптур. Огюст делал отчаянные усилия, в висках бешено пульсировала кровь, но он решил добиться своего – рука должна ожить. Он будет ее массировать о глину, и это ее пробудит. Он нажимал все сильнее и сильнее; боль в голове все усиливалась, но Огюст не обращал внимания. Все закружилось перед глазами. Падая, он думал об одном-только бы не задеть фигуру, она еще не закончена…

Огюст пришел в себя и увидел, что лежит в постели, взгляд его был устремлен на Христа на стене; доктор говорил кому-то:

– У него был удар, это спазм мозговых сосудов, вызвавший кровоизлияние. Нам придется объявить его неправоспособным.

Нет, он правоспособен, с возмущением подумал Огюст. Он не мог подняться, трудно было говорить и шевелиться, но он мог видеть Розу, и Камиллу, и «Бальзака», и «Виктора Гюго». Гюго работал до восьмидесяти лет, а ему всего семьдесят пять или, может, уже семьдесят шесть? Он точно не знает. Ему говорили, что он болен уже много недель, но он не помнил, ему казалось, что это произошло только вчера. И «Бальзак» стоял на своем месте, он видел его в окно спальни.

А теперь ему представляют какого-то Жана Грита, чиновника из Министерства изящных искусств, он хочет обсудить с ним вопрос о музее.

– Вопрос наконец решен? – с тревогой спросил Огюст.

– О нет, – сказал Жан Грит. – Мы просто хотим составить предварительное соглашение.

– Предварительное? Что вы хотите сказать? – Огюст сел на постели, когда доктор кивнул, что можно. «Гюго» и «Бальзак» теперь были не видны, а перед ним был человек, так похожий на всех других, которых он встречал в официальных кругах, вежливый, но холодный, все понимающий и осторожный. Огюст подумал: сколько я таких встречал, и все вы на один лад, я не верю ни единому вашему слову.

– Это будет временный контракт, пока мы не выработаем окончательные условия.

– Но мне казалось, существует много возражений. – В голове у него прояснилось, и теперь он видел чиновника вполне ясно. Жан Грит был полный мужчина средних лет.

– Верующие удовлетворены. Вы сделали бюст папы.

– Я его не закончил.

– Достаточно, что вы его начали.

– Видимо, это не единственная причина, – подозрительно проговорил Огюст.

– Кроме того, вы были больны, мэтр. – Знаю.

– И пока вы болели, многие ваши работы украли. Мы хотим охранять ваши работы, но не можем это сделать, пока у нас нет соглашения о том, что они принадлежат нам или, по крайней мере, когда-нибудь будут принадлежать.

– Ах, вот в чем дело. – Огюст внезапно понял причину такой поспешности. – Я серьезно болел, и вы полагаете, что смерть моя не за горами.

На лице Жана Грита выразилось смущение, он молчал.

– Обманывать меня ни к чему, я не боюсь смерти. Есть вещи похуже.

– Все мы смертны, мэтр, и с этим делом надо спешить.

– В особенности, если я умственно неправоспособный.

– Мы этого не говорили.

– Юридически или умственно – не все ли равно? И вы хотите иметь мое одобрение и мою подпись, пока я еще в здравом уме и рассудке. – У него перехватило дыхание. Они, видимо, считают, что он страдает той же болезнью, что и Камилла. Огромным усилием воли Огюст поднялся с постели. Ноги еще способны носить его, только рука парализована. Отказываясь от посторонней помощи, он оделся сам и сказал:

– А как насчет мадам Розы? Она будет обеспечена? Я не могу оставить ее без гроша.

– Мэтр, вы еще переживете всех нас.

– Поэтому вы так и спешите? А как с завещанием?

– Оно составляется.

– Без моего одобрения? Я еще не умер и не сошел с ума!

– Ну что вы, мэтр. Контракт, который мы просим вас подписать, предварительный. Министерство предложит свои условия, а затем вы предложите свои. Мы не собираемся оставлять вас на произвол судьбы, после того как вы преподнесете нам столь щедрый дар.

– Кому я обязан этим? Клемансо?

– Нет. Он не у власти, хотя может снова стать премьером, если немцы будут одерживать победы. Он настроен к ним непримиримо.

– А Пуанкаре?

– Он сейчас президент и тоже занят только войной, мэтр.

– Теперь я все припоминаю.

– Его дружба вам пригодится, когда вопрос о музее будет поставлен на голосование в Сенате.

– Какая дружба? Он просто один из моих знакомых, политический деятель. Я надеюсь, у вас есть более сильная поддержка. Могу я прочесть соглашение, мосье?

Огюст подписывал соглашение, когда в спальню вошла Роза. Видя, что Огюст улыбается, она вскрикнула от радости, нежно взяла его за руки. Жан Грит сердечно поблагодарил Родена и откланялся. Огюст сказал Розе:

– Я передаю государству все свои работы.

– Знаю, дорогой. Как ты себя чувствуешь? У тебя такие холодные руки.

– Я был очень болен. – Он снова поднялся, держась за кровать, чтобы не упасть.

– Но теперь тебе лучше, я вижу. Давай пройдемся по комнате.

– Сначала нужно поговорить о завещании.

– Не теперь, Огюст.

– Нельзя откладывать.

– Нам некуда торопиться.

– Как быть с маленьким Огюстом?

Роза покраснела от волнения – она была обеспокоена судьбой сына, и Огюст это знал.

– Ты оставишь что-нибудь мальчику? – спросила она.

– А ты разве не оставила, Роза?

– Этого не хватит, Огюст.

– Я завещаю ему три тысячи франков в год, – с прежней решительностью сказал он. – Если оставить ему больше, он все равно промотает. – И, увидев ее обиженное лицо, добавил:

– А остальное тебе – Медон, все мое имущество. Роза воскликнула:

– Что я буду делать с ним без тебя?

Огюст не ответил. Он медленно побрел в мастерскую посмотреть на статуи, пока и глаза еще не отказали.

 

5

Переговоры между чиновниками Министерства изящных искусств и поверенными Родена продолжались несколько месяцев. Хотя сознание покидало его теперь лишь изредка, он с каждым днем все больше слабел и едва находил силы заниматься делами.

Наконец 13 сентября 1916 года он завещал все свои скульптуры Франции и получил взамен разрешение открыть в отеле Бирон Музей Родена.

Огюст сам был поражен количеством созданных им произведений. Пятьдесят шесть скульптур в мраморе, пятьдесят шесть в бронзе, сто девяносто три в гипсе, сто терракот, более двух тысяч рисунков и набросков и сотни ценных античных скульптур: греческая и римская скульптура и древнее египетское искусство. Он надеялся, что в ответ на его щедрость Франция не останется перед ним в долгу. Розе был завещан Медон и гарантирован пожизненно приличный доход, но соглашение должно было пройти палату депутатов и Сенат, и ходили слухи, что оно встретит значительную оппозицию. Через день после подписания соглашения, несмотря на то, что дела на фронте шли все хуже и хуже, палата депутатов триста девяноста одним голосом против пятидесяти двух одобрила законопроект, согласно которому государство принимало дар Родена и учреждало Музей Родена.

Огюст выслушал это сообщение молча – он был слишком слаб, чтобы радоваться. Теперь дело было за Сенатом, а Сенат всегда отличался большой консервативностью.

Несколько недель спустя, когда Огюст слег в постель с новым приступом бронхита, ему сообщили, что Пуанкаре, президент Франции, высказался против. Пуанкаре удивился, почему соглашение предусматривает пожизненную ренту мадемуазель Розе Бере, в то время как мосье Роден не женат. Это не соответствует моральному кодексу, заявил президент.

Огорченный Жан Грит, приложивший много усилий к тому, чтобы соглашение было принято – ведь это в значительной степени поднимало его собственный престиж, – сообщил больному, что существует лишь один выход: мэтр должен жениться на мадемуазель Розе.

Огюст еле кивнул головой, он был так слаб, что не мог спорить – у него едва хватало сил бороться за жизнь.

– Вы согласны? – Жан Грит взволнованно ждал ответа.

– Да-да. – Папа был бы доволен. В конце концов он сдержал свое слово.

Пуанкаре, узнав об этом, снял возражение. Сенат одобрил соглашение двумястами двенадцатью голосами против двадцати семи. Решение было окончательным.

Бракосочетание пришлось отложить до того времени, пока Огюст не оправится после нового приступа бронхита. Он не хотел, чтобы церемония состоялась, когда он лежит в постели, и Роза тоже настаивала– церемония должна быть по всем правилам, она считала, что заслужила хотя бы это.

И вот 29 января 1917 года, через пятьдесят лет после рождения маленького Огюста, состоялась их бракосочетание. Уголь кончился, нечем было отапливать дом, накануне лопнули водопроводные трубы – на улице стоял мороз, – немцы снова перешли в наступление, и в этот день мэр Медона объявил Огюста и Розу мужем и женой.

Мэр спросил:

– Вы клянетесь любить, почитать и лелеять друг друга?

И Огюст слабо улыбнулся и сказал несколько насмешливо, но торжественно:

– Само собой разумеется, ваша честь.

Роза, не дождавшись вопроса, взволнованно проговорила:

– Да, всем сердцем.

Маленький Огюст, который стоял позади родителей в качестве одного из свидетелей, не испытывал радости: Роден все-таки отказался его усыновить.

Через день после свадьбы Роза, как полагается каждой жене, решила, что у них должен быть медовый месяц, хотя маленький Огюст ядовито заметил, что вместо медового месяца им следует отпраздновать золотую свадьбу. Но Огюст мучился от кашля, в доме было страшно холодно, и они, чтобы согреться, лежали в постели.

Огюст, чувствуя, что Роза слабее его, пытался заставить ее накрыться одеялами, но она отказалась, говоря, что он в них нуждается больше, хотя сама промерзла до костей. Огюст просил Жана Грита достать им немного угля и починить водопроводные трубы. Чиновник пообещал сделать все, что будет в его силах, но сказал, что солдаты на фронте под Верденом тоже мерзнут и нуждаются в каждом куске угля.

Через две недели после разговора о медовом месяце Роза умерла от простуды.

Огюст принял известие о ее смерти по виду равнодушно. У него не было больше слез. Чтобы плакать, нужны силы, а он все силы отдал работе. Однако его напускное спокойствие исчезло, когда Жан Грит, ставший одним из его душеприказчиков, спросил, где похоронить Розу. Вопрос был лишний.

– Здесь! – твердо заявил Огюст. – В Медоне, рядом со мной!

– Какую надпись вы хотите сделать на плите, мэтр?

– Наши имена и даты рождения и смерти. И все.

– Никаких эпитафий?

– Слова ни к чему, потомки составят обо мне свое собственное мнение. Но я бы хотел одного: чтобы на нашей могиле был установлен «Мыслитель».

– Хорошо, мэтр.

– Спасибо. Ведь я пролежу там много лет, миллионы лет.

Всю ночь накануне похорон Розы Огюст неподвижно просидел у ее гроба, сжимая холодные руки покойной. И когда подошло время закрывать гроб, он нежно поцеловал ее в губы и прошептал: – Какая прекрасная статуя!

Спустя несколько дней после похорон, неожиданно войдя в спальню, он обнаружил там маленького Огюста: тот вынимал деньги из чулок, ваз и других потайных мест, где мать имела обыкновение прятать свои сбережения. Сын виновато взглянул на отца – он до сих пор боялся мэтра, был уверен, что старик придет в ярость и отнимет у него деньги. Но Огюст спокойно произнес:

– Теперь это твои деньги. Она завещала их тебе.

– Двенадцать тысяч серебряных и золотых франков! – воскликнул маленький Огюст.

– И еще кое-что в банке. Тебе хватит, чтобы прожить.

Маленький Огюст стал было извиняться за свою поспешность, он хотел удостовериться, что на этот раз его не обманут, и вдруг умолк – отец не слушал его. Огюст печально глядел на вещи Розы, чувствуя себя как никогда покинутым и одиноким.

 

6

С приходом весны и тепла Огюст стал поправляться. Каждую минуту, как только позволяли силы, он проводил в мастерской. Он не мог работать, не мог даже делать наброски, но ему так хотелось работать – он видел теперь, сколько у него недоделок.

Будь впереди еще десять лет, думал он, или хотя бы пять, пусть год, целиком отданный работе, он бы сумел сделать так много, так много – раньше он этого не понимал. Когда человек наконец начинает постигать смысл вещей, у него иссякают силы и он уходит в небытие. Огюст много размышлял о войне, его огорчало, что Франция все еще терпит поражения, хотя слышал, что в войну вступила Америка и скоро должен наступить перелом, но о настоящем думалось с трудом. У него редко бывали посетители. Почти все, кого он знал, были далеко либо давно сошли в могилу.

12 ноября 1917 года, в день, когда ему исполнилось семьдесят семь лет, он опять заболел бронхитом и слег. Он смотрел на Христа на стене и, впадая в беспамятство, думал о том, встретятся ли они когда-нибудь снова.

В следующие дни лихорадка усилилась, появились хрипы в легких. Огюст не приходил в себя. Перед ним мелькало множество лиц: Мари, Папы, Мамы, отца Эймара, Биби, Пеппино, Лекока. Но где были Камилла и Роза? Сколько ни искал, он не мог их найти. Неужели они в конце концов его покинули? Затем он услышал шепот Розы: «Что он без меня будет делать?» – слова, которые она шептала перед смертью, но все вокруг снова заволокло серым туманом, и он не мог ее отыскать. Он видел себя спорящим с Папой о поступлении в Малую школу – как они много спорили из-за этого, – увидел свою первую обнаженную натурщицу, вспомнил, как он мечтал быть похожим на Барнувена и понимал, что это недостижимая мечта, вспомнил, как Мари защищала Барнувена, несмотря на его предательство, и вдруг он увидел Розу такой, какой встретил впервые на улице-хорошенькую, с гордой осанкой, он видел упоенную счастьем Камиллу, какой она была в Туре. Прожита целая жизнь, а ему мало…

И снова перед глазами его стояли «Бальзак», и «Гюго», и «Граждане Кале», и «Врата ада» – неужели они открываются, чтобы впустить его? Всю жизнь он старался работать честно, не измышлять, а наблюдать, следовать природе. Будь то женщина, мужчина, камни, деревья – все они были едины в своем происхождении. Как много в жизни прекрасного, надо только уметь видеть.

А потом он увидел Христа, Христос смотрел на него, и множество людей обступили его кровать. Он не узнавал никого, они были слишком далеко, но ему показалось, что он слышит чей-то плач. «Не плачьте, – хотелось сказать, – не надо слез, не надо». Это, должно быть, Роза. Кто еще мог так плакать?

Он чувствовал, как неведомая сила увлекает его куда-то, но не мог сопротивляться, не мог говорить. Потом увидел руки, руки помощи, протянутые к нему: Каррьер, Малларме, Лекок, Папа, Бальзак, даже Гюго. Он улыбнулся. А потом увидел скульптуры, множество скульптур: «Грусть», «Искушение святого Антония», «Женщина, сидящая на корточках», «Психея», «Минотавр», «Гюстав Малер», «Моцарт», «Собор», «Страдание», «Последнее видение»; он и забыл, как много их создал. Он лежал и изумлялся миру, созданному им, и вдруг с гордостью воскликнул:

– Разве ваяние не самое прекрасное из искусств!

Теперь плач прекратился, и это обрадовало его. Должно быть, они понимали, что он чувствует. В этом не было ничего ужасного. Просто он возвращался туда, откуда пришел, – в землю, которая дала ему жизнь.

Огюст закрыл глаза и погрузился в сон, лишенный сновидений. В этот момент он был похож на одну из своих статуй.