Убийство Моцарта

Вейс Дэвид

Тайна смерти «бога музыки», как еще при жизни называли Вольфганга Амадея Моцарта вот уже более двух столетий тревожит совесть человечества. В увлекательной художественной форме автор пытается раскрыть тайну смерти гениального австрийского композитора.

 

1. Смерть Моцарта

В ночь на понедельник 5 декабря 1791 года, когда часы показывали без пяти минут час, скончался Вольфганг Амадей Моцарт.

Доктор Клоссет, лечивший больного, поставил следующий диагноз его роковой болезни: «вне всякого сомнения, тяжелая форма брюшного тифа».

Главный врач Всеобщей венской больницы доктор фон Саллаба, приглашенный на консилиум доктором Клоссетом, со всей определенностью заявил: «Моцарт умер от прилива к голове».

В приходской книге собора святого Стефана, помощником капельмейстера которого незадолго до смерти назначили Моцарта, хранится запись о том, что его смерть была вызвана «жестоким гриппом с сильнейшей лихорадкой».

Доктор Гульденер, который не лечил умирающего композитора, но являлся другом доктора Клоссета, утверждал, что Моцарт умер от «ревматически-воспалительной лихорадки».

В придворном некрологе объявлялось, что третий императорский капельмейстер скончался «от водянки сердца».

Но все симптомы его болезни указывали на то, что он умер от «расстройства почек».

Известно, что Антонио Сальери, самый знаменитый венский композитор и первый императорский капельмейстер, прослышав о смерти своего соперника, сказал: «Туда ему и дорога! Иначе все мы в скором времени остались бы без куска хлеба. Причина смерти? Да разве все мы не знаем, что он вел разгульную жизнь. Стоит только послушать его „Дон Жуана!“»

Жена Моцарта Констанца с возмущением это отрицала и говорила: «За несколько месяцев до смерти у него начались недомогания, и его стали одолевать предчувствия скорой смерти. А когда, при самых таинственных обстоятельствах, ему заказали реквием, он уверовал в то, что сочиняет его для самого себя».

Венская газета задала Констанце вопрос: «Ходят слухи, будто ваш супруг усматривал в своей болезни чью-то злую волю?»

«Это верно, – ответила она. – В последние недели перед смертью он часто во тьме ночи шептал, что кто-то пытается свести с ним счеты».

«Кто же?»

«У него было много заклятых врагов, которые преследовали его до самой смерти».

Не прошло и трех месяцев после смерти Моцарта, как скончался император Леопольд II; и поскольку было известно, что и у него имелись заклятые враги, пошли слухи, будто и он, как Моцарт, умер не своей смертью.

И тут слухи стали распространяться повсюду. Одна музыкальная газета писала:

«Хорошо известно, что Моцарт вернулся больным из Праги после постановки там „Милосердия Тита“, и здоровье его неуклонно ухудшалось. Считали, что он страдает водянкой, но когда после смерти его тело распухло, начали поговаривать об отравлении».

Однако вскрытие тела произвести не могли по той причине, что тело исчезло.

Ходили слухи, что господин Моцарт лишился расположения двора, что его преданность идеям масонства создала вокруг него атмосферу враждебности, что он позволял себе язвительно отзываться об окружающих и тем самым восстановил их против себя, и что смерть Моцарта была в особенности на руку Антонио Сальери. После смерти Моцарта Сальери, без сомнения, занял главенствующее положение в музыкальном мире Вены.

Однако слухи об отравлении Моцарта становились все более настойчивыми.

Друзья Сальери, ставшего учителем Бетховена и Шуберта, отвергали версию о причастности Сальери к смерти Моцарта и считали подобные домыслы тягчайшей несправедливостью по отношению к великому человеку и великому музыканту, каким являлся Сальери. Они утверждали, что беднягу Моцарта свели в гроб нищета, непосильная работа, а также перенесенные в детстве болезни и распутный образ жизни.

Защитники Моцарта отвечали, что он был слишком беден, чтобы вести разгульную жизнь, и что ни одна из болезней, перенесенных им в детстве, не носила признаков почечного недомогания. Дальнейшее изучение последних лет жизни Моцарта не подтвердило наличия симптомов почечной болезни или какого-либо другого хронического заболевания.

Но по мере того, как открывались новые факты о его последней болезни, все говорило о том, что почки были особенно сильно поражены. Он страдал от приступов головокружения и часто терял сознание, но продолжал писать музыку до последнего вздоха; тело его распухло, покрылось нарывами, его мучили тошнота, головные боли, он страдал галлюцинациями. Одним словом, налицо были все симптомы отравления ядом.

И сам Моцарт подозревал, что его отравили.

 

2. Смерть Сальери

Вена, осень 1823 года. Газетное сообщение: «Антонио Сальери, первый капельмейстер императорского двора, признался в том, что отравил Моцарта».

Вена, 1823 год. Газетное сообщение, спустя несколько дней:

«После исповеди и признания священнику разум Сальери помутился и он пытался перерезать себе горло.

Попытка первого императорского капельмейстера покончить с собой не удалась; по приказу императора, его поместили в дом умалишенных».

Ноябрь 1823 года. Бетховенские разговорные тетради.

Друг Бетховена Иоганн Шикль сообщил глухому композитору последние новости, написав в его разговорной тетради: «В конце концов Сальери сознался в том, что отравил Моцарта. В припадке раскаяния он пытался перерезать себе горло, но пока еще жив».

Бетховен написал в ответ: «Я по-прежнему не отказываюсь именовать себя „учеником Сальери“.»

Иоганн Шикль ответил в разговорной тетради: «Пусть так, но могу побиться об заклад, что Сальери сказал правду. Почти все в Вене со мной согласны. Обстоятельства смерти Моцарта служат подтверждением признания Сальери».

Бетховен сердито ответил: «Пустая болтовня! Сальери я обязан больше, чем кому бы то ни было».

Иоганн Шикль продолжал: «Больше чем Моцарту?»

Бетховен ответил: «Когда я в нем нуждался, Моцарта уже не было в живых».

Извещение императорского двора от 14 июня 1824 года несколькими месяцами позже гласило:

«Его императорское величество милостиво разрешает Антонио Сальери после пятидесяти лет верной службы престолу уйти в отставку с сохранением полного жалованья».

На следующий день Бетховен с торжеством заявил племяннику: «Я оказался прав. Сальери оправдан. Он просто нездоров».

Карл ван Бетховен написал в ответ в разговорной тетради своего дяди: «Вне всякого сомнения, весьма нездоров. Император защищает Сальери, стараясь скрыть тот факт, что Габсбурги могли проявить несправедливость в отношении Моцарта, но по всем слухам Сальери продолжает утверждать, что отравил Моцарта».

Бетховен ответил на это взрывом негодования, но через несколько минут спросил своего друга Антона Шиндлера, как чувствует себя Сальери.

Антон Шиндлер написал: «Здоровье Сальери снова ухудшилось. Он совсем невменяем. В бреду он продолжает твердить, что виновен в смерти Моцарта. Видимо, это сущая правда, раз он хочет исповедоваться в своем грехе. Да, видно, каждому уготовано возмездие».

Осень 1824 года. «Альгемайне музикалише цейтунг»:

«К Сальери никого не допускают; двое служителей дежурят при нем днем и ночью».

Бетховенские разговорные тетради. Запись, сделанная в тот же день.

Когда Бетховена попросили написать что-нибудь по случаю годовщины смерти Моцарта, он поинтересовался состоянием здоровья Сальери.

Карл ван Бетховен записал в разговорной тетради своего дяди:

«Людей, которые упорно утверждают, что Сальери – убийца Моцарта, становится все больше».

Его дядя закричал: «Глупец, я спрашиваю о здоровье моего учителя!»

Антон Шиндлер записал в разговорной тетради: «Он сошел с ума. Единственно о чем он твердит, это о Моцарте. Он полон отчаяния».

Апрель 1825 года. «Альгемайне музикалише цейтунг»: «Нашему многоуважаемому Сальери, сколь это ни печально, никак не удается умереть. Его тело подвержено всем старческим немощам и разум покинул его. Говорят даже, что в бреду больного воображения он винит себя в преждевременной кончине Моцарта; в этот вымысел не верит никто, кроме разве самого несчастного больного старика. К сожалению, современникам Моцарта слишком хорошо известно, что непосильная работа и беспорядочная жизнь в компании плохих друзей – вот что сократило его драгоценную жизнь!» Вена. 1 мая 1825 года. Газетное сообщение: «Говорят, что исповедь Сальери хранится в венском церковном архиве».

Вена. Газетное сообщение на следующий день: «Церковь отрицает, что такая исповедь вообще существует».

Вена. 7 мая 1825 года, газетное сообщение: «Сальери скончался. Отдавая дань заслугам маэстро Сальери перед престолом, император распорядился отменить на время траура все музыкальные представления в императорских театрах».

 

3. Вопрос

«Я, Вольфганг Амадей Моцарт, известный» некогда как чудо-ребенок, а затем как исполнитель и композитор, подозреваю, что меня отравили. С тех самых пор, как в сентябре я вернулся из Праги в Вену после премьеры моей оперы «Милосердие Тита», написанной по заказу императора, я заболел. После ужина у Антонио Сальери, на который я был приглашен, боли сделались столь нестерпимыми, что я едва их сносил. А теперь у меня беспрестанно кружится голова, сегодня я два раза терял сознание, и все мое тело начало опухать. Пальцы на руках так ломит, что я не могу больше играть, но к кому бы я не обращался, высказывая подозрение, что меня отравили, все принимают мои жалобы за плод больного воображения.

Мой ученик и помощник Зюсмайер говорит, что меня терзает страх из-за того, что мне никак не удается закончить реквием; моя жена Констанца полагает, что виной всему тревоги из-за долгов; мой доктор смеется надо мной. И только любимая свояченица Софи, кажется, на моей стороне, но даже и она склонна сомневаться. В ком же мне искать сочувствия? Я в здравом рассудке, но никто не принимает меня всерьез. А меня одолевают страшные предчувствия и терзают мучительные боли. Я осознаю только одно – со мной происходит нечто ужасное.

Неужели все меня покинули?

Джэсон Отис произнес про себя эту тираду, и ему почудилось, что слова эти и впрямь были написаны самим Моцартом, а не являлись плодом его, Джэсона, воображения. Они были криком души композитора, Отис в этом не сомневался. Джэсон невидящим взором глядел на стол красного дерева, за которым он пытался сочинять новый гимн, хотя перед ним не было ни пера, ни бумаги. Может, это он страдает галлюцинациями? Единственными предметами, лежавшими на полированной поверхности его рабочего стола, были два письма, дожидавшиеся его с тех пор, как он вернулся домой в Бостон.

Но слова: «Я, Вольфганг Амадей Моцарт» и все, что за ними следовало, не давали ему покоя. Его друг и учитель музыки престарелый Отто Мюллер, близко знавший Моцарта и Сальери, многое рассказывал ему об обоих композиторах с тех пор, как Джэсон в прошлом году впервые услыхал музыку Моцарта. Венский музыкант, современник Моцарта и Сальери, Мюллер скептически относился к официальной версии о смерти Моцарта. «Многие, – сказал Мюллер Джэсону, – не могут примириться с тем, что могила Моцарта неизвестна, и что тело великого человека бесследно исчезло. Я не перестаю задавать себе вопрос: нет ли тут злого умысла? В Вене мне сказали, что на этот вопрос ответить невозможно. Неужели это так, господин Отис? Будь я моложе…»

Я молод, подумал Джэсон. И полон желания разрешить эту загадку, у меня хватит сил, но достанет ли воли и мужества? Каждый раз, когда перед его мысленным взором проходила цепь событий, приведших к гибели Моцарта, у него возникала непреодолимая потребность расследовать их. Или, возможно, он склонен к преувеличению? Может быть, обостренность его чувств была вызвана страстным желанием стать вторым Моцартом?

Испугавшись, как бы эти размышления не завели его слишком далеко, Джэсон огляделся вокруг, желая вернуться к окружавшей его действительности. Он жил в небольшом кирпичном домике, и комната, в которой он сидел, служила ему одновременно гостиной и музыкальным салоном; в ней размещались фортепьяно, письменный стол и камин.

Чувство неудовлетворенности не оставляло Джэсона. С тех самых пор, как этот вопрос стал его занимать, в голове рождались различные догадки и предположения, его настойчиво тянуло заглянуть в прошлое, проникнуть в жизнь человека, которого больше не было в живых. Возможно, с ним самим происходит нечто сверхъестественное? Какой-то голос настойчиво призывает его к отмщению?

Чтобы отогнать видения прошлого, совсем, казалось, околдовавшие его, Джэсон подошел к окну и стал глядеть на город. Пятьдесят лет назад, еще при жизни Моцарта, здесь в Бостоне началась революция. Однако теперь до этого никому не было дела. Бостон гораздо больше гордился своими недавно замощенными улицами и сточной системой, а также тем, что всюду царили чистота и порядок; лишь в самых бедных кварталах мусор и отбросы по-прежнему сваливали на улицах. Другим достойным упоминания общественным нововведением явилась нумерация домов, уже много лет назад введенная в Вене. Джэсона радовало, что в Бостоне недавно появился и собственный фортепьянный мастер, Джозеф Чикеринг, и отпала нужда заказывать инструмент за границей или в Нью-Йорке. Он смотрел на шпили церквей, в архитектуре которых чувствовалось влияние англичанина Христофора Врена; но, в конце концов, с усмешкой подумал Джэсон, все в Бостоне создавалось старшим поколением, которое тешило себя воспоминаниями о родной Англии и было склонно забывать о тяжком процессе отделения, словно его никогда и не было. И лишь молодые люди, вроде него самого, приветствовали разрыв со Старым Светом.

Но только не с Моцартом. С тех пор как Джэсон познакомился с музыкой этого композитора и невольно сравнил ее со своей собственной, он испытал чувство глубокого разочарования в себе и задался целью побольше узнать об этом человеке. Джэсон взял два письма, лежавшие на столе, и вновь их перечитал. Первое доставило ему радость, второе напугало.

Бостонское Общество Генделя и Гайдна – по его собственному мнению, самое представительное музыкальное общество в Америке, с кривой усмешкой подумал Джэсон, писало:

«Джэсону Отису, эсквайру.

Мы намерены предложить господину Людвигу ван Бетховену написать для нашего Общества ораторию; надеемся, что это предложение будет благосклонно принято господином Бетховеном, поскольку исполнение музыки Обществом Генделя и Гайдна является большой честью для любого композитора. До сих пор мы исполняли лишь оратории господина Генделя и господина Гайдна, которых уже нет в живых. Если вы не изменили своего намерения посетить Вену, Общество доверяет Вам, в знак признания услуг, оказанных Вами Обществу, лично передать этот заказ господину Бетховену».

При том огромном самомнении, которым славится Общество, подумал Джэсон, он должен быть польщен, и все же поручение было нелегким. Отто Мюллер играл для него фортепьянные сонаты Бетховена, как и сонаты Моцарта, и хотя музыка Моцарта глубоко трогала его, мощь и оригинальность бетховенских произведений тоже производили на него огромное впечатление.

Что же касается музыкальных отцов города Бостона, то они имели весьма отдаленное представление об обоих композиторах; Бетховен заинтересовал их лишь постольку, поскольку он мог прославить Общество. Члены Общества отличались полным отсутствием слуха; они даже не замечали, когда Джэсон заимствовал что-нибудь у других композиторов, вещь, правда, вполне обычная. И все же, если он решится ехать, неплохо будет, если они оплатят хотя бы часть его расходов на поездку в Вену.

Письмо от Отто Мюллера оказалось совсем иного рода. Джэсон перечитал его вслух, стараясь вникнуть в его ужасный смысл.

«Дорогой господин Отис, то, о чем мы столько раз говорили, кажется, свершилось. Вот что написал мне из Вены мой брат:

„По городу ходит много слухов, будто Сальери признался в отравлении Моцарта и будто бы он исповедовался в этом священнику, а после, осознав чудовищность своего преступления, сошел с ума и пытался перерезать себе горло, после чего его заключили в дом умалишенных.

Итак, подтверждается то, что мы подозревали многие годы. Ты помнишь, дорогой брат, как сразу после смерти нашего любимого Моцарта мы не переставали удивляться обстоятельствам, при которых она произошла, внезапности этой смерти, случившейся в тот самый момент, когда благодаря широкому признанию ‘Волшебной флейты’ его денежные дела и будущее прояснились, и более всего поражались мы, что никто не провожал гроб до кладбища, и тому, что тело таинственным образом исчезло, словно необходимо было уничтожить все улики совершенного преступления.

Все это было достаточно странно. Но никто из нас не осмелился в то время высказать свои подозрения из страха оскорбить высоких особ, и даже сейчас, несмотря на признание Сальери, обсуждать это дело публично считается небезопасным. Каждый предпочитает избегать этой темы, ибо Моцарт после смерти сделался идолом венской публики.

Если бы не мой преклонный возраст и отсутствие сил, я бы занялся изучением этого дела“.

Итак, Вы видите, дорогой господин Отис, мы с Вами не одиноки в своих сомнениях», – заключил Отто Мюллер.

Часы показывали половину двенадцатого. Если поспешить, он успеет побеседовать с Мюллером до его послеобеденного сна. Они бросили тело Моцарта в общую могилу, с горечью подумал Джэсон, и он обязан заняться расследованием этого преступления. Теперь он уже не сомневался, что слова, рожденные его воображением несколько минут назад, соответствовали действительности.

Карета, которая везла его к Бикен Хилл в это зимнее утро, казалось, тащится черепашьим шагом, и Джэсона удивляло, куда смотрит кучер – несколько раз они чуть не угодили в канаву.

Мюллер поджидал его; престарелый музыкант отложил ради этого визита свой послеобеденный отдых. Дом Мюллера представлялся Джэсону неким оазисом, хотя и находился в центре Бостона, а его просторный музыкальный салон служил живым напоминанием о Вене. Когда бы Джэсон не оказывался в стенах этого салона, у него неизменно пробуждалось желание посетить Вену, город, который в его представлении был неразрывно связан с именем Моцарта.

Каждый визит к Мюллеру являлся для Джэсона своего рода паломничеством. Ему нравилась обстановка салона: клавикорды, клавесин, фортепьяно и орган, оглашавший комнату мощными звуками. В Бостоне, размышлял Джэсон, считалось, что чрезмерная элегантность свидетельствует о недостатке добродетели, а роскошь рассматривалась как признак аристократизма, простота же говорила о демократичности; но Джэсона всегда восхищали дорогие гобелены и тяжелые драпировки в доме Мюллера, ярко-красные, как и обивка стульев; все это напоминало дворец Гофбург, где некогда играл Мюллер, и то прошлое, с которым старый музыкант был связан столь тесными узами.

Мюллер зажег свечи (небо неожиданно нахмурилось) и поставил подсвечник на изящный, украшенный замысловатой резьбой дубовый столик.

– Нам нужно о многом поговорить, – сказал он. – Хотите прочесть письмо моего брата?

– Нет, господин Мюллер, я вам и так верю.

– Напрасно. – Мюллер вынул серебряную табакерку, взял щепотку табаку и подал Джэсону письмо брата. – В таких делах не следует никому верить на слово.

Мюллер любил назидательный тон. В память о прошлом он носил старомодный белый парик и длиннополый камзол с серебряными пуговицами. В свои семьдесят четыре года он был по-прежнему полон энергии. Ему доставляло удовольствие говорить: «Я родился в тот самый год, когда умер старик Себастьян Бах, в тысяча семьсот пятидесятом». Отто Мюллер считал себя одновременно музыковедом, учителем музыки, композитором, дирижером и исполнителем. Он гордился своим умением играть на фортепьяно, скрипке, органе, клавесине, клавикордах, кларнете и гобое. В Северной Америке он был единственным гобоистом, любил он напоминать Джэсону, и, по его мнению, единственным профессиональным музыкантом в Бостоне.

Отвислые щеки Мюллера и его резко обозначенные морщины казались Джэсону своего рода следами почетных заслуг, и хотя приземистая отяжелевшая фигура музыканта теперь окончательно сгорбилась и с каждым годом словно все больше клонилась к земле, но, садясь за фортепьяно, Мюллер распрямлялся, а его голубые глаза загорались прежним огнем.

Однако сейчас, когда Джэсон читал письмо его брата, Мюллер выглядел опечаленным и постаревшим.

Джэсон закончил читать, и у него сразу возникло множество вопросов, требовавших ответа. Ему почудилось, что Сальери в бреду больного воображения призывает кого-то на помощь. И кто знает, может, в этом крике души кроется правда? Во всяком случае, Сальери – низкая и подлая душонка, в этом Джэсон больше не сомневался.

– Я не в состоянии ответить на ваши вопросы, – сказал Мюллер. – Искать ответ нужно где-то в другом месте, возможно, в Вене, в Нью-Йорке или в Англии.

Даже если он и найдет на них ответ, получит ли он удовлетворение, усомнился Джэсон.

– Какую бы вы хотели послушать музыку? – неожиданно спросил Мюллер.

Они строго придерживались этого ритуала всякий раз, когда Джэсон приходил брать у старика уроки композиции.

– Любую сонату для фортепьяно Моцарта, – ответил Джэсон.

Сей ритуал стал им так же дорог, как и сама музыка. И когда Мюллер, прихрамывая, заковылял к фортепьяно, Джэсону представилось, что, будь Моцарт сейчас жив, он, должно быть, ковылял бы точно так же. Мысли Джэсона вернулись к тому времени, когда он впервые познакомился с музыкой Моцарта и полюбил ее.

Все началось с ряда взаимосвязанных обстоятельств, которые заинтересовали Джэсона, как и последовавшие за ними события, укрепившие его предположение, что Моцарт мог быть отравлен.

Год назад, в один из воскресных дней, во время церковной службы, когда Джэсон раздумывал над тем, разумно ли заниматься сочинением духовной музыки, если никто не изъявляет желания ее исполнять, к нему подошел профессор Элиша Уитни, музыкальный директор Общества Генделя и Гайдна.

Профессор вместе с Джэсоном вышел из церкви – нового великолепного здания из красного кирпича, – чтобы поговорить с ним с глазу на глаз. Музыкальный директор передвигался с трудом и всем своим видом напоминал маленькую старую черепаху; выйдя на яркое солнце, он зажмурился – его глаза, уставшие от чтения пожелтевших партитур, видимо, не выдерживали солнечного света. Но когда он задал Джэсону вопрос, взгляд его несколько оживился.

– Вы занимаетесь музыкой, я полагаю, в часы досуга?

– Да, сэр.

– Вы поступаете мудро. Надеяться на то, что музыка прокормит – неразумно. Я рад, что вы не теряли времени даром. Собрание духовной музыки, представленное вами Обществу, говорит о вашем трудолюбии.

Джэсон вспомнил о Деборе, его отсутствие в условленный час в воскресенье могло ее рассердить. У нее такой вспыльчивый, вздорный характер. Сослаться на болезнь ему не удастся, потому что она видела его в церкви.

Дряхлый профессор был слишком увлечен собой, чтобы приметить обеспокоенный вид собеседника.

Вы сумели выразить в вашей музыке глубокую преданность вере. Ваши гимны весьма гармоничны и славят пнищи спасителя.

– Благодарю вас, сэр.

– Вам также удалось умело избежать всяких модных влияний и излишних нововведений, вы сумели приноровиться к вкусу публики.

– Значит, вы одобряете мои сочинения, профессор?

– Несомненно. Они лишены фривольности и одновременно изобилуют свежими мелодиями.

Иначе и быть не может, ликовал Джэсон. Начав сочинять собственную церковную музыку, он в поисках мелодий обратился к самым лучшим источникам. Он использовал для своих произведений духовную музыку Генделя и Гайдна, и поэтому не сомневался, что построение его гимнов безупречно. Он надеялся, что никто не сумеет распознать его заимствований, поскольку церковная музыка этих композиторов публично в Бостоне никогда не исполнялась.

– Я прекрасно разбираюсь в человеческих характерах, – вещал Элиша Уитни. – Ваши сочинения свидетельствуют о том, что вы не только даровитый музыкант, но и настоящий джентльмен.

– Я польщен столь лестным мнением oбo мне, сэр.

– Не только о вас, но и о вашей музыке. Вам не следует забрасывать композицию, молодой человек.

– Могу ли я надеяться, что вы исполните один из моих гимнов, профессор?

Как доброго друга Элиша Уитни подхватил Джэсона под руку и увлек за угол церкви, дабы избавиться от ненужных свидетелей, и там изрек:

– Я найду лучшее применение вашей музыке. Я хочу порекомендовать ваше собрание духовных мелодий к публикации под таким названием: «Собрание церковной музыки бостонского Общества Генделя и Гайдна».

– Вы хотите издать все гимны, что я передал Обществу? – изумился Джэсон.

– Да. Но без имени. Дабы члены нашего Общества могли проявить беспристрастность в суждении. – В этот момент Джэсон увидел Дебору – она отъезжала в экипаже, запряженном парой. Джэсон устремил на директора вопрошающий взгляд.

– И что же, мне ничего не заплатят?

– Помилуйте! Если нам удастся продать это Собрание церковной музыки всем прихожанам наших трех церквей, вы сможете рассчитывать по меньшей мере на пятьсот долларов в год.

– Под чьим же именем выйдет Собрание?

– Под именем Общества. В конце концов, вы видный банковский служащий и не пожелаете, чтобы вас считали простым сочинителем.

В банке он всего-навсего кассир, но, возможно, в словах профессора есть доля правды, подумал Джэсон.

– Не стоит поддаваться чувствам, молодой человек. Если на Собрании будет стоять имя Общества, наши прихожане захотят его приобрести, но если там будет стоять ваше имя, то вряд ли найдутся покупатели. Вначале нужно себя утвердить.

– Должен ли Я держать это от всех в секрете, профессор?

Элиша Уитни улыбнулся:

– Не беспокойтесь. Отцу Деборы, господину Пикерингу, который является вице-президентом нашего Общества, известны предпринимаемые нами шаги. Весьма лестно иметь своим тестем столь достойного господина. Многие позавидуют открывающемуся перед вами будущему. Возможно, вам уготовано высокое положение.

Когда Джэсон подошел к особняку Пикерингов, сыпал снег и холод пронизывал до костей; но он колебался, не решаясь войти. Деборе не понять его страстного желания стать композитором, думал он, придется притворяться, что его увлечение музыкой не более чем простая забава. Однако сильное желание увидеть Дебору заставило его преодолеть сомнения, он стал подниматься по мраморной лестнице, вновь почувствовав себя смелым и полным решимости.

Дом Пикерингов был копией английских особняков, но Джэсону претили потуги господина Пикеринга подражать английскому стилю. Квинси Пикеринг, столь ценивший свое время, как ни удивительно, уже поджидал его в гостиной, словно они с дочерью заранее предвидели его визит.

В эту минуту Джэсон особенно остро ощутил крепость их родственных уз: отец и дочь представлялись ему двумя сторонами одной и той же медали. Дебора была высокой, темноволосой, прекрасно сложенной девушкой, но ее строгий белый воротничок и суровость, написанная на хорошеньком лице, придавали ей сходство с надменным сдержанным отцом.

Тонкие губы Квинси Пикеринга были, как обычно, крепко сжаты. Рот Пикеринга напоминал надежно запертый котелок, что полностью соответствовало натуре этого господина, поклоняющегося одним лишь деньгам. В остальном же Квинси Пикеринга можно было даже назвать красивым мужчиной классически прямой нос, крутой волевой подбородок, темно серые глаза, осуждающе смотревшие на Джэсона по всей видимости, он только что выговаривал дочери, но теперь молчал, выжидая пока заговорит Джэсон.

Джэсон не знал, с чего начать. Он вдруг вспомнил малообнадеживающие слова Пикеринга: «Будь на то моя воля, я бы навсегда запретил ввозить в Америку золото, серебро, драгоценные камни, шелка и бархат». Однако сам банкир весьма гордился дорогими тканями, которые он ввозил из Англии, и никто не мог соперничать с Деборой в обилии нарядов. А гостиная Пикеринга считалась одной из самых роскошных в Бостоне: отделанная прекрасными деревянными панелями, с великолепной хрустальной люстрой и обставленная мебелью по самой последней английской моде.

– Прошу извинить, я запоздал, – начал Джэсон, – но…

– Мы знаем, – прервал его Пикеринг, – у вас был деловой разговор с Элишей Уитни. Он мне сообщил.

Джэсон почувствовал, что отец и дочь недовольны его опозданием; Пикеринг стоял под портретом Генделя и как раз между бюстами Юлия Цезаря и герцога Веллингтонского, и кто знает, подумал Джэсон, может, его будущий тесть в качестве вице-президента Общества и оказывал ему поддержку, ничем не выдавая себя и сохраняя при этом внешнюю холодность.

– Я думал, вы обрадуетесь моим приятным новостям. Это для меня большая честь, не так ли? – продолжал Джэсон.

– Но вовсе не оправдание, чтобы откладывать нашу встречу, – упрекнула Дебора.

– Никогда не предполагал, что вы столь увлекаетесь музыкой, – заметил Пикеринг.

– Меня готовили к музыкальной карьере, сэр. Мой отец был музыкантом и одновременно школьным учителем, я же посещал школу пения, отец обучал меня игре на фортепьяно и на клавесине, а также давал мне уроки композиции.

– Я знаю о ваших исполнительских способностях, – сказал банкир. – Однако Дебора никогда не говорила мне, что вы еще и сочиняете музыку.

– Но, отец, вы ведь считаете, что не следует доверять служащему, который увлекается музыкой.

– В Бостоне музыка не в чести.

– Однако вы, сэр, являетесь вице-президентом Общества Генделя и Гайдна.

– Это лишь одна из многих почестей, которой меня удостоили. А кроме того Обществу нужен человек с практической сметкой, который умел бы держать в порядке счета.

Помимо всего прочего, подумал Джэсон, это дело еще приносит вам и немалую выгоду. Значит, его сочинительство не такая уж никчемная вещь. И тут неожиданно Пикеринг резко сказал:

– Дебора, тебе следует разорвать свою помолвку.

– Отец, но мы с Джэсоном любим друг друга!

– Это началось тогда, когда он обучал тебя игре на фортепьяно? Какая чепуха! Ты просто не знала куда деваться от безделья.

Никогда еще Дебора не казалась Джэсону такой красивой, как в этот миг, и ободренный ее категоричным утверждением, он исполнился к ней особой нежностью.

– Я уверена, Джэсон отлично сознает, что нельзя совмещать службу с увлечением музыкой.

– В банке я всего-навсего кассир, дорогая Дебора.

– Можно достичь гораздо большего, если взяться за ум. Это уже несправедливо, подумал Джэсон. Не нужно считать его дураком. Он вовсе не нуждается в напоминании о том, что ее отец при желании может повысить его в должности, либо взять да уволить.

– Отец, Джэсон понимает, что одной музыкой не проживешь.

– Боюсь, что он с тобой не согласен. Когда я начинал свою карьеру – между прочим, как мальчик на побегушках, а не кассир, – я так не разбрасывался. Ни за что бы мне не стать владельцем банка и его директором, посвяти я себя еще и другим занятиям, а особенно таким никчемным.

– Джэсон будет вести себя разумно, отец. Он знает, в чем состоят его обязанности.

Дебора взяла Джэсона за руку, но в жесте этом не чувствовалось нежности. Она любила притворяться хрупким беззащитным созданием, ранимым словно бабочка, а на самом деле обладала хищными коготками и гордым, надменным характером. Порой Джэсон недоумевал, что она в нем нашли?

Такой же вопрос не раз тревожил и ее. Она легко читала его мысли; в этом заключался одни из секретов их взаимной привязанности, хотя порой, когда они начинали выискивать друг у друга всякие недостатки, узы эти становились обременительными для обоих.

Возможно, его обаяние заключалось в привлекательной наружности, говорила она себе. Правда, Джэсон невысокого роста, но его гладкая кожа, светлые волосы, выразительное лицо, приятный тембр голоса и голубые глаза – таких живых и веселых глаз не было ни у кого другого – имели над ней какую то необъяснимую власть, они будили чувственность. Случались моменты, когда ей страстно хотелось отдаться ему душой и телом. Ей нравилось и то, что он не курил табак и не пил виски – разве не редкость для мужчины? У него красивая походка, хорошая осанка и, В придачу, он прекрасный танцор. Но особенно ей нравились его губы, не тонкие и поджатые, как у отца, а полные, яркие, чувственные. И поскольку она была богата и девица на выданье – ей исполнилось двадцать два, а Джэсону двадцать три, и он был ей небезразличен и подавал надежды, то почему бы не выйти за него замуж? Дебора не сомневалась, что в их браке будет верховодить она, но при этом с волнением думала о том, сколько радости и неизведанного счастья сулит ей его любовь. Лишь одно ее тревожило – любит ли он ее. Квинси Пикеринг полагал, что главной функцией супружеской жизни является продолжение рода, Дебору уже начало тяготить ее целомудрие, а расстаться с ним девушке ее круга и воспитания можно было лишь путем замужества.

– Вообрази себе, отец, – вдруг сказала она, – как приятно стать дедушкой.

– Ты ведь не какая-нибудь девчонка, – ответил он. – Прежде чем выходить замуж, следует все тщательно взвесить.

– Я уверена, что Гендель и Гайдн не помешают работе Джэсона в банке.

Джэсон приуныл. Дебора, защищая его от нападок отца, проявляла свой властный характер. А он не мог безропотно позволить себя поработить, особенно после разговора с Элишей Уитни, который так сильно его обнадежил. Поэтому он твердо сказал:

– Я буду по-прежнему работать в банке. Но не намерен оставить сочинение музыки.

Пикеринг улыбнулся. Улыбнулся впервые с тех пор, как Джэсон появился в гостиной. И сказал:

– Я предупреждал тебя, Дебора, что на этого молодого человека нельзя положиться. Очень жаль, что он не может посвятить себя полезному делу. Занимаясь музыкой, он добьется пресловутой известности, но окажется без гроша в кармане и будет довольствоваться милостью друзей.

– Значит, вы решили меня уволить за то, что я отдаю свой досуг музыке?

– Отец, Джэсон честно исполняет свою работу.

– Я не собираюсь его увольнять. Я просто нарисовал, что его ждет впереди. Если завтра утром он вовремя появится на работе, я позволю ему остаться.

Джэсон вспомнил о предупреждении Элиши Уитни и попросил, обращаясь сразу к отцу и к дочери:

– Профессор Уитни сказал, что члены Общества не должны знать, кто автор гимнов, в противном случае они не станут покупать Собрание. Очень прошу вас держать это в секрете. Могу я на вас рассчитывать?

– Вполне, – отозвался Пикеринг.

– А обо мне и говорить нечего, – сказала Дебора. – Куда вы сейчас идете, Джэсон?

– Не знаю. – Может быть, в основном страх перед бедностью заставил его ухаживать за Деборой, раздумывал он. – Завтра я буду в банке.

– Подумать только, – сказала она и в ее голосе зазвучало прежнее высокомерие, – неужели вы предпочтете музыку… Непостижимо!

Никогда еще Бостон не вызывал у него такой неприязни. Дувший с океана северо-восточный ветер резко бил в лицо, казалось, словно противник наносил ему пощечину. Дома из красного кирпича ужасали своим однообразием. Джэсон вдруг решительно свернул в переулок. Голова кружилась, он чувствовал себя совсем разбитым.

На его счастье Отто Мюллер оказался дома. Старик пришел в восторг, услыхав, что Общество Генделя и Гайдна собирается приобрести сочинения Отиса.

– Элиша Уитни, – сказал Мюллер, – педант, который ничего не смыслит в гармонии, но доктора и адвокаты – основной костяк Общества – по достоинству оценят вашу музыку. Она не грешит тяжеловесностью и однообразием, как та, которую они привыкли слушать. У вас достаточно мастерства, и вы умеете искусно заимствовать.

– я…

Мюллер прервал его:

– Не нужно оправданий. В Бостоне никому не под силу обнаружить влияние Генделя и Гайдна, а я не болтун. Не смущайтесь. Вы любите свое дело. Вы сочиняете музыку во славу господа бога и свою собственную.

– Есть ли у вас что-нибудь новое? Я соскучился по музыке.

– Пикеринги отругали вас, господин Отис?

– Они полагают, что музыка – никчемное занятие и что я по глупости увлекаюсь этим делом. Дорогой господин Мюллер, неужели я избрал ложный путь?

– Слушайте. Слушайте внимательно.

Фантазия, которую Мюллер играл на фортепьяно, покорила Джэсона своей необычайной красотой. В ней звучала безграничная печаль, она трогала до слез. Но как бы ни была мрачна основная тема, мелодия трогала своей изысканной утонченностью. Давно смолкли последние аккорды, а Джэсон все раздумывал над тем, какой человек способен сочинить столь чудесную, выразительную музыку.

Мюллер хранил молчание, словно слова могли осквернить эту торжественную минуту.

– Необычайно! Удивительно! – воскликнул наконец Джэсон.

– Это Моцарт, – отозвался Мюллер. Джэсон никогда раньше не слыхал о Моцарте.

– Он неизвестен в Америке, – сказал Мюллер и сердито добавил, – в Америке знают одну церковную музыку.

Джэсону захотелось о многом расспросить Мюллера.

– Моцарт жив? Где он родился? Что еще написал?

В ответ Мюллер исполнил еще одну фантазию.

Никогда в жизни Джэсон не испытывал ничего подобного. Открытие Моцарта можно было сравнить разве что с открытием Колумбом Америки. Знакомство с этим композитором явилось для Джэсона невиданным откровением, музыка Моцарта заворожила и потрясла его. Мюллер снова проиграл фантазию, и Джэсон подумал, что в этой музыке есть нечто, к чему он будет еще не раз возвращаться, в тяжелые минуты она явится для него спасением. Пикеринги могут презирать подобную музыку, но разве любые их насмешки способны ее принизить? Ради наслаждения такой музыкой стоило жить на свете! Мюллер сыграл еще несколько сонат Моцарта; они были певучи и нежны, в них было божественное совершенство, свой особый стройный порядок, уравновешенность и ясность, музыка действовала умиротворяюще и покоряла своим изяществом. Джэсон был счастлив, что ему довелось ее услышать! Мелодии Моцарта заворожили его. Но он понимал, что такая привязанность может таить в себе больше опасности, чем любовь к женщине.

Видя, как Моцарт увлек Джэсона, и проникшись к молодому человеку еще большей симпатией, Мюллер провел весь остаток дня в рассказах о композиторе. Он признался Джэсону, что хотел написать книгу о Моцарте. Год назад уже принялся было за нее, но обескураженный отсутствием у бостонцев интереса к его музыке да и к самому композитору, оставил эту затею.

Однако больше всего потрясли Джэсона и оставили глубокий след в его душе подробности о кончине Моцарта. Чтобы такого человека могли бросить в общую могилу, – это казалось ему неслыханным надругательством. Счесть это за случайность или проявление равнодушия было невозможно. А когда Мюллер рассказал, что Моцарт умер при весьма странных обстоятельствах, и что сам композитор подозревал, будто его отравили, Джэсон был склонен поверить Мюллеру и спросил:

– Подозревал ли он кого-нибудь?

– Да. Антонио Сальери. При жизни Моцарта Сальери был его главным соперником в Вене, а теперь, через тридцать лет после его смерти, Сальери по-прежнему является первым капельмейстером при императорском дворе Габсбургов.

– А каково ваше мнение, господин Мюллер?

– У меня немало подозрений, я и сам был свидетелем враждебного отношения Сальери к Моцарту, но отравление… для этого никогда не было достаточных доказательств.

Следующие месяцы Джэсон посвятил знакомству с музыкой Моцарта – той, что имелась у Мюллера, а также пытался разузнать подробней о жизни композитора и, в особенности, об обстоятельствах его смерти.

Дебора не разорвала их помолвку и продолжала встречаться с Джэсоном каждое воскресенье, но разговора о свадьбе больше не заводила.

Джэсон по-прежнему занимал должность кассира в банке Пикеринга, который относился к нему с подчеркнутой вежливостью. Квинси Пикеринг, догадался Джэсон, считает их помолвку делом прошлого и предпочитает выжидать, нежели вступать в ненужные споры со своей упрямой дочерью.

Джэсон пытался пробудить в Деборе любовь к Моцарту, играя ей открытые им шедевры, и говорил: «В сочинении музыки Моцарта еще никто не превзошел», – но видел, что Проявляемый ею интерес не был искренним, потому что она отвечала: «Его музыка приятна, но в ней нет глубины. Вам бы следовало заняться сочинением церковной музыки. Мне сказали, что новое Собрание церковной музыки отличается хорошим вкусом и им довольны. Нужно добиваться, чтобы Общество объявило о вашем авторстве».

Вскоре тем стало известно, что Джэсон Отис – автор гимнов. Его духовные мелодии, – по словам Элиши Уитни «столь приятные для слуха и легкие для исполнения», – сразу стали пользоваться популярностью. Даже церкви, не принадлежавшие и Обществу, захотели приобрести его гимны, a затем, и верующие таких отдаленных мест, как Нью-Йорк, Филадельфия и Чарльстон. И когда понадобилось выпустить второе издание, Элиша Уитни решил поставить, на Собрании имя Джэсона Отиса. Он извлек из этого пользу и для себя. Профессор гордился собой, принимая похвалы за то, что первый открыл столь талантливого композитора.

Новость о том, что банковский кассир сочинил духовную музыку, привлекла к Собранию большой интерес и сильно повысила на него спрос.

Квинси Пикеринг не обратил на это ровно никакого внимания, а Дебора увидела в успехе Джэсона свою заслугу и снова стала к нему нежна и внимательна.

За год Собрание духовных гимнов выходило целых семь раз, автор заработал на нем две тысячи долларов, да и финансовое положение Общества заметно упрочилось.

Как-то в воскресенье после службы профессор предложил Джэсону написать новые гимны, а когда тот заколебался, не зная, что ответить, профессора это явно обеспокоило.

Элиша Уитни, чье сходство со сморщенной старой черепахой стало еще более разительным, сказал:

– Молодой человек, мы готовы повысить вам плату. Разумеется, в пределах разумного.

– Дело не в деньгах, профессор.

Нет, трудолюбивый сын Новой Англии не может оставаться равнодушен к благам, даруемым деньгами, а этот молодой человек проявил много трудолюбия в своих сочинениях, подумал Элиша Уитни. Но вслух сказал:

– В чем же дело?

Как объяснишь профессору, что чем больше он слушает Моцарта, тем сильнее разочаровывается в своих сочинениях и тем больше его тянет посетить те места, где родилась эта божественная музыка. Джэсон сыграл Элише Уитни несколько сонат Моцарта, но профессор остался к ним глух, объявив, что они не идут ни в какое сравнение с духовной музыкой Генделя. А использовать мелодии Моцарта для своих гимнов Джэсон не решался. Это было бы святотатством. В поисках отговорки Джэсон неожиданно для себя сказал:

– Я подумываю предпринять путешествие в Старый Свет. Мне хотелось бы повидаться с некоторыми европейскими музыкантами.

И тут он вспомнил, что Общество намеревалось заказать господину Бетховену ораторию.

– Знают ли Пикеринги о вашем намерении поехать в Европу?

– Я хотел сначала посоветоваться с вами, профессор.

– Почему?

– Я мог бы посетить Бетховена. Ваше рекомендательное письмо пришлось бы весьма кстати.

– Бетховен оставит его без внимания. У нас никогда не было с ним личной переписки.

– Но он не оставит без внимания заказ Общества, профессор.

Элиша Уитни не стал развивать дальше эту тему, а только заметил:

– Если вы решите посетить Старый Свет, я обращусь к Квинси Пикерингу с просьбой предоставить вам отпуск. К сожалению, многие энергичные и подающие надежды молодые люди жертвуют своим будущим в погоне за несбыточными мечтами.

– Как обстоят дела с заказом оратории Бетховену?

Джэсон, погруженный в задумчивость, невольно вздрогнул. Мюллер повысил голос, и Джэсон вернулся к действительности. Взволнованный всем тем, что он узнал о Сальери, он забыл сообщить старому музыканту о письме, полученном от Общества. Элиша Уитни, не упускавший из виду и собственные цели, оказался ему весьма полезен.

– Мне придется, возможно, кое в чем уступить, – сказал Джэсон.

– В Вене у вас появится возможность встретиться и с другими людьми.

– Например, с Сальери?

– Сальери, считайте, уже мертв. Никто его больше никогда не увидит.

– Тогда к чему мне ехать в Вену?

Мюллер взял щепотку табаку, поправил свой старомодный парик, потеребил серебряные пуговицы на камзоле и ответил:

Господин Бетховен очень хорошо знал Сальери. Сальери был его любимым учителем. Насколько мне известен характер Бетховена, он будет со всей страстью защищать своего учителя.

Значит, вы полагаете, что я твердо решил расследовать обстоятельства смерти Моцарта?

Сейчас для этого самый подходящий момент. После признания Сальери и его попытки к самоубийству Вена, должно быть, полна всяких слухов и разговоров. В такое время вам наверняка удается разузнать скрытые доселе вещи.

Путешествие предстоит нелегкое.

Во времена Моцарта оно было куда труднее. В теперешних каретах не гуляют сквозняки, да и рессоры стали получше, Вот увидите, все будет в порядке.

Глупо скрывать свою заинтересованность, однако…

Не отказывайтесь, иначе потом пожалеете, – уговаривал Мюллер. – Еще живы многие из тех, кто знал Моцарта и Сальери. Кто поручится, будут ли они живы через год-два. Мой брат Эрнест пишет, что Бетховен прихварывает. Да и сам Эрнест, который может вам многое рассказать о Моцарте и Сальери и устроить встречу с господином Бетховеном, тоже уже немолод и подвержен болезням. Ну, а сестры Вебер, три сестры, что связали свою жизнь с жизнью Моцарта; его жена, Констанца, ее старшая сестра Алоизия – первая его любовь, что ни для кого не секрет, – и третья, младшая сестра Софи, на чьих руках он умер. Все они уже в преклонных летах. Скоро старость и болезни многое сотрут в их памяти, а смерть вообще все предаст забвению. Родная сестра Моцарта, Наннерль, сильно болеет, и, говорят, дни ее сочтены. А сколько ценного можно у нее узнать! Если вы искренне желаете встретиться с людьми, знавшими Моцарта и Сальери, вам следует торопиться. К примеру, Лоренцо да Понте, который был близко знаком с обоими и писал для них либретто, ему должно быть уже под восемьдесят.

– Да Понте был соотечественником Сальери?

– Сальери ввел его в венские музыкальные круги. Да Понте считался непревзойденным мастером интриги. Пожалуй, и не найдешь другого, кто знал бы столько о Моцарте и о Сальери. Он теперь живет в Америке, в Нью-Йорке.

– А захочет ли он со мной говорить, господин Мюллер?

– Он готов говорить с каждым, кто изъявит желание его слушать.

– Вы его знали?

– В музыкальных кругах Вены его знали все. Это был замкнутый мирок, ограниченный с одной стороны собором святого Стефана, с другой – Дунайским каналом, с третьей – династией Габсбургов и их дворцом Гофбург, а с четвертой – Бургтеатром, где ставилось большинство опер.

– Вы когда-нибудь встречали Моцарта и Сальери в обществе да Понте?

– Да. Но ведь всякий человек видит вещи по-своему. А господь редко кого наделяет даром прозрения. – Мюллер откинулся на спинку стула, обитого красной материей, копией тех стульев, что он некогда видел в Гофбурге, и сделался вдруг недвижим и молчалив. Джэсону показалось, что старик погрузился в сон. А может быть, он просто вел с собой и со своим прошлым длинный разговор? Внезапно Мюллер воскликнул:

– Отис, где вы?

– Я здесь, господин Мюллер.

– Подвиньтесь поближе. Мне вспомнилось, как Сальери и да Понте поспорили между собой о ядах на репетиции оперы «Так поступают все».

– О чем же был спор?

– Им помешал Моцарт. Он боялся, что Сальери уговорит да Понте расстаться с ним, Моцартом. Сальери сказал тогда, что «Дон Жуан» – опера, восхваляющая дьявола. Моцарт очень рассердился, а это с ним случалось редко. Разговор происходил перед оркестром.

– Кто же пригласил Сальери на репетицию?

– По-видимому, да Понте. Они были хорошими друзьями. Да Понте поддерживал дружбу со всеми сколько-нибудь известными венскими композиторами. Моцарта это огорчало. Он говорил, нет человека, которому все одинаково милы, это противно человеческой натуре.

– Чем кончился разговор об отравлении?

– Я расскажу вам о Моцарте, каким я его знал. Слушайте, если вам интересно.

Джэсона охватило беспокойство. Что, если реальность разрушит образ, созданный воображением? Ему хотелось крикнуть: «Прошу вас, остановитесь!» Но он промолчал, заранее примирившись с любой уготованной неожиданностью.

Небо заволокло серыми тучами, хлынул дождь, капли колотили в оконное стекло, словно выбивая зловещую барабанную дробь. Мюллер закрыл портьеры, комнату теперь Освещал лишь двойной подсвечник, стоявший на резном дубовом столике рядом с клавесином.

Мюллер неторопливо приступил к рассказу, стараясь воссоздать образ Моцарта, а Джэсон ловил каждое слово, перенесясь в мир прошлого.

 

4. Вена, какой ее знал Отто Мюллер

Январь 1790 года Господин Отис, был в Вене нелегким временем незадолго ко этого французы штурмом взяли Бастилию и заточили в тюрьму сестру нашего императора Марию Антуанетту, и Вена полнилась слухами о том, что Император Иосиф намеревался силой подавить новое революционное правительство во Франции и освободить из заключения сестру. А когда молодежь начали забирать в армию, то положение стало и вовсе угрожающим. Поговаривали, что на время кризиса опера вообще закроется. Меня удивляло, как мог Моцарт сочинять музыку в такой тревожной обстановке.

Однако когда Моцарт и да Понте получили императорский заказ написать новую оперу и меня взяли в оркестр, я воспрянул духом. К этому времени я потерял счет сыгранным мною сочинениям Моцарта, и его музыка стала мне особенно близкой.

Моцарт, да Понте, Сальери… Я думал о каждом из них, когда шел в Бургтеатр на первую репетицию с оркестром оперы «Так поступают все». Эти люди главенствовали в оперном мире Вены, и если они были вами довольны, вас брали на работу. Я чувствовал себя неотъемлемой частью оркестра и пытался позабыть о новых слухах, переполнявших Вену: «Иосиф стареет на глазах… Он горько разочарован тем, что его подданные не одобряют введенные им реформы… Всем известно, что его брат Леопольд, который наследует трон, презирает Иосифа и намерен железной рукой подавить любое новое проявление недовольства…»

Я не знал, что и думать, господин Отис. Ухудшение здоровья императора можно было объяснить по-разному, и все же меня одолевали сомнения.

Темные заговоры были в те дни в моде. Еще со времен Борджий в Вене говорили, что для итальянцев «яд – верховная власть», а Леопольда, прожившего двадцать пять лет в Тоскане, считали скорее итальянцем, чем немцем.

Существовало множество причин, из-за которых Иосифа могли отравить. При нем ослабло влияние итальянцев при дворе; предпринятые им реформы создали ему много врагов среди дворянства; в те времена неожиданная таинственная смерть не была редкостью.

Я подошел к Бургтеатру, расположенному на Михаэлер-плац. Освещенная полуденным солнцем серая громада Гофбурга – Бургтеатр для удобства Габсбургов был выстроен рядом с дворцом – производила величественное впечатление, вызывая должный страх в сердцах подданных.

У театра я увидел двоих служителей, которые спорили, как лучше повесить афишу, объявлявшую о премьере. Обычно первая репетиция с оркестром была волнующим событием, временем новых открытий и сбывающихся надежд; но тут я вспомнил о новости, услышанной не далее как в то же утро: Иосиф внезапно заболел, к нему призвали священника, и премьеру оперы в связи с этим думали отложить, а еще и потому, что партитура не готова, композитор нездоров и никак не может договориться со своим либреттистом.

Однако, заинтересованный спором двух служителей, я остановился за углом и услышал, как тот, что постарше, сказал:

«Фриц, нам велено повесить эту афишу на самом видном месте, но кто знает, увидит ли опера свет».

«Швырни ее в канаву, – отозвался другой, – может, за это нас как раз и похвалят».

Они уже собирались так и поступить, когда я вышел из-за угла и сказал:

«Повесьте афишу, иначе я на вас пожалуюсь».

Сплюнув, Фриц ответил:

«Можно подумать, что вы, музыканты, сродни аристократам!»

Но когда я сам стал вешать афишу, Фриц выхватил ее у меня из рук и повесил по всем правилам, как положено, но при этом не мог удержаться от издевки:

«На все требуется умение, скрипач. Вы и вправду думаете, что эта опера будет поставлена?»

Я постарался скрыть свои опасения и ответил:

«Пока все идет гладко».

«Гладко? Да они друг другу глотку готовы перегрызть! Вы что, не видите? А вас еще называют цыганами!»

С давних пор мне было известно, что музыкантов считали цыганами. Но я промолчал, потому что увидел подходившего Моцарта. Меня удивил его печальный вид. Я не встречал его несколько месяцев, и за это время он заметно постарел и осунулся. Однако, когда он поздоровался со мной, его лицо оживилось. Он был небольшого роста, худой и бледный, но, улыбаясь, весь преображался. Его голубые глаза заблестели, он провел рукой по своим светлым волосам, которыми так гордился – на репетицию он не счел нужным надевать парик, – и поинтересовался, о чем у нас спор. Моцарт не удивился, узнав, что служители – при его появлении они скрылись в здании – не хотят вешать афишу, объявлявшую о премьере оперы «Так поступают все».

«Как вы думаете, кто в этом виноват, господин капельмейстер?» – спросил я.

«С тех пор как я приехал в Вену, – ответил Моцарт, – еще в 1781 году, Сальери враждебно относится ко мне. О, он весьма почтителен со мной, кричит „Браво!“ на моих спектаклях и называет меня своим дорогим другом, но за моей спиной изо всех сил старается мне навредить. Много лет назад, продолжал Моцарт, – когда я впервые приехал и Вену и никто еще не видел во мне соперника, уже тогда он Начал меня преследовать. Я должен был обучать принцессу Вюртембергскую игре на клавесине, но Сальери своими интригами все сорвал».

«И, тем не менее, вы всегда с ним обходительны, господин капельмейстер».

«Как и он со мной, господин Мюллер, не могу же я вызвать его на дуэль, он слишком умен, чтобы оскорбить меня публично».

«Нельзя ли как-нибудь заставить его замолчать?» – предложил я.

«Невозможно. Вена – это клубок заговоров. Здесь властвует интрига. Город представляет из себя такую смесь национальностей – немцев, баварцев, венгров, поляков, словаков, чехов и итальянцев, – что даже Иосиф не может уберечься от всяческих козней».

«Говорят, будто император серьезно болен и вряд ли долго протянет. Поговаривают даже, будто его отравили».

«Это самая свирепая болезнь века, – ответил Моцарт. – Ее называют „итальянской болезнью“ и считают такой же заразной, как оспа». Он вздохнул и спросил меня, внезапно переменив тему: «Как поживает ваш брат? Я слыхал, он был сильно болен?»

«Ему уже лучше. Благодарю, что вы помните, господин капельмейстер».

«Он прекрасный музыкант. Пожалуйста, передайте ему от меня поклон».

«Эрнест будет весьма польщен, господин капельмейстер».

Моцарт слегка улыбнулся и замолчал. Глядя на его красный камзол, белые шелковые чулки и черные тупоносые туфли с блестящими серебряными пряжками, я вспомнил нашу первую встречу. Он задумчиво проговорил:

«Я знаю императора – почти с детских лет. Вену без Иосифа трудно себе представить. Я играл для него, когда мне было шесть лет».

«Я все помню! – воскликнул я. – Я слышал тогда вашу игру».

«Но я ведь старше вас», – удивился Моцарт!

Он и в самом деле выглядел старше меня, господин Отис, морщины покрывали его высокий лоб, а под глазами набрякли мешки, хотя я знал, что ему всего тридцать с небольшим.

«Прошу прощения, господин капельмейстер, но это я старше вас. Я родился в 1750 году».

«А я чувствую себя старше своих лет. Я переболел многими болезнями».

«Слышал, что вы и в последнее время недомогаете?»

Словно тень прошла по лицу Моцарта, болезнь он, видимо, считал для себя непозволительной роскошью; он поспешно проговорил:

«Легкое нездоровье. Сегодня мне гораздо лучше. Где вы слышали мою игру в те годы? Мне приходилось выступать так часто, что я не могу теперь припомнить всех мест. Музыку, которую исполнял, помню, а вот концерты – они сыпались, как песок в песочных часах».

«А я навсегда запомнил тот концерт, господин капельмейстер», – ответил я. «Это было во дворце князя Кауница… Отец сказал мне, что князь Кауниц – канцлер и после Марии Терезии самое могущественное лицо в государстве. Нам не полагалось присутствовать на концерте – допускалась только знать – но мой отец, который, как и ваш, был тоже прекрасным музыкантом, оказал князю много услуг, и поэтому нам разрешили прийти, но мы стояли в задних рядах, за креслами, как и подобало людям столь низкого звания. Мне было всего двенадцать, и я не видел ничего из-за спин. Но слышать, слышал».

Моцарт ответил с редкой для него горячностью, так, словно я разбередил больную рану.

«Говорят, я слишком мал ростом и не могу как следует дирижировать оркестром, что, мол, у меня ноги коротковаты, оркестранты меня почти не видят; но ведь Гайдн немногим меня выше. Что я тогда играл?»

«Скарлатти. Младшего. Отец привел меня на концерт в надежде, что я возымею желание стать вторым Вольфгангом Амадеем Моцартом».

«Я не уверен, что к этому стоило стремиться».

«Почему, господин капельмейстер?»

«В моей жизни было слишком много страданий, болезней, зависти и интриг».

Голос Мюллера прервался, и Джэсон, взволнованный до глубины души, воскликнул:

– Неужели он так и сказал? Значит, ему было очень горько.

В конце концов старческая намять весьма ненадежна, промелькнуло у Джэсона, но голос Мюллера обрел уверенность и силу.

– Вы и самом дело верите, что у него было так горько на душе? – спросил Джэсон.

– Или печально. Вместо того, чтобы обрадоваться при виде афиши своей новой оперы, Моцарт глядел на нее с великой грустью. Господин Отис, я просто пытаюсь рассказать вам о своих встречах с Моцартом, которые навсегда остались у меня в памяти. К нему уже тогда пришла слава. Я думаю, он сознавал и свою гениальность, но мне кажется, он также понимал, что Вена для него неподходящее место. А мой следующий вопрос взволновал Моцарта еще сильней.

Джэсон придвинулся поближе. Рассказ Мюллера рождал в нем целую бурю чувств.

– Очнувшись от удивления, – молчание длилось всего несколько секунд, я спросил: «Вы возмущались, когда ваш отец принуждал вас ездить по Европе?»

«Он меня принуждал, а я возмущался! – сердито повторил Моцарт. – Да я дорожил этими поездками! Мы были очень дружной семьей – мой отец, мать и сестра, и это действовало на меня благотворно. Я играл для них. Какую великую радость и удовлетворение я испытывал! Я был в то время очень, очень счастлив. Пожалуй, это были счастливейшие годы моей жизни. Возмущаться отцом! Невероятно! – Он побледнел. Подобное обвинение глубоко поразило его. – До чего же глупы люди!»

«Ваша музыка и тогда вызывала восхищение, господин капельмейстер. – Я надеялся, что это смягчит его и не ошибся. – Как и теперь».

«Публика равнодушна, господин Мюллер. Она интересуется лишь результатом творения, но не самим творцом. Она наслаждается моими созданиями, но игнорирует создателя, который для нее словно старая перчатка, – когда сносится, ее выбрасывают за ненадобностью».

Он сейчас в подавленном состоянии духа, думал я, им овладела усталость, которой неминуемо подвержен творец, завершивший свой труд.

Но я знал, что навсегда сохраню воспоминание о нашей первой встрече.

Она произошла много лет назад, в 1762 году. Я помню эту дату, потому что мне тогда как раз исполнилось двенадцать, и музыкальная зала во дворце князя Кауница произвела на меня неизгладимое впечатление: вся в красных тонах в подражание Красному Залу в Гофбурге и украшенная гобеленами работы Буше и огромной люстрой, которая своим блеском затмевала бриллианты знатных вельмож. Я не спускал глаз с маленького мальчика, сидевшего за клавесином с уверенным видом эрцгерцога; на нем были шелковые панталоны и яркий лиловый камзол, а на боку маленькая шпага. Он выглядел совсем ребенком, даже с напудренным лицом и в парике, как у взрослого мужчины! Наверное, его мама немало позаботилась о его наряде. Я не сомневался, что этот шестилетний ребенок, вдвое меня моложе, был не на шутку перепуган. Но, как ни странно, господин Отис, хотя ослепительный свет люстры делал его бледным, играл он с удивительным самообладанием. Я не мог тогда предполагать, какое будущее ждет его, но крепко сжимал руку отца, не в силах сдержать своего волнения. Мне было горько. Я понимал, что мне никогда не достичь подобного совершенства.

Моцарт вывел меня из задумчивости, проговорив: «Кауниц только притворялся, что оказывает мне помощь. Я был забавой для Габсбургов, они баловали меня своим вниманием, пока были молоды, а потом позабыли. Нам пора начинать репетицию. Без меня они допустят множество ошибок». И он ласково взял меня за руку и повел в театр.

Времени оставалось в обрез. Премьера оперы была назначена через две недели, а в тот день должна была состояться первая репетиция с оркестром, но без певцов, потому что часть либретто еще не была готова, и я, как, видимо, и Моцарт, сознавал, какие потребуются титанические усилия, чтобы премьера прошла в намеченный срок. Мы подошли к музыкантам, и я почувствовал волнение, владевшее всеми. Скрипач из оркестровой ямы сообщил Моцарту:

«Маэстро, концертмейстер заболел, по-видимому, у него „итальянская болезнь“. Еще вчера он был совершенно здоров».

Словно по тайному знаку, граф Орсини-Розенберг, директор императорских театров, сидевший в задних рядах партера, прошел по проходу и сказал Моцарту:

«Репетицию придется отменить. Мы не можем репетировать без концертмейстера».

«Мы не можем позволить себе новой отсрочки! – вскричал Моцарт. – Еще одна задержка, и постановка оперы провалится, господин директор».

Граф строго заметил: «Плохо отрепетированную оперу ставить нельзя, Моцарт, нам придется позаботиться о новом концертмейстере».

«Хорошо», согласился Моцарт. Он искал глазами да Понте, который нанял прежнего концертмейстера, но либреттиста нигде не было видно.

«Это наша обязанность. Мне очень жаль, но это так», сказал Орсини-Розенберг.

Однако мне показалось, что директор императорских театров, который правил железной рукой в оперном мире Вены, кроме тех редких случаев, когда ему приходилось Подчиняться воле императора, вовсе не жалеет о случившемся. Мне было известно, что граф не одобряет Моцарта: это стало очевидным во время постановки «Фигаро», увидевшего свет лишь благодаря изворотливости да Понте.

Орсини-Розенберг повторил: «Без концертмейстера репетиция не состоится».

Граф предложил оркестрантам отправляться домой, Моцарт был в полной растерянности, и тогда я решился:

«Позвольте, маэстро, предложить вам свои услуги. Я могу взять на себя обязанности концертмейстера».

«Мюллер – посредственный музыкант. Он и со своей-то партией еле справляется. Это невозможно!» – с презрением сказал Розенберг.

Орсини-Розенберг не сомневался в своей правоте, но Моцарт возразил:

«Мюллер исполнял партию первой скрипки в „Свадьбе Фигаро“ и в „Дон Жуане“. Тогда, ваше сиятельство, вы были им довольны».

«Что поделаешь, тогда мы от него не могли избавиться».

«Ваше сиятельство, я буду жаловаться императору», – объявил Моцарт.

«Какому? Сомневаюсь, проживет ли Иосиф еще неделю».

«Мюллер отлично играет с листа, – настаивал Моцарт, – у него чистый и приятный звук, он обладает вкусом и играет безупречно. Займите место концертмейстера, господин Мюллер, я уверен, что мы справимся».

Трудно передать вам, господин Отис, владевшие мною тогда чувства. Долгие годы ждал я этого момента. Но и думать не мог, что это произойдет при столь неблагоприятных обстоятельствах. И все же тот момент я не забуду до могилы. Я занял место за первым пюпитром, и весь оркестр вслед за мной вернулся на свои места. Не могу сказать, было ли то выражением доверия ко мне, проявлением протеста или просто невольным побуждением. Но когда я постучал смычком, призывая к порядку, воцарилась полная тишина.

Моцарт улыбнулся директору и вежливо произнес: «Ваше сиятельство, я всегда готов служить моему императору». Орсини-Розенберг онемел от удивления, а Моцарт начал дирижировать.

Вначале неловкость моего положения несколько обескураживала меня, но постепенно, поскольку в партитуре новой оперы было много сходства с остальной музыкой Моцарта, той, что мне приходилось не раз исполнять, я вновь обрел уверенность в себе. Да и присутствие Моцарта придавало мне силы, и я словно преобразился. Его необычайно выразительное лицо, которое словно зеркало отражало любое настроение, было красноречивее всяких слов. Голубые глаза сияли от счастья, а маленькие руки были удивительно подвижны и пластичны. Музыка ласкала слух своей мелодичностью и, как всегда, красотой.

Я запомнил слова Моцарта, сказанные им на репетиции «Фигаро» несколько лет назад, в них я черпал мужество: «Чтобы дирижировать, недостаточно знать партитуру. Дирижируя, я забываю о той или иной странице, а представляю себе партитуру как единое целое, во всей ее гармонии и полноте. И добиваюсь чистого и безупречного исполнения, точной тональности и фразировки».

Мы закончили первую полную оркестровую репетицию оперы, и я не мог сказать, насколько она нам удалась, но знаю одно: играли мы с необычайной тщательностью. И тут весь оркестр разразился аплодисментами.

Моцарт повернулся к директору, сидевшему, развалясь в кресле, низко поклонился и сказал:

«Ваше сиятельство, я не любитель распрей, но убежден, что наша сегодняшняя импровизация была весьма удовлетворительной».

В ответ Орсини-Розенберг резко поднялся и с раздраженным видом покинул зал.

Моцарт на мгновение застыл на месте, но когда музыканты оркестра снова зааплодировали, он подошел ко мне и крепко обнял.

Его глаза блестели от слез, и я был тоже тронут до глубины души. И вдруг из темной ложи, прилежащей к оркестровой яме, я услышал сдержанный шепот да Понте:

«Сальери, теперь вы видите, что пришло время поговорить начистоту. И это меня радует».

Глубоко потрясенный, я понял, а вместе со мной и Моцарт, что да Понте и Сальери все время сидели в зале, ничем не высказывая своего присутствия. Я услышал, как Моцарт сказал: «Что они еще затеяли? Неужели да Понте поддастся на уговоры Сальери? Сейчас, когда уже поздно?»

Моцарт шепнул мне на ухо:

«Если поэт вступил в сговор с Сальери, то он больше не станет писать для меня».

Моцарт велел музыкантам отдыхать, а сам поспешил в ложу. Я последовал за ним. Мне хотелось знать, останусь ли я концертмейстером, к тому же всем было известно, что Сальери и Моцарт не выносят друг друга, хотя и разыгрывают дружбу.

«Да Понте, – сказал Моцарт, – почему вы не защитили меня перед Розенбергом?» «Я был занят, Вольфганг».

«Не поэтому ли нанятый вами концертмейстер куда-то исчез?»

«Вольфганг, вы ничего не потеряли. Мюллер вас не подвел».

Но, видимо, в глубине души Моцарт подозревал злой умысел Сальери: заставить да Понте расстаться с ним Моцартом. Самоуверенный вид поэта словно говорил: не договорюсь с Моцартом, так договорюсь с Сальери!

Но Сальери, приветствуя Моцарта, поклонился чуть ли не до полу и воскликнул: «Браво! Музыка звучала bellisimo. Откуда вы ее взяли?»

Видимо, Сальери никогда не верил, что Моцарт ни у кого не заимствует: если бы только Сальери мог знать, откуда заимствует Моцарт, это облегчило бы жизнь и ему самому.

На Сальери был нарядный камзол, его голову украшал искусно уложенный парик, и весь вид этого честолюбца говорил о том, что он вполне доволен собой. Сальери, правда, был невысокого роста, полноват, с длинным носом и темными, быстрыми, почти кошачьими глазами, а острый выступающий вперед подбородок придавал ему сходство с хищной птицей.

Да Понте, старше Сальери всего на год, выглядел куда солидней. Поэт гордился своей наружностью – высокий, худощавый, с орлиным носом, черными волосами и живыми горящими глазами. Но в последние годы его и без того длинное лицо, казалось, вытянулось еще сильнее, щеки провалились, римский нос, придававший ему всегда внушительный вид, казался еще больше, а взгляд стал пронзительнее.

Да Понте сообщил Моцарту:

«Я решил, что в той сцене, где Феррандо и Гульельмо, переодетые в албанцев, добиваются благосклонности Фьордилиджи и Дорабеллы, они должны прикинуться, что в случае отказа готовы принять яд».

«Это и было темой вашей беседы с господином Сальери?» – спросил Моцарт.

Да Понте напустил на себя таинственность – он любил все театральное – и сказал:

«Это будет великолепным финалом для первого акта».

«Я в восторге от вашей музыки, Моцарт, – сказал Сальери, – но, как вам известно, питаю самые преданные чувства и к нашему дорогому другу да Понте».

«Вы искренний человек, – объявил да Понте. – Маэстро Сальери представил меня венскому свету и императору. Я ему очень многим обязан».

Мне почудилось, господин Отис, что, окажись они на узкой дорожке, одному из них бы не сдобровать, однако я, разумеется, не посмел открыть рта.

«Но маэстро Сальери утверждает, что „Дон Жуан“ – это опера, воспевающая дьявола, – продолжал Моцарт. – Согласитесь, что это не совсем лестное мнение».

«Стоит ли принимать всерьез подобные замечания, Моцарт, – отозвался Сальери. – Это лишь говорит о том, как все мы вам завидуем. Да и кто из нас потом не сожалеет о необдуманных словах?»

«Посмотрите, какую помощь оказал нам маэстро, – добавил да Понте. – Он знаток ядов. И наш искренний друг. Только что он советовал мне, как удачнее ввести этот момент в сюжет».

«Я думаю, нам не следует вообще касаться подобной темы, пусть даже в шутку. Яд – вещь малоприятная», – заметил Моцарт.

«Вольфганг, это чисто по-венециански, а ведь вся опера венецианская».

«Это возымеет успех, Моцарт, – вставил Сальери. – Поверьте».

«Тогда о чем же вы вели спор?» – спросил Моцарт.

«Я венецианец, – ответил да Понте. – Когда я с чем-то не согласен, я этого не скрываю. Но маэстро Сальери меня убедил. Он даже сказал, какой избрать яд. Влюбленные притворятся, будто приняли „аква тоффана“».

«Это очень действенный яд, – с гордостью произнес Сальери. – В нем содержится мышьяк и окись свинца, однако в малых дозах он действует медленно и его не обнаружить. В моей следующей опере я, возможно, и сам прибегну к подобному приему. У меня есть нюх на увлекательные ситуации, не сочтите это хвастовством».

«И в благодарность за его любезный совет, да Понте, вы обещали Сальери написать либретто для его новой оперы?» – спросил Моцарт.

«Каждый устраивается как может», – пожал плечами да Понте.

«Говорят, император не доживет до нашей премьеры. Если это случится, премьеру оперы могут отложить», – сказал Моцарт.

«Я только вчера видел Иосифа, – с видом святоши заметил да Понте, – он болен, в этом нет сомнений, но выглядел гораздо лучше. Император не собирается умирать до премьеры нашей оперы. Можете мне поверить».

«А не стал ли он жертвой отравления?» – спросил Моцарт.

«Господи, откуда у вас такие мысли?» – воскликнул либреттист.

«Оттуда же, откуда у всех других, – ответил Моцарт. – А как обстоят дела во Франции? Ведь это тоже может помешать постановке оперы?»

«Я слышал, Иосиф ведет переговоры с французами об освобождении своей сестры. Французы будут только рады избавиться от Марии Антуанетты. Но нам за нее волноваться нечего», – сказал да Понте.

«Если ее смерть приведет к войне, это и нас коснется», – возразил Моцарт.

«Вы утомлены, Вольфганг, вас все волнует, – сказал да Понте. – Раз уж мы решили использовать в опере ложное отравление, нужно написать к этой сцене соответствующую музыку. Отказаться от подобной идеи просто глупо. Сейчас это модно».

«А как насчет концертмейстера и нашего уважаемого господина директора, да Понте?»

«Я позабочусь о Розенберге, Вольфганг, а вы позаботьтесь о музыке. Это единственное, о чем вам следует заботиться».

Моцарт тут же назначил меня концертмейстером. Я сознавал всю разумность его решения; но не успели мы возобновить прерванную репетицию, как я увидел приближающихся к нам сестер Вебер: жену Моцарта Констанцу, ее старшую сестру примадонну Алоизию Ланге, в которую Моцарт был влюблен до своей женитьбы, и младшую сестру Софи Вебер, часто посещавшую их дом.

Я догадался о причине появления Алоизии. Ее прочили на роль Фьордилиджи, пока да Понте не сумел пристроить на эту роль свою любовницу Ла Феррарезе, но всегда могла возникнуть нужда в дополнительном сопрано. На Ла Феррарезе, по слухам, нельзя было положиться, и Моцарту не нравился ее голос, а голосом Алоизии он восторгался, не говоря об остальных ее качествах. Но жена его редко появлялась на репетициях. По-видимому, что-то случилось, подумал я, заметив взволнованный вид Констанцы.

Мюллер сделал паузу, и Джэсон задумался над тем, насколько можно доверять воспоминаниям старого музыканта. Может быть, Мюллер просто тешит свое тщеславие?

А может, держится за это драгоценное прошлое потому, что жить ему уже больше нечем? И хотя Вена все так же неумолимо влекла к себе Джэсона – единственный город, в котором, казалось, стоило жить музыканту, – его занимал вопрос: чего больше в рассказе старого учителя – фантазии или правды? Мюллер мог без всякого умысла многое исказить. Но, несмотря на одолевавшие его сомнения, Джэсон хотел дослушать все до конца. Слушая, он сам становился как бы участником этих волнующих событий. Происходило нечто удивительное и прекрасное: он страстно любил Моцарта и эта любовь роднила его с музыкальным миром, полным величественной красоты.

Однако вступление в этот мир вовсе не сулило ему блаженства или счастья. До тех пор, пока истинные обстоятельства смерти Моцарта оставались для него тайной, он не мог обрести покоя. Рассказ Мюллера лишь разжег его любопытство, но многое в судьбе Моцарта было еще непонятным и загадочным.

– Вы были хорошо знакомы с сестрами Вебер? – спросил Джэсон.

– Я знал всю семью. Была еще четвертая сестра и мать. Я часто играл в их доме вместе с Моцартом.

– Вам нравились Веберы, господин Мюллер?

– Это не имеет отношения к делу, – раздраженно заметил Мюллер. – Я просто хочу торжества справедливости.

– И чтобы Моцарт был отмщен?

– Нет, нет. Он уже отмщен. Если Сальери и останется и памяти потомков, то лишь как человек, убивший Моцарта.

– Вы не хотите, чтобы Сальери был наказан?

– Если он лишился разума, то это уже достаточное наказание.

– Тогда почему же вы предлагаете мне заняться этим расследованием?

– Есть много такого, что полезно было бы узнать.

– Вы не верите, что он сошел с ума? Считаете это просто хитрой уловкой?

– Порой, господин Отис, нам кажется, будто мы все понимаем, но мы не понимаем роимым счетом ничего. Мои воспоминания лишь часть правды. В Вене вы услышите многое другое.

– Вы полагаете, что вопрос о моей поездке решен?

– А разве не поэтому вы ловите каждое мое слово?

– Многое придется обдумать. Я еще не принял окончательного решения.

Мюллер задумчиво произнес:

– Вам следует поговорить с сестрами Вебер. Никто не знал Моцарта так хорошо, как они. Подумайте, какими фактами они располагают! Три сестры, и такие разные: старшая, которая отвергла его любовь, средняя, которая стала его второй привязанностью и женой, и самая младшая, обожавшая его свояченица. Можете не сомневаться, что у каждой из них свое мнение о нем.

Мысль о встрече с сестрами Вебер зажгла воображение Джэсона. Без сестер Вебер немыслимо было представить жизнь композитора, их воспоминания могли оказаться бесценными. Джэсон готов был расспрашивать Мюллера до утра.

– Что заставило их явиться в тот день в Бургтеатр?

– Я не могу припомнить всех подробностей, но кое-что живо в моей памяти.

Увидев жену, Моцарт бросился к ней, поцеловал и воскликнул:

«Станци, зачем ты пришла, ты ведь не оправилась после болезни и еще совсем слаба?»

И мне вспомнилось, что она недавно потеряла ребенка. Но не успела Констанца ответить, как Алоизия поцеловала Моцарта в губы, отнюдь не родственным поцелуем, а скорее поцелуем обольстительницы. И тут он спросил Софи:

«В чем дело, дорогая?»

Все три сестры были взволнованы, и я подумал, до чего неловко, что объяснение происходит при свидетелях, особенно при Сальери.

Ни одну из сестер нельзя было назвать по-настоящему красивой. Алоизия, некогда хорошенькая, а в глазах Моцарта просто красавица, заметно огрубела, резкие черты придавали лицу холодность. Констанца никогда не слыла хорошенькой, а после болезни совсем подурнела. Софи же по-прежнему напоминала подростка.

Констанца сказала: «Вольфганг, я попала в ужасно неприятное положение. Портной сказал, что если мы немедленно не оплатим счетов, он заберет назад твои новые камзолы, и тогда тебе нечего будет надеть на премьеру».

«Сколько я ему должен?» – шепотом спросил Моцарт.

«Двадцать пять гульденов», – ответила Констанца.

Все ждали возобновления репетиции, но дело явно затягивалось, и я невольно задал себе вопрос: уж не Сальери ли подстроил столь злую шутку с портным в такой неподходящий момент? Моцарт был в полном расстройстве; он опустился на стул рядом с клавесином, за которым дирижировал.

Я понял, что его огорчила не сумма долга, а сама унизительность положения› и тут я решил вмешаться.

«У меня есть камзол, который вам придется впору, господин капельмейстер!»

А да Понте прибавил:

«Вот и превосходно! Мы не можем дальше откладывать репетицию, не правда ли, маэстро Сальери?» На что Сальери слегка улыбнулся и сказал: «Я очень сожалею, что моя одежда велика для господина Моцарта», – Хотя на самом деле они были почти одного роста.

И тут к разговору присоединилась Алоизия:

«Если бы я исполняла партию Фьордилиджи, Вольфганг…», но да Понте тут же оборвал ее:

«Это невозможно! я сам поговорю с портным. Сколько вы ему должны, Констанца?»

«Двадцать пять гульденов. Вы нам поможете, Лоренцо?»

Не обращая внимания на гневное выражение лица Алоизии и раздраженный жест Сальери, да Понте взял Моцарта под руку и сказал:

– «Партитура прелестна, Вольфганг. Опера нас прославит. Если не ошибаюсь…»

Сильный шум за кулисами поглотил конец фразы да Понте и, зная изворотливость либреттиста, я нисколько не удивился, когда он перешел на другую тему и убедил Моцарта продолжить репетицию.

После репетиции ко мне подошла Софи и прошептала так, чтобы никто не слышал:

«Последите за ним, прошу вас, господин Мюллер. Он совсем обессилел на прошлой неделе несколько раз терял сознание. А когда я стала его уговаривать отдохнуть, он отговорился тем, что это легкое желудочное недомогание да к тому же простуда. „Кругом свирепствует дизентерия, – сказал он, сточные канавы кишат заразой“.»

Я спросил Софи: «Вы ему не верите?»

И Софи ответила: «Не знаю, что и сказать. Но со здоровьем у него совсем плохо».

Однако, когда я на следующий день попробовал завести об этом речь, с господином Моцартом, он рассмеялся и ответил:

«Софи порой наивна как ребенок. Слишком уж она всего боится».

Настроение у него На этот раз было приподнятое, ибо да Понте уладив дело с портным, да и новая сцена отравления, вставленная либреттистом и положенная на музыку, звучала очень эффектно.

«А как же Сальери?» – спросил я его.

Моцарт засмеялся. «Что его винить, все люди любят приврать, исказить правду либо повернуть все себе на пользу. Если моя опера „Так поступают все“ будет и дальше улучшаться, больше мне ничего не надо. Тогда всем козням Сальери конец. Господин Мюллер, я должен во что бы то ни стало снова завоевать любовь венской публики».

Мюллер кончил свой рассказ на веселой ноте, словно зараженный былым оптимизмом Моцарта. Но Джэсон немедленно обрушил на него множество вопросов.

– А как поступил Сальери?

– Он больше не появлялся ни на одной репетиции, видимо, понял, что уже не сможет навредить или сорвать постановку оперы.

– И Моцарт снова завоевал любовь Вены?

– Ко времени генеральной репетиции он окончательно успокоился и был настолько доволен спектаклем, что пригласил на него Гайдна; император также присутствовал на премьере и объявил, что «Так поступают все» – лучшая из опер Моцарта. Моцарт ликовал. Он признался мне, что надеется теперь на постоянные заказы. Но через несколько недель император скончался, и спектакли «Так поступают все» на время национального траура отменили, а когда они возобновились, на троне уже сидел новый император, Леопольд II, не любивший музыку. Вскоре оперы вообще перестали ставить.

– Императора Иосифа действительно отравили?

– Этого никто не знал. Все в Вене были растеряны и обеспокоены событиями, происходящими во Франции. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что революция во Франции явилась тем событием, которое навсегда изменило ход истории, к прошлому возврата не было. Но тогда мы этого не сознавали. Мы боялись, что Австрия окажется втянутой в войну из-за Марии Антуанетты. Эта перспектива сама по себе была достаточно неприятной. Сомневаюсь, чтобы дворянство или новый император, у которых все мысли были заняты революцией во Франции, даже вспоминали о третьем придворном капельмейстере господине Моцарте.

– А как выглядел Моцарт на премьере? Больным?

– Совершенно здоровым! – сказал Мюллер без тени сомнения. – Я сидел в оркестре и видел, как радость преображает его лицо. Я понимал, что в музыке вся его жизнь и что красота, изящество и жизнерадостность, выраженные языком музыки, помогали ему бороться со всеми невзгодами.

 

5. Решение

Мюллер закончил свой рассказ, и образ Моцарта сделался в глазах Джэсона еще значительнее. То, что он услышал, лишь разбудило его интерес. Воспоминаний Мюллера было явно недостаточно. Констанца, Алоизия, Софи… Которой из них Моцарт отдавал предпочтение? А может, он любил совсем другую женщину? Моцарт, так тонко писавший о любви.

– Скажите, Вена не изменилась со времен Моцарта? – спросил Джэсон.

– По-моему, нет, – ответил Мюллер, – но вы должны помнить, что я там не бывал уже много лет. Я покинул Вену во времена нашествия Наполеона.

Ничто в этом мире не стоит на месте, все меняется, думал Джэсон, больше прежнего укрепляясь в уверенности, что в рассказе Мюллера нельзя все принимать на веру. Он колебался, не зная, на что решиться. Но стоило старому музыканту сказать:

– Не прошло и двух лет после премьеры «Так поступают все», как Моцарт умер при самых таинственных обстоятельствах, – как снова какая-то непреодолимая сила стала тянуть Джэсона в Вену. Он уже не мог понять, то ли сам он преследует какую-то цель, то ли подчиняется чьей-то чужой воле.

– Могли бы вы дать мне рекомендательное письмо к сестрам Вебер?

– В этом вам поможет мой брат.

Какая из трех сестер по-настоящему любила Моцарта? Была ли Констанца ему хорошей женой? Разве Мюллер мог об этом судить? Будучи музыкантом, Мюллер несомненно понимал Моцарта, но старик был явно предубежден против женского пола.

– Эрнест знает почти всех, кто был знаком с Моцартом в Вене. Все эти люди вращались в одном узком кругу. Но если вы будете откладывать отъезд, – повторил Мюллер, – можно ли поручиться, что кто-нибудь останется в живых?

– Кто знает, чей придет черед. Все они уже немолоды, – согласился Джэсон.

– А теперь, когда вы имеете официальное поручение к Бетховену, у вас есть все основания для поездки в Вену.

Элиша Уитни считает, что вы готовы ехать, иначе он не давал бы вам поручение к Бетховену.

– Но когда я попросил его частично оплатить поездку, он пропустил это мимо ушей. Как вы думаете, кто-нибудь может догадаться об истинных целях моего путешествия?

– Ваша цель состоит в том, чтобы повидаться с Бетховеном. Ну, а если во время поездки вы узнаете нечто новое о Моцарте, то кому до этого какое дело? Все останется в тайне, вам нечего опасаться.

Джэсон бережно хранил полученное от Общества письмо, и в следующее воскресенье после окончания службы подошел к Элише Уитни, морщинистое лицо которого сияло довольством, и подал ему конверт. Церковный хор вдохновенно исполнил один из гимнов Джэсона, и Элиша Уитни принимал поздравления по поводу того, что музыка в Бостоне достигла невиданного расцвета. Это были поистине счастливейшие минуты в жизни Уитни за время его пребывания на посту директора Общества Генделя и Гайдна, и он не был склонен делить с кем-то свою славу. Неожиданное вмешательство Джэсона было неприятно профессору.

– К чему мне это письмо? – воскликнул Элиша.

– Ведь писали его вы, не так ли, сэр?

– Не я, а Общество. Я исполнял его волю.

– Вы использовали для Собрания многие мои гимны, профессор.

– Те, что мы сочли подходящими, Отис.

– Я буду рад передать ваш заказ господину Бетховену. Элиша Уитни слегка усмехнулся.

– Но это путешествие обойдется недешево, профессор, – сказал Джэсон.

– Не сомневаюсь. Мне жаль, что мы не можем оплатить вашу поездку.

– Тогда почему вы попросили меня передать Бетховену этот заказ?

– Явиться в Вену в качестве представителя Общества Генделя и Гайдна – большая честь. Это откроет перед вами двери многих домов и, в частности, дома Бетховена. Он будет польщен, что заказ на ораторию передан ему лично. Я слыхал, что он страдает расстройством пищеварения и оттого в мрачном настроении. Ведь вы хотите нанести ему визит, не так ли?

– Да, да, разумеется! – подчеркнуто произнес Джэсон. Элиша Уитни весь сиял от самодовольства. Он продолжал:

– Да разве может кто на земле сравниться с бостонцами, которых бог наградил и умом и трудолюбием! Но если вы во что бы то ни стало хотите стать композитором, я, так и быть, буду к вам снисходителен и окажу помощь. Бетховен хорошо известен в Вене. Вручите ему наше письмо. А все, что мы ждем от вас в ответ – это гимны, которые вы напишете под впечатлением вашего путешествия.

В последующие дни Джэсон часто в задумчивости бродил по берегу Чарльз-Ривер; он разглядывал деревянные дома с остроконечными крышами, потемневшие от времени, и здания из красного кирпича, число которых за последние годы значительно увеличилось. Особенно его привлекали верфи и порт. Несмотря на сильные холодные ветры, дувшие с океана, там ни днем ни ночью не прекращалась работа; Джэсон узнал, что из Нью-Йорка в Англию недавно начало ходить новое судно – парусный пакетбот с паровым двигателем, который пересекал Атлантический океан за двадцать шесть – тридцать дней, в зависимости от погоды. Это было неслыханным прогрессом, поскольку раньше плавание длилось несколько месяцев. Гонорара, полученного за несколько изданий его гимнов, должно было хватить на проезд до Европы, а на обратный путь денег не было. Но теперь он готов был идти на любой риск, лишь бы совершить эту поездку. Ему наскучили разговоры о добродетелях, которые проповедовали и которыми так гордились граждане Бостона. Можно было лишь сожалеть о том, что никто из них хотя бы раз не похвастался, что предается греху, в сердцах подумал Джэсон.

Во время длительных прогулок он пришел, наконец, к окончательному решению. Он понимал, что как только посвятит Дебору в свои планы, она тут же догадается об истинных целях поездки и задаст вопрос: «А во что это обойдется?» Тут нужно действовать с умом, тогда Дебора сумеет помочь ему в осуществлении задуманного плана.

Однако на следующее утро, по пути к дому Пикеринга, он уже не был настроен столь оптимистично. День выдался пасмурный, особняк Пикерингов, как и соседние с ним, выглядел мрачно. Банкир величал свой особняк «мой дворец», но Джэсону он представлялся скорее монастырем, – пуританская жилка в Пикеринге не позволяла ему излишне украшать дом снаружи, хотя банкир с лихвой возмещал этот недостаток внутри.

А что если Дебора вдруг спросит, отчего он не в банке. Ни один служащий и думать не смел отлучиться с работы, разве только по причине тяжелой болезни. Напрасно он размечтался, рассчитывать на ее помощь не приходится, с горечью подумал Джэсон.

Но отступать уже поздно. Ожидая в гостиной Дебору, он обдумывал, как убедить ее в необходимости предпринять это путешествие, рассказать ей, как он мечтает увидеть тот самый клавесин в Зальцбурге, на котором Моцарт играл ребенком, и ту общую могилу в Вене, где он был похоронен, поведать о том, что он уже в долгу перед Моцартом как композитором, а поэтому хочет узнать о нем больше как о человеке. Если Моцарт стал жертвой убийства, неужели подобное преступление можно и дальше замалчивать?

Пикеринг сразу догадался, что Джэсон пренебрег своими обязанностями в банке и счел это за добрый знак. Значит, он не ошибся в своих предположениях: кассир действительно растрачивает попусту время, а, следовательно, не заслуживает доверия. Может быть, это, наконец, откроет дочери глаза на подлинную сущность ее поклонника. Пикеринг без всякого предупреждения появился в гостиной, решив действовать напрямик.

Джэсон вздрогнул от неожиданности. Подбородок Пике-ринга, казалось, сделался еще острее, рот был сурово и осуждающе поджат. Банкир с надменным видом теребил золотой брелок – сию неотъемлемую принадлежность туалета истинного джентльмена.

– Вам надлежит находиться в банке, – объявил он.

– Я хотел бы поговорить с Деборой, сэр.

– В служебное время?

– Господин Пикеринг, я беру расчет, – Джэсон старался подавить волнение.

– Берете расчет?

Но это произнес не Пикеринг, а Дебора, которая только что вошла в гостиную.

– Да. – Теперь, когда дело было сделано, Джэсон почувствовал облегчение.

– Вы весьма ненадежный молодой человек.

– Вы не принимаете мою отставку?

– Какая еще тут отставка?

Пикеринг отвернулся, всем своим видом выражая презрение. Джэсон почувствовал, что отец Деборы временами просто ненавидит его. Пикеринг, наверное, винит его в том, что Дебора увлекается чтением романов, ратует за женскую самостоятельность и убеждена, что человека нельзя считать истинно образованным, пока он по примеру английских дворян не посетит Европу. Дебора стояла, опершись о спинку кресла, в несвойственной ей покорной позе. Гостиная была предметом ее гордости. По желанию Деборы, чтобы придать ей вид настоящей английской гостиной, ее оклеили розовыми обоями, – после смерти матери всем в доме распоряжалась Дебора. Джэсону здесь был знаком каждый предмет – такая же точно обстановка преобладала в большинстве богатых бостонских домов: дубовые панели, двери из кедра, мебель красного дерева, всюду резьба и позолота.

– Дебора, я хотел бы вначале поговорить с вами, – сказал Джэсон.

– Речь пойдет о Моцарте, я угадала? – вдруг спросила она.

– И о возможности повидать Бетховена. Общество оказало мне честь, попросив собственноручно передать ему заказ на ораторию.

– Мне это известно, – прервал его Пикеринг, – но на этом не заработаешь денег. А честь без денег – пустое дело. – В его словах звучало явное презрение. Этот Отис и без того ленив и непрактичен, а любовь к музыке делает его совсем никчемным, думал Пикеринг. Страсть эта раздражала банкира, но мысль, что он может потерять любовь дочери, единственного дорогого ему человека, пугала его. Сказать ей: выходи замуж за того, кого любишь – было противно его натуре. Неужели дочь унизится до брака с музыкантом? Но, видимо, она только и мечтает о том, чтобы этот Отис женился на ней. Не обращая внимания на банкира, Джэсон спросил Дебору:

– Вы согласны мне помочь?

– Каким образом?

– Если бы вы могли мне одолжить…

В конце концов, она была наследницей имущества своей матери и распоряжалась им самостоятельно; но он смущался просить ее о деньгах и поэтому уклончиво добавил:

– А когда я вернусь, мы сможем пожениться.

– Ему нужны лишь твои деньги, Дебора, – вмешался Пикеринг. – Послушайся меня, разорви помолвку.

– Сейчас речь не о том, – отмахнулась она. Интересно, кто же из них победит в этом поединке, подумал Джэсон.

– Что же я могу одолжить вам, Джэсон? Мой драгоценный сервиз? Или кашемировую шаль?

– Вы знаете, что я имею в виду. У меня хватит денег доехать до Вены, но не хватит на обратный путь. А вы ведь хотите, чтобы я вернулся в Бостон?

– Вы едете, чтобы расследовать обстоятельства смерти Моцарта?

– Кто вам это сказал? Мюллер? – Джэсон заметно огорчился.

– Мюллер попросил ссуду в моем банке с тем, чтобы поехать в Вену, – сказал Пикеринг. – Объяснил, что хочет ехать с намерением заказать для Общества новые оратории, но я ему отказал. Мюллер некредитоспособен. Откуда у него быть деньгам? Их не заработаешь несколькими концертами для редких любителей музыки, таких как Джон Адаме и Джон Куинси Адаме, или уроками музыки, какие он дает вам. К тому же его захудалая нотная лавчонка на Франклин-стрит тоже не приносит дохода. Зачем ты к нему ходила, Дебора?

– Выяснить, что замышляет Джэсон. Вы на самом деле думаете, что Мюллер просил денег для себя?

– Что вам сказал Мюллер? – настаивал Джэсон.

– Я ни за что не поверю, что ваш кумир был отравлен. Ни за что!

– О каком еще отравлении вы говорите? – спросил Пикеринг.

– Это всего лишь предположение, – ответил Джэсон. – Предположение самого Мюллера. Я совсем не поэтому хочу поехать в Вену. – Разве может он признаться им в своих истинных намерениях?

– Непоседливость в ваши годы – вещь объяснимая, но ваши помыслы, Джэсон, явно направляет сам дьявол, – вставил Пикеринг.

– Сэр, о дьяволе позабыли думать еще сто лет назад, – заметил Джэсон.

– Моцарт и Бетховен, – задумчиво проговорила Дебора. – Странная у вас любовь!

– Вы моя любовь! Но я должен поехать в Европу! – Джэсон сказал это, не подумав, опрометчиво, он понимал, что отступает от намеченного плана, но Пикеринг оказался тут совсем некстати, этот разговор не для его ушей.

– Мне бы тоже хотелось посетить Европу, – вдруг объявила Дебора.

– Значит, вы понимаете, насколько это для меня важно?

– Разумеется. Никто не может считать свое образование законченным, пока не посетит Европу.

Джэсон почувствовал ловушку, но отступать было поздно.

– Вы и так прекрасно образованы, Дебора. К чему вам ехать в Европу?

Дебора менее всего ожидала подобного оборота дела и готова была расплакаться от досады. Поборов гордость, она взяла Джэсона за руку и с самым невинным видом произнесла:

– Нет, Джэсон, я не могу позволить вам ехать одному. Путешествие чересчур трудное.

– Не спеши, он тебе еще не предложил ехать вместе с ним! – вышел из себя Пикеринг.

– Не будь вас здесь, отец, он бы давно это сделал. Правда, Джэсон?

Джэсон онемел от неожиданности.

– Уж не думаете ли вы, отец, что у него совсем нет сердца? При такой-то любви к Моцарту?

– К черту Моцарта! Где твое женское достоинство? В приличном обществе принято, чтобы молодой человек сам делал первый шаг.

– Он его и сделал. Вы разве не слышали, как он признался мне в любви?

Пикеринг был вне себя от бешенства. Отис по-прежнему безмолвствовал, а Дебора продолжала:

– В Европе я могу продолжить свое образование. Вот вам плоды современного воспитания, негодовал Пикеринг. Во времена его молодости ни одной приличной девушке и в голову не приходили подобные крамольные мысли, ей хватало и семейных забот. Пикеринг родился в 1770 году и благодарил судьбу за то, что по молодости лет не участвовал в революции, которую считал проявлением крайности, и за то, что по возрасту не мог служить в армии в войне 1812 года, которая, по его мнению, тоже была бессмысленной и бесцельной.

– Я уверена, что мне Вена понравится, – между тем говорила Дебора.

– Все это романтические бредни, – отрезал Пикеринг. – В центральной Европе, говорят, свирепствует холера.

– Я почти в совершенстве владею немецким. Подумайте, отец, какой я могу быть Джэсону подмогой.

Но Пикеринг не сдавался.

– А если я лишу тебя наследства?

– Вы не сможете этого сделать. Мать оставила мне половину своего состояния.

– Все скажут, что он женился на тебе из-за денег.

– А разве то же самое не говорили о вас?

Ну, это уже чересчур, возмутился Пикеринг. Состояние жены просто пришлось ему очень кстати, он сумел пустить его в оборот и получить огромные прибыли. Но он обижался на всех, кто называл его жену богатой наследницей, потому что любил считать себя человеком, который сам всего добился в жизни. Если дочь и дальше поведет себя подобным образом, она станет ему так же ненавистна, как и ее жених.

– Я не дам тебе моего благословения, – предпринял он новую атаку.

– А я в нем и не нуждаюсь.

Джэсон почувствовал, как рука Деборы давит ему на плечо, но он вовсе не собирался становиться на колени. Однако, продолжая сопротивляться нажиму ее руки, он неожиданно для самого себя произнес:

– Вы выйдете за меня замуж, Дебора? – словно загипнотизированный силой ее чувства, хотя где-то внутри все еще негодовал.

– Это самые дорогие для меня слова. Теперь мы всегда будем вместе. Я поеду с вами в Европу, жена обязана следовать за мужем.

И зачем только я позволил ей брать уроки музыки, сожалел в душе Пикеринг. Какая прискорбная ошибка! Может быть, и Деборой завладел дьявол?

– Итак, отец, если вы не дадите нам своего благословения, мы обвенчаемся и без вашего согласия, – объявила Дебора.

– Это в нашей-то церкви? Вы не посмеете! Дебора только улыбнулась в ответ.

Отец смерил ее гневным взглядом, но Дебора не опустила глаз. Она унаследовала его характер, подумал Пикеринг, и теперь все обернулось против него. В припадке ярости он готов был разбить злосчастный клавесин, но дочь бы только посмеялась над ним. Вот уж поистине его плоть и кровь!

– Подумайте, отец, сколько пойдет разговоров, если вы откажетесь присутствовать на моей свадьбе.

Нет, такого он не потерпит. Он не вынесет подобного унижения. Однако, желая показать, что его власть над ней еще не утеряна, Пикеринг, сдаваясь, проговорил:

– Вы должны обвенчаться в этом доме. Здесь ты родилась. Здесь я отпраздновал с твоей матерью свадьбу. Это моя воля.

– Если вам это доставит удовольствие, то мы согласны. Какое уж тут удовольствие, возмутился Пикеринг, но вслух сказал:

– Джэсон, вы сейчас на распутье и не знаете своего блага. Вы не можете бросить работу и жить на заработок от музыки. Я советую вам взять отпуск, а через год, когда вы вернетесь из Европы, вы можете снова приступить к своим обязанностям.

– Прекрасно, – согласилась Дебора. – Это даст вам возможность осуществить свою мечту, Джэсон, а когда мы приедем в Бостон, то займемся полезным делом.

– Итак, решено, – облегченно вздохнув, сказал Пикеринг. По крайней мере, дочь еще не окончательно для него потеряна.

Джэсона кольнуло неприятное чувство. Неужели они думают, что он безропотно подчинится их решению? Он взглянул на Дебору, но она не смотрела в его сторону. Джэсон готов был прямо объявить Пикерингу, что не согласен с их планом, но банкир уже исчез из гостиной. Нищета вечно омрачала жизнь Моцарта, вспомнил Джэсон, нельзя, чтобы подобное случилось и с ним. Судьба распорядилась так, что все повернулось к лучшему. Но когда он прощался с Деборой, в гостиную вновь вошел ее отец.

– Сочините что-нибудь приятное, романсы, например, тогда, пожалуй, вы еще завоюете известность, ибо все написанное вами до сих пор скоро позабудется, как и сочинения ваших кумиров, Моцарта и Бетховена, – объявил Пикеринг.

За день до свадьбы Джэсона охватило чувство растерянности. Он вновь усомнился в своих чувствах к Деборе. Приготовления к путешествию доставляли ей столько радости, что, казалось, она думает лишь о собственном удовольствии, а вовсе не о его планах. И хотя она была для Джэсона привлекательной и желанной, но ему рисовалось малоутешительное будущее – раз она сумела обвести вокруг пальца отца, человека, наделенного сильным характером, то сумеет взять верх и над ним.

Джэсон не виделся с Мюллером с того самого дня, как уладил отношения с Деборой. Он счел предательством то, что учитель открыл непосвященным истинную цель его поездки. Однако настойчивая нужда в его совете пересилила все иные соображения.

Полный смутного беспокойства, Джэсон постучал в дверь старого музыканта; Мюллер, казалось, ждал его прихода.

– Неужели вы могли уехать, не попрощавшись со мной? Джэсон не узнал своего наставника – перед ним стоял словно другой человек. В голосе Мюллера появились не свойственные ему заискивающие нотки. За то время, что они не виделись, старческие недомогания совсем одолели музыканта. Хотя огонь в камине ярко пылал, на старике была теплая накидка; схватившись руками за поясницу, чтобы облегчить боль, он поплелся К креслу.

Пытаясь вернуть прежнюю непринужденность их отношениям, Джэсон попросил Мюллера сыграть какую-нибудь из сонат Моцарта, но тот отказался:

– Меня замучила подагра. Пальцы болят и ноют. За последние дни я не сыграл ни единой ноты. А сколько у меня когда-то было силы в руках. Видно, прошло мое время.

– Зря вы беспокоитесь, это пройдет, – попытался утешить его Джэсон.

– Поздно. Даже когда я сижу у огня, этот бостонский холод пронизывает меня до костей. Сыграйте лучше вы.

Джэсон сел за фортепьяно, но музыка Моцарта, всегда служившая для них утешением, на этот раз не принесла облегчения. Мюллер сидел, погруженный в грустные раздумья. Джэсон впервые видел его таким печальным, морщинистое лицо музыканта с сухой, как пергамент, кожей выглядело посмертной маской. Сбившись с такта, Джэсон смущенно остановился, а Мюллер в гневе воскликнул:

– Зачем вы пришли ко мне? Показать, что ничему не научились? Вам следует заняться гаммами.

– Вы болели? – спросил Джэсон.

– Старость тоже болезнь, – раздраженно ответил Мюллер. – Зачем вы играете так громко? Я ведь не Бетховен. Не страдаю глухотой.

– А он глухой?

– Только американец может быть столь невежественным. Когда вы назначили свой отъезд?

– Я еще не решил, следует ли мне жениться на Деборе.

– С ней вы сможете посетить Вену.

– Не потому ли вы просили ее отца дать вам денег взаймы?

– Я мог при этом представить рекомендацию таких людей, как Джон Адамс и Томас Джефферсон. Оба эти джентльмена обладают одним общим свойством – они поклонники музыки. Они приобрели у меня немало сочинений, эти два отставных президента. К сожалению, я не знал, что Пикеринг в душе тори и ненавидит их.

Но Джэсон продолжал смотреть на старика недоверчивым взглядом.

– Зачем вы рассказали Деборе обстоятельства смерти Моцарта? Вы предполагали, что мы с ней поженимся?

– Она бы все равно узнала. Получи я от ее отца ссуду, вам не пришлось бы на ней жениться.

Джэсон был в растерянности.

– Не придавайте значения пустякам. Живите чувствами, а не рассудком. Как это делал Моцарт.

– Вы сами говорили, что он мог бы сделать более удачный выбор.

– Констанца Вебер была бедной невестой. А вам посчастливилось заполучить богатую наследницу, которая к тому же красива, умна и…

– И деспотична.

– Тут многое зависит от вас. Она вас искренне любит.

– Ей просто хочется выйти замуж.

– Многие мужья начинали с меньшего и, тем не менее, были счастливы в браке.

– Но вы никогда не были женаты!

– Откуда вам знать? Разве я это говорил?

– Такое не скроешь.

– Господин Отис, не поддавайтесь минутному чувству, которое может все погубить. В Вене вам придется столкнуться с куда более серьезными вещами. Что же мне написать брату? Что вы не приедете?

– Дебора не верит в успех моей поездки.

– Попробуйте ее переубедить. Если это удастся, то удастся и другое.

Но сколько жертв она потребует взамен? Хотя Джэсона и возмущало, как ловко она сумела настоять на своем, он понимал: ему следует проявить характер и доказать ей, что он не просто игрушка в ее руках, несмотря на притягательную силу ее красоты и молодости.

Мюллер с трудом поднялся с кресла. Боль мучила его, но он был исполнен решимости не поддаваться болезни и убедить Джэсона в необходимости поездки.

– Брат написал мне, что господин Бетховен еще немного слышит левым ухом. Я вам завидую, господин Отис. Дебора Пикеринг может стать вам нежной и преданной женой. А без женитьбы на ней вам ничего не добиться.

– Да, да, я согласен с вами. Только бы ваше здоровье поправилось.

– Моцарт не раз шел на уступки. Часто, чтобы заручиться покровительством императора, ему приходилось брать плохих певцов, да и переписывать арии им в угоду. Прошу вас, поезжайте! Пока я еще на ногах!

– Я буду писать вам, господин Мюллер. Обещаю.

– Разумеется. И помните, никому нельзя доверять целиком.

– Я постараюсь добиться истины.

– Знайте также, что вы неизбежно наживете врагов.

– До свиданья, маэстро. – Джэсон порывисто обнял старика. Он почувствовал, как тот задрожал в его объятиях, и тут же отстранился.

– Помните, люди слышат лишь то, что хотят услышать, – напомнил Мюллер и поскорее выпроводил Джэсона из музыкальной комнаты, опасаясь как бы расставание не стало для него слишком мучительным.

После свадьбы Дебора переехала в небольшой кирпичный домик Джэсона, хотя считала его непригодным для постоянной жизни, слишком уж он был скромным и непритязательным. Она рассматривала его как временное прибежище, пока они не выстроят новый особняк по ее вкусу, но Джэсон не мог позволить себе таких трат, предпочитая подождать до той поры, когда они вернутся из Европы. Правда, он вовсе не думал возвращаться в Бостон, но умалчивал об этом и просто говорил, что не стоит спешить, нужно многое обдумать.

Перед отъездом в Нью-Йорк, где они намеревались посетить да Понте, они нанесли прощальный визит Пикерингу, и тот несколько ворчливым тоном сказал:

– Ты превосходно выглядишь, Дебора.

Этот день был особенно радостным для Джэсона. Он чувствовал себя победителем. Интересно, так ли чувствовал себя Моцарт, когда женился на Констанце?

 

6. Лоренцо да Понте

Нью-Йорк оказался шумнее и грязнее Бостона. Дебора с мрачным предчувствием глядела на полные суеты улицы. Она сомневалась в правильности решения Джэсона во что бы то ни стало посетить да Понте. Но Джэсон уверял, что на него прекрасно действует свежий апрельский ветер, что ему нравятся оживленные причалы вдоль Гудзона и многочисленные стоявшие там парусные суда. Они направились к Гринвич-стрит, где жил да Понте, и Джэсон, указывая на Бродвей, по которому они неторопливо шли, заметил, что такая улица сделает честь самому Бостону. Дома и красивые магазины на обсаженном деревьями Бродвее в большинстве своем были выдержаны в английском стиле, который был так мил сердцу Деборы.

Но когда они добрались до Гринвич-стрит, Дебора ужаснулась при виде кривых узких улочек и множества свиней, роющихся в грязи и отбросах. Прохожий, у которого они просили дорогу, сказал, что городишки поблизости, такие как Флэтбуш и Бруклин, гораздо чище и что часть Нью-Йорка, протянувшаяся на север, аккуратно распланирована и застроена красивыми домами из красного кирпича. Но это не изменило отношения Деборы к Нью-Йорку. Свинья ткнулась рылом в ее ботинок, а другая копалась в грязи.

Чем скорее они покинут Нью-Йорк, тем лучше, сказала Дебора. Ее беспокоил Джэсон. Он проснулся задолго до рассвета и без конца ворочался, чем-то встревоженный. Денежный вопрос не мог его беспокоить, решила она; об этом она позаботилась. Может быть, он осознал всю бесполезность затеянного им рискованного предприятия? Дебора по-прежнему не совсем уяснила себе причину, заставившую его отправиться в это путешествие. Джэсон явно преследовал какие-то особые цели. Может, охваченный духом беспокойства, он хотел бежать из Бостона, где ему все опостылело, и пользовался для этого любым предлогом? Это еще можно понять. Или мечтал изучать музыку у настоящих мастеров, чтобы убедиться, есть ли у него самого искра таланта? Отсюда, видимо, его бессонница, заключила Дебора.

Джэсон оставался глух к ее жалобам, разговорам о Нью-Йорке, о том, как неприятен ей этот город. Он был счастлив вырваться из Бостона, избавиться от его давящей атмосферы, где все друг друга знали и позволяли себе критику в чужой адрес. Он только и мечтал поскорее увидеться с да Понте. Его волновала предстоящая встреча с человеком, близко знавшим Моцарта, но он опасался, что либреттист высмеет его, или постарается бросить тень на безупречную репутацию композитора, или, хуже того, просто откажется с ним говорить. Казалось, последнее опасение оправдалось, когда никто не отозвался на стук в дверь в доме да Понте.

– Видимо, Мюллер ошибся адресом, – предположила Дебора.

Но полированная дощечка у двери гласила: «Меблированные комнаты ЭНН ДА ПОНТЕ».

Джэсон постучал сильнее и заметил, как кто-то выглянул из-за плотно задвинутых занавесок. А через минуту дверь осторожно отворилась.

Внешность да Понте поразила Джэсона. Стоящий в дверях пожилой мужчина был высоким и стройным. По словам Отто Мюллера либреттисту было по меньшей мере семьдесят пять, но да Понте держался необычайно прямо. Его удлиненное с крупными чертами лицо показалось Джэсону незаурядным. Особенно обращали на себя внимание живые проницательные глаза и падающие на плечи седые волосы. Держался либреттист несколько настороженно и в то же время с любопытством разглядывал посетителей.

Увидев красивую молодую леди, да Понте церемонно поклонился и повел их за собой в гостиную.

Какой он нищий и как при этом высокомерно держится, подумала Дебора. Гостиная да Понте оказалась тесной и убогой, с потертым, в пятнах, ковром, ветхими, выцветшими занавесями на окнах, старой дешевой мебелью и безделушками под слоновую кость.

Джэсон с удовлетворением отметил, что стенные шкафы полны книг, но его поразило, что ничто в комнате не напоминало о музыке, которая должна была бы составлять весь смысл жизни хозяина.

Не ожидая пока гости объяснят цель своего визита, да Понте с гордостью объявил:

– Я профессор риторики, гуманитарных наук и знаток итальянской грамматики, а также поэзии Данте и Петрарки; я преподаватель латинской и итальянской литературы; переводил на итальянский лорда Байрона, а Данте, Петрарку, Тассо, Ариосто и многих других – на английский; я первым познакомил Новый Свет с прославленными произведениями итальянской литературы, передал весь ее пафос; я привез в Америку более тысячи итальянских книг, я владелец самой лучшей в Новом Свете библиотеки итальянских классиков. Ну, чего может пожелать такая очаровательная молодая пара? Какую вы предпочитаете комнату, окнами на улицу или во двор? Во дворе будет потише. Жена моя великолепно готовит европейские блюда, а пока вы у нас будете жить, вы можете изучать итальянский язык. Я также преподаю французский и немецкий, но итальянский – мой конек. Плата у нас умеренная, и мы часто устраиваем интересные вечера, на которых пред вами предстанет весь цвет европейской культуры, причем бесплатно. Я известная фигура в Нью-Йорке.

– Именно поэтому мы и решили вас посетить, – почтительно вставил Джэсон.

– У нас проживает немало студентов весьма уважаемого учреждения – Колумбийского колледжа. Большинство из них берут у меня уроки. Меня приглашали преподавать в Колумбийском колледже. В будущем году. В 1825. Сейчас моя жена покажет вам свободные комнаты.

– Прошу прощения, синьор да Понте, но мы вовсе не за тем к вам пришли! – не выдержал Джэсон.

Да Понте бросил на них полный недоверия взгляд и воскликнул:

– Хотел бы я знать, какую еще злостную клевету обо мне распустили? Кажется, я испил горькую чашу до дна, так нет, есть еще лжецы, которые хотят, нет, горят желанием, распространять клевету. У нас абсолютно респектабельный пансион, а лучше моей библиотеки не сыщешь во всей Америке.

– Но у вас нет музыкальных инструментов, – сказала Дебора. – Почему?

– А почему у меня должны быть музыкальные инструменты?

– Вы были либреттистом Моцарта, – напомнил Джэсон.

– Моего дражайшего, любимейшего друга. Из памяти моей до конца дней не изгладятся воспоминания о моем дорогом коллеге Моцарте. – Да Понте смахнул воображаемую слезу. – Я не был его либреттистом, я был его поэтом. Я был поэтом всех великих венских композиторов: Сальери, Мартин-и-Солера и Вейгля. Сальери и Мартин благодаря мне прославились. Будь они теперь живы, многое было бы иначе.

– Сальери еще жив, – осмелился вставить Джэсон. Да Понте вздрогнул и поспешно проговорил:

– Я не виделся с ним уже много лет. Наши пути разошлись. Это случилось после смерти Моцарта. Теперь я посвятил себя итальянской литературе, это более полезное занятие. – И он с презрением добавил:

– К тому же в Америке нет оперы.

– А вам известно, что Сальери пытался покончить самоубийством и по слухам из Вены, заслуживающим доверия, признался в том, что отравил Моцарта?

– В Вене нельзя верить ни единому слуху. Обо мне распространяли множество сплетен. Хотя я был любимцем императора.

– Вы не верите, что Сальери отравил Моцарта? – напрямик спросила Дебора.

– Разумеется, нет! Эти слухи ходят с тех самых пор, как скончался мой дорогой друг Моцарт. В Вене всегда распространялись подобные слухи, когда кто-либо неожиданно умирал. Уж не потому ли вы сюда явились? – Подозрительность да Понте перешла в раздражение. – Значит, вам не нужна комната?

– Возможно, она нам понадобится, но не сейчас, – оправдываясь, проговорил Джэсон. – А что касается Моцарта…

– Довольно! – прервал да Понте. – Я не потерплю никакой клеветы о моем добром друге Сальери. Ваши предположения абсолютно безосновательны.

– А его попытка покончить с собой?

– Чепуха! Сальери никогда бы не решился на подобный шаг. Он не из тех, кто чувствует себя виноватым.

– Но откуда нам знать, что вы были либреттистом Моцарта? В вашем доме ничто не говорит о том, что вы имели отношение к музыке, – сказала Дебора.

– Слова были моей заботой, мадам, а не ноты. Кто вас сюда прислал?

– Отто Мюллер, – ответил Джэсон.

– Кто он такой?

– Старый музыкант, который живет в Бостоне. Он приехал из Вены, – ответила Дебора. – И утверждает, что знал вас и Моцарта много лет назад, когда жил там.

– Многие утверждают, что были со мной знакомы, меня знали самые именитые люди. Я был прославленным поэтом Европы. Казанова был моим другом, и Моцарт, и император, и Сальери. Но этот Мюллер явно какой-то хвастун.

Дебора улыбнулась, всем своим видом показывая, что согласна с да Понте, а Джэсон объявил:

– Отто Мюллер рассказал мне, что его назначили концертмейстером на репетиции «Так поступают все», и я ему верю.

– Ах, это тот самый Отто Мюллер!

– Мюллер утверждает, что Сальери ненавидел Моцарта.

– Мюллер ненавидит Сальери потому, что Сальери никогда не давал ему работы. Сальери считал Мюллера посредственным музыкантом. И это сущая правда.

– Моцарт ему доверял.

– У Моцарта было слишком доброе сердце.

– Но не тогда, когда дело касалось музыки или музыкантов.

– О, разумеется, Мюллер и тут является для вас авторитетом, господин…?

– Джэсон Отис. Это моя жена Дебора. Мы недавно поженились.

– Сразу видно. Прекрасная госпожа Отис так и сияет счастьем. Так кому вы поверите, госпожа Отис: Мюллеру, который был в подчинении у Моцарта, или Лоренцо да Понте, который был ему ровней, а может быть, и повыше его? Не кто иной, как я добивался заказов на оперы, которые он писал. Император прислушивался к моему мнению, а не к мнению Моцарта, – пусть он и был великим музыкантом, – но Иосиф считал его неудачником. Иосифу не нравилось, что Моцарт вечно сидел в долгах. Это бросало на него тень.

– Что касается долгов, синьор…

– Вы хотите сказать, что время от времени все мы залезаем в долги. – Да Понте пожал плечами.

– Что вы можете сказать о его жене и остальных сестрах Вебер? – спросил Джэсон.

– В Европе мораль никогда не была особенно строгой. В устах Моцарта все звучало прекрасно. Он все умел выразить красиво. Форма и содержание у него всегда были едины.

– Но Мюллер рассказывал, что Сальери всячески препятствовал постановке «Так поступают все».

– С этой оперой у нас не было трудностей. Я их все разрешил. Как только я догадался, что вокруг нас плетут интриги, я тут же положил им конец. Другое дело «Фигаро». Большинству знатных вельмож не нравился сюжет. Вы знаете эту оперу?

– Только из уст Мюллера. Я никогда ее не слыхал.

– Ах, я забыл, – презрительно произнес да Понте, – забыл, что ни одно произведение да Понте и Моцарта в Америке неизвестно. «Свадьба Фигаро» – чудесная опера!

– Мюллер говорил…

Да Понте перебил Джэсона:

– Не придавайте значения его словам. Мюллер уже старик, память ему изменяет.

Джэсон не стал напоминать да Понте, что сам-то он на год старше Мюллера.

– Мой муж убежден, – заявила Дебора, – что Сальери отравил Моцарта.

– Я просто допускаю, что это не лишено вероятности, – уточнил Джэсон. – По этой причине я и приехал сюда и жажду узнать ваше мнение, синьор да Понте.

– Сальери был моим лучшим другом. До тех пор, пока мы не поссорились. Он представил меня венской публике и императору. Я писал либретто к его лучшим операм. Но чтобы он отравил Моцарта – никогда! Риск был слишком очевиден.

– Сальери, говорят, признался на исповеди, что отравил Моцарта.

– Сальери не мог ни в чем признаться. Это противно его натуре.

Сознавая, что сейчас решится его судьба, Джэсон с отчаянием в голосе спросил:

– Вы уверены, синьор да Понте, что Сальери не интриговал против Моцарта?

– В те времена каждый человек в Вене интриговал против кого-нибудь.

– Даже Моцарт?

– А чем он отличался от других?

– Но внезапность его смерти? То, что его тело исчезло при столь таинственных обстоятельствах? А теперь – признание Сальери? Разве не приходится всему этому удивляться?

– На мою долю выпали куда более тяжкие испытания. Не печальтесь о Моцарте. Вот уже долгие годы, как его душа обрела покой, а мне приходится жить под бременем тяжких воспоминаний.

Позабыв о Моцарте, да Понте принялся рассказывать о себе, но Джэсон больше не слушал.

Этот почтенный да Понте полон самомнения, он раб собственного тщеславия, подумал Джэсон и прервал речь да Понте, чтобы остановить бесконечный поток славословия.

– Спасибо, синьор, за ваш рассказ. Нам пора. – Видно, впереди их ждет еще немало подобных разочарований, решил Джэсон.

У двери да Понте их остановил.

– Я пойду с вами, господин Отис.

– С нами? Куда же?

– В кофейню. Там мы сможем спокойно поговорить. Кто знает, может быть, за нами кто-нибудь следит. Мы с Моцартом часто ходили в кофейню, когда нужно было поговорить о делах. Береженого бог бережет.

– Но вы сказали, синьор, что Сальери ничего не замышлял против Моцарта.

– Я не верю, что Сальери имеет какое-то отношение к смерти Моцарта. Но Сальери не был его другом. Как и моим, – подчеркнул он, – особенно под конец наших отношений. – Почтительно, словно королеву, да Понте взял под руку Дебору и проводил ее до дверей. – Мне кажется, госпожа Отис утомилась и с удовольствием посидит в хорошей кофейне. Уверен, вам будет небезынтересно узнать, как Сальери лез из кожи вон, чтобы сорвать постановку «Фигаро». И добился бы своего, не окажи я ему сопротивления.

– Эта опера была самым большим вашим успехом? – спросил Джэсон.

– Многие знатоки отдавали предпочтение «Дон Жуану». Самому императору больше всего нравилась опера «Редкая вещь», либретто к которой я написал для Мартин-и-Солера. В «Редкой вещи» впервые танцевали вальс. – Да Понте окликнул кучера. И помогая им сесть в карету, галантно разыгрывая роль хозяина, задумчиво произнес:

– Со смерти Моцарта прошло почти тридцать три года – он умер в 1791, а в Америке так и не поставили ни одной его оперы. В Вене, наверное, слагают теперь о нем легенды.

 

7. «Свадьба Фигаро»

Да Понте отдал приказание кучеру, и через пять минут карета остановилась у кофейни. Предоставив Джэсону расплачиваться, да Понте помог Деборе выйти из экипажа. Здание кофейни было красивым, с отдельным входом для дам. В дверях да Понте понизил голос до шепота:

– Хозяин сего заведения – мой соотечественник, итальянец. Нельзя сказать, чтобы я ему слишком доверял – он вечно старается переманить у меня учеников и постояльцев для своего брата, который мнит себя знатоком Италии. Но кухня и вина здесь лучшие в Нью-Йорке.

Беспрестанно оглядываясь, чтобы удостовериться, нет ли за ним слежки, да Понте провел их в маленькую пустую залу в глубине. Джэсон предложил либреттисту быть их гостем и тот с готовностью согласился.

– Сейчас мы с вами на Бродвее, в центре Нью-Йорка и можем говорить со всей откровенностью, – сказал да Понте. – Как чудесно встретить таких очаровательных людей. Вы, должно быть, тоже принадлежите к миру искусства, господин Отис!

– Я музыкант.

– В часы досуга, – добавила Дебора. – Муж служит в банке моего отца.

Дебора всегда останется верна себе, сердито подумал Джэсон. Стоило ему объявить себя музыкантом, как она незамедлительно вносила поправку, портя ему настроение. Он проговорил, стараясь скрыть раздражение:

– Я взял отпуск, хочу заняться в Европе изучением музыки.

– Вы к тому же и композитор, господин Отис?

– Да. Я автор Собрания духовной музыки Бостонского Общества Генделя и Гайдна. Возможно, вы о нем слыхали. Эту музыку исполняют в здешних церквах.

– Конечно, слыхал. Вы черпали вдохновение в духовной музыке Генделя и Гайдна. Вам посчастливилось, госпожа Отис, обрести столь трудолюбивого мужа. Не всякому дано умение заимствовать у кого следует.

– Разве это достоинство? – отозвалась Дебора. – Вспомните о Моцарте. Он умер нищим. И был брошен в общую могилу.

– Но я не Моцарт! – возразил Джэсон.

Неужели она не может взять в толк, что если он пытается выяснить темные места в биографии Моцарта, то по важной причине: у Моцарта отняли много лет деятельной жизни. Она слишком уверена в правоте своих суждений, однако ей еще придется раскаяться в своем скептицизме, решил Джэсон. И хотя Дебора, стараясь загладить свою ошибку, лучезарно улыбалась, Джэсон продолжал на нее сердиться.

– Дело в том, синьор да Понте, что Общество решило предложить Бетховену заказ на ораторию, и мне оказана честь лично передать ему этот заказ, – пояснил Джэсон.

– Я не знаком с Бетховеном. Он был мальчиком в те времена, когда я занимал пост придворного поэта его императорского величества. В Вене во всех кофейных есть биллиарды, – продолжал да Понте. – Известно ли вам, что Моцарт любил биллиард и был искусным игроком? Он утверждал, что эта игра развивает подвижность пальцев. Но, в первую очередь, он, конечно, был прекрасным пианистом.

Официант принес воду, но да Понте не притронулся к ней.

– Здешняя вода небезопасна, – пояснил он и потребовал принести вина.

– Нелепо думать, будто один композитор отравил другого, – сказал он, – только потому, что в те времена первый пользовался большей известностью, нежели второй.

– Разве Сальери пользовался в Вене большей известностью, чем Моцарт? – удивился Джэсон.

– Несомненно. Сальери добился места первого капельмейстера при дворе, а Моцарт так и не поднялся выше третьего капельмейстера.

Да Понте заказал итальянские блюда, и Джэсону с Деборой пришлось признать искусство повара. Да Понте поглощал еду в молчании, нарушаемом лишь чавканьем его беззубого рта.

Покончив с обедом, да Понте объяснил:

– Я лишился зубов по вине одного моего врага в Вене, который пытался меня отравить. Он подозревал, будто я наставляю ему рога. Не перечесть, сколько злодейских преступлений замышлялось в Вене.

Несмотря на возраст, глаза да Понте, когда он смотрел на Дебору, вспыхивали огоньком. Она смущалась от этого проявления старческого сластолюбия и не знала, как себя вести, но знаки внимания, которые он ей оказывал, льстили ее женскому тщеславию. Однако, когда либреттист под столом прижался к ней коленом, она не выдержала. Этот убеленный сединами распутник стал ей противен. Резко поднявшись из-за стола, она сказала:

– Нам пора. У нас еще одно свидание…

Схватив жену за локоть, Джэсон заставил ее сесть и пояснил:

– У моей жены плохая память… Свидание назначено на завтра.

Дебора сидела не двигаясь, ничем не выдавая обиды, хотя в душе кипела от гнева.

– Прошу прощения, госпожа Отис, если я явился причиной возникшего недоразумения… Против «Свадьбы Фигаро» действительно был создан целый заговор, – сказал да Понте.

– Синьор да Понте, вы как раз собирались рассказать нам о «Свадьбе Фигаро». О Моцарте и Сальери, – напомнил Джэсон.

Да Понте закрыл глаза и мысленно погрузился в прошлое. С улицы доносился стук копыт по булыжной мостовой, время от времени тишину нарушали взрывы смеха и звон бокалов, долетавшие из зала.

Итак, Сальери, можно считать, мертв, размышлял поэт, так же как и его главный соперник Моцарт. Уж не оттого ли Сальери пытался покончить с собой, что теперь, после смерти Моцарта, слава последнего намного превзошла его собственную славу, хотя он и оставался первым императорским капельмейстером? Может, его больной ум, истерзанный бесконечной завистью к Моцарту, толкнул его на самоубийство и то лишь из желания привлечь к себе внимание?

Некоторые события да Понте помнил так ясно, словно они произошли вчера, другие весьма смутно. Молодой американец требует, чтобы он напряг память, и да Понте, чье любопытство было возбуждено новостью о Сальери, готов был пойти ему навстречу.

Много загадочных событий произошло в те годы в Вене. Неужели почти сорок лет минуло с тех пор, как он в последний раз видел Моцарта? Их связывали добрые отношения и работа, но никто не назвал бы их друзьями. Искренне ли относился к нему Моцарт – этого да Понте никогда не знал. Ведь при всей свойственной ему наивности, Моцарт всегда оставался в выигрыше. И хотя в Вене все люди с положением отлично понимали, что он, Лоренцо да Понте, был великим мастером интриги, в то время как у Моцарта этот талант отсутствовал, тем не менее, именно на долю композитора выпала слава от постановки «Свадьбы Фигаро», а ведь не кто иной, как он, да Понте, убедил императора поставить эту оперу. Все превозносили музыку, а либретто принимали как должное.

Возможно, Сальери прикрывал чьи-либо чужие злодеяния, спрашивал себя да Понте; бедный Сальери, если он и останется в памяти потомков, то разве лишь за страсть к успеху и любовь к сладостям. От праха Моцарта не осталось и следа, но имеет ли это значение? Да Понте вдруг припомнил свои бесчисленные любовные победы. Куда уж до него Моцарту! Поэт сильно сомневался, были ли у Моцарта другие женщины, кроме его Констанцы.

Мир узнает из его мемуаров, что в области чувств он, да Понте, уступал лишь Казанове и Дон Жуану. Поэт с гордостью вспоминал знаки внимания, оказанные ему императором – сколь мимолетны оказались эти годы успеха! Давно ли наслаждался он славой великого человека? В каком году – в 1794 или в 1804?

И тем не менее Вольфганг Амадей Моцарт, невидный, маленького роста, – что так болезненно ранило его самолюбие, – этот человек сделался теперь предметом всеобщего внимания и интереса. Неужели никто не понимает, что и он, да Понте, в свое время тоже был фигурой? Похорони они Моцарта с почестями, как, к примеру, Иосифа Гайдна, разве ходило бы о нем столько толков? Нет ли тут божьей воли?

По всей видимости этот молодой, энергичный американец верит в то, что смерть Моцарта окутана какой-то ужасной тайной. Знал ли старый Отто Мюллер что-нибудь о своем коллеге? Этот посредственный скрипач и пальцем не пошевелил, чтобы помочь Моцарту. А вот он, Лоренцо да Понте, сделал для него все.

Взгляд либреттиста оживился, и он начал свой рассказ.

В этот момент да Понте словно преобразился: несмотря на свой беззубый рот и следы, оставленные возрастом, венецианец выглядел почти красивым. А Дебора, хотя и чувствовала, что Джэсон задает вопросы, таящие опасность, и что да Понте не следует целиком доверять, решила послушать воспоминания либреттиста.

– Я попробую воскресить для вас Моцарта, – сказал поэт. – Я поклялся Моцарту, что смогу убедить императора поставить «Свадьбу Фигаро» на сцене придворного императорского театра, но, направляясь к его дому на Гроссе Шулерштрассе с законченным первым актом будущей оперы, я понимал, что композитор настроен недоверчиво. Наше знакомство состоялось совсем недавно, хотя я многие годы слышал о нем, поскольку он снискал себе славу во всей Европе как чудо-ребенок. А комедия Бомарше, которую мы взяли за основу, была запрещена императором в венских театрах по причине оскорбительных замечаний в адрес знати, и Моцарт сомневался, удастся ли мне избежать политических выпадов и одновременно создать эффектное либретто. Но сам я остался доволен первым актом. Меня мучил другой вопрос: сможет ли музыка Моцарта достойно передать всю живость и мастерство моего либретто?

Как и подобало положению придворного поэта, проживал я в лучшем районе Вены, в самом ее центре, в роскошной квартире на широком просторном Кольмаркт, по соседству с домом, где когда-то жил самый знаменитый поэт эпохи Метастазио, и поблизости от моего дорогого покровителя – императора и его любимого Бургтеатра. Моими соседями были Сальери и Глюк и многие другие известные венские музыканты.

Но Моцарту нравилась его квартира на Гроссе Шулерштрассе, и поэтому я решил ее тоже похвалить. Дом стоял позади собора святого Стефана, самого знаменитого собора в империи, первым капельмейстером которого Моцарт надеялся когда-нибудь стать. Первое, что меня ужаснуло, был царящий на лестнице холод и почти полная темнота. Однако сам хозяин радушно приветствовал меня у двери.

Он извинился за крутые ступени, которых, как он пояснил, было ровно двадцать три. Я навсегда запомнил эту цифру; меня поразило, что ему хватало памяти на подобные пустяки. Он с гордостью сообщил: «На обед у нас гусиная печенка, отличное блюдо, синьор да Понте. Мы рады такому гостю». Он любил это варварское немецкое кушанье и, потчуя меня, не допускал мысли, что у меня иной вкус.

Стараясь быть вежливым, я кивнул в ответ, хотя это блюдо не могло идти ни в какое сравнение, к примеру, со здешней кухней. Удивительно, что только иной раз не приходит на память, но это был мой первый визит к нему, и мне было любопытно посмотреть, как он живет, чтобы решить, можно ли на него положиться, хотя я и верил в его талант создавать чудесные мелодии. Многие композиторы следуют всем законам гармонии, однако, редко кто вкладывает в музыку душу и сердце.

Он с гордостью показал мне свою квартиру из четырех комнат, с прекрасными нишами и «фонарями», выходящими на Гроссе Шулерштрассе, и великолепным лепным потолком в его кабинете, в центре которого была изображена чувственная Венера в окружении хорошеньких нимф и купидонов в сладострастных позах, и где стояли фортепьяно, клавесин и клавикорды.

«Благодарю вас, маэстро, за любезное приглашение, – сказал я. – Я весьма польщен. Все в вашем доме свидетельствует о тонком вкусе».

Мы сели за стол: Моцарт, его жена Констанца и я. Вечер еще только начинался, и после того, как Констанца – она почти не промолвила ни слова и показалась мне довольно простенькой, особенно в сравнении с моей возлюбленной, которая была одной из первых примадонн в Европе, – уложила сына спать, Моцарт прочел первый акт и сразу же его одобрил. Но, как я и ожидал, он не верил, что император даст разрешение на постановку оперы.

«Даже если опустить все политические намеки, – сказал Моцарт, – то все равно Фигаро всегда обводит вокруг пальца своего хозяина – графа Альмавиву».

Я заверил его: «Вот увидите, император разрешит либретто. После того, как я с ним поговорю».

«Кроме того, – добавил он, – у меня слишком много завистников».

«Кого вы имеете в виду?»

«Сальери, Глюк, Орсини-Розенберг считают меня опасным».

«Уж не угрожаете ли вы их жизням, Вольфганг?» – пошутил я.

«Хуже, они считают, что я угрожаю их карьере. Они постараются помешать постановке моей оперы». Он был серьезно озабочен.

«Невероятно!» – воскликнул я, хотя понимал, что это вполне возможно.

– В жизненной битве, господин Отис, человек пользуется любым оружием: сплетнями, клеветой, шантажом и даже предательством, и всякий, кто уязвим, как, к примеру, Моцарт, становится жертвой. Вам, американцам, это трудно понять. Они хвалили его музыку, но чернили его характер.

Я сам не однажды подвергался подобным нападкам еще до встречи с Моцартом. Раз меня даже обвинили в убийстве. Без всяких оснований, конечно.

– Вы сказали, что Моцарт был уязвим. Почему? – спросил Джэсон.

– Он был известным человеком. В Вене этого достаточно, – пояснил да Понте.

– Джэсон, не отвлекай синьора да Понте, – сказала Дебора. – Синьор, вы действительно считаете Моцарта таким уж гением, как полагает мой муж?

– Моя жена подчас берется судить о вещах, в которых ничего не смыслит, – вспылил Джэсон. – Простите ее, но она мало разбирается в музыке.

Гневно взглянув на мужа, Дебора объявила:

– Презираю людей, которые попусту растрачивают свое время.

– Дети мои! – Их ссора явно обескуражила либреттиста. – Вы хотите слушать дальше мой рассказ?

– Конечно, – в один голос воскликнули Дебора и Джэсон.

– Моцарт уважительно беседовал со мной, но, обладая острым чувством юмора, с другими музыкантами он, порой, бывал безжалостно насмешлив. Он не умел лицемерить даже в присутствии императора, в то время как я был олицетворением такта, о чем мне не раз говорил сам Иосиф, да и Моцарт признавал, что дипломатичностью я сильно напоминаю ему отца. А заинтересованность в успехе «Фигаро» делала Сальери нашим общим врагом. Когда Моцарт повторил, что сомневается в отношении «Фигаро», я снова заверил его, что добьюсь аудиенции у Иосифа.

«Когда?» – спросил он.

«Немедленно. Завтра. Он прислушивается к моему мнению».

По едва уловимой улыбке на его бледном лице я догадался, что Моцарт не верит моим заверениям. Я спросил: «Вы уже написали какие-нибудь арии для „Фигаро“»?

«К чему вам они?»

«Исполнить их для Иосифа, если он возымеет желание их послушать. Показать, на что мы способны, маэстро».

«Я сочинил уже несколько арий, а теперь, когда у меня есть первый акт, напишу еще, – ответил Моцарт. – Не беспокойтесь, все будет готово в срок».

«Даже если Иосиф захочет послушать их завтра или послезавтра?»

«В любой день. Почти вся партитура у меня в голове».

Он проиграл две мелодичные арии на клавесине, которые тронули меня до глубины души. Я скрыл свои чувства, не желая, чтобы он возомнил, будто я не могу без него обходиться. И оказался прав, потому что позже мне приходилось снова писать для Сальери, Мартин-и-Солера и для других композиторов, и с немалым успехом. Я согласился, что арии хороши и что нам следует найти для них подходящих исполнителей. Меня сильно удивило, когда Моцарт сыграл обе арии без нот. В ответ он только пожал плечами:

«Я играю по памяти. Это не так уж трудно».

С таким я встречался впервые, и я ответил:

«Вам следует записать арии. Для певцов».

«Я это сделаю. Сегодня же».

«Но уже поздно. Пора ложиться спать», – заметил я. «Раз нужно, я сделаю».

Я подумал, уж не подшучивает ли надо мной Моцарт. На лице его снова появилась легкая усмешка, и мне показалось, что он все сделает по-своему. Разгадав, вероятно, мои опасения, он вдруг, прощаясь, порывисто заключил меня в объятия, что никак не отвечало его сдержанному немецкому характеру, и я понял, что он придирчивый до фанатичности музыкант, и в то же время человек, полный любви и доброжелательности к людям.

«Я постараюсь прославить имена Лоренцо да Понте и Вольфганга Амадея Моцарта», – пообещал я.

«Уверен, что вам это удастся, – сказал он, – но следует помнить то, о чем всегда предупреждал меня отец: в этом мире ничто бескорыстно не делается».

Воодушевленный поддержкой Моцарта, я уже на следующий день добился аудиенции у императора. Меня удивило, что он на этот раз жил во дворце Шенбрунн, – Иосиф всегда предпочитал Гофбург, который был его обычной резиденцией. А Шенбрунн принадлежал его матери, Марии Терезии, хотя она к тому времени умерла, и Иосиф стал полновластным правителем. Шенбрунн – загородный дворец, и мне пришлось нанять карету, а до Гофбурга от моего дома было рукой подать. Но день выдался чудесный, ясный, и пока я ехал по Мариахильфештрассе и через лес, окружающий Шенбрунн, я снова приободрился. Здесь, оставшись наедине с императором, я заставлю его внять моим уговорам.

О, прекрасный Шенбрунн! Много повидал я дворцов на свете, но ни один не мог сравниться с Шенбрунном своим великолепием. Ожидая перед Зеркальной залой аудиенции у императора, я пытался понять, почему Иосиф переехал сюда. Может, у него неотложное дело государственной важности? Или ему нужно произвести впечатление на какого-нибудь именитого гостя? А может, ему надоела простота убранства Гофбурга, и он пожелал переменить обстановку? К моему изумлению, из приемной вдруг вышел Сальери.

На всю жизнь запомнил я эту минуту.

На мгновение Сальери, как и я, растерялся, но затем мы оба постарались скрыть свои чувства, и Сальери, церемонно поклонившись, сказал:

«Здравствуйте, Лоренцо, вы отлично выглядите. Что заставило вас ехать в такую даль? По-видимому, новая опера?»

Я поклонился столь же церемонно, не желая уступать ему в вежливости, и ответил:

«Дорогой Антонио, видимо, та же причина, что привела сюда и вас».

«Значит, вы разделяете мое беспокойство по поводу здоровья нашего великого императора?» – спросил он.

«Разумеется! – воскликнул я. У Сальери есть свое уязвимое место, подумал я – это его тщеславие. – Нам посчастливилось иметь правителя, обладающего непогрешимым музыкальным вкусом. Хотя он и не всегда должным образом оценивает ваши блестящие успехи».

«Что вы имеете в виду, Лоренцо?»

Сальери, как и большинство знаменитых людей Вены, был значительно меньше среднего роста. Я смотрел на него сверху вниз. Одевался Сальери всегда с большим вкусом и опрятно, парик его был тщательно завит, щеки сильно нарумянены на французский манер, – он только что вместе с Глюком вернулся из Франции, – а брови для придания лицу выразительности подведены, правда, нос от этого казался еще больше. Темные глаза по-прежнему сияли живостью и огнем.

Я сказал: «Императора разочаровал „Богач на час“. Я намеренно поддразнивал Сальери в надежде, что, рассердившись, он откроет мне истинную причину своего визита к императору. Речь, видимо, шла обо мне с Моцартом и о нашей идее создать оперу на сюжет Бомарше, догадывался я.

„Разочаровал? – вспыхнул Сальери. – Как ни больно мне это говорить, Лоренцо, но ведь именно ваше либретто вызвало неудовольствие императора“.

„Что ж, прекрасно! – ответил я. – Может быть, вам следовало взять на себя эту обязанность?“

„В самом деле, хуже вас я бы все равно не написал“, – злобно отозвался он.

Меня напугала его горячность. Я знал, что после нашего неудачного сотрудничества над оперой „Богач на час“ Сальери поклялся никогда больше не брать меня в напарники.

„Лучше отрежу себе пальцы, – сказал он, – чем положу на музыку хотя бы строчку стихов да Понте“

Его слова обошли всю Вену. Раньше мне казалось, что сказано это было в припадке гнева и ущемленного самолюбия, но теперь я не знал, что и думать.

Сальери с презрением и укоризной в голосе прибавил:

„Говорят, вы думаете приняться за пьесу Бомарше, пропитанную революционным духом“.

„Революционным духом?“ – воскликнул я. Сальери даже и не пытался хитрить.

„Женитьба Фигаро“ запрещена в Вене».

«Для постановки на сцене. И в том виде, как она написана Бомарше».

«И вы собираетесь писать либретто на этом варварском немецком языке?»

Мы беседовали по-итальянски, ибо хотя Сальери и прожил в Вене почти двадцать лет, с 1766 года, но предпочитал родной язык. Немецкий язык он ненавидел, к французскому был равнодушен и держался твердого мнения, что один лишь итальянский пригоден для музыки – с чем я тоже склонен был соглашаться.

«Лоренцо, если вы будете действовать неосмотрительно, вас могут записать в революционеры». Я не мог понять, говорил он это со злым умыслом или просто пытался меня предупредить.-«Я полагал, что вы обладаете большим вкусом».

«Уж не об этом ли вы беседовали с императором?»

Сальери самодовольно усмехнулся, показывая ряд белоснежных зубов, которыми очень гордился, что было мне особенно неприятно, ибо недавно я лишился своих зубов. Расправляя манжеты, он обмахивался сильно надушенным платком, но вместо ответа на мой вопрос сказал:

«Вы бы зарабатывали гроши, не представь я вас императору».

«Я благодарен вам за помощь. Но теперь я слишком часто подвергаюсь вашим нападкам».

«Только когда вы того заслуживаете».

«Разве сейчас я этого заслуживаю, Антонио?»

«Лоренцо, я ценю ваш талант, но не ваши суждения. Если вы будете упрямствовать и сотрудничать с композиторами, которые не в фаворе у императора, вы ничего не добьетесь в Вене».

«Вы намекаете на Моцарта?»

«Ни в коем случае! Я восхищаюсь его инструментальной музыкой. Что же касается оперы, то он написал а Вене всего одну вещь: „Похищение из Сераля“, да и она не принадлежит к числу выдающихся».

«Я не собираюсь с вами спорить, – заметил я. – Мне нужно повидать императора, он меня ждет».

Итак, Сальери недоволен моим сотрудничеством с Моцартом, подумал я, и это притом, что я величайший поэт Вены и любимец императора.

«Я очень сожалею, что вы столь ревниво относитесь к Моцарту».

«Ревниво?» – он посмотрел на меня с таким преувеличенным возмущением, что у меня исчезли последние сомнения на этот счет.

«Я уже сказал, что считаю себя его другом. Но „Фигаро“ – выпад против авторитетов и установленного порядка, боюсь, что опера на подобный сюжет может иметь печальные последствия для вас с Моцартом».

«Это мнение императора?» – спросил я.

Сальери многозначительно улыбнулся и промолчал.

«Вы очень великодушны, Антонио, предупреждая меня. Я это ценю».

«Неужели вы забыли, что вас изгнали из Венеции за деятельность, направленную против правительства? Еще один неосторожный шаг и вам не избегнуть неприятностей».

«Я боролся не против правительства, а против отдельных личностей».

«Какая разница? Эти люди заправляли в Венеции». «Не потому ли вы настроены против „Свадьбы Фигаро“?» «Именно поэтому! Ради вашей же пользы. Когда вы освободитесь, Лоренцо, я хотел бы обсудить с вами идею новой оперы».

«Несмотря на наши разногласия из-за „Богача на час“?»

«Все мы порой бываем несдержанны и забываем приличия. Таков уж наш итальянский характер. Но basta! Мы ведь simpatico. Не то, что эти немецкие композиторы. Они никак не хотят понять, что опера у нас в крови, а им, сколько ни старайся, все равно до нас не дотянуться».

Я кивнул. Дорогая моему сердцу Италия и вправду прославилась своим оперным искусством больше других стран. Почувствовав, что я смягчился, Сальери заговорил более доверительна Он указал на великолепные канделябры, лепные, с позолотой потолки и, понизив голос, произнес:

«Все это плоды нашей культуры, не их. Моцарт и сам признавался, что у него есть серьезные сомнения насчет „Фигаро“. Я встретился с ним на музыкальном вечере в честь Иосифа Гайдна, и он признался мне, что получил от отца неприятное письмо. Вы знаете, как он дорожит мнением старика, пожалуй, даже чрезмерно».

«Что же написал Леопольд Моцарт? – Я наслышался бесчисленных историй о старшем Моцарте и о том, как умело он распоряжался судьбой сына в детстве. Но Иосиф Гайдн очень уважал музыкальный вкус и суждения Леопольда Моцарта, как, впрочем, и многие другие известные музыканты. – Он против „Фигаро“, Антонио?»

«Абсолютно против! Отец написал Моцарту, что „Фигаро“ – скучнейшая пьеса и лишь настоящему гению под силу создать эффектное либретто из подобных нудных рассуждений и сюжетной суетни».

«Он вам это сам сказал?» – Я знал, что Моцарт мог порой быть опрометчивым и действовать под влиянием минуты, но на Сальери тоже нельзя было положиться.

«Неужели я посмею обмануть моего соотечественника? Ведь я представил вас Иосифу. И всегда был самого высокого о вас мнения. А „Фигаро“ – пьеса дурного вкуса. Она оскорбительна для императора и других знатных людей. Почти весь двор настроен против пьесы. Я от многих слыхал».

При умении Сальери плести интриги он имел больше шансов, чем Моцарт, остаться любимцем публики, но как композитор Моцарт далеко превосходил Сальери, я это понимал и сказал:

«Благодарю, Антонио, я учту ваши советы при разговоре с императором».

Сальери с чувством добавил: «Опера – детище Италии. Если мы хотим, чтобы опера оставалась итальянской, мы, итальянцы, должны главенствовать в ней».

«Вы правы», – согласился я. Направляясь к дверям зала, я еще раз взглянул на смуглое лицо Сальери и подумал, какой же он фанатик. Нет, я не такой. Лоренцо да Понте сделает так, как повелит ему император.

Да Понте заметно устал. Он слишком разволновался, вспоминая свое славное прошлое, а возраст уже не позволяет ему волноваться. Надо надеяться, что память ему не изменяет: кажется, все так и было в действительности, но, перебирая некоторые подробности, он порой сомневался, так ли уж искренне они с Сальери относились друг к другу, хотя он продолжал работать с первым капельмейстером и после постановки «Фигаро».

Как все самовлюбленные эгоисты, промелькнуло у Джэсона, да Понте везде отводит себе ведущую роль. Поэт ставил себя даже выше Моцарта – и при его жизни и после смерти. Однако кое-что в рассказе либреттиста казалось Джэсону правдивым и могло в какой-то степени объяснить причину враждебного отношения Сальери к Моцарту. Да Понте знал многое, но многое ли понимал?

Дебора твердо решила держать себя в руках и не прерывать рассказ да Понте, но поэт будил в ней странные чувства, и вовсе не своим мужским обаянием или умом, а силой своей незаурядной личности. Несмотря на убогость его одеяния, его энергичную жестикуляцию, а порой и то, что сам он, того не замечая, впадал в противоречия, он завораживал ее. Она видела, что Джэсон разочарован, не находя в рассказе либреттиста поразительных открытий, которых он так ждал, но Деборе нравилась живость натуры итальянца, а описание Сальери ее покорило.

Передохнув, да Понте продолжал свое повествование. На этот раз в его голосе появились почтительные нотки.

– Император принял меня без церемоний и весьма благосклонно. В зале помимо Иосифа находился еще директор императорских театров граф Орсини-Розенберг, и как только граф объявил о моем приходе, Иосиф сказал, что хочет побеседовать со мной наедине. Император, видимо, понимал, что гораздо проще говорить со всей откровенностью без столь стесняющих свидетелей.

Иосиф принимал меня в Зеркальном зале – семь великолепных зеркал от пола до потолка украшали стены этой комнаты; фигура Иосифа терялась среди этой роскоши.

У императора был большой покатый лоб, красивый с горбинкой нос и умные, живые глаза. К своему удивлению я заметил, что хотя Иосиф и славился скромностью в одежде, в тот день грудь его украшало множество орденов и других королевских отличий, а в руке он держал золотой скипетр, символ его императорской власти; и хотя говорил он приветливо, я почувствовал, что его занимают куда более важные вопросы нежели судьба оперного театра. Иосиф ласково, с улыбкой приветствовал меня – он ценил мое остроумие – и поинтересовался, почему я просил аудиенции.

«Чтоб развлечь вас, ваше величество».

«То же самое сказал мне Сальери».

«Синьор Сальери непревзойденный композитор, ваше величество. Я вечно благодарен ему за то, что он представил меня вашему величеству».

«А теперь вы желаете положить на музыку „Женитьбу Фигаро“?»

«Вам это уже известно, ваше величество?» – Я прикинулся изумленным.

«Это известно всем, синьор. Особенно потому, что я запретил пьесу. Учитывая сие обстоятельство, я несколько удивлен, что вы намерены превратить ее в оперу. Если, конечно, вы не думаете сделать это втайне».

«Ни в коем случае, ваше величество. Я пишу либретто, желая доставить удовольствие вам».

«На мне лежит огромная ответственность, синьор поэт. Я не могу допустить, чтобы мой народ заразился вредными революционными идеями, которые содержатся в пьесе».

«Ваше величество, то же самое думаю и я. Поэтому я опустил все вульгарные политические намеки и прочие вещи, которые могут оскорбить благопристойность публики и не понравиться ей. Я принес вам для прочтения первый акт».

«Чтобы я его одобрил?»

«Без вашего одобрения, ваше величество, я не осмелюсь написать ни единого слова».

«Даже для Парижа или Лондона, где приветствуют подобные выпады и им аплодируют?»

«Ни в коем случае, ваше величество»

Я почувствовал, что Иосиф смотрит на меня с насмешливой снисходительностью. Он уважал мой вкус, но сомневался, сумею ли я выполнить свое обещание.

«В Лондоне и Милане выразили желание поставить оперу, но если вы, ваше величество, не одобрите этот первый акт, я тут же все уничтожу».

Я хотел, было, порвать рукопись, но император меня остановил, сказав:

«Я прочитаю ваше либретто».

«Благодарю вас, ваше величество, вы оказываете мне большую честь».

«Не обещаю, что я его одобрю. А кто пишет музыку?»

Меня несколько удивило его двоедушие – я не сомневался, что это ему известно, но ведь правителю приходится притворяться и интриговать, иначе невозможно править народом.

«Ваше величество, музыку пишет Моцарт», – ответил я.

«Его инструментальная музыка очаровательна, – сказал Иосиф, – что же касается оперы, то в Вене он написал лишь „Похищение из Сераля“, да и в ней нет ничего выдающегося».

Мне почудилось, что я слышу голос Сальери. – «Ваше величество! – ответил я. – Без вашей великодушной поддержки мне бы ни за что не добиться успеха в Вене». Он кивнул и ответил:

«К тому же в „Фигаро“ содержатся нападки на власть, идеи, которые там провозглашаются, нетерпимы».

Опять Сальери, подумал я, и ответил:

«Ваше величество, я сделаю из „Фигаро“ комедию любовных интриг, а никак не политический памфлет. Я постараюсь всем угодить. Даже маэстро Сальери».

«Капельмейстер Сальери высокого мнения о вашем таланте, синьор поэт. Насколько мне известно, сам Моцарт считает пьесу скучной».

Я был страшно зол на Сальери. Он ловко повел дело: даже слова Моцарта сумел повернуть против него самого. Но я не мог допустить торжества Сальери, это было бы чересчур унизительно. И я поспешил объяснить Иосифу:

«Ваше величество, Моцарт имел в виду лишь политические намеки. Его музыка прелестна. Если бы он имел возможность сыграть ее вам, то с вашим тонким музыкальным вкусом вы бы наверняка ее оценили».

«Но, предположим, мне не понравится первый акт?»

«Ваше величество, клянусь честью, вы останетесь довольны».

В дверях появился граф Орсини-Розенберг; будучи близким другом Сальери, он, по-видимому, выбрал нужный момент, дабы император не связал себя обязательством. Розенберг доложил Иосифу, что члены Тайного совета собрались в приемной и ждут, когда его величество сумеет их принять. Иосиф жестом приказал впустить их в залу, а затем, в неожиданном порыве великодушия, поднялся с кресла и проводил меня до дверей, положив мне руку на плечо. Никогда не забуду этого его прикосновения… мягкого, благожелательного. Негромко, доверительно, как равный равному, он мне сказал:

«Синьор поэт, большинство дворян хочет, чтобы я держал народ в невежестве. Стремиться к всеобщему образованию – сущая бессмыслица, говорят они и уверяют, что неграмотность является естественным состоянием народа.

А теперь они добиваются, чтобы я и вовсе отвернулся от моего народа». Он заметно устал.

«Ваше величество, ни один правитель во всем мире не сделал для процветания оперы столько, сколько сделали вы».

«Вы несколько преувеличиваете, да Понте, но я действительно не жалел сил. – Иосиф отвел меня в сторону, чтобы члены Тайного совета, входящие в Зеркальную залу вслед за Орсини-Розенбергом, не могли нас услышать. – Дворянство требует введения строжайшей цензуры».

«Даже в театре, ваше величество?»

«Даже в опере, – мрачно ответил он. – И чтобы поэты использовали для либретто лишь мифологические сюжеты. Директор императорских театров полагает, что нет нужды искать оригинальные темы, когда в придворной библиотеке имеется шесть тысяч томов, откуда всегда можно почерпнуть любой сюжет. Что вы на это скажете, синьор поэт?»

«Все в руках вашего величества. Когда вы соизволите прочесть мой первый акт?»

«Сегодня вечером, если совет не слишком затянется. Мои реформы беспокоят дворянство. Они попросили об аудиенции в надежде, что смогут убедить меня их отменить».

По всей видимости, это было особо важное заседание Тайного совета; уголком глаза я видел в другом конце зала знатных особ, самых влиятельных людей империи. Возможно, я не вовремя обратился к Иосифу со своей просьбой. Помню, я даже похолодел от страха. Но отступать было поздно, император уже положил рукопись на стол, на обложке которой был выведен титул: «Le Nozze di Figaro» и мое имя: «Лоренцо да Понте, придворный поэт», а пониже: «Вольфганг Амадей Моцарт».

Я заметил, как князь Кауниц, взглянув на рукопись, изобразил на лице изумление. Он был канцлером, вторым после императора человеком в государстве.

«Как вам нравится этот зал?» – неожиданно спросил меня Иосиф.

«Он великолепен, ваше величество, подобной красоты я даже в Венеции не видывал».

«Я слушал здесь игру Моцарта, когда ему было шесть лет. Я хорошо запомнил тот концерт. Я, пожалуй, нервничал больше, чем он. Ребенком он нравился моей матери».

«А вам, ваше величество?» – Знать бы мне только, кому из композиторов он отдает предпочтение!

«Он был совсем крошкой. Удивительно! Такой малыш и так прекрасно играл».

«Теперь, ваше величество, он еще более искусный музыкант».

«Но уже не чудо природы, а посему не вызывает такого интереса».

«Он вам не нравится, ваше величество? Неужели я сделал неверный выбор? Я считал, что Моцарт один из ваших любимых композиторов».

Иосиф загадочно улыбнулся и промолчал.

Члены Тайного совета начали выражать нетерпение: не желая навлечь на себя их гнев, я низко поклонился и проговорил:

«Ваше величество, если мое либретто вам не понравится, я откажусь от дальнейшей работы над ним».

«Нет, нет! – воскликнул Иосиф. – Вы разожгли мое любопытство, я прочту первый акт. И, возможно, сумею отвлечься от всех трудностей и забот».

А затем он сказал нечто такое, что, принимая во внимание события, последовавшие за его смертью, навсегда запечатлелось у меня в памяти.

«Однако хочу вас по-дружески предупредить, синьор да Понте, что дворянство, которое противится моим реформам, может еще больше противиться постановке „Свадьбы Фигаро“, в особенности если Фигаро будет брать верх над графом, как в пьесе».

Да Понте замолчал, собираясь с мыслями, и Джэсон поспешил задать вопрос:

– Неужели все так и происходило, синьор да Понте?

– Именно так, – твердо ответил поэт.

– Но с тех пор прошло столько лет! – недоуменно сказал Джэсон.

– У меня необычайная память, и я никогда не забуду интереса, проявленного Иосифом к нашей опере.

– Узнал ли Моцарт о том, что произошло?

– Я ему рассказал. Постарался опустить все сложности и подчеркнул, как удачно окончилась моя аудиенция у императора.

– А Моцарт страшился мнения знати?

– Он, естественно, старался угодить им своей музыкой, но всегда подвергал их критике, если видел, что они покушаются на его искусство. При всей его доброте, он был остер на язык и не всегда сдержан, что ему вредило. Не то что я.

– И вы позволили Фигаро взять верх над графом?

– Иного выхода не было. Иначе Моцарт отказался бы писать музыку.

– Понимал ли он, чем рискует?

– Да. Но без победы Фигаро сюжет лишится живости, говорил он. И был прав.

– Джэсон, позволь синьору да Понте закончить свой рассказ. Уже поздно и нам будет трудно найти карету, – вмешалась Дебора.

– Я позабочусь об этом, дорогая леди, – галантно сказал да Понте.

– А какие еще трудности встречала постановка «Фигаро»? – спросил Джэсон.

– Дело на том не кончилось, – вздохнул да Понте. – Хотя тогда мне казалось, будто все улажено. Фигаро красиво одерживал победы, все шло весело и забавно, и никто не чувствовал себя обиженным. И, разумеется, музыка Моцарта ласкала слух.

– И тем не менее кто-то счел себя оскорбленным? – спросил Джэсон.

– Ответом на ваш вопрос я и закончу свой рассказ. Иосиф прочел первый акт, одобрил написанное и приказал Моцарту на следующий вечер явиться в Гофбург вместе с певцами. Моцарт согласился. У него оказалось достаточно готовых арий, чтобы удовлетворить любопытство императора, хотя я сомневался, что ему удастся завершить их в такой короткий срок.

Вскоре мы получили разрешение продолжать работу над оперой. Не обошлось без некоторых затруднений и отсрочек, но Сальери не имел к этому прямого отношения.

По всей вероятности, Сальери и его единомышленники ожидали провала оперы, но когда полная репетиция «Фигаро» с оркестром прошла блистательно, в особенности первый акт и ария «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный», Орсини-Розенберг неожиданно в очень резкой форме потребовал изъять из оперы балетную сцену. Тут, в качестве директора императорских театров, он был единовластен, и лишь вмешательство императора могло заставить его отменить приказ. Иосиф запретил балет в императорских театрах, объяснил директор, но Моцарт подозревал, что это дело рук Сальери, и я был склонен с ним согласиться. Моцарт пришел в отчаяние, однако мне удалось убедить Иосифа посмотреть репетицию оперы без сцены балета. Сцену балета я заменил пантомимой, отчего весь сюжет стал непонятен.

Как я и ожидал, императору очень понравилась опера, и когда действие стало запутанным, он разгневался и потребовал объяснения. Я ему все изложил, и он приказал Орсини-Розенбергу вставить обратно балет и вернуть либретто его прежний вид. Иосиф потребовал, чтобы господин директор немедленно добыл танцоров.

Орсини-Розенберг выполнил приказание, но я понял, что он никогда не простит ни мне, ни Моцарту такого публичного унижения.

Однако я позабыл о своих страхах, когда Мартин-и-Солер обратился ко мне с просьбой написать либретто для его новой оперы «Редкая вещь», а затем примеру его последовал и Сальери. Оба эти заказа одобрил император, и мне было нечего опасаться.

Некоторое время публика оставалась равнодушной к «Свадьбе Фигаро», а «Редкая вещь» сделалась гвоздем сезона. Все оперные композиторы в Вене мечтали сотрудничать со мной, и теперь даже Моцарту стало ясно, что от меня, придворного поэта, в первую очередь зависел успех оперы. Но на этом история с «Фигаро» не окончилась, неприятности обрушивались на наши головы подобно стихийному бедствию.

Да Понте замолчал. Эти воспоминания до сих пор глубоко волновали его. Но ничего не поделаешь, нужно закончить рассказ. Прошло столько лет с тех пор, как он слышал певцов, исполняющих сочиненные им рифмы! «Свадьба Фигаро» – восхитительная опера. Иначе и быть не могло, уверял он себя. Даже вспоминать о ней и то удовольствие. Он закрыл глаза, но смог припомнить лишь отдельные фрагменты. Огорченный своей старческой памятью, да Понте, тем не менее, продолжил свое повествование.

– В 1790 году, когда скончался Иосиф, и брат Леопольд сменил его на троне, я был изгнан из Вены, а через год умер и Моцарт. Но спустя много лет Сальери по-прежнему занимал должность капельмейстера. И я более чем когда бы то ни было убежден, что придворная знать никогда не простила нам «Свадьбу Фигаро». Разве могла она согласиться с тем, что слуга Фигаро постоянно оставлял в дураках своего хозяина графа Альмавиву!

– Почему вы считаете, что вам этого не простили? – спросил Джэсон.

– Полиция совершила обыск в моей квартире. Разве этого мало?

– Когда это случилось?

– После кончины моего дорогого просвещенного друга императора Иосифа, когда трон перешел к Леопольду II.

– А какую они выставили причину?

– Они не нуждались в оправданиях, но, по слухам, они повсюду искали улики подрывной деятельности. Считалось, что любая критика Габсбургов подрывала основы государства. Ну, а если считать, что «Фигаро» нападает на дворянство, то оснований для обыска было достаточно.

– И квартиру Моцарта тоже обыскивали?

– Это мне неизвестно. В то время я уже покинул Вену.

– Почему они не подвергли вас аресту?

– Пытались. Когда я узнал, что меня собираются изгнать из Вены, мне пришлось спасаться бегством в Триест. Официальное обвинение, предъявленное мне, гласило, что я позволил себе нелестно отзываться о новом императоре.

Джэсон, искавший прямое доказательство своим догадкам о смерти Моцарта, был несколько сбит с толку. То, что поведал да Понте, направляло его поиски по иному пути. Но прерывать да Понте было неудобно. Деборе же воспоминания либреттиста казались вполне убедительными.

– С победой революции во Франции, – продолжал да Понте, – в Вене начали процветать доносы. Всякий, причастный к такой пьесе, как «Женитьба Фигаро», с ее критикой знати, что, по мнению многих, способствовало взрыву революции во Франции, тем самым уже подозревался в предательстве.

– Синьор да Понте, а вы высказывали критику в адрес Леопольда? – спросила Дебора.

– Я – нет, а Моцарт – да. Он открыто осуждал нового императора. Моцарт никогда не простил Леопольду, что много лет назад, будучи в течение длительного времени правителем Тосканы, тот не взял его к себе на службу.

– А какие были обвинения против вас? – настаивала Дебора.

– Окажись они безосновательными, выдумали бы другие. Раз Габсбурги сочли тебя виновным, ты уже был обречен.

– Без всяких улик? – удивился Джэсон.

– Я же сказал, «Свадьба Фигаро» служила достаточной уликой. После французской революции каждый, высказывающий хоть малейшие демократические симпатии, оказывался на подозрении. А Моцарт был к тому же франкмасоном.

– Это делало его виновным в измене императору?

– Это делало его виновным в приверженности демократии, – с чувством ответил да Понте. – Я посоветовал ему без промедления покинуть Вену.

– Как он к этому отнесся?

– Я получил от него в ответ печальнейшее письмо.

– Он последовал вашему совету?

– Нет.

– А что случилось потом?

– Через несколько недель он скончался.

Газовые лампы отбрасывали дрожащий свет, на губах да Понте играла слабая улыбка, а у Деборы выражение лица было чуть насмешливым. Джэсона охватили противоречивые чувства. Неужели он настолько сжился с версией отравления Моцарта, что никакое другое объяснение на него уже не производит впечатления?

– У вас есть это письмо? – спросил Джэсон.

– Да.

– Что же он в нем писал?

Да Понте ответил не сразу. Он сидел, задумавшись. Столько в жизни пережито, на пятерых хватит; иные воспоминания радовали его, а другие неизменно вызывали угрызения совести и порой мучительную боль. Однако как бы ни были грустны эти воспоминания, он всегда возвращался к ним. Он изведал в жизни все радости, о каких только можно мечтать, но с течением времени горькие моменты вытеснили все остальное. Неужели раздражительность – неизбежный удел старости, думал он.

– Я написал Моцарту из Триеста и предложил присоединиться ко мне в Англии. В Лондоне у нас найдется немало друзей, – писал я, – Иосиф Гайдн пользовался там огромным успехом, и Сторейсы, которых Моцарт обучал в Вене и очень их любил; мы там будем пользоваться гораздо большим уважением, чем в Вене при Леопольде. Его ответ меня глубоко потряс и опечалил.

Да Понте извлек из кармана пожелтевшую от времени бумагу и прочитал:

«Мой дорогой да Понте, я был бы рад последовать вашему совету, но это невозможно. Голова у меня так кружится, что я не вижу пути вперед. Я вижу лишь мрак и могилу. Призрак смерти преследует меня повсюду. Я вижу его перед собой постоянно; этот призрак зовет меня за собой, уговаривает, твердит, что я должен работать только на него. И я продолжаю работать, потому что сочинять музыку мне кажется менее изнурительным, чем бездельничать. Я ощущаю в себе такую тяжесть, что знаю – час мой вот-вот пробьет. Смерть не за горами. Я кончаю счеты с жизнью, не сумев насладиться своим талантом. И все же жизнь была прекрасна, карьера моя началась при столь благоприятных обстоятельствах. Но никто не властен над своей судьбой, никто не ведает, сколько дней ему отпущено. Приходится смириться. Чему быть, того не миновать. Итак, мне остается лишь завершить свою похоронную песнь, оставить ее незавершенной я не могу».

– Неужели это письмо самого Моцарта? – воскликнул Джэсон.

Да Понте указал на подпись. На пожелтевшей бумаге, готовой от прикосновения пальцев рассыпаться, стояла подпись: «В. А. Моцарт».

– Письмо написано по-итальянски, – сказал да Понте. – Вам все равно не понять. – С величайшей осторожностью он взял его из рук Джэсона. – Моцарт говорил по-итальянски как итальянец. Примером тому «Фигаро». Только глупец может счесть «Фигаро» немецкой оперой, – насмешливо добавил он.

Жадно вслушиваясь в рассказ да Понте, Дебора испытывала непонятную растерянность; словно помимо ее воли и желания она оказалась втянутой в непонятный водоворот событий. В воспоминаниях да Понте странно смешалась дешевая драма и волнующие свидетельства, и Дебора терялась, не зная, чему верить. Разгадать бы истинные побуждения да Понте, заставляющие его все это рассказывать.

– Несмотря на это письмо, вы все-таки отрицаете, что Сальери имел отношение к смерти Моцарта? – спросил Джэсон.

– У меня нет такой уверенности, как у вас.

– Но у меня пока тоже нет полной уверенности.

– Однако вы готовы в это уверовать. Если кто-либо в Вене и виновен в смерти Моцарта, так это дворянство. После смерти Иосифа и Габсбурги и придворная знать относились к Моцарту намеренно равнодушно. Возможно, и тут не обошлось без участия Сальери. По всей вероятности, он поощрял это равнодушие.

Появился официант и подал Джэсону счет. Да Понте выхватил его из рук Джэсона со словами:

– Позвольте мне!

Он изучил счет со всей тщательностью, выверил до последнего цента и победоносно заявил:

– Смотрите, сколько я вам сэкономил. Вас бы обсчитали на несколько долларов! Я не позволю обманывать моих дорогих друзей.

Джэсон без лишних слов заплатил по счету, а тем временем у да Понте появилась новая идея. Он вдруг посоветовал им отложить отъезд в Европу.

– Останьтесь в пансионе моей жены. Она прекрасно готовит, лучше чем в этой кофейне. В вашем распоряжении будут уютные комнаты, и вы еще больше узнаете о Моцарте. Сегодняшний рассказ – лишь начало. Возможно, я помогу вам раздобыть такие факты, которые подтвердят ваши предположения.

Дебора испугалась, что Джэсон уступит уговорам да Понте и собралась отказаться платить пусть даже за самый прекрасный пансион, но Джэсон ее опередил:

– Я благодарен вам за помощь, синьор, но мы уже купили билеты.

Да Понте окликнул проезжавший мимо экипаж, отвел Джэсона в сторону и спросил:

– Я в самом деле сумел помочь вам, господин Отис?

– Несомненно, – ответил Джэсон, чтобы не дать перещеголять себя в вежливости, хотя и сомневался в ценности воспоминаний либреттиста – они противоречили рассказу Мюллера, – но вслух он сказал:

– Ваш рассказ произвел на меня глубокое впечатление.

– Отлично! В таком случае я полагаю, вы не откажетесь дать мне небольшую сумму взаймы. За услуги. Долларов десять – двадцать. В противном случае мне придется добираться до дому пешком. Меня столь взволновал ваш интерес к моей особе, что я непредусмотрительно оставил кошелек дома.

Джэсон, боясь показаться скупым, вручил да Понте двадцать долларов.

– От всего сердца признателен вам. – И, помогая им сесть в экипаж, да Понте сказал: – Я счел бы за счастье, если бы вы посетили меня завтра, ненадолго, – поспешно добавил он, заметив, что Дебора бросила на мужа предупреждающий взгляд. – У меня есть нечто такое, что расскажет вам о Моцарте куда больше, нежели его письмо. Дебора не хотела принимать приглашения. Она подозревала в этом уловку да Понте, желание вновь попросить у них взаймы либо убедить их снять комнату, но Джэсон настоял на своем.

Наутро, несмотря на ранний час, поэт уже поджидал их и, церемонно поклонившись Джэсону, вручил книгу.

– О Моцарте? – спросил Джэсон.

– О Лоренцо да Понте, – гордо объявил поэт. – И о Моцарте тоже. Это мои мемуары. Тут вы найдете все интересующие вас сведения. Первый том рассказывает о событиях до 1805 года, когда я отплыл из Англии в Америку. Надеюсь, ваше плаванье не будет столь утомительным. В те времена переезд через океан продолжался бесконечно долго, целых восемьдесят шесть дней.

– Восемьдесят шесть дней? – недоверчиво переспросила Дебора. – Муж уверял, что на новом судне, парусном пакетботе, оно займет всего двадцать пять – тридцать дней, никак не больше.

На самом деле, подумал да Понте, на плаванье через океан ушло пятьдесят семь дней, но, может быть, испугавшись, молодожены останутся и он еще заставит этого американца раскошелиться.

– Сколько я вам должен за эту книгу? – спросил Джэсон.

– Нисколько. Я дарю ее вам в знак уважения и пожелания успеха в ваших поисках. Вы действительно отказываетесь побыть здесь еще и добыть новые сведения о Моцарте? В нашем пансионе проживают студенты колледжа, они вашего возраста. Вам будет интересна их компания.

– Благодарю вас, но мы уезжаем.

Джэсон и Дебора собрались уходить, когда да Понте вдруг забрал обратно книгу со словами:

– Вы ведь хотите получить ее с надписью, не правда ли? – И стал что-то писать на титульном листе. Они взяли книгу, даже не заглянув внутрь; да Понте обиженно воскликнул:

– Неужели вы не хотите прочесть моего посвящения?

У поэта сделался такой удрученный вид, что Джэсон открыл книгу и прочел вслух:

«Моим дорогим друзьям Джэсону и Деборе Отис, которые любят Моцарта так же сильно, как и я. Лоренцо да Понте».

Дебору тронула надпись, хотя она и не верила в искренность чувств поэта.

– Вы сначала едете в Лондон, а потом уже в Вену? – спросил либреттист, галантно целуя на прощанье руку Деборе.

– Да. Моя жена мечтает побывать в Лондоне.

– Прекрасно. Непременно навестите там Энн Сторейс, первую исполнительницу партии Сюзанны в «Фигаро». Сторейс – знаменитое сопрано и, по-моему, единственная женщина, у которой с Моцартом был роман. Он был от нее без ума. В итальянских операх Энн считалась непревзойденной исполнительницей. Не забудьте также навестить ее друга Томаса Эттвуда, он теперь известный английский композитор, а некогда брал у Моцарта уроки композиции. И Энн и Томас хорошо знали Сальери.

– Спасибо за совет. Нет ли у вас их адресов, синьор?

– Нет, наши связи прервались много лет назад, – с сожалением покачал головой да Понте. – С тех пор как я покинул Англию в 1805 году. Но их хорошо знают в Лондоне, вам без труда удастся их разыскать. Энн Сторейс часто пела в итальянской опере на Хеймаркет. Скажите, что это я вас прислал.

На прощанье они помахали да Понте, и он помахал им в ответ; ученый муж, кладезь знаний, каким его считали ученики, магистр искусств, человек много повидавший и испытавший на своем веку, обломок прошлого.

Да Понте вдруг кинулся за их экипажем.

– В чем дело, синьор да Понте? – крикнул Джэсон.

– В Вене вам следует соблюдать крайнюю осторожность. Не вздумайте кому-нибудь обмолвиться, что подозреваете стоящих у власти людей в причастности к смерти Моцарта. Это может для вас плохо кончиться.

– Мы будем молчать, – заверила его Дебора, – никто ничего не узнает. Я позабочусь, чтобы Джэсон вел себя осторожно, – но в душе она почувствовала страх.

– В Вене еще живы люди, репутация которых может пострадать, если подозрения вашего мужа окажутся справедливыми. И тогда вам не избегнуть неприятностей.

 

8. Лондон

– Не правда ли, Лондон прекрасный город? – спросила Дебора Джэсона, но прозвучало это как утверждение, а не как вопрос. – Я уже здесь совсем освоилась, а ты, кажется, нет.

Теперь, когда ужасное плаванье через океан осталось позади, и они с комфортом устроились в прекрасном номере гостиницы, предупреждения да Понте отошли куда-то в прошлое, и Дебора вновь радовалась жизни.

Джэсон не обратил внимания на вопрос жены, он сидел с задумчивым, отрешенным видом.

– Все твои мысли только о Вене, словно, очутившись там, ты найдешь того самого Моцарта, каким он живет в твоем воображении. Рассказ и книга да Понте, видимо, не произвели на тебя впечатления. А мне больше по душе Лондон.

Джэсон молчал.

Со вчерашнего дня мысли его все время где-то витают, сердито подумала она; ее присутствия он совсем не замечал. Желая вернуть себе душевное равновесие, Дебора уселась перед туалетным столиком. Вот уже целый месяц у нее не было времени заняться собой. Но сегодня, благодаря предусмотрительности отца, она снова очутилась среди привычной ей роскоши.

Пикеринг попросил банковского коллегу в Лондоне Артура Тотхилла снять для его дочери номер в лучшей гостинице. Они поселились на Пэл Мэлл – излюбленном месте прогулок лондонских дэнди, из их окон открывался вид на Грин-Парк, где можно было увидеть величайшего дэнди своего времени – короля Георга IV. Номер, обставленный дорогой и красивой мебелью, несомненно, предназначался для людей достаточно знатных и состоятельных, таких, как они, решила Дебора.

Но Джэсон с отсутствующим видом глядел в окно на сочную зелень парка, терзаемый печальными и тревожными думами, хотя солнце ярко светило, а дождь, сопровождавший их во время всего плаванья, наконец прекратился. Что его беспокоит, гадала она.

Несмотря ни на что, Дебора твердо решила не портить себе настроение. Она разглядывала себя в зеркале, озабоченная тем, не появились ли у нее морщинки и не увядает ли ее красота – она упорно желала начать утро так, как это делала у себя дома в Бостоне. А Джэсон явно не проявлял к ней интереса и оставался равнодушным ко всему. И тут она повернулась и поцеловала его, давая понять, что раз они уже здесь, в Лондоне, все прежние ссоры следует предать забвению.

– Мне бы хотелось провести тут несколько месяцев, – сказала она. – На Парк-Лейн сдается удобный дом с садом, прислугой. У нас есть на это деньги. – Она смолкла.

Господи, он даже не слушал. Ее выводило из себя такое равнодушие. Вернувшись к туалетному столику, она принялась расчесывать волосы.

А Джэсон думал о том, какой неожиданностью оказались для него тяготы морского путешествия. Неужели и дальше их ожидают одни трудности?

Его поразили грандиозные размеры Лондона, множество жителей, населяющих этот раскинувшийся на огромном пространстве гигант. В сравнении с Лондоном Бостон и Нью-Йорк казались провинциальными городишками. За последние двадцать лет население Лондона увеличилось с одного миллиона до полутора. Портье гостиницы предостерег Джэсона, как предостерегал всех приезжих, против посещения некоторых районов города, в особенности после наступления темноты – убийства и ограбления не были здесь редкостью.

Хозяин запросил с них чрезмерную плату за номер, предполагая, видимо, что американец, совершающий путешествие в Англию, человек обеспеченный и в денежных делах достаточно непрактичный.

Чувство, что его пытаются обмануть, появилось у Джэсона еще на пакетботе, когда капитан заверил его, что новое судно – самое быстроходное и плаванье до берегов Англии займет всего-навсего двадцать пять дней или, в случае плохой погоды, не более тридцати. Но хотя они выехали в мае, в расчете на прекрасную погоду, плаванье оказалось неудачным – сырые и промозглые дни с туманами сопровождали их все время путешествия, растянувшегося до тридцати шести дней; большую часть времени они провели у себя в каюте.

Лишние, проведенные на море дни стоили Джэсону дополнительных расходов. А теперь к тому же они остановились в одной из самых роскошных гостиниц Лондона, что было ему совсем не по карману. Дебора вручила ему чек на двести фунтов, уже поджидавший их в сейфе гостиницы, но Джэсон вернул ей чек обратно. Молча, без лишних слов, но с ликованием в душе и даже без слов благодарности. Он не хотел обязываться и тем более перед ней. И хотя возможность пользоваться ее деньгами, чтобы осуществить задуманную поездку, была одной из причин, побудивших его жениться, он твердо решил прибегать к этому лишь в случае крайней необходимости.

Джэсон надеялся, что чтение мемуаров да Понте поможет ему скоротать время, но сильно разочаровался. В книге либреттиста не содержалось никаких новых сведений. Имя Моцарта встречалось редко и лишь вскользь. О зловещей роли Сальери в жизни Моцарта вовсе не говорилось. Воспоминания да Понте о Моцарте были запоздалым признанием таланта композитора в расчете, что это пойдет на пользу прежде всего самому автору мемуаров. Описанные события нередко противоречили устному рассказу либреттиста, причем в каждом случае главная роль принадлежала да Понте, а Моцарт оставался в тени. Чем дальше Джэсон углублялся в мемуары, тем больше они казались ему бессвязной смесью вымысла и отдельных достоверных фактов; это был громкий и жалкий крик тщеславной хвастливой душонки. Джэсону приелось настойчивое желание автора выставить себя жертвой бесчисленных несправедливостей, а несметное количество хитростей и интриг, которые плел да Понте, совсем сбивало с толку.

И хотя мемуары да Понте разочаровали Джэсона, он понимал, что поэт был в свое время несомненно личностью незаурядной. Пришлось согласиться с утверждением да Понте, что отношение дворянства погубило Моцарта. Найти бы этому подтверждение!

Расставшись с да Понте и не испытывая больше на себе обаяния его живой натуры, Дебора с пренебрежением вспоминала о либреттисте. Она отказалась читать мемуары, – это собрание лживых измышлений, не внушающих доверия к автору.

Мысли Джэсона были прерваны заявлением Деборы:

– У меня совсем нет желания ехать в Вену.

– Что ж, оставайся здесь, – парировал Джэсон.

– Тебе безразлично? – ее поразил его резкий тон.

– У меня нет выбора. Ты ведь знала, когда выходила за меня замуж, что я хочу посетить Вену. Разве с тех пор что-нибудь изменилось?

– Даже рассказ да Понте тебя не останавливает?

– Да Понте вовсе не отговаривал меня от поездки в Вену.

– Но он предупредил об опасности, – с чувством возразила Дебора.

– Что значит мнение одного да Понте? Ему не всегда можно доверять.

– Но кое-чему ты поверил. В особенности тому, что он говорил о дворянстве. И об отношении Сальери к Моцарту.

– А разве ты не поверила, Дебора? Ты вела себя так, словно его рассказ тебя убедил.

– Рассказчик он великолепный.

– И он подтвердил, что Сальери не был другом Моцарта.

– А разве да Понте был его другом, Джэсон?

– Смотря как на это посмотреть. Во всяком случае, это к делу не относится.

– Джэсон, ты знаешь, я тебя люблю, но тебя вовсе не волнует мое мнение о Моцарте.

– Меня волнует, что ты думаешь обо мне. И о нашей совместной жизни?

– Ты словно сожалеешь, что мы поженились.

– Мне не по душе наша чрезмерная расточительность.

– Я могу себе это позволить, Джэсон.

– Но я не могу, Дебора. Зависеть от другого всегда неприятно.

– Чего же ты от меня хочешь? Чтобы я не тратила свои деньги?

– Не тратила зря, когда в этом нет насущной необходимости. Если тратить разумно, нам может хватить моих денег по крайней мере еще на несколько месяцев. Но сейчас мы живем чересчур расточительно. Зачем нам такой роскошный номер?

– Наша гостиница находится поблизости от Итальянской оперы, отсюда близко до любого места в Лондоне, которое ты пожелаешь посетить.

– А как понимать твое нежелание ехать в Вену?

– Возможно, мое решение переменится, если здесь, в Лондоне, ты обнаружишь нечто такое, что сделает поездку необходимой. Но пока что тебе удалось разузнать? Что вокруг да Понте плелись интриги? Да он жить не мог без интриг. – В голосе Деборы звучала тревога. – Остановись, Джэсон, пока не поздно, пока твоя навязчивая идея не превратилась в галлюцинацию и не погубила тебя.

– Ты веришь в ту опасность, о которой предупреждал да Понте?

– По-моему, если ты будешь настойчиво продолжать свои поиски, тебя ждут неприятности. И неизвестно с какой стороны.

Она любовно взяла его под руку и улыбнулась с такой нежностью, что он был тронут ее искренней озабоченностью и желанием оградить его от опасности. Но остановиться не мог. Даже если он совершал роковую ошибку, поворачивать назад было поздно. Жизнь только теперь обрела для него смысл. Да Понте убедил его в существенно важном: Сальери был врагом Моцарта. Если удастся найти подтверждение тому, что дворянство замышляло недоброе против Моцарта, это приблизит его к цели. Он сказал:

– Дебора, у меня к тебе просьба. Обещай, что ты ее выполнишь.

– Какая?

– Не говори никому, зачем я еду в Вену, чтобы не было кривотолков. Пусть это останется в тайне, хорошо, дорогая?

– Что же мне говорить, Джэсон?

– Что я еду в Европу заканчивать музыкальное образование. Причина достаточная, чтобы интересоваться личностью Моцарта.

– Значит, ты хочешь, чтоб я все-таки ехала с тобой в Австрию?

– Непременно. Ты мне поможешь. Без тебя мне придется нелегко.

Дебора молчала. Ей очень хотелось остаться в Лондоне; здесь она чувствовала себя уютно и была счастлива, а Вена представлялась ей враждебным миром, таящим в себе много страшного и неожиданного.

Стук в дверь нарушил их разговор, который становился тягостным для обоих. Пришел Артур Тотхилл. Джэсона удивила фатоватая внешность банкира. От дородного толстеющего джентльмена шел сильный запах духов, массивные бриллиантовые запонки ярко сверкали, одет он был в бархатный сюртук с высоко подложенными плечами, а его завитой парик точно копировал любимый парик Георга IV. Лицо у Тотхилла было багровым, а обвислые щеки придавали ему сходство с бульдогом. Хотя большой живот заметно мешал ему, Тотхилл галантно поклонился Деборе и, протягивая визитную карточку, воскликнул:

– Ваш отец в письмах ничего не преувеличивал, госпожа Отис. Вы прелестны!

Джэсон подумал, что Пикеринг, по всей вероятности, не обошел вниманием и его персону, ибо Тотхилл, сохраняя вежливую мину, оглядывал его с плохо скрываемым неодобрением. Бриллианты банкира, должно быть, стоили целое состояние. Тотхилл, заметив, что Джэсон не может оторвать от них глаз, объяснил:

– Эти запонки теперь в моде. Король носит такие и все его приближенные тоже – в знак преданности его величеству. Вы довольны гостиницей, госпожа Отис?

– Да, благодарю вас.

– Прекрасно. Я слыхал, господин Отис, вы интересуетесь музыкой?

– А вы, господин Тотхилл? – спросил Джэсон.

– Я поклонник Итальянской оперы. Ее посещает весь цвет общества.

– Вы, возможно, знаете певицу Энн Сторейс? – поинтересовался Джэсон.

– Это ваша знакомая?

– Она была знакомой Моцарта.

– Кого? – Тотхилл смутился и чуть нахмурился.

– Композитора.

– О, да! Его оперы иногда тут ставят. Нет, я не слыхал ни о какой Энн Сторейс. Признаться, я не люблю оперу – скучнейшая вещь, но что делать, все общество посещает оперу несколько раз в сезон. Итальянская опера – единственный театр в Лондоне, куда следует одеваться как на бал.

Даже низшие сословия на галерее и те обязаны соблюдать приличия в одежде. Ну, а в ложах вы увидите важных государственных чинов, министров, лордов.

– А как относятся в Англии к музыкантам? С уважением? – спросила Дебора.

– Как вам сказать. Только музыканты, признанные королем, допускаются в клубы. Музыканты весьма ненадежный народ. Большинство из них не лучше бродяг. Надеюсь, ваш муж не считает музыку серьезным занятием? Она сейчас не в моде. Нужно иметь более солидную почву под ногами, следовать примеру вашего отца.

– И давно вы занимаетесь банковским делом, господин Тотхилл? – поинтересовался Джэсон.

– Помилуйте! Да тому уже вечность! – Тотхилл даже возмутился. – Наш дом основал еще мой дедушка. Он оказал большую услугу Георгу II. Одолжил ему изрядную сумму денег, не требуя процентов. С тех пор нам сопутствует удача.

– Служба в банке основное занятие моего мужа, – сказала Дебора.

Выражение лица у Тотхилла изменилось, словно Джэсон внезапно обрел в его глазах безупречную репутацию, и он тут же хвастливо объявил:

– Между прочим, я участвовал в сражении при Ватерлоо, мы там задали жару Бонапарту.

– Мистер Тотхилл, мне кажется, вам есть о чем побеседовать с моим мужем, – прервала его излияния Дебора и удалилась в спальню, оставив их наедине.

Банкир на мгновение растерялся, но тут же вспомнил:

– Позвольте поздравить вас, господин Отис, ваша жена не только красавица, но в придачу еще богатая наследница.

– Это мое личное дело, господин Тотхилл.

– Разумеется, разумеется! Я ведаю делами госпожи Отис. На ее счету в моем банке лежит немало гиней. Она перевела сюда целую тысячу, без согласия отца. Можете представить себе чувства Куинси Пикеринга, когда это обнаружилось. Но ничего не поделаешь – дочь совершеннолетняя. На эти деньги вы спокойно доедете до Вены и обратно.

– Откуда вам известно, что я еду в Вену?

– Куинси Пикеринг писал мне, что вы собираетесь посетить там каких-то музыкантов. А куда вы поместили свои собственные деньги, молодой человек?

– Они находятся при мне.

– И это в Лондоне – пристанище воров и убийц?

– Я собираюсь посетить здесь только оперу. Тотхилл рассмеялся, словно веселой шутке.

– Опера кишмя кишит карманными ворами. Поверьте, это их излюбленное место. Знатные дамы надевают туда свои драгоценности, важные вельможи стараются перещеголять друг друга в роскоши, а кто-нибудь ненароком их толкнет, извинится и кошелька или браслета как не бывало. Вам следует хранить деньги в более надежном месте. «Тотхилл и Тотхилл» – банкирский дом с солидной репутацией.

– И об этом жена просила поговорить со мной?

– Дела моих клиентов – мои дела.

– Но я не держу денег в вашем банке.

– Госпожа Отис поручила записать тысячу гиней на вас обоих. Таким образом, вы можете получить их из банка, когда пожелаете. Немедленно. Без всяких затруднений.

– Благодарю вас. Я это учту. Всего доброго. Джэсон вернулся в спальню и Дебора спросила:

– Что-нибудь случилось?

– Ничего.

– Ты чем-то огорчен. Уж не говорил ли он с тобой об отце? Я думала…

– Нет. Просто господин Тотхилл не отвечает моим представлениям о привлекательном и умном человеке, только и всего.

– Но Тотхилл – весьма влиятельный человек.

– Возможно. Хорошо, что ты умолчала о моем интересе к Моцарту.

– О чем же он говорил с тобой?

– О моей красавице жене.

Джэсон был удивлен и обрадован ее щедрым даром, но признаться в этом не хотел, пока у него не было уверенности в том, не таится ли здесь какой-то хитрой уловки либо желания доказать ему свое превосходство.

– Он хвалит твой ум и практичность.

– И это все? – она не могла скрыть разочарования.

– Все.

Дебора не поверила, но не стала настаивать; Джэсон уже одевался, чтобы ехать в Итальянскую оперу. Он решил отправиться туда один и тут, при всей ее самоуверенности, мысль о том, что он бросает ее одну в чужом городе, привела Дебору в отчаяние. Гордость не позволила ей признаться в этом, но, прощаясь, она горячо его расцеловала и умоляла быть осторожным.

 

9. Итальянская опера

Джэсон нанял карету и приказал кучеру поторапливаться. Посетить Итальянскую оперу он мечтал с тех самых пор, как узнал у да Понте об Энн Сторейс.

Память не изменила либреттисту. Итальянская опера действительно находилась на Хеймаркет, и Джэсона поразило великолепие этого здания; в Америке ему не приходилось видеть ничего подобного, и он впервые уверовал в то, что его решение посетить Лондон было правильным.

Джэсон увидел оперную афишу и, найдя в списке постановок «Свадьбу Фигаро», чуть не вскрикнул от радости. Внимательно прочитав список главных исполнителей, он нигде не нашел имени Энн Сторейс. Вверху афиши крупными буквами стояло имя Вольфганга Амадея Моцарта, а внизу, более мелким шрифтом: «Лоренцо да Понте». Но в театре наверняка знают об Энн Сторейс, подумал Джэсон и поспешно направился к артистическому входу.

На сцене шла репетиция. Пораженный удивительным зрелищем, Джэсон замер на месте. Ария, которую исполняла певица-сопрано, была восхитительной. Может быть, это и есть Энн Сторейс? Певица, темноволосая женщина средних лет, обладала на редкость приятным мелодичным голосом, теплым и проникновенным. И в музыке было что-то знакомое, хотя Джэсон никогда ее раньше не слыхал. Он подошел поближе к сцене, но путь ему преградил служащий и попросил покинуть кулисы.

– Меня прислал сюда старый друг Моцарта, Лоренцо да Понте, – принялся объяснять Джэсон.

На них зашикали. Высокий худощавый молодой человек, распоряжавшийся на сцене, кинулся к Джэсону и отвел его в сторону.

– Кто вам нужен? – спросил он. – Я ищу Энн Сторейс.

– Кого?

– Она пела для самого Моцарта. А позднее, как говорил мне да Понте, стала примадонной Итальянской оперы.

– Да Понте жил здесь лет двадцать назад.

– А Энн Сторейс, разве она не поет в вашем театре?

– Нет! Я впервые слышу это имя.

– Но Сторейс знаменитая исполнительница арий Моцарта! Вы ставите «Фигаро»?

Молодой помощник режиссера рассмеялся.

– Я не шучу, – обиделся Джэсон. – Энн Сторейс участвовала в первом спектакле «Фигаро» в Вене.

– Вы американец, не так ли?

– Да.

– Что же, по-вашему, мы репетируем? – Приложив палец к губам, он увел Джэсона вглубь кулис, где лучше была слышна музыка.

Ария звучала страстно и взволнованно. Это мог быть только Моцарт, подумал Джэсон. Никто другой не способен создать столь совершенную мелодию, вложить в нее столько неподдельного чувства, чистоты и лирической выразительности. Музыка заражала весельем и радостью, в ней была удивительная ясность, она пленяла богатством оттенков, красноречивостью и изяществом. Внимательно вслушиваясь, Джэсон думал: каждая нота все больше роднит меня с Моцартом. Музыку эту он готов был слушать без конца.

Стараясь остаться незамеченным, он осторожно двинулся вперед, но молодой человек шепотом остановил его:

– Я и так позволил вам слишком много. Узнай примадонна, что я допустил на репетицию постороннего, мне за это головы не сносить.

Джэсон так расстроился, словно его лишили райского блаженства, и немного смягчившись, помощник режиссера сказал:

– Через несколько дней состоится премьера. Советую вам тогда и послушать «Фигаро».

В это время зазвучала мелодия военного марша. Какой чудесный ритм! Увлеченный, Джэсон невольно вслед за басом напевал мотив.

– «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный», – мягко проговорил постановщик, – эта ария пользуется неизменным успехом. Трудно поверить, что человек мог сочинить столь впечатляющую музыку. – И он закрыл дверь, ведущую за кулисы.

– А как же быть с Энн Сторейс? – в отчаянии спросил Джэсон. – Может быть, кто-нибудь в вашей труппе лично знал Моцарта?

– Его знал Михаэль О'Келли.

– Кто он такой?

– Раньше он был управляющим оперной компанией и одним из главных певцов и композиторов. Говорят, он пел при Моцарте на премьере «Фигаро». Михаэль О'Келли любит вспоминать о Моцарте.

– Прекрасно! – Джэсон сразу воспрянул духом.

– Но он ушел со сцены много лет назад, когда у него пропал голос.

Сколько еще трудностей ждет его впереди, разочарованно подумал Джэсон и спокойно спросил:

– А вы не знаете, где его можно разыскать? Молодой человек провел Джэсона через крытую галерею прямо к маленькой книжной лавке, над дверью которой красовалась вывеска:

«Михаэль О'Келли, импортер книг и композитор».

– Этот ход был построен для господ и дам, желающих незаметно покинуть оперу, – пояснил молодой человек. – О'Келли построил его, когда был управляющим: ход вел прямо в его лавку. Правда, лавка больше не принадлежит О'Келли, хотя имя его и осталось на вывеске; он теперь известный сочинитель песен. Но он часами просиживает здесь, предается воспоминаниям о Моцарте и что-то пишет. Говорит, что о Моцарте. О'Келли жил в Вене, когда там ставили «Фигаро», а вернувшись в Англию, долгие годы состоял управляющим Итальянской оперы.

В лавке никого не оказалось, и молодой человек позвал:

– О'Келли! Если он здесь, то тут же появится.

Из глубины лавки немедленно появился приземистый седой мужчина с румяным лицом. В руках он держал бутылку портвейна и, не дожидаясь представления, приветствовал Джэсона громким вопросом:

– Вы хотите расспросить меня о Моцарте? – Он махнул молодому человеку, чтобы тот оставил их наедине. – Им интересуются многие.

Джэсон растерялся. Неужели еще кто-то взял на себя такую же миссию? Нет, она принадлежит только ему. Он был разгневан и взволнован.

– Что вы хотите узнать? Уж не пишете ли вы о нем книгу? – О'Келли подозрительно посмотрел на Джэсона. – Вам нравится портвейн? Неплохо прочищает мозги.

– Прежде всего я хотел бы спросить вас об Энн Сторейс. Вы ее знаете? – спросил Джэсон.

– Энн я никогда не забуду, – О'Келли прослезился. – Она умерла.

– Умерла? Да Понте говорил…

– Да Понте! – И с удивительной точностью подражая поэту, О'Келли спросил: – Этот проходимец все еще жив?

– Он в полном здравии. Живет в Нью-Йорке. Дает уроки итальянского и рассказывает о себе.

– Узнаю да Понте. Обо мне он не говорил?

– Нет, он говорил об Энн Сторейс, Моцарте, Эттвуде и Сальери.

– Сальери, – усмешка исчезла с лица О'Келли. – Уж не друг ли вы Сальери?

– Нет. А Моцарт был его другом?

– Моцарт был прекрасным, добрым, благороднейшим человеком.

На глазах О'Келли появились слезы, и Джэсон почувствовал, что на этого человека можно положиться.

– Моцарт любил представлять меня всем как своего хорошего друга Михаэля Охелли. Его смешило, что в Вене вынуждены были переделать мое имя на итальянский лад, чтобы принять меня в труппу Итальянской оперы. Он рассказывал, что когда ребенком был в Италии, его там называли Амадео Вольфганго Моцарто.

– У Моцарта было много врагов, так говорил да Понте. Верно ли это?

– Любой человек, наделенный талантом, имеет врагов, а Моцарт талантом превосходил всех остальных.

– Вы считаете, что его преждевременная смерть произошла именно по этой причине?

– Меня не было в Вене, когда он умер. Сальери все еще жив?

– Да, но тяжело болен.

– Отчего вас интересуют все эти обстоятельства?

– Какие обстоятельства?

– Обстоятельства его смерти! Вы только об этом и расспрашиваете.

– Я изучаю его музыку. Я ведь тоже композитор.

– Для музыканта вы слишком хорошо одеты. Почему вас так волнует судьба Моцарта?

– Сначала я полюбил его музыку, а потом и его самого.

– Что ж, это понятно. Но интерес, который вы проявляете к его смерти, – больше, чем просто любопытство. Какова же истинная причина вашего приезда в Лондон?

Джэсон решил представиться О'Келли по всей форме и сказал, что он как музыкант интересуется судьбой Моцарта и его музыкой – это и является причиной того, что он разыскивает всех, кто знал Моцарта. Он скрыл от О'Келли свое все возрастающее подозрение, что в гибели Моцарта виноват Сальери, чувствуя, что О'Келли такое предположение покажется невероятным.

– Где вы остановились? – вдруг спросил ирландец и, услышав ответ, сказал: – Это одна из лучших гостиниц в Лондоне. Пожалуй, я представлю вас Эттвуду, он изучал науку композиции у Моцарта и был его любимым учеником. Вы когда-нибудь слушали «Свадьбу Фигаро»?

– Нет. В Америке не известны оперы Моцарта.

– Я пел в первой постановке «Фигаро». В Англии мы ставим его оперы уже много лет. – И О'Келли с гордостью перечислил: «Свадьбу Фигаро», «Дон Жуана», «Так поступают все», «Волшебную флейту». Вы хотите послушать «Фигаро»?

– Я буду счастлив!

– Хорошо, я закажу для вас ложу. Но это обойдется недешево.

– Сколько? – спросил Джэсон.

– Хорошая ложа на четверых, – не забудьте про вашу жену и Эттвуда, – стоит фунтов двадцать. Эттвуд придворный композитор Георга IV. Он написал музыку для его коронации. Эттвуд не примет моего приглашения, если я не посажу его на самое почетное место.

Джэсон вручил О'Келли двадцать фунтов, и глаза последнего удивленно расширились при виде толстой пачки денег, которую американец носил при себе.

– Возможно, вы захотите брать у Эттвуда уроки композиции, – вдруг предложил он. – Он действительно был любимейшим учеником Моцарта.

– Сколько лет вы и Эттвуд были знакомы с Моцартом?

– Четыре, может, пять лет. Но мне кажется – целую вечность, он был тогда на вершине славы. Я как сейчас вижу перед собой его милое, приветливое лицо.

– А когда умерла Энн Сторейс?

– Почти десять лет назад. Моцарту она очень нравилась. Я должен познакомить вас с человеком, который был другом ее сердца здесь, в Англии. Это Джон Браэм, наш прославленный певец.

– А кто еще в Англии знал Моцарта?

– Никто не знал его так близко, как мы с Эттвудом. Вот увидите, вам понравится Эттвуд. В последнее время он стал держаться чуть натянуто – тому виной слава и возраст – но стоит ему узнать о вашем интересе к Моцарту, как он станет совсем другим. Я закажу самую лучшую ложу. – О'Келли с благоговением держал в руке двадцать фунтов, словно это было целое состояние.

О'Келли сдержал слово. Спустя неделю он пригласил Джэсона, Дебору и Эттвуда на «Свадьбу Фигаро», поставленную Итальянской оперной компанией в Королевском театре. Это было торжественное событие, ибо ожидалось прибытие в театр королевской семьи, и О'Келли гордился тем, что сумел заполучить одну из лучших лож. В ожидании Эттвуда О'Келли объяснил:

– Эттвуд всегда является в последний момент. Любит произвести впечатление, ведь в музыке он самая важная персона после короля.

О'Келли стал рассказывать Джэсону и Деборе о прославленном Королевском театре.

– Наша ложа во втором ярусе расположена идеально. Это один из лучших оперных театров мира. Идущие в Англии иностранные оперы все ставятся на этой сцене. Само здание его было выстроено в 1705 году (архитекторы Ванбру и Конгрив), но после пожара 1789 года, который я наблюдал своими глазами – дым виден был за много миль, – его перестроили, оно стало гораздо больше. В 1818 году здание усовершенствовали, и теперь это, вероятно, самый большой театр в мире. Он больше театра на Друри-Лейн и Ковент Гардена, и единственный театр в Англии со сценой в форме подковы. Обратите внимание, как она изгибается – великолепное нововведение, а газовые люстры – это же чудо века. Ну, скажите, госпожа Отис, где вы видели что-либо подобное?

Дебора призналась, что ничего подобного ей видеть не приходилось. Королевский театр освещался огромной люстрой, состоящей из двух этажей газовых рожков: казалось, посередине потолка сияет хрустальное солнце. Свет несколько резок и невыгоден для дам с плохим цветом лица, подумала Дебора, но за себя она не опасалась. Из их ложи широко обозревался зрительный зал, хотя, несмотря на подковообразную форму, была видна не вся сцена.

– Наша ложа обычно резервируется для какой-нибудь важной персоны, – пояснил О'Келли.

Деборе нравилось дружеское и галантное обхождение О'Келли. Он относился к ней так, словно собирался представить ее своему суверену, и весь сиял в ожидании начала спектакля. А ей хотелось угадать мысли Джэсона; с тех пор, как они пришли в театр, он не промолвил ни слова.

Эттвуд вошел в ложу почти одновременно с появлением в зале королевской семьи. О'Келли представил его, композитор отвесил поклон, и Деборе показалось, что Эттвуд пришел к началу увертюры намеренно, дабы избежать лишних разговоров.

Наружность Эттвуда ей понравилась. Он был высок ростом, с тонкими чертами лица, гладкой кожей и красивыми глазами; на вид ему было около шестидесяти, и вьющиеся седеющие волосы совсем не старили его. В своем черном парадном сюртуке Эттвуд держался непринужденно и с достоинством.

Джэсон прослушал весь первый акт в немом восхищении. Музыка превзошла все его ожидания. Но, наслаждаясь ее красотой, он невольно грустил, сознавая, что никогда не сможет достичь подобного мастерства и совершенства.

В конце акта актеры появились перед занавесом, и Эттвуд поднялся с кресла, чтобы привлечь к себе внимание именитой публики, собравшейся в зале. Он пожаловался, что исполнители не более чем посредственности, но тут же просиял, когда ему кивнули из королевской ложи. Композитор поспешил присоединиться к знатным вельможам, чтобы удостоиться кивка монарха. О'Келли пригласил Джэсона и Дебору последовать за композитором, но при выходе из ложи они столкнулись с Тотхиллом.

Банкир прикинулся удивленным, а Джэсон подумал, что эта встреча отнюдь не случайна. Тотхилл стоял на таком видном месте, что им волей-неволей пришлось с ним поздороваться; на этот раз, словно подчеркивая важность события, Тотхилл вылил на себя чуть не целый флакон духов.

Такое непрошенное вторжение, должно быть, не понравится Эттвуду, подумал Джэсон, но когда Тотхилл представился, Эттвуд повел себя с ним на редкость предупредительно.

– Компания «Тотхилл и Тотхилл» на Ломбард-стрит? – поинтересовался Эттвуд.

– Я старший партнер, – ответил банкир. – А вы, сэр?

– Томас Эттвуд, композитор двора его величества.

– О, да, разумеется. Вы также и органист собора святого Павла. Я посещаю там службу.

– А это мои дорогие друзья, господин и госпожа Отис из Бостона, – добавил О'Келли.

– Я имею честь быть с ними знакомым. Отец госпожи Отис – мой почтенный коллега. Один из самых уважаемых банкиров в Америке.

– Вот как? – сказал Эттвуд. – И вы, значит, представляете здесь интересы господина Отиса?

– В какой-то степени. Пожелай они этого, я бы мог помочь моим любезным американским друзьям устроиться в Лондоне с еще большим комфортом.

Джэсон, с любопытством отметив, как сразу переменился к нему Эттвуд, сдержанно поклонился.

Тотхилл гордился собой. Узнав от клерка в гостинице, что Отисы собираются ехать в оперу, он решил отправиться на спектакль в надежде, что сумеет завоевать доверие Отиса.

Он отлично знал, кто такой Эттвуд. Эттвуд обитал в Мейфер в великолепном особняке, что, должно быть, стоило огромных денег даже такому богачу, каким был придворный королевский композитор. Тотхилл не сомневался, что Эттвуд отнесется к нему с должным почтением. Стоило этим музыкантам проникнуть в высшее общество, как очень скоро они попадали в зависимость от него, Тотхилла.

«Тотхилл и Тотхилл» был одним из самых влиятельных банкирских домов в Англии и имел тесные связи с двором. Эттвуд это знал. О'Келли намекнул ему, что Отис богат и преклоняется перед Моцартом, а значит, молодой американец может стать для него выгодным учеником, но Эттвуд не слишком доверял О'Келли. О'Келли мало разбирался в денежных делах; именно по этой причине певец и потерпел крах в качестве управляющего оперы и владельца книжной лавки. Но на этот раз О'Келли, кажется, высказал разумную мысль. Эттвуд любил Моцарта не менее других. Интересно, мелькнуло у Эттвуда, сколько стоят бриллианты банкира, они просто великолепны.

– Господин Эттвуд, – напомнил Джэсон, – мы, кажется, хотели пройти в приемную?

– Мы опоздали. Там теперь не проберешься сквозь толпу. Насколько я понимаю, вы интересуетесь Моцартом. Как вам понравилась «Свадьба Фигаро»?

– Я никогда не слыхал ничего подобного. Вы были близко знакомы с Моцартом?

– Весьма близко. Но это долгий разговор. Вы окажете мне честь, если согласитесь отобедать у меня. Вот тогда мы сможем вволю побеседовать о Моцарте. Вы сыграете мне некоторые из ваших сочинений, а я, наверное, смогу помочь вам полезным советом.

– Благодарю вас, господин Эттвуд, но как же господин О'Келли?

– Михаэль тоже будет моим гостем. И, надеюсь, господин Тотхилл также не откажется принять приглашение?

– Почту за честь, – отозвался Тотхилл.

– Я также приглашу Браэма, который много лет состоял в любовной связи со Сторейс. Должно быть, он слышал о Моцарте немало интересного, ведь Энн хорошо знала Моцарта, – сказал Эттвуд.

– Не затруднит ли вас, господин Эттвуд, принять столько гостей? – спросил Тотхилл. На что Эттвуд с гордостью ответил:

– В моей столовой могут свободно разместиться двенадцать человек.

Заметив, что Джэсон колеблется, О'Келли прибавил:

– В Лондоне многие были бы счастливы удостоиться такой чести, господин Отис.

В продолжение всей оперы Джэсон следил за Эттвудом, но выражение лица композитора оставалось бесстрастным и холодным. Очарование и красота музыки доходили до сознания Джэсона словно длинный монолог из могилы. Ему припомнились слова да Понте, как сильно «Свадьба Фигаро» оскорбила знать. Моцарт был мертв, но Джэсону хотелось крикнуть, что Моцарт жив, он чувствовал, как его кровь пульсирует в этих ариях.

Если бог существует, думал Джэсон, то он живет в таком творении, как «Фигаро». Музыка казалась настолько живой и осязаемой, что создатель ее не мог лежать в могиле. Моцарт жив, иное просто казалось немыслимым.

 

10. Английские друзья Моцарта

Как Джэсон и ожидал, дом Эттвуда на Курзон-стрит оказался весьма элегантным.

– Дом мог бы быть и поскромнее, – сказал он Деборе, когда они вышли из экипажа и направились к парадным дверям. – Он красивый и в хорошем вкусе, но так и возвещает всем и каждому о богатстве и положении его хозяина.

– Это говорит о том, что он человек утонченный и следует моде, как я и полагала, – ответила она.

Лакей с поклоном провел Джэсона и Дебору в гостиную, где их ожидал хозяин. Остальные гости, сообщил Эттвуд, собрались в музыкальной комнате. Словно к торжественному приему, хозяин надел длинный синий сюртук, безукоризненные красные панталоны, сочетавшиеся с красными отворотами сюртука, белейший галстук, а грудь украсил двумя королевскими орденами.

Заметив, что Дебора любуется его мебелью, Эттвуд сказал:

– Это настоящий Шератон. Я купил ее у самого мастера, когда он был жив.

С потолка свешивалась газовая люстра, совсем такая, как в Королевском театре, и Эттвуд прибавил:

– Недавнее изобретение. В Лондоне можно перечесть по пальцам дома с газовым освещением.

На каминной полке стояли бюсты Генделя и Веллингтона, а над ними висела гравюра с изображением собора Святого Павла.

– Кое-кто полагает, что это оригинал самого Христофора Врена. Но мне пока не удалось это доказать, – вздохнул он. – Иначе бы он стоил целое состояние.

Подхватив Джэсона и Дебору под руки, Эттвуд повел их в музыкальную комнату, где Тотхилл, О'Келли и Джон Браэм обсуждали выгоды помещения капиталов в индийскую торговлю. При виде дамы певец поклонился и сказал:

– Я весьма польщен.

Браэм, человек средних лет, необычайно смуглый для англичанина, был небольшого роста; его длинное худощавое лицо, крючковатый нос и цвет кожи напомнили Джэсону да Понте.

Браэм сказал:

– Я счастлив, господин Отис, что вы считаете меня другом Моцарта. Я знал его лишь по рассказам моей дорогой покойной Энн.

– Они были близко знакомы? – поинтересовался Джэсон.

– Очень близко. Она говорила, что Моцарт считал ее самым лучшим сопрано.

– Энн обожала его музыку, – добавил О'Келли. – И не терпела никакой критики в его адрес. По слухам, они питали друг к другу нежные чувства.

– Это так и было? – спросил Джэсон.

– Не знаю. Я не замечал за ними ничего компрометирующего, хотя в Вене принимали как должное романы композиторов с примадоннами. Правда, Моцарт не был простым смертным. Он боготворил жену и старался никому не причинять боли.

– Его музыка тому свидетельством.

– И не только музыка. Он любил веселье, танцы, хорошую еду, вино. Но более всего, по-моему, он был чувствителен к красоте. Я уверен, Он пришел бы в восхищение от этой музыкальной комнаты.

В просторном и удобном зале размещались орган, клавикорды и фортепьяно, а лежавшие на виду ноты были сочинениями Эттвуда, Генделя и Моцарта. Стены украшали силуэты Моцарта, Гайдна и Глюка, все с автографами, гравюры спинета и лиры.

– Может быть, господин Отис сыграет для нас? – вдруг предложил Эттвуд.

Джэсон смутился. Чем ближе становился ему Моцарт тем больше он терял веру в собственные музыкальные способности.

– Немного попозже, – отозвался он и облегченно вздохнул, когда Эттвуд, не настаивая, пригласил всех к обеду.

Столовая была подстать всему дому. Широкий стол из красного дерева, сверкающие тарелки, белоснежные салфетки, блеск рюмок, отражающийся в полировке дерева – все выглядело безупречно.

Подали вино, затем последовали салат, мясо, свежая клубника, предмет особой гордости хозяина, и, наконец, кофе и бренди. Обед прошел в молчании, и лишь за десертом Браэм снова спросил:

– Вы не сыграете для нас, господин Отис?

– Я вас очень прошу, – подхватил Эттвуд. – Вы доставите нам удовольствие.

Джэсон поспешно переменил тему:

– Скажите, а кому-нибудь из вас приходилось обедать у Моцарта?

– И не раз, – отозвался О'Келли. – Он, как и все мы, любил поесть, но ему приходилось соблюдать осторожность. Некоторые кушанья вредили его желудку.

– Какие же?

– Это зависело не только от еды, а также от того, сколько он работал и как принимали его музыку.

– Сальери это знал?

Эттвуд бросил на О'Келли предостерегающий взгляд, но О'Келли весь предался воспоминаниям.

– Разумеется. – О'Келли повернулся к хозяину. – Помните, Эттвуд, случай, когда да Понте пригласил нас на обед вместе с Моцартом и Сальери?

Лицо Эттвуда выразило явное недовольство.

– Энн рассказывала, – прибавил Браэм, – что Моцарту приходилось быть разборчивым в еде.

– Она присутствовала на том самом обеде, – подхватил О'Келли, – когда зашла беседа о достоинствах кухни. Энн его запомнила. Там говорились странные вещи.

Эттвуд пожал плечами.

– Ничего подобного. Речь шла просто о еде и питье и их действии на человека. Сальери гордился своими познаниями в кулинарии.

– Да, тут он считал себя знатоком.

– А не говорил ли он что-нибудь о ядах? – поинтересовался Джэсон. – Насколько мне известно, Сальери мнил себя непревзойденным и в этом предмете.

О'Келли замолчал, удивляясь проницательности молодого американца. Сам он так до конца и не поверил диагнозу врачей, но что он мог поделать. В то время он находился вдали от Вены, а потом вспыхнула Французская революция, Европа на много лет позабыла о мире, и разгадать загадку стало еще труднее.

– Не было ли между Моцартом и Сальери каких-нибудь споров? – допытывался Джэсон.

– Они редко в чем соглашались, – ответил О'Келли.

– Стоит ли строить догадки, – вмешался Эттвуд. – Разве можно доказать, что Сальери причинил вред Моцарту? Что верно, то верно, он недолюбливал Моцарта, но это еще не значит, что он убийца. Все мы не ангелы, но и не чудовища.

– Я помню случай, когда Сальери навредил Моцарту, – сказал О'Келли.

– Когда это было? Я что-то не припоминаю, – Эттвуд нахмурился.

– Помните, как Сальери пытался лишить меня роли в «Фигаро»? В самый последний момент. Это грозило сорвать премьеру. Сколько было волнений!

– Но ведь это все подстроил Орсини-Розенберг.

– Розенберг всегда действовал в согласии с Сальери.

– Вы действительно хорошо знали Моцарта? – спросила Дебора.

О'Келли обидел такой вопрос.

– Госпожа Отис, я единственный оставшийся в живых участник первой постановки «Фигаро». Это я познакомил Англию с Моцартом, вместе с Эттвудом и супругами Сторейс. Не забудьте, я десять лет был директором Итальянской оперы.

– Так что же случилось на обеде у да Понте? – напомнила Дебора.

О'Келли задумался. Вспоминая о днях, проведенных с Моцартом, он вновь почувствовал себя молодым и готовым дерзать. В доме Моцарта он всегда был желанным гостем, а вот Эттвуд пригласил его к себе впервые за много лет. Тут не обошлось без Тотхилла; банкир, должно быть, намекнул Эттвуду, что супруги Отис богачи. Но сейчас это не имело значения. О'Келли забыл о своих преклонных годах, о том, что не оправдал возлагавшихся на него великих надежд и оказался неудачником, живущим милостыней друзей, о котором, если кто и вспомнит, то разве только потому, что он был другом Моцарта. Когда-то в Вене мало кто из певцов мог соперничать с ним, а по возвращении в Англию, пока не потерял голос, он был первым тенором в театре на Друри-Лейн. Затем целых десять лет состоял директором Королевского театра и Итальянской оперы, а потом лишился места за то, что слишком явно отдавал предпочтение Моцарту. А теперь оперы Моцарта ставились часто и приносили доход. Он завел тогда книжную лавку, где продавал ноты и прирабатывал торговлей вина, но ему пришлось расстаться с ней, так как он проматывал весь доход. И хотя он сочинил музыку к множеству пьес и написал несчетное число английских, французских и итальянских песен, и даже несколько песен для короля, через год после исполнения все они были забыты. Люди помнили лишь слова, сказанные о нем его другом Ричардом Бринсли Шериданом: «Михаэль О'Келли, сочинитель вин и импортер музыки». Но ведь не всякому дано быть Моцартом; а если он когда и заимствовал, то только у– самых лучших: у Генделя, Гайдна и Моцарта. Что же касается его воспоминаний о Моцарте, то тут никто не посмеет уличить его во лжи. Моцарт был его добрым другом, куда лучшим, чем Шеридан или Эттвуд.

– «Свадьба Фигаро» открылась в Вене 1 мая 1786 года, а спустя несколько дней да Понте пригласил на обед меня, Эттвуда, Энн Сторейс, Моцарта с женой и Сальери с его любовницей Катариной Кавальери, – начал свой рассказ О'Келли. – Сальери был женат на дочери богатого купца и поговаривали, что ее деньги пришлись ему весьма кстати, но с женой он нигде не показывался, а всюду, не стесняясь, водил за собой Катарину Кавальери. Кавальери была полногрудой красавицей – примадонной и совсем не итальянкой, а немкой, взявшей себе итальянское имя из соображений карьеры. Она пела Констанцу в «Похищении из Сераля». Но жена Моцарта не приняла приглашения. Моцарт объяснил мне, что Констанца ждет ребенка и что встреча с Сальери, который был ей неприятен, могла ее разволновать. Но, возможно, это было предлогом, чтобы встретиться с Энн Сторейс.

– Она была любовницей Моцарта? – спросила Дебора.

– У меня на этот счет есть сомнения.

– А что думаете вы, господин Браэм?

– Энн была благоразумной женщиной. Она никогда не говорила о мужчинах, с которыми встречалась до знакомства со мной. Но говорила, что Моцарт был всегда верен жене.

– А что известно о ее брате? Он сейчас в Англии? – спросил Джэсон.

– Стефан Сторейс умер, – ответил О'Келли. – Я не знаю, отчего да Понте не пригласил тогда и его. Моцарту нравился Стефан. Многих из тех, кого знал Моцарт, уже нет в живых. Да Понте давал обед в честь премьеры «Свадьба Фигаро» и нового заказа, полученного им от Сальери, но мне показалось, что либреттист просто решил помирить двух композиторов, поскольку нуждался в них обоих. К тому же ему льстила роль миротворца. Меня не удивило присутствие Сальери. При других он прикидывался другом Моцарта.

Всех остальных, и в особенности Энн, пригласили, чтобы угодить Моцарту. Ему нравились наш молодой задор и привлекательная наружность и то, что мы англичане. Моцарт любил Англию, где его признали еще в детстве, и надеялся еще раз приехать туда. Энн, уже снискавшая славу в Европе, была его любимым сопрано, и к тому же ему, видимо, хотелось знать, как поведет себя Сальери после премьеры «Фигаро».

Квартира да Понте на Кольмаркт показалась мне куда роскошнее жилища Моцарта на Гроссе Шулерштрассе; нам прислуживала экономка поэта и ее хорошенькая шестнадцатилетняя дочка, да Понте не скрывал, что она его любовница. Сначала шел обмен обычными вежливыми фразами, но когда да Понте вынул украшенную бриллиантами золотую табакерку, у Сальери расширились глаза от зависти. Сальери, ожидавший, когда да Понте первым пригубит вино – привычка всех итальянцев, живущих в Вене, – спросил:

«У вас новая табакерка, Лоренцо?»

«Да, новая, Антонио», – похвастался да Понте.

«А я и не знал, что вы нюхаете табак».

«Редко, но нюхаю. В данном случае я не смею оскорблять дарителя».

«Кого же?»

«Императора. Это подарок Иосифа».

Сальери усомнился.

Тогда да Понте расхвастался:

«Мало того, Иосиф еще наполнил ее дукатами».

«За что же такая честь?»

«За заслуги перед государством. А может быть, и за „Фигаро“».

«Может быть!» – усмехнулся Сальери, явно не доверяя своему другу.

«Не верите?» – Теперь рассердился да Понте.

«За „Фигаро“? – Сомнение в голосе Сальери достигло предела. – Я согласен, Лоренцо, музыка мелодичная, и ваши юные друзья Сторейс и О'Келли неплохо справились со своими партиями, но сюжет сулит вам неприятности. Он не свидетельствует о вашем благоразумии».

«Я считал, что мы уладили дело, когда Иосиф разрешил постановку, а потом присутствовал на премьере», – вмешался Моцарт.

«Тем не менее, недовольство осталось, – настаивал Сальери. – Я пытался предупредить Лоренцо, как опасно читать книги, запрещенные в Австрийской империи, но он не внял моему предостережению. От книг этих французских бунтовщиков один вред».

«Даже от Бомарше?» – изумился Моцарт.

«В первую очередь!» – отрезал Сальери.

«Я сам знаю, на какой сюжет писать мне музыку», – с достоинством ответил Моцарт.

«Значит, вы считаете, что то, чего нельзя сказать, можно спеть?»

«Сомневаюсь, чтобы публика прислушивалась к словам».

«И, тем не менее, слова были услышаны многими и не понравились. Вы играете с огнем. И можете поплатиться за это».

Поймав умоляющий взгляд да Понте, Моцарт примирительно сказал:

«Я ценю вашу заботу, маэстро Сальери. Что же вы нам посоветуете?»

«Снять со сцены „Фигаро“».

Воцарилось молчание. Да Понте, пытавшийся до этого примирить враждующих, теперь еле сдерживал гнев; не скрывала своего изумления и Энн. Даже более дипломатичный, чем я, Эттвуд, и тот, казалось, не верил своим ушам. Я хотел было вступиться за Моцарта. Как посмел Сальери делать подобное предложение? Один лишь Моцарт сохранял внешнее спокойствие.

«Это не так просто осуществить, маэстро», – сказал он.

«Невероятно! – воскликнул наконец да Понте. – Да разве!…» – Он задыхался от бешенства.

«Спокойней, Лоренцо, – Моцарт был сама сдержанность. – Почему вы считаете, что нам следует приостановить показ „Фигаро“, маэстро Сальери?»

«Ради вашего же блага».

«Вы очень заботливы».

Трудно было понять, шутит Моцарт или говорит всерьез. «Так почему же, маэстро?» – продолжал допытываться Моцарт.

Мне почудилось, что в это мгновение они уподобились двум дуэлянтам, оба ловкие в обращении со шпагой, стремительные в движениях, оба не бледнее обычного, правда, Сальери был сильно нарумянен по французской моде. И все же они расходились в самом главном. Сальери вечно настаивал, что говорит одну правду, но ему редко верили; Моцарт почти не употреблял этого слова, но ему верили всегда.

Сальери разукрашивал свою музыку модными выкрутасами, но она не пробуждала чувств; Моцарт презирал дешевые эффекты, но его музыка трогала сердце. Не удивительно, что его талант пугал Сальери. Никому не превзойти Моцарта, Сальери это знал. Я даже пожалел его, но лишь на мгновение.

«Послушайте, Моцарт, я хочу по-дружески предостеречь вас, – продолжал Сальери. – Многие дворяне оскорблены „Фигаро“. Они негодуют, что графа непрестанно обводят вокруг пальца. И в конце концов окончательно оставляют в дураках, да еще таким унизительным образом. Что же ждать от вас в будущем, если сейчас вы решились сочинить столь скандальную оперу, как „Фигаро“? Иосиф не вечен, у него слабое здоровье, он бездетен, а его наследник Леопольд куда более строгий правитель».

«Поэтому вы так озабочены, маэстро?»

«Именно поэтому. Я слыхал, что из-за „Фигаро“ Тайный совет просит Иосифа ввести строжайшую цензуру. Это может вообще погубить оперу. Погубить всех нас».

Моцарт, казалось, раздумывал над предложением Сальери, но я не мог больше сдерживаться. Две мои роли в «Фигаро» были мне очень дороги. Я заметил, что Энн порывается что-то сказать, а Эттвуд, обычно столь сдержанный, не скрывает своего огорчения, даже да Понте на мгновение лишился дара речи, и тогда я воскликнул:

«Господин Моцарт, всем нравится ваша музыка, кроме тех людей, которые слишком тщеславны, чтобы признавать достоинства других. Нас столько раз вызывали на бис, что император вынужден был вмешаться, иначе опера продолжалась бы до утра».

«У него были и другие причины», – заметил Сальери.

«Какие же?» – спросил Моцарт.

«Всех не перечислишь! Запомните, я предупреждаю вас как друг», – настаивал Сальери.

«Господин капельмейстер, я вас очень прошу не снимать оперу!» – воскликнул я.

В моем голосе прозвучала такая мольба, что лицо Моцарта осветилось улыбкой, и он сказал:

«Неужели вы думаете, я на это пойду?»

«Маэстро Сальери обладает даром убеждения».

«В этом ему не откажешь. Но ваша похвала еще убедительней. – Моцарт посмотрел на Энн, затем на Эттвуда, который был явно на нашей стороне, и сказал:

– Маэстро Сальери, возможно, вы и правы, но я не могу предавать ни моих друзей, ни самого себя».

Я облегченно вздохнул. Да Понте, огорченный разговором, приступил к еде, и мы последовали его примеру. Меня удивило, что Моцарт не прикасается к вину. От Констанцы я знал, что он не отказывался от хорошей еды и вина. Уж не назревает ли новый спор, подумалось мне. Да Понте с обидой посмотрел на Моцарта.

«Прошу прощения, но сейчас я не могу пить никакого вина», – сказал Моцарт.

«Вас смущает его качество?» – допытывался да Понте.

«Нет. Уверен, что оно самого лучшего урожая. Просто в последнее время у меня болят почки».

«От вина вреда не будет», – заметил Сальери.

«Пусть так, – ответил Моцарт, – но я не могу рисковать».

«С каких пор вы так осторожны?» – спросил Сальери.

«А я и не знал, Антонио, что вас заботит здоровье Моцарта», – сказал да Понте.

«Оно всех нас заботит». – Тут я заметил, как Сальери подтолкнул Катарину, и та утвердительно кивнула.

«Да я и не делаю секрета из своего здоровья», – пояснил Моцарт.

«Надеюсь, наш разговор не огорчил вас», – сказал Сальери.

«Чего же мне огорчаться? – рассмеялся Моцарт. – У меня и раньше случались приступы почечной болезни, но все кончалось благополучно. Мне просто следует соблюдать осторожность в еде и питье».

Когда экономка да Понте подала гусиную печенку, любимое блюдо Моцарта, он принялся за еду, но потом нахмурился и отодвинул тарелку.

«Вольфганг, ведь я для вас заказал это блюдо», – совсем огорчился да Понте.

«Спасибо, Лоренцо. В прошлый раз, когда я полакомился этим блюдом, я заболел. Как видно, это все мои почки».

«Почки?» – повторил Сальери. Я заметил, с каким вниманием он следил за разговором. – «И вы не посоветовались с аптекарем или доктором?»

«Не верю я ни аптекарям, ни докторам», – вздохнул Моцарт.

«И все-таки вы полагаете, что все дело в почках?» – настаивал Сальери.

«Все так считают. Да и симптомы подтверждают это. Однако довольно о болезнях, – сказал Моцарт, заметив наши озабоченные лица. – Ведь мы собрались повеселиться».

Но Сальери не унимался: «Что же вы можете есть?»

«Фрукты, овощи, постное мясо без специй и приправ».

Да Понте приказал экономке подать господину Моцарту то, что он пожелает. Затем он принялся обсуждать «Фигаро».

«Иосиф прослушал всю оперу от начала до конца, аплодировал, кричал „браво“, по виду он был доволен, а после дал нам аудиенцию».

Сальери не слушал да Понте. Он упорно возвращался к вопросу о пище, словно это было делом первостепенной важности.

«Вам следовало посоветоваться со мной, Моцарт. Я знаю, что многие кушанья при некоторых обстоятельствах действуют как яды».

«Яды! – вспыхнул да Понте. – Уж не хотите ли вы сказать?…»

«Помилуйте, Лоренцо, ваша кухня славится на всю Вену, – успокоил его Сальери. – Но вы знаете, что я разбираюсь в том, как пища влияет на желудок. Я подробно изучил предмет. Яд – вещь относительная. Что одному польза, другому смерть. Все болезни поселяются в желудке. Скажите, синьор Моцарт, какие же блюда не вредят вам?»

«Антонио, вы рассуждаете, как венецианец», – вдруг заметил да Понте.

«Ну, какой из меня венецианец, уж вам-то известно, что я родом не оттуда!» – Сальери еле сдерживался.

«Всякий знаток ядов по натуре венецианец».

«А я и не говорю о ядах!» – вышел из себя Сальери.

«А о чем же тогда?»

Дело могло дойти до кулаков, но тут я вспомнил, что чем громче кричат итальянцы, тем меньше их следует опасаться. Тут вмешался Моцарт:

«Я уверен, маэстро Сальери не имел в виду ничего дурного».

И Сальери поспешно подхватил:

«Ну, конечно же! Я только хотел уточнить, синьор Моцарт, какая пища вам вредна, чтобы дать вам должный совет».

«И все-таки прошу вас быть осторожней», – обратилась к Моцарту Энн Сторейс и ласково взяла его под руку.

Моцарт просветлел. Когда он улыбался, а он часто улыбался в нашем обществе, лицо его, обычно бледное и даже простоватое, словно озарялось солнцем.

После обеда Моцарт беззаботно танцевал с Энн под музыку из «Фигаро», которую играл на фортепьяно Эттвуд. Они с Энн были неравнодушны друг к другу. Моцарт танцевал с большим изяществом, и когда танец кончился, попросил:

«А теперь спойте, Энн».

Энн спела под его аккомпанемент незнакомую мне чудесную арию, которую я прослушал с восторгом; эта музыка была для меня новой.

Когда же он успел ее сочинить, спросил я, и Моцарт ответил:

«Во время танца».

Сальери не поверил, и тогда Моцарт сымпровизировал еще одну песню, лиричную и нежную, а потом предложил Сальери проделать то же самое.

Сальери отказывался, но Кавальери стала его упрашивать, тщеславие взяло верх, и он согласился. Но не в силах создать нечто оригинальное, он раздраженно ударил по клавишам и закричал:

«Чтобы творить, настоящему композитору нужно вдохновение, да и фортепьяно плохо настроено».

Тогда Моцарт снова сел за фортепьяно и сыграл вариацию на тему арии «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный», сохранив ее великолепный ритм, но придав ей изящество и нежность, присущие ариям из «Свадьбы Фигаро», написанным для Энн.

«Боже мой, как это прекрасно! – воскликнула она. – Это чудо, подлинное чудо. Когда же вы сочинили эту вариацию, Вольфганг?»

«Пока вы репетировали „Фигаро“.»

Он попросил Эттвуда сыграть арию «Мальчик резвый», а сам стал маршировать взад-вперед по комнате, изображая актера и певца. Его движения были стремительными и веселыми, он несомненно старался для Энн, как вдруг я услыхал презрительный шепот Сальери:

«Военный марш. Через год о нем никто и не вспомнит».

Да Понте извинился перед Моцартом за обед, и тот ответил:

«Лоренцо, обед был отменный, а вы олицетворение гостеприимства. После музыки еда для меня самое главное, хотя я отдаю должное и любви».

Моцарт был оживлен, не верилось, что всего несколько дней, как он встал с постели; он излучал энергию. С такой энергией ему не страшны болезни, подумал я.

Он шутил, что мадам Помпадур отказалась поцеловать его, потому что он был слишком мал, а Мария Терезия именно поэтому его и поцеловала, что он был молод. Я заметил, что Сальери вновь насторожился, – уж не надеялся ли он использовать это против Моцарта, ведь после смерти Мария Терезия почиталась в Империи чуть ли не за святую. И да Понте тоже был озабочен.

«По-вашему, Моцарт, царственные особы жестокосердны?» – спросил Сальери.

Моцарт посмотрел на цветы, благоухавшие в ящиках под окнами, и осторожно снял с них трех мертвых пчел.

«И почему они не прожили дольше? Может быть, что-нибудь было им во вред? – спросил он. – Вчера они весело жужжали, а сегодня мертвы. Когда мне было четырнадцать, я видел, как повесили двух воров. Тогда я был восхищен быстротой казни. А теперь я вижу, как смерть косит преждевременно и слишком многих. Она унесла мою мать, моих детей, моих родных, моих дорогих друзей. Но значит ли это, что жизнь жестока?»

«Так как же, по-вашему, Моцарт, – повторил Сальери, – жестокосердны или нет царственные особы?»

«Не более других людей».

«Вы любили Марию Терезию?»

«А Иосиф ее любил?»

«Но он ее сын!»

«Все мы считались ее детьми. Я ее любил. Когда мне было шесть лет». «А после?»

«По крайней мере, он понимает в музыке», – уклончиво ответил Моцарт.

«И это все?» – настаивал Сальери.

Моцарт улыбнулся проказливой улыбкой, а мне почудилось, что он бродит по краю отвесного утеса. Один неверный шаг и… Заметив мое беспокойство, он рассмеялся и сказал:

«Не терзайтесь, Михаэль, от меня так просто не отделаться, разве только убить».

Рассказ О'Келли взволновал Джэсона. Слова Моцарта об убийстве не давали ему покоя. На лице О'Келли была написана печаль; Эттвуд задумался, казалось, его мысли витали где-то далеко; Браэм нервно кусал губы, словно сдерживая слова, о которых мог потом пожалеть; лицо Тотхилла выражало растерянность и смущение. А о чем думала Дебора?

– Теперь, когда господин Отис выяснил все, что ему нужно, я надеюсь, он доставит нам удовольствие, сыграв что-нибудь свое, – нарушил неловкое молчание Эттвуд.

Как недальновиден Эттвуд! Выяснил все, что ему нужно! Джэсон перебрал в уме людей, с которыми ему еще предстояло встретиться: Констанца и ее сестры, Эрнест Мюллер, Бетховен, Сальери, здоров он или безумен, все равно.

– Господин Эттвуд, как по-вашему, Моцарт был убит? – прямо спросил Джэсон.

Воцарилось молчание.

– На вашем месте я бы не стал доискиваться ответа, – ответил Эттвуд. – Вмешательство в чужие дела не сулит ничего хорошего.

– Но вы согласны с тем, что рассказал господин О'Келли?

– Разумеется не во всем! – Эттвуд сухо рассмеялся.

– Значит, все было не так?

– Я действительно припоминаю, что Моцарт жаловался на почки и что он не мог есть некоторые кушанья, помню, что Сальери этим заинтересовался, но, с другой стороны, Сальери просто гордился своими познаниями в кулинарии. Это вовсе не значит, что он убийца.

– Я этого не говорил.

– Но подразумевали.

– Если вы придерживаетесь иной точки зрения, мне хотелось бы ее услышать.

– Мне нечего добавить к рассказу Михаэля. Я не люблю толков. – Заметив сомнение Джэсона, Эттвуд добавил: – Припоминаю, как Сальери советовал Моцарту не пренебречь уроками, которыми так увлекались многие дамы-любительницы, причем некоторые из них принадлежали к благородным и богатым семействам. Сальери уверял Моцарта, что это обеспечит ему надежный доход. Кто знает, возможно, Сальери был прав. На его месте я бы, наверное, дал тот же совет. Кто бы отказался от услуг, автора «Свадьбы Фигаро» и «Дон Жуана».

– А какие у вас с ним были отношения, господин Эттвуд?

– Последнее письмо я получил от него незадолго до смерти, когда он уже потерял надежду приехать в Англию и, видимо, понимал, что умирает; оно кончалось так: «Не забывайте меня, Томас. Ваш искренний и преданный друг В. А. Моцарт». Вскоре он умер. Внезапно. Неожиданно. И все же, если вы столь уверены, что Сальери враждебно относился к Моцарту, то почему Моцарт пригласил Сальери и Кавальери на представление «Волшебной флейты», да потом еще согласился отужинать у Сальери? Если Сальери был врагом Моцарта, то зачем мой уважаемый друг принял его приглашение?

Браэм, внимательно слушавший Эттвуда, заметил:

– Энн Сторейс рассказывала мне о письме, полученном от Кавальери, где та писала об этом ужине. Энн и Кавальери были друзьями.

– Это еще ничего не доказывает, – раздраженно заметил Эттвуд.

– Кавальери написала письмо в декабре 1791 года.

– Я не вижу связи.

– Письмо было написано сразу после смерти Моцарта. Очевидно Кавальери хотела выразить свое сочувствие, она знала о привязанности Энн к Моцарту. Но Энн взволновало другое. Кавальери писала, что Моцарт ужинал у них с Сальери всего за две недели до смерти и что тогда он был в добром здравии. Поэтому, писала Кавальери, ее потрясла его внезапная кончина.

– Именно это я и сказал вам, господин Отис, – перебил Эттвуд. – Письмо Кавальери ничего не меняет. Оно лишь подтверждает мои слова.

Браэм продолжал:

– Кавальери писала, что Моцарт заболел на следующий день после ужина. И что эта болезнь была смертельной. Кавальери, видимо, обеспокоило такое совпадение, она несколько раз повторила, что Моцарт не жаловался на желудок и почки, что ему стало значительно лучше и что ужинал он с аппетитом.

– Вы считаете, господин Браэм, что Кавальери что-то подозревала? – спросил Джэсон.

– Нет. Думаю, что и Энн ничего не подозревала. Энн никогда не высказывала мысли, что Моцарт был отравлен. И все же этот ужин и внезапная смерть будили ее подозрения. По ее мнению, письмо Кавальери было попыткой снять с себя вину.

– Отлично, – саркастически заметил Эттвуд. – В 1791 году Энн Сторейс получает письмо, а тридцать три года спустя высказывается предположение, что она подозревала убийство. Почему же, Браэм, она об этом умолчала в то время?

– Возможно, по той же причине, по какой вы не желаете разговаривать об этом теперь.

– Да о чем тут разговаривать? – возмутился Эттвуд.

– Господин Браэм, а Кавальери жива? – спросил Джэсон.

– Давным-давно умерла. И Михаэль ошибся, она была австриячкой, а не немкой. Мне об этом сказала Энн.

– Это ничего не меняет, – заметил О'Келли. – А вы не ошибаетесь насчет письма?

– Нисколько. Энн его хорошо запомнила. Она удивлялась тому, что Моцарт ужинал у Сальери, говорила, что Моцарт ему не доверял.

– У вас сохранилось письмо? – спросил Джэсон.

– Нет. За несколько лет до смерти Энн мы с ней расстались. Но она помнила письмо наизусть. Вечером Моцарт ужинал у Сальери, на следующий день заболел, через две недели умер. Ей это казалось странным совпадением.

– Очень странным. – Джэсон словно размышлял вслух. – Найти бы только доказательства, что эти события произошли, и именно в такой последовательности.

– Это может знать жена Моцарта Констанца либо ее сестра Софи, которая была при нем, когда он умирал, – сказал О'Келли. – Когда ужасная весть о смерти Моцарта дошла до меня, я написал Констанце, а ответила мне Софи. Она сообщила, что Констанца до сих пор не оправилась от горя и что последние часы его жизни ухаживала за Моцартом она, Софи. Она писала, что ей никогда не забыть его предсмертных мгновений, его распухшее тело, вздувшийся живот, застывший взгляд, конвульсии.

– От чего же, по мнению Софи, он умер? – спросила Дебора.

– От болезни почек, госпожа Отис. Но теперь я понимаю, что причиной мог быть и яд.

– Однако, как и Браэм, вы сочли уместным лишь теперь заговорить об этом, – заметил Эттвуд.

– Такие вещи не сразу приходят в голову. Если Сальери действительно хотел избавиться от Моцарта, то легче всего было выискать у него наиболее уязвимое место, почки. И не обязательно это мог быть яд, а просто вредная ему пища.

Пока остальные раздумывали над словами О'Келли, Эттвуд нетерпеливо встал и объявил:

– Мне кажется, господин Отис боится сыграть для нас. Может быть, он не музыкант? Сальери, по крайней мере, был музыкантом.

Джэсон не мог отказаться. Инструмент был непривычным, и он чувствовал, что гости невнимательно слушают его, но постепенно музыка Моцарта целиком завладела им, и он стал играть увереннее. Эттвуд поставил на пюпитр ноты Моцарта, ту самую фантазию, с которой его познакомил Отто Мюллер, но Джэсон сделал вид, что играет ее впервые. Его игра приобретала все большую выразительность и силу, а музыка, исполненная драматизма и напряженных страстей, удивительно отвечала моменту.

Кончив играть, Джэсон спросил:

– Каково ваше мнение, господин Эттвуд?

– В старании вам не откажешь, – снисходительно заметил Эттвуд. – Но до совершенства еще далеко. Нельзя ли послушать ваши собственные сочинения?

Джэсон сыграл несколько гимнов, но насколько эта музыка была холоднее и бесцветнее Моцарта! Закончив, он заметил чуть насмешливые улыбки Эттвуда и Тотхилла.

Однако Тотхилл вслух похвалил:

– Ваши гимны весьма приятны для слуха.

– Ну, а каково ваше мнение, господин Эттвуд? – снова спросил Джэсон.

– Вы слишком подражаете Генделю. Вам следует брать уроки композиции. Обязанности органиста при соборе св. Павла и заказы короля отнимают у меня сейчас много времени, но я бы мог выкроить для вас несколько часов. Моцарт говорил, что никто лучше меня не подражает его манере.

– Но я не стремлюсь быть вторым Моцартом! – воскликнул Джэсон.

– Это разумно. И к тому же невозможно. Но ведь вы хотите изучить его музыку. Когда вы могли бы приступить к урокам?

– Я скоро уезжаю в Вену.

– Господин Тотхилл говорил мне, что госпожа Отис… – Эттвуд запнулся. – Разве вы не собираетесь остаться здесь?

– Что же сказал господин Тотхилл? – спросил Джэсон. Тотхилл поспешил объяснить:

– Сейчас в Лондоне дают немало фортепьянных концертов для знати и других богатых людей, иногда их посещают даже члены королевской семьи. А у вас есть талант, и вы можете позволить себе развлечься. У вас, господин Отис, чрезвычайно живой ум. Чего вы только не придумали о Моцарте.

– Вы мне не верите?

– Отчего же, у нас в Англии богатые люди тоже подчас позволяют себе всякие чудачества. От этого они только становятся более интересными. – Если бы его жена, подумал банкир, могла обеспечить ему приличный пожизненный доход с условием, что он бросит занятия музыкой, он бы с искренней признательностью принял сей щедрый дар. – Почему бы вам не продолжить музыкальное образование под руководством господина Эттвуда? Вполне достойный выбор. А я бы снял для вас дом не хуже вот этого. Он обойдется вам от пятидесяти до ста фунтов в год. Заметив колебания Джэсона, Эттвуд прибавил:

– Знакомство со мной откроет вам доступ во многие аристократические дома Лондона. Заметьте, я даю уроки лишь талантливым ученикам.

– Но пока вы не сказали, есть ли у меня способности?

– Ваши произведения исполняются публично, значит, при наличии соответствующей подготовки все образуется само собой.

Джэсон посмотрел на присутствующих. О'Келли выглядел заинтересованным; на лице Тотхилла застыла неживая улыбка; Браэм задумчиво хмурился. Лицо Деборы выражало то покорность, то волнение. В ожесточении Джэсон подумал, что она его не послушается, что она никогда не слушала его музыку, можно сказать, никогда ее не слыхала; что она готова войти в заговор с Тотхиллом и Эттвудом, только бы удержать его здесь.

– Когда я пришла сюда сегодня, то не думала, что так трудно будет принять решение, – вдруг сказала Дебора.

– Вы дали мне основание думать, что предпочитаете Лондон Вене, – ответил Тотхилл. – Вы могли бы отлично здесь устроиться, госпожа Отис.

– Да, Лондон мне по душе. Мне бы хотелось здесь поселиться. Но теперь я вижу, что мы еще многого не знаем о Моцарте.

– Уж не думаете ли вы, что он был отравлен? – изумился Эттвуд.

– Нет, не думаю. И все же после того, что нам рассказали господа О'Келли и Браэм, у меня возникли некоторые сомнения.

– Будь я помоложе, я бы непременно отправился в Вену, – с внезапной горячностью произнес О'Келли. – Я бы побеседовал с Констанцей, с Софи, со всеми, кто хорошо знал Моцарта.

Эттвуд бросил на О'Келли раздраженный взгляд, словно обвиняя его в предательстве, но старого тенора уже нельзя было остановить.

– На вашем месте, господин Отис, я бы отправился немедля, – повторил он.

– У меня для вас письмо, господин Отис. От вашего тестя, – неожиданно объявил Тотхилл.

– Почему вы не отдали мне его раньше? – спросил Джэсон.

– Я увлекся беседой.

Но Джэсону показалось, что конверт уже вскрывали.

«Уважаемый господин Отис! – прочитал он. – Надеюсь, что это письмо дойдет до вас в целости и сохранности. Я не знаю вашего лондонского адреса и поэтому посылаю его через уважаемого господина Куинси Пикеринга.

Сам я приболел, но дело не в этом. Брат сообщил мне, что Сальери с каждым днем слабеет и, видимо, долго не протянет. Сальери совсем уже старик, ему за семьдесят, и, наверное, для вас это последняя возможность повидаться с ним. Эрнест сам не может похвалиться здоровьем, он пишет, что и жена Моцарта болеет, да и дни его сестры тоже сочтены. Печально, что многих из тех, кто знал Моцарта, уже нет в живых, и каждый новый день грозит утратой свидетелей.

Прошу вас, поскорее отправляйтесь в Вену.

Вы, наверное, собрали немало ценных сведений и, может быть, наконец-то, через столько лет, правосудие свершится. Мой брат узнал, где находится Сальери, он знаком со служителем этой лечебницы, и если вы вовремя приедете в Вену, вам, возможно, удастся повидать Сальери.

Ваш стареющий, но преданный друг.

Отто Мюллер».

– Ну, что? – нетерпеливо спросила Дебора.

– Сальери слабеет. И жена Моцарта тоже нездорова. – Джэсон не хотел посвящать никого, даже Дебору, в свои планы.

– Скажите, господин Браэм, – спросила вдруг Дебора, – упоминала ли Кавальери в письме, как Сальери отнесся к болезни Моцарта?

– Нет, – ответил Браэм. – Удивительно, что я и это-то запомнил.

– Поистине удивительно, – сухо заметил Эттвуд. Уже у дверей О'Келли посоветовал Джэсону и Деборе:

– Если вы встретите кого-то, кто знает о последнем ужине Моцарта в обществе Сальери и певицы, к примеру, Софи или Констанцу, а может, и самого Сальери, постарайтесь разузнать, что пил и ел Моцарт и как это на него подействовало.

Дебора доверительно взяла О'Келли под руку и сказала:

– Сомневаюсь, удастся ли нам отыскать доказательства тому, что Моцарт был отравлен, но теперь я понимаю, что у мужа есть основания подозревать нечистую игру. И весьма веские основания.

– Согласен с вами, госпожа Отис, – сказал О'Келли. – Но если подозрения вашего мужа оправдаются, положение станет серьезным и даже опасным. Вена полна интриг и в наши дни.

– Что же вы советуете? – спросил Джэсон.

– Торопитесь! Будьте настороже. Обдумывайте каждый шаг. И никому не доверяйте!

 

11. Путешествие продолжается

У дилижанса на Дувр Джэсона с Деборой поджидал Михаэль О'Келли. Он преподнес им на прощанье подарок – биографию Моцарта. Джэсон огорчился: биография была на немецком языке.

– Можно ли верить этой книге? – спросил Джэсон.

– Не целиком, – ответил О'Келли. – Некоторые факты неверны, часто автор слишком доверяет чужим свидетельствам. Похоже, он собирал все сведения из вторых рук, от друзей Моцарта, его вдовы, сестры, и все же вы получите представление о его жизни. Автор обращался и ко мне, но я приберег самое интересное для своей книги. По-английски о Моцарте еще ничего не написано, но я рассказал вам все, что знал.

Дилижанс тронулся, и за стуком копыт по булыжнику они не могли разобрать, что кричал им вслед О'Келли, но лицо его выражало тревогу. Глядя на серое, туманное утро, Дебора думала о том, что Лондон был лишь приятной интерлюдией, и кто знает, что еще ждет их впереди.

По пути в Дувр дилижанс непрестанно трясло на неровной ухабистой дороге, и Джэсон не мог читать. А при переезде через пролив по штормовому морю он страдал от морской болезни. Судно было крошечным, и не раз ему чудилось, что волны вот-вот их поглотят. Все вздымалось и рушилось – и море, и небеса. Он испытывал невыносимые страдания, боялся оступиться на мокрой скользкой палубе и упасть за борт, потому что совсем не умел плавать. Достигнув Кале, Джэсон твердо решил, что отныне будет путешествовать только по суше, разве если у него не будет выбора, как при путешествии через океан или Ла-Манш. В Кале в гостинице он принялся за чтение книги и впервые узнал, что мать Моцарта умерла в Париже и была похоронена на кладбище церкви св. Евстахия.

В Париже они никак не могли отыскать эту церковь, так как Джэсон с трудом изъяснялся по-французски, а Дебора, лучше его знавшая язык, не желала посещать кладбища, считая, что они не найдут там ничего нового. Но Джэсон настаивал, и наконец они отыскали церковь.

Св. Евстахий оказался унылой, мрачной каменной громадой, лишенной всякой привлекательности. Свалка мусора перед входом неприятно поразила Джэсона, и он с грустью рассматривал греческие колонны, потемневшие от многолетнего слоя грязи. Желтые потеки покрывали стены церкви, словно некогда это место служило для отправления естественных нужд, и никто так и не удосужился навести чистоту. Отовсюду веяло леденящим холодом: от мраморного пола, каменных стен, величественных надгробий, древних доспехов давно истлевших воинов. Окна почти не пропускали света, а украшавшие церковь каменные ангелы бездушно взирали на молящихся.

Джэсон собрался было уходить, когда Дебора нашла старого священника, хранившего приходские книги. Походка отца Пьера была неуверенной, руки дрожали от старости, но он без устали твердил, что ему выпало счастье сражаться под знаменами Бонапарта.

Дебора объяснила, что они американцы, и дала старику два франка. Взгляд отца Пьера оживился, и он повел их в тесную комнатушку, где извлек из шкафа огромный фолиант.

Насколько им известно, сказала Дебора, госпожа Моцарт скончалась в июле 1778 года. Отец Пьер раскрыл книгу на регистрации смертей. На кладбище покоятся знаменитые генералы и музыкант Рамо, бормотал отец Пьер, но он что-то не припоминает такого имени – Моцарт, хотя прослужил у св. Евстахия почти всю жизнь. Страницы фолианта, казалось, были готовы рассыпаться в прах под его руками. Джэсон опасался, уж не потеряна ли страница, или они ошиблись церковью, или биограф что-то спутал.

Они уже хотели уходить, когда Дебора взволнованно воскликнула:

– Подожди! Тут одна запись сильно стерлась, но я попробую разобрать. И она перевела:

«4 июля 1778 года, в субботу, Анна Мария Пертль Моцарт, 57 лет от роду, жена Леопольда Моцарта, капельмейстера города Зальцбурга, скончавшаяся вчера на улице Гро Шенэ, была похоронена на кладбище в присутствии ее сына, Вольфганга Амадея Моцарта, и Франсуа Эйна, друга семьи, валторниста легкой кавалерии королевской стражи.

Подписано: Моцарт. Ф. Эйна. Ириссон, приходский священник».

– Вы знаете, где находится могила госпожи Моцарт? – спросила Дебора у отца Пьера.

– Помилуйте, здесь стольких за это время похоронили. Да и части кладбища уже не существует; оно сильно пострадало в революцию.

Следующие несколько дней Джэсон провел за чтением биографии, и когда ему встречалось незнакомое слово или фраза, Дебора усердно переводила. Но нигде и намека не было на возможность насильственной смерти. Он задумывался и над тем, не могли ли болезни, перенесенные Моцартом в детстве, ускорить его смерть.

Дебора на мгновение остановилась – они перечитывали рассказ о первом посещении семилетним Моцартом Парижа – и сказала:

– Ты не должен забывать о его первых болезнях. И о том, как много он путешествовал. Все это могло ослабить его здоровье и сделать уязвимым для недуга, который в конце концов унес его.

Джэсон глядел в окно: Париж вновь стал королевским городом, таким, каким он был во времена Моцарта, но о Моцарте никто здесь не вспоминал. Французов интересовал только Наполеон, даже теперь, когда его не было в живых, они любили толковать о его победоносном правлении. Музыка Моцарта больше не звучала в Париже; играли Глюка, Бетховена, но никто не играл Моцарта. Это обескураживало. Джэсон не мог найти этому объяснения.

– Мы засиделись в Париже, – сказал он Деборе. – Пора последовать совету Отто и отправляться в Вену. Повторим путешествие Моцарта, но только в обратном порядке. Мы поедем тем же путем. Париж утомил нас, и в Вене нас ждут.

По дороге в Вену они пользовались всеми видами транспорта: почтовой и перекладной каретами, кабриолетом и дилижансом, но водного пути избегали, какими бы он не обладал преимуществами.

Джэсон подробно разработал маршрут, включавший все города, где когда-либо побывал Моцарт. Ему нравились звучные названия: Тирлемон, Льеж, Ахен, Кёльн, Бонн, Кобленц, Франкфурт, Мангейм, Гейдельберг, Шветцинген, Брухзаль, Людвигсбург, Ульм, Аугсбург, Мюнхен и, наконец, Вена. Дебору пугали трудности, которые еще ожидали их впереди, но она старалась не показывать своего страха Джэсону, а быть полезной: изучала карту, читала указатели на дорогах и переводила, когда Джэсон не мог объясниться. Проехав Францию, они наконец добрались до немецких городов, но дороги не стали лучше. В сухую погоду дороги становились тверже камня, и карету швыряло из стороны в сторону на ухабах, а частые дожди превращали их в слякоть и грязь, и карета с трудом продвигалась вперед. Чтобы нагнать упущенное из-за непогоды время, кучер нещадно хлестал лошадей. Несколько раз они съезжали в канаву или придорожные кусты, а однажды чуть не перевернулись.

Но Джэсон не отступал от намеченного маршрута.

На постоялых дворах им частенько приходилось ночевать прямо на полу, а когда Дебора спрашивала простыни или одеяла, хозяева изумлялись их привередливости. Печи нельзя было топить из-за угара; мухи, блохи, клопы и крысы кишели повсюду, а мусор и нечистоты сваливали прямо во дворах. Пища была столь скверной, что Дебора больше не удивлялась частым болезням Моцарта во время его путешествий.

В Мангейме Джэсон предоставил ей выбрать гостиницу и не протестовал, когда она предложила остановиться в лучшей и самой дорогой: тяжелая дорога измучила и его. В Мангейме он надеялся провести несколько дней и послушать музыку Моцарта. Однако в Мангейме в это время Моцарта нигде не исполняли.

Переночевав в городе, они решили купить карету, чтобы облегчить себе дальнейший путь.

Джэсон пришел в ужас от ее стоимости. Хозяин гостиницы Карл Линдер, взявший на себя роль посредника при продаже, привез ее для осмотра. Карета оказалась прочной, красивой и удобной внутри, места вполне хватило бы для четырех пассажиров, окна надежно защищали от непогоды, а над кучерским местом был натянут холст. Двери украшал герб, и хозяин с гордостью сказал:

– Лучшей кареты вам не найти, господин Отис. Она послужит вам и в пути, и в Вене.

Дебора любовалась каретой, а Джэсон, наблюдавший за молодым слугой, смирявшим лошадей, думал, что по пути в Вену их ждет еще много трудностей.

Стояла ясная солнечная погода, обычная для осени в этих краях, и Линдер заверял их, что хорошие дни продержатся еще долго. Хозяин предложил им в кучеры молодого человека, доставившего карету, но Дебора, приметившая его неопытность, колебалась.

– Ганс Денке родом из Мангейма. Он хочет переехать в Вену. Для одинокого человека это слишком долгое путешествие, да и накладное для бедняка, – убеждал хозяин гостиницы. – К тому же Ганс хорошо изъясняется по-английски.

– В Мангейме я работал у одного английского дворянина, – пояснил Ганс. – Я был у него конюхом, но умею читать и писать.

– Ты ходил в школу?

– Нет, госпожа Отис, меня научил отец. Он говорил по-английски и по-французски.

– Чем занимался твой отец?

– Он был у этого английского дворянина садовником. Его уже нет в живых. У меня здесь никого не осталось.

– А в Вене?

– В Вене у меня дядя и двоюродные братья и сестры.

Ганс был невысокого роста, смуглый, с аккуратно подстриженными волосами и карими глазами. Руки у него были достаточно мускулистыми.

Чувствуя недоверие Деборы, Ганс сказал:

– У меня хватит сил управиться с лошадьми. Я ведь работал и кузнецом.

– Да ты мастер на все руки!

– Я многое умею, госпожа.

– Может, ты и музыкант? – Дебора не могла удержаться от насмешки.

– Я немного играю на скрипке.

– А кто такой Моцарт, ты знаешь? – спросил Джэсон.

– Да, господин Отис.

– И тебе нравится его музыка?

– Как же, очень нравится!

Джэсон остался доволен, а Дебора была полна подозрений. Этот юноша чересчур восторженно отзывается о Моцарте и слишком старается угодить. Она спросила:

– А откуда ты узнал о Моцарте? От отца?

– Да, госпожа Отис. И еще я часто слышал его музыку в Мангейме.

– Вот так конюх!

– Что поделаешь, госпожа, приходится зарабатывать на жизнь.

– Сколько ты просишь? – спросил Джэсон.

– Ваша еда и жилье и еще четыре гульдена в день, чтобы меня впустили в Вену.

– Без денег туда не пускают?

– Нет, госпожа Отис. А может, я и в Вене вам пригожусь. Я хорошо говорю и по-немецки. Спросите у хозяина.

– Он будет служить вам переводчиком, – подхватил хозяин.

На следующее утро они пораньше тронулись в путь. Дебора не ошиблась: Ганс неуверенно правил лошадьми, но был, по крайней мере, достаточно силен, чтобы их удерживать, не давая карете съехать в канаву. Джэсон и Дебора наслаждались путешествием в одиночестве, без тесноты и неудобств дилижанса и нежелательных спутников. Еще две недели и они, наконец, прибудут в Вену.

В первые дни стояла прекрасная погода, и они благополучно проехали Гейдельберг, Брухзаль, Людвигсбург и Аугсбург, но после Мюнхена, на пути к Зальцбургу, небо нахмурилось, над горами нависли темные облака, а поблизости не было никаких признаков жилья. Карета уже поднялась до горного перевала, когда хлынул сильный дождь и в воздухе похолодало. Дождь перешел в снег, и карета еле двигалась по скользкой дороге.

В сумерках они наконец добрались до маленького городка Вассербург и остановились в жалком трактире, единственном в этом захудалом местечке, но Дебора была счастлива обрести хоть какую-нибудь крышу над головой.

На следующий день, когда они подъезжали к Зальцбургу, дождь хлынул с новой силой. Зальцбург, самый прекрасный из городов, оказался скрытым за водяной завесой. Дождь неистово барабанил по верху кареты, нечего было и думать о посещении дома, где родился Моцарт. Они укрылись в гостинице, но и там дрожали от холода и сырости, а когда и на следующий день небо не прояснилось, Джэсон решил поскорее тронуться в путь. Буря не стихала до вечера. Ветер и дождь нещадно хлестали по карете, и она угрожающе тряслась, но Ганс уверял, что все обойдется.

К вечеру четвертого дня они достигли Линца, и буря сменилась уныло моросящим дождем. На этот раз им посчастливилось найти хорошую гостиницу, и, сидя за ужином, Джэсон сказал Деборе:

– Еще несколько дней пути, и мы в Вене.

– Хозяин посоветовал ехать до Вены вниз по Дунаю на барже. По его словам, это более легкий путь.

– По воде? А что делать с каретой?

– Продадим. Она нам больше не нужна.

– А Ганс? Мы обещали, что он доедет с нами до Вены.

– Но ведь до Вены недалеко. Как-нибудь сам доберется.

– Нет, – решительно заявил Джэсон, – Карета нам потребуется и в Вене.

Утро выдалось солнечное и ясное, и Джэсон понял, что поступил правильно. Но через час снова подул холодный ветер и густая тьма окутала все вокруг.

Джэсон высунулся из окна кареты и тут же спрятался обратно.

– Сыплет град, да такой крупный, с кулак, что, пожалуй, может убить наповал.

Ганс изо всех сил гнал лошадей. Нужно во что бы то ни стало добраться до Вены. Ведь хозяин гостиницы в Мангейме заверил его, что стоит богатым американцам очутиться в Вене, и они уж не расстанутся с ним, а тогда он заработает много денег. А сейчас нужно смотреть в оба.

Буря стихла так же стремительно, как и разыгралась. Резкий ветер улегся и проглянуло солнце. Они уже было с облегчением вздохнули, когда карета неожиданно завалилась на бок.

– Колесо сломалось, – мрачно объявил Ганс. Он глядел на поломанные спицы, не зная, как взяться за починку.

– Что же делать? – вопрошала Дебора. – Неужели ты в этом ничего не смыслишь?

– Боюсь, что так, госпожа Отис. Распрягу-ка я лошадей, доберусь до соседней деревни и позову на помощь.

– А мы тут останемся одни? – ужаснулась Дебора.

– Что прикажете делать, господин Отис? – обратился Ганс к Джэсону.

Джэсон совсем растерялся. И тут Ганс пустился бегом по дороге, изо всех сил размахивая руками, и через минуту возвратился; за ним следовал почтовый дилижанс, который Ганс приметил на перекрестке. Узнав, что они путешествуют без запасного колеса, кучер дилижанса не поверил своим ушам. Он никак не соглашался уступить им свое, пока Дебора не предложила ему двадцать гульденов. После долгой торговли кучер уступил им колесо за тридцать.

С новым колесом карета осела набок, но кучер дилижанса заверил их, что, соблюдая осторожность, они доберутся до Вены, если, конечно, им будет сопутствовать удача.

Дебора в отчаянии наблюдала, как почтовый дилижанс исчез за поворотом, а тем временем Ганс привязывал сломанное колесо к задку кареты на случай, если его удастся починить.

Несколькими днями позже они стояли на холме у дворца Бельведер на окраине Вены. Ганс выбрал этот путь по совету хозяина гостиницы в Мангейме. Весь город лежал перед ними, как на ладони: плотное скопление зданий, опоясанное старой крепостной стеной. Вопреки ожиданиям, Вена показалась Деборе маленькой, куда меньше Лондона, но радовала глаз своей красотой. Вдали вставала гряда гор, словно декорация, на фоне которой рисовались силуэты дворцов, церквей и домов. Воздух был необычайно прозрачным, а небо над городом и окрестностями походило на легкое голубое покрывало. Чистую линию горизонта перерезали лишь шпили собора св. Стефана и нескольких других церквей.

– Как прекрасна Вена! – воскликнул Джэсон, нежно прижимая к себе Дебору. – И подумать только, сколько в этом городе жило людей, знавших Моцарта.

– Необычайно красивый вид, – согласилась Дебора. – Ганс, далеко еще отсюда до городских ворот?

– Всего несколько минут езды, госпожа Отис. Когда вы поселитесь в Вене, может, вам снова понадобятся мои услуги?

– Посмотрим, – сухо заметил Джэсон.

Тяготы утомительного путешествия остались позади, и Джэсон радовался жизни.

– Ты сильно устала, – заботливо сказал он, – зато сегодня судьба вознаградит нас, Дебора, за все наши мытарства. Сегодня мы будем гостями Моцарта.

 

12. Досмотр

У городских ворот Вены несло караул такое множество солдат, что у Джэсона создалось впечатление, будто они въезжают в строго охраняемую крепость. Всё вызывало у него удивление. Вот уже десять лет Вена не знала войны, а злейший враг Габсбургов Наполеон почти три года лежал в могиле. И тем не менее, куда бы он ни бросил взгляд, повсюду он видел солдат. По приказу караульного Ганс остановил карету, но солдат грубо потребовал, чтобы они съехали на обочину. А когда Ганс замешкался, караульный под уздцы стащил лошадей с дороги, чуть при этом не опрокинув экипаж. Через мгновение императорская карета бешеным галопом промчалась через ворота. Караульный облегченно вздохнул, а Джэсон подумал, что не стащи их караульный с императорского пути, им не миновать смерти.

Наконец им велели стать в очередь к таможенному чиновнику. Ожиданию, казалось, не будет конца, и Джэсон совсем отчаялся. До Вены они ехали без задержек, не встречая препятствий, а тут власти дотошно проверяли все бумаги и документы. Уж не делается ли это нарочно, чтобы их запугать? Двор был переполнен торговками, священнослужителями, крестьянами и каретами других приезжих. Дебору раздражала задержка и толпа людей, таращивших на них глаза. Ее страшили солдаты и чиновники, шныряющие вокруг, казалось, они следили за каждым их движением. Значит, Вена на самом деле не такой уж мирный город?

Джэсон увидел бродячих музыкантов и, прислушиваясь, высунулся из окна кареты, но они вразброд пиликали какой-то жалкий вальс, и он разочарованно отвернулся. С тех пор, как они въехали в Австрию, ему еще ни разу не довелось услышать музыку Моцарта.

– Таможенный чиновник досматривает дилижанс, – вывела его из задумчивости Дебора. – Теперь очередь за нами.

– Что он говорит? У него в руках какой-то длинный список.

– Это список запрещенных в Вене книг.

– Но ведь Габсбурги сейчас не воюют. Никто в Европе не воюет. Именно поэтому мы тронулись в путь.

– Чиновник говорит, что в Вене запрещены Мольер, Вольтер, Бомарше.

– Бомарше? – изумился Джэсон. Он читал «Женитьбу Фигаро», чтобы уяснить, каким изменениям подвергли ее да Понте и Моцарт. – Но ведь Бомарше не запрещен ни во Франции, ни в Англии.

– А это Вена. Наверное, власти опасаются французов, которые позволяют себе критиковать дворянство.

Суровый таможенный чиновник вдруг громко рассмеялся. Он разглядывал книжицу, обнаруженную у престарелого священнослужителя.

Люди вокруг притихли, с любопытством ожидая скандала. Старик-священник съежился от страха, но остальным пассажирам дилижанса эта сцена доставляла явное наслаждение.

Таможенный чиновник с издевкой прочел название: «Удивительная история изнасилования монахини или двадцать лет в венском публичном доме».

– Мне кажется, господин чиновник, вы ошиблись, – прошептал священник.

– Разве это не ваша книжонка? Я нашел ее у вас.

– Мне ее дали.

– Кто дал? Священник молчал.

В разговор вступил один из пассажиров:

– Я видел, как он ее покупал. У хозяина гостиницы в Линце. Меня удивило, что в ней могло его заинтересовать.

– Вы заметили, сколько он заплатил?

– Заметил. – Пассажир походил на сыщика. – Пять гульденов.

Таможенный чиновник обратился к священнику:

– Вас обманули. В Вене эту книжонку можно приобрести за три. – Чиновник отдал ему книгу со словами: – Это безобидное чтение. Не хотите ли купить более полезную книгу? К примеру, «Венские публичные дома». Всего за два гульдена.

Священник поспешно отказался, а Дебора увидела, как один из пассажиров сунул таможеннику два гульдена. Но улыбка Деборы заставила чиновника нахмуриться. Он махнул рукой, разрешая дилижансу проехать, и, разглядев на дверцах кареты герб, подозвал полицейского офицера.

– Взгляните на эту карету. Уж не краденая ли она?

– Как вы смеете! – вспылила Дебора.

– А, значит, вы англичане, – сказал таможенник.

– Мы американцы.

– Тем хуже. Откуда у американцев карета с дворянским гербом?

– Мы ее купили.

Таможенник повернулся к полицейскому офицеру:

– Теперь вы понимаете, что я имею в виду, господин Жакнель.

Жакнель был почти карлик, на редкость уродливый, с изрытым оспой лицом и без нескольких передних зубов.

– У нас есть купчая! – воскликнула Дебора. Джэсон не мог отыскать расписку. И офицер отобрал у них паспорта, даже не заглянув в них. Дебора, вспомнив привычку Джэсона прятать важные бумаги в книгах, торопливо развязала пачку книг, купленных в Лондоне и Париже, и обнаружила расписку в томе Бомарше. Но, повертев книгу в руках, таможенник объявил:

– Придется осмотреть весь ваш багаж. Полицейский офицер знаком показал, что уступает место другому чину, господину Швейну; солдаты молча взирали на происходящее.

Швейн, сообразив, что здесь будет чем поживиться, – он обнаружил шекспировского «Юлия Цезаря», где речь шла покушении, и также конфисковал его, – подозвал своего начальника господина Путтлина.

Старший таможенный чиновник решил самолично обследовать карету, всем своим видом показывая, что уж его-то не проведешь. Но его гигантская туша застряла в дверцах кареты. Потребовались титанические усилия, чтобы его высвободить. Карета опасно накренилась, а новое колесо готово было вот-вот отвалиться, когда Путтлина наконец освободили, и в карету снова залез Швейн. Швейн обнаружил и другие запрещенные книги; с торжествующим видом он извлек сочинения Руссо и Мольера, которые тоже конфисковал.

Отчаяние охватило Джэсона. Почему Отто Мюллер не предупредил его? Но он тут же вспомнил, что его друг не мог знать всего этого, ведь он покинул Вену много лет назад. Джэсон потребовал книги обратно, но полицейский наотрез отказался их отдать.

– Эти французские книги пропитаны бунтарским духом и поэтому запрещены, – пояснил Путтлин.

– Разве Мольер и Шекспир революционеры? – удивился Джэсон.

– Их идеи предосудительны, – отрезал Путтлин. – И довольно разговоров. Я и так слишком долго провозился с вами. Этих книг достаточно, чтобы вам запретили въезд в Вену.

– Но, если я не ошибаюсь, в Вене ставят «Свадьбу Фигаро»?

– Весьма посредственная опера. Я, как и многие другие, предпочитаю Штрауса.

Джэсону показалось, что над ним рушится небо, упавшим голосом он пробормотал:

– Наши паспорта в порядке.

– Это решит полиция. – Путтлин удовлетворенно улыбнулся.

– В Венском банке у нас крупная сумма денег, – вмешалась Дебора.

– В каком банке? – спросил Жакнель.

– У банкира Антона Гроба. У нас в Вене есть и другие Друзья.

– Кто, например?

Дебора чуть было не назвала Эрнеста Мюллера, но Джэсон, понимая, что это может повредить Мюллеру, сделал ей неприметный знак.

– Так кто же эти друзья? – настаивал Жакнель.

– А какое у вас право задавать подобные вопросы?

– Я сейчас позову чиновника по делам внутренней безопасности, – вскипел Жакнель.

В знак того, что он состоит на службе у императора и обладает властью как над полицией, так и над армией, рукава и лацкан цивильного сюртука Губера украшала эмблема Габсбургов. Этот средних лет судебный следователь подчинялся лишь самому имперскому канцлеру князю Меттерниху, а острый подбородок, сухое лицо, тонкие губы и водянисто-серые глаза свидетельствовали о холодной сдержанности его натуры. Губер в равной степени владел английским, французским и немецким; он с бесстрастным видом выслушал доклад о результатах досмотра. Затем, заглянув в паспорта американцев, но не возвращая их, обратился к ним по-английски:

– Имеются ли у вас какие-либо книги о Бонапарте, господин Отис?

– Нет.

– Говорите правду, – предупредил Жакнель. – Мы все равно их найдем.

– Повторяю, что нет. К чему мне книги о Наполеоне?

– После смерти Наполеон обрел ореол героя-мученика, – заметил Губер. – Молодежь легко воспламеняется. А вы увлекаетесь Бомарше, любимым автором Наполеона.

– Я американец и не интересуюсь Наполеоном.

– Но вы читаете «Безумный день, или Женитьба Фигаро», пьесу, запрещенную в империи Габсбургов.

– Однако опера разрешена.

– Некоторые считают это ошибкой. Но пьеса находилась под запретом даже во времена Иосифа.

– Тем не менее, никто не станет отрицать, что музыка прекрасна.

– Смотря на чей вкус. О самом же Фигаро не может быть двух мнений. Он бросает вызов обществу. Признаю, он умен, тонок и даже забавен, но в душе коварен и зол и всегда берет верх над хозяином.

– И все же оперу в Вене ставят?

– Князь Меттерних считает, что народ нуждается в некотором умиротворении. Но я не разделяю мнения, будто Моцарт был так уж наивен и прост.

Явись сегодня в Вену сам Иисус Христос, ему бы, наверное, тоже отказали во въезде как нежелательной личности, с горечью подумал Джэсон.

– Если вас не интересует политика, Отис, что же вас интересует?

– Меня интересует музыка. Я приехал в Вену изучать музыку.

– Из далекой Америки? – недоверчиво спросил Губер.

– Вена – родина величайших композиторов на земле: Глюка, Гайдна, Сальери, Моцарта, Шуберта, Бетховена.

– Бетховен не берет учеников, а Шуберт вообще никогда не давал уроков.

– Зато есть Сальери! – Слова эти вырвались у Джэсона сами собой.

– Почему вас занимает Сальери? – Губер насторожился.

Джэсон понял, что затронул опасную тему.

– Он прославился как знаменитый педагог, у него учились Бетховен и Шуберт.

– Сальери болен.

– Значит, он все еще жив! – Джэсон не мог скрыть своего облегчения.

– А откуда вам известно, что он болен?

– Откуда?… Но вы сами только что об этом сказали.

– Но вы знали об этом и раньше, Отис?

– Я знал, что он стар, а старики часто болеют. – Джэсон постарался взять себя в руки.

– А почему вас интересует «Свадьба Фигаро»?

– Я же говорил вам, что люблю музыку.

– Скажите прямо: для чего вы приехали в Вену?

– Помните, что вас могут арестовать за обман властей, – угрожающе прибавил Жакнель.

Джэсон в отчаянии посмотрел на Дебору.

– Мой муж плохо владеет немецким, – пояснила она.

– Но мы беседуем по-английски, госпожа Отис, – заметил Губер. – Я больше не могу ждать. Если вы не объясните цель вашей поездки, я буду вынужден отобрать ваши паспорта, а вас самих арестовать.

– Мой муж приехал в Вену, чтобы повидаться с Бетховеном. У него есть к нему дело.

– Какое? Уж не политическое ли? Бетховен известен своими республиканскими взглядами.

– О, нет! Наше бостонское Общество Генделя и Гайдна поручило моему мужу сделать Бетховену заказ на ораторию.

К счастью, на этот раз Джэсон помнил, куда положил бумаги. Письмо от Общества он носил в кармане и извлек его вместе с толстой пачкой банкнот.

Прочитав письмо, Губер спросил:

– А какие услуги вы оказываете вашему Обществу в Бостоне?

– Я сочиняю для него музыку. Ее исполняют в американских церквах.

Губер долго рассматривал молодое, лицо Джэсона, его подтянутую стройную фигуру в дорогом синем сюртуке. Этот американец выглядит вполне благопристойно, мелькнуло у Губера, но откуда у него столько денег, музыканты ведь все нищие. А эти книги? Что-то тут не то. Но он постарается добраться до истины. Терпения у него хватит. Даже для таких вот упорных хитрецов.

– Вы, разумеется, поклонник Бетховена? – спросила Дебора.

– Поклонник? – в тоне Губера прозвучал сарказм. – Ему не мешают сочинять, однако это не значит, что его музыку одобряют. Бетховен политически неблагонадежен. Но он имеет влиятельных друзей при дворе и пользуется покровительством брата императора эрцгерцога Рудольфа. И все-таки мы следим за каждым его шагом. – Губер повернулся к другим чиновникам, на протяжении всего допроса стоявшим навытяжку. – Весь багаж осмотрен?

– Весь, господин Губер, – хором подтвердили чиновники.

– И ничего больше не обнаружено?

– Ничего, господин Губер, – подхватил Жакнель.

– Просмотрите все снова! – приказал Губер. – Да повнимательней!

Оскорбленные до глубины души, Джэсон и Дебора молчали. Солдаты вновь все перерыли, но ничего больше не обнаружили, однако Губер не извинился и не вернул им паспортов.

– Вы разрешаете нам въезд в Вену? – спросил Джэсон.

– Где вы собираетесь остановиться?

– В какой-нибудь гостинице в центре города.

– На вашем месте я бы остановился в «Белом быке» на площади Ам Гоф.

– Почему?

– Говорят, там останавливался Моцарт. Да, кроме того, «Белый бык» расположен поблизости от полицейского управления.

– А наши паспорта? Когда вы нам их вернете? – спросил Джэсон.

– Не сейчас. Поскольку вы собираетесь посетить Вену.

– А если мы захотим поехать куда-нибудь еще, например, на юг, в Италию или обратно в Мангейм?

– Тогда я немедленно их вам презентую.

Джэсон испытывал противоречивые чувства, понимая, что должен принять важное решение. Но разве смел он отступить, достигнув обетованной земли. Он никогда бы не простил себе этого.

– Ну, а если мы последуем вашему совету и остановимся в этой гостинице? – спросил он.

– Я дам вам временное разрешение до завтра. А завтра вы явитесь в полицейское управление на Грабене, – хозяин гостиницы покажет вам дорогу, – и если ответите на все наши вопросы, вам вернут паспорта, при условии, конечно, что, живя в Вене, вы будете являться в полицию. Как можно поручиться, что вы не заражены вредными идеями и не замышляете чего-то, хотя и явились сюда изучать музыку?

Пока Джэсон колебался, брать ли ему адрес «Белого быка» и временное разрешение, Дебора страстно мечтала только об одном: чтобы какая-нибудь сила перенесла их обратно в Бостон. Все чиновники и особенно Губер, самый жестокий из всех, были ей ненавистны. Она готова была сдаться, но понимала, что если не поддержит сейчас Джэсона, то потеряет его навеки.

– Благодарю вас за гостиницу, – сказал Джэсон и взял листок с адресом и разрешение. Он хотел уже сесть в карету, когда Губер его остановил:

– А как насчет вашего кучера? Он у вас в постоянном услужении? Судя по его бумагам, он уроженец Мангейма.

– Мы наняли его, чтобы доехать до Вены, – сказала Дебора.

– Если он останется в вашем услужении, вам придется за него отвечать. Помните, в полицейском управлении вас об этом спросят.

Губер знаком отпустил солдат и троих чиновников и затем, почти любезно, спросил:

– Сколько вы отдали за карету?

– Двести гульденов.

– Вы переплатили. Вас обманули. Да, конечно, французские кареты крепкие и с хорошими рессорами, но ваша не стоит больше ста.

– Разве она французской работы? – удивился Джэсон. – Я купил ее в Мангейме. Продавец сказал, что она принадлежала немецкому барону. Не так ли, Ганс?

– Да, господин Отис, – подтвердил Ганс. Не попасть бы ему в беду с этими американцами, подумал он.

– Считайте, что вам повезло, если вы выручите за нее в Вене хотя бы семьдесят гульденов. Но на вашем месте я бы не стал ее продавать. В Вене нелегко нанять экипаж.

К тому же, решил Губер, такую карету с гербом легко опознать и установить за ней слежку.

– Спасибо за совет. Нам можно ехать? – спросил Джэсон.

– Да. – И когда Ганс взялся за вожжи, Губер добавил: – Бетховен живет поблизости от «Белого быка». Значит, до завтра. Жду вас утром в полицейском управлении.

Они ехали по улицам Вены, и Дебора, потрясенная событиями этого ужасного дня, никак не могла успокоиться. Чем глубже мы погружаемся в незнаемое, думал Джэсон, тем больше оно сулит нам неожиданностей. Из головы не выходила угроза Губера: «Вы теперь не в Америке». И, видя повсюду солдат на венских улицах, он жалел, что находится так далеко от родного Бостона.

 

13. Дорога, которой не видно конца

Им понравилась гостиница «Белый бык» на площади Ам Гоф, она мало изменилась со времен Моцарта, и хозяин похвастался, что шестилетний Моцарт останавливался в ней, когда впервые приезжал в Вену. Полицейское управление находилось поблизости.

Утро было солнечное, теплое, по-осеннему прозрачное, но у Джэсона было тяжело на душе. События у городских ворот оставили неприятный осадок и не давали покоя. Обыск и допрос настолько его потрясли, что он уже не испытывал радости от пребывания в том самом доме, где некогда обитал Моцарт.

Карета проехала по Богнерштрассе через Кольмаркт, по Грабену до полицейского управления, минуя многие места, в свое время хорошо знакомые Моцарту, но ничто не могло развеять мрачного настроения Джэсона. Моцарт жил и на Кольмаркт, и на Грабен, этот город Моцарт любил, но сегодня Джэсону все было безразлично. Сколько раз он предвкушал свой первый день в Вене, мечтал насладиться каждым ее уголком, а теперь должен думать о том, какой допрос ему учинят в полицейском управлении.

Полицейское управление оказалось мрачным серым зданием с зарешеченными окнами и тяжелыми коваными дверями. Джэсон оставил Ганса на улице, а сам с Деборой проследовал за караульным в темную приемную. На грубо сколоченных скамьях, в спертом воздухе сидело множество людей; то были крестьяне, приехавшие в Вену искать работу.

Дебора с трудом разбирала их провинциальный гортанный говор.

– Долго ли нам придется ждать? – спросила Дебора караульного.

– До конца дня. А может, и до завтра. Некоторые дожидаются целую неделю.

– Но нам назначено свидание. Караульный насмешливо улыбнулся.

Но когда Дебора сунула ему два гульдена и сказала, что их ждет сам господин Губер, караульный быстро припрятал деньги и велел им следовать за ним.

После неприглядной приемной кабинет Губера поразил Джэсона своим убранством, говорившим об изысканности вкуса хозяина. Тяжелые красного бархата занавеси закрывали окна, стулья блестели позолотой, массивная печь из белого кафеля занимала весь угол, а сам Губер восседал за отделанным мрамором столом. Он явно поджидал их. Его отлично сшитый серый сюртук и шелковый галстук отвечали самой последней моде. Однако встреча, видимо, не обещала ничего хорошего.

Заметив, что Дебора разглядывает обнаженную, в человеческий рост мраморную фигуру, Губер гордо объявил:

– Это Венера, госпожа Отис, она скрашивает мне жизнь. Как вы ее находите?

– Прошу вас, господин Губер, верните наши паспорта.

– Вы не одобряете моего вкуса?

– Мы приехали сюда из Бостона не для того, чтобы изучать искусство.

– Не сомневаюсь.

Наступило неловкое молчание, и Джэсон поспешил добавить:

– Господин Губер, вчера вы заверили нас, что отдадите нам паспорта.

– Неправда, я только сказал, что вам необходимо явиться сюда и ответить на некоторые вопросы. Это неизбежная формальность, пока вы находитесь в нашем государстве.

– Что вы хотите знать, господин Губер? – спросил Джэсон, с трудом сохраняя невозмутимость.

– Антон Гроб говорит, что у вас надежные рекомендации и что ваш свекор влиятельный бостонский банкир. Он прислал Гробу на ваше имя тысячу гульденов. Как вы предполагаете ими распорядиться?

– Это наше личное дело, – возмутилась Дебора.

– Советую вам отвечать на мои вопросы.

– Но это вас не касается.

– Госпожа Отис, нас касается все происходящее в Вене. Как долго вы собираетесь пробыть в городе?

Деборе нетерпелось ответить: ни единого дня, но она сдержалась:

– Все зависит от мужа. И от его встречи с господином Бетховеном.

– Нам нужны точные сроки.

– Мне потребуется около трех месяцев, господин Губер, – ответил Джэсон.

– И где вы собираетесь их провести?

– В Вене.

– Только в Вене?

– Возможно, также в Зальцбурге.

– Отчего в Зальцбурге?

– Говорят, что красивый город. Он заслуживает посещения.

– К тому же там родился Моцарт.

Джэсон хотел было ответить, что ему это безразлично, но Губер опередил его:

– Вы явно интересуетесь Моцартом. Гроб лишь подтвердил мои подозрения. Ваш свекор написал об этом Гробу. Насколько я понимаю, господин Пикеринг не разделяет этой вашей страсти. Надеюсь, вас интересует только его музыка.

– Я уже говорил, господин Губер, что я композитор. Здесь я могу пополнить свое музыкальное образование.

– И, тем не менее, для посещения Зальцбурга вам потребуется особое разрешение.

– Это правило обязательно для всех? – удивился Джэсон.

– Для некоторых, по нашему выбору. Все законы и правила, установленные государством, должны беспрекословно выполняться.

Тоном учителя, допрашивающего провинившихся учеников, Губер спросил, где и когда они родились и какое положение занимают в Америке, а затем поинтересовался:

– Есть ли у вас родственники или друзья в Австрийской империи?

Джэсон ответил, что нет, но что он надеется познакомиться с друзьями Бетховена и, возможно, Гайдна и Моцарта.

Дебора добавила, что ее муж не только композитор, но и хороший пианист. Лучше она назвала бы меня просто банковским служащим, подумал Джэсон.

Им показалось, что допрос окончен, но Губер спросил:

– А вы не студент?

– Нет. Правда, вы можете считать меня студентом, изучающим музыку Бетховена.

– И вы не собираетесь поступать в здешний университет?

– Нет! К чему мне это?

– Но вы ведь останавливались в Гейдельберге?

– Да. Потому что Гейдельберг находится на пути в Вену.

– Не встречались ли вы там со студентами? Университетские студенты – главные зачинщики всех беспорядков, – зло сказал Губер. – Особенно в немецких княжествах и Гейдельберге. Мы не спускаем с них глаз. Мой вам совет, держитесь от них подальше.

– Мы это будем иметь в виду. Спасибо за предупреждение, господин Губер, – сказала Дебора.

Теперь они не сомневались, что Губер вернет им паспорта, но тот протянул им временные визы, поперек которых написал: «Действительны до 1 января 1825 года».

– На три месяца. Если вы захотите пробыть здесь дольше, придется обратиться ко мне за продлением.

– Но вчера вы сказали… – начала Дебора.

– Я обещал вернуть вам паспорта, если вы удовлетворительно ответите на все вопросы. Вы на них не ответили. Кроме того, у вас нашли запрещенные книги.

– Я не знал, что они у вас запрещены, – сказал Джэсон.

– Это не оправдание. Вас можно арестовать за одни только книги. Вот они – пагубные последствия демократии. Мы пресекаем их в корне. Пока вы живете в Вене, вам следует докладываться в полицию. А теперь, прошу вас, по двадцать гульденов за каждую временную визу. Кстати, что вы собираетесь делать с вашим кучером?

– Можно ли нам его оставить?

– В таком случае заплатите также и за него.

– Сколько стоит вид на жительство, господин Губер?

– Пять гульденов.

Джэсон молча уплатил деньги.

– Ну как, вы уже встречались в гостинице с призраком Моцарта?

– Я не верю в призраков.

– Если надумаете переехать, сообщите нам свой новый адрес.

– А когда мы получим паспорта?

– Когда мы разрешим вам выезд из Вены.

– Это все? – спросил Джэсон, кипя от бешенства.

– Запомните, что за общественный покой и порядок в Вене отвечаю я.

Вернувшись в гостиницу, Джэсон послал Ганса к Антону Гробу с просьбой назначить им встречу, и банкир прислал немедленный ответ: он приглашал их к себе на Кольмаркт завтра вечером. А пока Джэсон решил осмотреть дворец Коллальто, тот самый, где Моцарт играл шестилетним ребенком. Дворец был совсем рядом, стоило только пересечь площадь Ам Гоф. Джэсон видел его из окна гостиницы.

Остановившись перед дворцом, Джэсон внимательно рассматривал это обширное, в пять этажей здание с многочисленными высокими окнами. Ему вдруг явилась мысль постучать в дверь. На стук отворил ливрейный лакей.

– Могу ли я видеть управляющего? – спросил Джэсон. – Я приехал из Америки, чтобы собирать сведения о Моцарте.

Ничуть не удивившись, словно просьба была самой обычной, лакей кивнул и отправился за управляющим. Через минуту к ним вышел высокий сухощавый старик с бесстрастным лицом. Он представился как Христоф Фукс, главный управляющий его сиятельства графа Коллальто.

– Правда ли, что Моцарт ребенком давал концерт в этом дворце? – спросил Джэсон.

– Сущая правда. – Управляющий оживился и снисходительно посмотрел на настойчивого молодого человека. – Я сам слышал его игру.

– Но ведь это было более шестидесяти лет назад! – удивилась Дебора.

– Я навсегда запомнил тот необычайный день. Мне было двадцать лет. В те времена главным управляющим у графа был мой отец. Я никогда не видел ничего подобного. Моцарт был удивительным ребенком.

– Гости остались довольны его игрой? – спросил Джэсон.

– Они болтали весь концерт от начала до конца. – А потом вам еще приходилось его видеть?

– Не раз. Много лет спустя, незадолго до смерти, он жил поблизости, на Юденграссе. Но тогда он уже потерял всех своих богатых покровителей. Однажды, за год или два до смерти, я видел его у входа в соседнюю иезуитскую церковь, где исполнялась, его месса, и мой хозяин граф Коллальто прошел мимо, не сказав ему ни слова. Словно его сиятельство никогда и знаком с ним не был. Мне думается, графу очень не понравилась его опера «Свадьба Фигаро».

– А вам она понравилась?

Христоф Фукс улыбнулся, но промолчал.

– А вы говорили с ним тогда в церкви?

– Да, после ухода графа.

– И Моцарт с вами беседовал?

– Милая госпожа, ведь мы с ним часто обедали в одной таверне.

– Неужели вы так хорошо его знали?

– В мои обязанности входило устройство концертов и заключение торговых сделок.

– А не жаловался ли он когда-нибудь, что к концу жизни знать отвернулась от него? – спросил Джэсон.

– Он был не в фаворе у большинства вельмож, и знал это, но когда об этом заходила речь, он смотрел на все добрым спокойным взглядом и лишь пожимал плечами. Он продолжал сочинять свою музыку, а все остальное ему было безразлично.

– Как вы думаете, он подозревал, что тяжело болен?

– Тяжело болен? Всего за два месяца до смерти он сочинил целых две оперы.

– Тогда отчего он умер таким молодым?

– Я и сам себя спрашивал об этом.

– Может, причиной было его слабое здоровье? Болезнь почек, как утверждал его доктор?

– Сомневаюсь. Разве только в том повинен был сам доктор.

– Каким образом? – спросил Джэсон.

– По небрежности или по какой другой причине.

– Вы серьезно так думаете?

– Я знал лечившего его доктора. Известно ли вам, – управляющий показал на площадь Ам Гоф, – что тут происходили рыцарские поединки Габсбургов? А теперь лошади имперской кавалерии так громко стучат по булыжникам, что не дают спать. Видно, они до сих пор воображают, что воюют с Бонапартом.

– Почему они так боятся Бонапарта? Ведь он давно в могиле.

– Но идеи его живы. Бонапарт был человеком, который сам пробил себе дорогу.

– И стал императором!

– Императором по заслугам, не по рождению. Но вы, кажется, интересуетесь Моцартом?

– Да. Мы говорили о причинах его смерти.

– Хотите знать правду? – спросил Фукс.

– Кто же этого не хочет. Вам известны подробности его смерти?

– На мой взгляд, во всем виновны доктора.

– И вы можете это доказать? – недоверчиво спросила Дебора.

– Да. Тому есть свидетель, Йозеф Дейнер. Он был хозяином таверны, которую посещал Моцарт почти до самой смерти. Дейнер рассказывал мне, что первый заметил, что у Моцарта стало со здоровьем плохо; Дейнер пригласил доктора и потом был с больным до самого конца.

– И этот Дейнер жив? – Рассказ Фукса показался Джэсону убедительным.

– Вроде бы жив. Я слишком слаб, чтобы выходить из дома.

– А где проживает Йозеф Дейнер?

– Его таверна была на… – Фукс беспомощно вздохнул. – Не припомню. В 1790 году его таверна находилась не на Грабен и не на Кольмаркт, а на какой-то другой улице, неподалеку от тогдашней квартиры Моцарта. Поэтому Моцарт часто в ней обедал. Я несколько раз там с ним сиживал. Он не отказывался от стакана вина, когда ему позволяло здоровье. Разве такое можно забыть? У него был капризный желудок. Некоторые кушанья шли ему на пользу, а другие вызывали боли. – Фукс покачал головой. – Уж эти мне доктора.

– Вы знали и Сальери? – спросил Джэсон.

– Императорского капельмейстера? Как же, знал. А вот где жил Дейнер, не припомню.

– Может, мне лучше зайти в другой раз, завтра?

– Не стоит. Если я сегодня не вспомнил, то и завтра не вспомню. Нужно отыскать дом, где Моцарт провел свои последние дни.

– А вы не ошибаетесь?

– Он был рядом с таверной Дейнера. Дейнер рассказывал мне, что помог Моцарту добраться до квартиры в тот день, когда Моцарт в последний раз вышел на улицу. Потом он слег и уже больше не вставал, а вскоре скончался, – Фукс заметно опечалился. – Сегодня я сам не свой. Мне предложили уйти на покой, а я прослужил здесь всю жизнь. Всю жизнь служишь одному хозяину, и вдруг всему приходит конец, и ты остаешься в полном одиночестве, никому не нужный.

Управляющий потянул за ручку звонка и, прежде чем Джэсон успел промолвить слово, лакей отворил дверь, взял Фукса под руку и увел его внутрь, в мертвую тишину старого дворца.

Яркое солнце и оживление, царящее на площади Ам Гоф, немного рассеяли мрачные мысли Джэсона; где-то в этом городе есть люди, которые помогут ему найти Йозефа Дейнера или хотя бы одного из докторов, лечивших Моцарта.

 

14. Антон Гроб

На следующий день Антон Гроб необычайно радушно, как старых знакомых, принял Джэсона и Дебору. Лакей провел их в гостиную, и хозяин, излучая сердечность, поспешил им навстречу. Банкир был маленьким, толстым, сутулым человечком с белыми, как снег, волосами, розовыми щеками и ангельской улыбкой.

– Я решил устроить для вас музыкальный вечер, – сказал Гроб. – Это лучший способ познакомиться с Веной. Я сам музыкант-любитель, и, думаю, вам будет приятно послушать квартеты Моцарта и Бетховена. Когда мы покончим с делами, к нам присоединятся трое моих друзей, тоже музыкантов-любителей, и мы устроим небольшой концерт.

– Прекрасно, – отозвался Джэсон, довольный тем, что без труда понимает речь банкира.

– Позвольте показать вам мои апартаменты. – Гроб был само гостеприимство.

– Ваши кресла с их темно-красной обивкой сделают честь королевскому дворцу, – похвалила Дебора.

– У вас прекрасный вкус. Это императорский пурпур. Пурпур Габсбургов.

Банкир с гордостью водил их по гостиной. Деборе понравились стены с белыми панелями и позолотой, два великолепных зеркала на противоположных концах залы, высокие, выходящие в сад окна, сверкающая люстра. Гроб, должно быть, был очень богат.

Заметив ее восхищение, Гроб пояснил:

– Точно такая же люстра висит в Гофбурге.

Но главную гордость банкира составляла коллекция произведений искусства: бюст работы Бернини, два дубовых стола семнадцатого века, некогда собственность одного из пап, золотые подсвечники работы Челлини и часы, якобы принадлежавшие в детстве Марии Антуанетте.

Особняк банкира находился на Кольмаркт, у Михаэлер-плац, в самом центре Вены, откуда было рукой подать до Гофбурга и собора св. Стефана.

Затем Гроб повел их в музыкальную комнату, где показал фортепьяно новейшей конструкции. А когда Дебора выразила удивление по поводу того, что банкир такой любитель музыки, он пожал плечами и ответил:

– Это естественно. Каждый образованный человек в Вене имеет фортепьяно. Не хотите ли его опробовать, господин Отис?

– Пожалуй, только не сейчас. – Пальцы Джэсона утратили гибкость.

– Может быть, вы все-таки передумаете. – Гроб извлек из стенного сейфа фортепьянную сонату Моцарта и с величайшей почтительностью подал ноты Джэсону.

– Взгляните, это оригинал, – похвалился он.

Сердце Джэсона учащенно забилось, мелодия уже звучала у него в голове. Музыка оказалась неожиданно грустной. Соната была написана в форме фантазии, Джэсон играл, и ему казалось, что он ведет с Моцартом долгую, задушевную беседу.

Гроб и Дебора наградили его аплодисментами, но он-то знал, что играл плохо, и поэтому счел их одобрение неискренним. Несмотря на пронизывающую ее грусть, соната была удивительно живой.

– Как тебе удалось отыскать столь образованного человека? – спросил Джесон Дебору.

– Я попросила отца поместить наши деньги у банкира, который интересуется музыкой. Вена музыкальный город, и я не сомневалась, что это не составит труда.

Джэсон в душе похвалил Дебору за проявленную находчивость, Дебора, может статься, еще окажется ему весьма полезной в выполнении его миссии.

– Я польщен, что вы одобряете выбор своей жены, господин Отис, – сказал Гроб.

– А я ценю ваш музыкальный вкус.

– Таких любителей музыки, как я, в Вене великое множество. Здесь это не редкость.

– Вы современник Моцарта?

– Да. Мне шестьдесят. Я родился в 1764 году. Можно сказать, его ровесник. Я всего на восемь лет моложе.

– И вы его знали?

– Я не был знаком с ним лично, но слышал его игру. А один из моих друзей, которого я вам представлю, брал у него уроки. Господин Пикеринг упомянул о вашем интересе к Моцарту. Написал, что вы им околдованы.

– Мой свекор преувеличивает. Я просто поклонник Моцарта. А вы?

– В Вене вас сочтут невежей, если вы исключите из свого репертуара вещи Моцарта.

– Вы знакомы с Бетховеном?

– Я встречался с ним по делам, но нас не назовешь друзьями. Если хотите, я могу помочь вам познакомиться с ним. Господин Пикеринг сообщил, что вы хотите заказать господину Бетховену ораторию. Я буду счастлив вам помочь.

Тронутый предупредительностью Гроба, Джэсон спросил:

– А с Сальери вы тоже знакомы?

– Мы встречались.

– Не могли бы вы представить меня и ему?

– Боюсь, что это невозможно.

– Отчего?

– Он нездоров. Не видится ни с кем, кроме близких друзей.

– Ходят слухи, будто он сошел с ума.

– Сошел с ума? – с изумлением повторил Гроб. – Тут какая-то ошибка, он болен, но в здравом рассудке. До своей отставки он был императорским капельмейстером. Никто из музыкантов не состоял в этой должности так долго. Сальери пятьдесят лет кряду был придворным композитором и вышел в отставку с полным содержанием. Вряд ли наш император оказывал бы милости человеку, лишившемуся разума. Но, как известно, от слухов не спастись.

– Значит, вы считаете это вымыслом?

– Я считаю, что столь солидному человеку, как вы, не стоит растрачивать время на подобные пустые и безосновательные росказни. Я искренне надеюсь, что не эта причина привела вас в Вену.

– Что вы имеете в виду, господин Гроб? – притворился непонимающим Джэсон.

– Я имею в виду ваше желание повидаться с Антонио Сальери.

– Вы против? Отчего?

– Он пользуется покровительством императорской семьи. А это значит, что его покой нарушать нельзя.

– Мой муж приехал в Вену повидаться с Бетховеном, – вставила Дебора. – И, кроме того, он желает пополнить свое музыкальное образование.

– Тогда зачем ему встречаться с Сальери?

– Я не понимаю, почему беседа с больным музыкантом может быть нежелательной.

– Вы говорили об этом с господином Губером?

– Нет.

– Разумно. Он посетил меня в связи с вашим приездом, кстати, в тот самый день, когда вы приехали в Вену. Я сразу понял, что Губер неспроста сам нанес мне визит.

– Вы с ним знакомы?

– Слегка. Он подчиняется полицейскому комиссару графу Седельницкому, самому влиятельному лицу в Вене после князя Меттерниха, и, тем не менее, князь уполномочил Губера, в случае необходимости, действовать самостоятельно. Губер занимается политическими делами. Но вам нечего беспокоиться. Я заверил его, что вы приехали в Вену с отличными рекомендациями и лишь для того, чтобы встретиться с Бетховеном, и что вы интересуетесь Моцартом только как композитором. На него, мне кажется, произвело впечатление, что вы человек состоятельный и положили в банк тысячу гульденов.

– Это моя жена решила положить в ваш банк столь крупную сумму. Собственные деньги у меня при себе.

– Советую и вам последовать ее примеру.

– Я подумаю.

– Можете на меня положиться, господин Отис, я позабочусь о ваших делах.

Джэсон уже не чувствовал к нему прежнего доверия.

– Благодарю вас. А не могли бы вы получить обратно наши паспорта?

– Попытаюсь. Должно быть, это из-за книг, которые у вас обнаружили.

– Неужели из-за Шекспира?

– Мы чтим его, однако в наше время некоторые эпизоды в его пьесах кажутся неуместными. Жаль, что ваше знакомство с Веной началось столь неудачно, но со времен Бонапарта подобные меры стали необходимы. Вы, должно быть, считаете нас негостеприимными. Разумеется, у себя в Бостоне вы привыкли к равноправию. Здесь все обстоит несколько иначе. Война Франции с Австрией тянулась бесконечно. Всюду полным-полно старых приверженцев Бонапарта и беспокойных студентов. Нашей полиции вменено в обязанность бороться с влиянием Французской революции После разгрома Бонапарта нам пришлось увеличить и тайную полицию. Но вы тут ни при чем. Стоит полиции увериться, что для вас главное музыка, как она оставит вас в покое.

Банкир говорил вкрадчивым голосом, но Джэсон понимал, что он всячески старается его предостеречь. Появились другие гости, и Гроб поторопился закончить разговор:

– Не пытайтесь увидеться с Сальери. И, смотрите, не обмолвитесь никому, что у вас вообще явилась подобная мысль. Теперь, когда нет в живых Моцарта, его все почитают, и я не стал бы ворошить старое.

А потом гости с хозяином играли квартеты Моцарта и Бетховена, которые играли вместе уже много лет. Джэсон был приятно удивлен, он не ожидал услышать столь хорошую игру; исполнители вкладывали в музыку всю душу.

Всю жизнь, размышлял Джэсон, человек лелеет какие-то мечты. Моя мечта – это Моцарт. Чистота и совершенство его музыки – это то, чего я жажду достичь, хотя знаю, что это невозможно. Но разве нельзя позволить себе мечтать? Жизнь без его музыки теперь кажется мне лишенной смысла.

Никогда прежде Моцарт не трогал Дебору столь глубоко. Не происходит ли это оттого, что в последнее время она стала слишком чувствительной?

Концерт окончился, и Джэсон с Деборой поздравили музыкантов с успехом. Высокий худой Фриц Оффнер, музыкальный издатель, старость и пергаментная кожа которого делали его похожим на мумию, с трудом поклонился, сдержанно улыбнулся, но не произнес ни слова.

Игнац Клаус, богатый торговец зерном, сказал:

– Когда играешь Моцарта, то забываешь обо всем. А миниатюрный Альберт Лутц заметил:

– Моя молодость прошла вместе с молодостью Моцарта. Правда, я посвятил себя медицине, но для меня всегда большая честь исполнять его музыку. Я никогда не забуду того времени, когда мне выпало счастье брать у него уроки.

– Музыка Моцарта очищает душу и сердце, – сказал Гроб.

– А вы знали доктора, который лечил Моцарта перед кончиной? – спросил Джэсон у Лутца.

– Нет. Я тогда только еще изучал медицину.

– Вы догадывались, что он умирает?

– Откуда же, я его не осматривал.

– А он знал, что умирает?

– Мало кто из нас об этом догадывается. Ведь смерть это удел других.

– Возможно, кто-нибудь из вас знает, где находилась последняя квартира Моцарта?

– Так ли это важно? – заметил Гроб. – Во времена Моцарта смерть без разбора косила людей, она подстерегала всех и каждого. Я не верю, будто он умер от людского коварства, как некоторые утверждают, нет, он погиб от собственного простодушия, потому что верил, что музыка может его прокормить.

– Уж не пишете ли вы о нем книгу, господин Отис? – спросил доктор Лутц.

– Возможно, я этим займусь.

– Ваш интерес вполне понятен, – сказал Оффнер. – После смерти Моцарта оригиналы его партитур сильно возросли в цене, и я тоже их покупал. Благодаря Моцарту мои издательские дела пошли в гору.

– И не только ваши, – сказал Лутц. – А вот сам Моцарт так и не нажил состояния. Я никогда не забуду нашей последней встречи. Я застал его в ужасном положении.

– Вы считаете, он умер своей смертью? – спросил Джэсон, позабыв об осторожности.

– Повторяю, я не лечил его.

Четверо стариков, погруженные в прошлое, застыли в молчании.

Когда, наконец, Джэсон обретет покой? Видимо, тогда, когда подтвердит свои подозрения, подумала Дебора. Это единственное, что его теперь занимает. А что если он ошибается? Хватит ли у него сил понять свое заблуждение? И даже если его догадка подтвердится, поверят ли ему? Эти вопросы не давали Деборе покоя; она взглянула на Гроба, и тот незаметно кивнул ей, как бы говоря, постарайтесь направить разговор в безопасное русло.

– Вы сказали, доктор Лутц, – продолжал Джэсон, – что навсегда запомнили свою последнюю встречу с Моцартом. Почему?

– Моцарт был тяжко болен. И очень беден.

– И вас беспокоило его положение?

– Это случилось ноябрьским вечером 1791 года, – начал доктор. – Я хорошо запомнил время, потому что в тот год жестокая зимняя стужа наступила внезапно, и по дороге к Моцарту я промерз насквозь и надеялся, что в камине у него пылает жаркий огонь. Я беспокоился, поскольку не разучил вещи, которую Моцарт задал мне месяц назад, и пропустил несколько уроков, а теперь к тому же собирался сообщить своему учителю, что вообще отказываюсь от уроков. Для музыки потеря небольшая, но Моцарт, казалось мне, очень нуждался в гульденах, которые нему платил.

К моему удивлению, дверь мне отпер не Моцарт, а хозяин таверны, где частенько бывал мой учитель.

«Я ученик господина Моцарта, – начал я, и он тут же перебил меня:

„Господин капельмейстер нездоров, лучше зайдите через несколько дней“.

Но тут сверху донесся голос Моцарта:

„Пусть войдет. Меня и без того не балуют визитами“.

„Что с ним?“ – спросил я.

„Он болеет уже несколько дней, – ответил хозяин таверны. – Что-то с желудком. Сидит на одном супе, а пьет только вино. И все равно жалуется на боли. Я приношу еду и стараюсь облегчить его страдания“.

„А где же его жена?“

„В Бадене, лечится на водах. Моцарт просил ей не писать. Боится, что она начнет волноваться, а ей это вредно при ее слабом здоровье“.

„Ну, а его болезнь? Доктор его навещал?“

„Вначале, когда он только заболел. Он почувствовал себя плохо после того, как у кого-то поужинал. На следующий день он потерял сознание, но доктор сказал, что причиной тому переутомление. Однако боли не утихли, и он больше не доверяет доктору. А вы не тот ли студент-медик, которому господин капельмейстер дает уроки?“

Я кивнул. Вся эта история начала меня тревожить.

„Может быть, вы взглянете на него. Определите, что с ним такое. Похоже, доктор ничего не понимает в его болезни“.

„Но если доктор ничего не понимает, куда уж мне? Я еще только студент и…“

Голос Моцарта прервал нас:

„Чего вы там шепчетесь? Что-то от меня скрываете? Ведите сюда господина Лутца. Я дам ему урок“.

Когда мы поднимались по темной лестнице на второй этаж, хозяин таверны тихо шепнул:

„Он пытается сочинять. Хочет показать, что здоров, но прошу вас, не утомляйте его. Он слишком слаб. Иначе он снова сляжет“.

Мы вошли в квартиру Моцарта. Я изумился, как все в ней переменилось за месяц моего отсутствия. Исчез серебряный кофейный сервиз – предмет гордости хозяина, и пара красивых подсвечников, которыми он так дорожил, а в музыкальной комнате стояли лишь фортепьяно и альт.

Моцарт сидел за столом совершенно одетый, а перед ним лежали ноты. На нем был поношенный камзол, какого я никогда на нем не видел, пряжки на башмаках не чищены, прекрасные белокурые волосы, обычно аккуратно причесанные, были растрепаны. Он словно хотел доказать, что несмотря ни на что, он может работать.

Он поднялся мне навстречу, протянул руку и, чтобы не упасть, оперся о стол. Его лицо заметно осунулось и побледнело. В музыкальной комнате было очень холодно, огонь в печи едва тлел.

Он энергично пожал мне руку, и я заметил, что его руки, всегда полные, словно бы распухли, хотя сам он похудел.

Он сказал:

„Как хорошо, что вы пришли, Альберт. Я уж боялся, что никогда вас больше не увижу. Вы пропустили целых три урока“.

„Через год я кончаю медицинский факультет, мне приходится много работать“, – ответил я.

„Значит, когда-нибудь вы сумеете вылечить и меня“. Я поклонился и сказал: „Сочту за честь“.

Мне хотелось ему помочь, но как? Он теперь очень нуждался в тех двух гульденах, которые я ему платил за урок, я это понимал, и все же эта ничтожная сумма не могла, конечно, поправить его положение.

Видимо, почувствовав мое беспокойство, он сказал:

„Я работаю над реквиемом. Временами мне приходит в голову, что я пишу его для себя, но все меня утешают, говорят, что это выдумки и плод больного воображения. Только бы мне не слечь“.

Его лицо было землисто-серым, и, не удержавшись, я воскликнул:

„Вам необходим отдых!“

„Скоро у меня будет вволю времени для отдыха, Альберт“.

„Вы совсем себя не жалеете“, – вступил в разговор хозяин таверны.

Моцарт умоляюще проговорил:

„Вы ведь хотите брать у меня уроки, Альберт? Я не люблю давать уроки, но остаться совсем без учеников – это ужасно!“ – Он вздрогнул словно от холода.

И хотя я намеревался отказаться от уроков, мне пришлось молча кивнуть в знак согласия.

Он радостно улыбнулся:

„У меня останется хоть один ученик. Концертов больше нет, да и заказов тоже…“

„Волшебная флейта“ имеет огромный успех», – напомнил хозяин таверны.

«А я даже не могу ее послушать! – Его глаза блестели от слез. – Как это тяжело! Я не в силах пойти в театр, я слишком ослаб».

«Уверяю вас, маэстро, вы скоро окрепнете», – ободрил я «Вы еще придете ко мне? – спросил он. – Я дам вам урок».

«Непременно, – пообещал я. – Как только вам станет лучше, господин капельмейстер»

Я собрался уходить, но он удержал меня трясущейся рукой и сказал:

«Реквием наполовину закончен. Не найдется ли у вас двух гульденов? Нехорошо брать плату вперед, но доктор… Говорят, на представлениях „Волшебной флейты“ не сыщешь свободного кресла, премьера прошла полтора месяца назад, а мне не заплатили ни гульдена. Ни единого свободного места, а я вынужден просить…»

Я поторопился дать ему два гульдена, хотя сам в них нуждался.

«Приходите на той неделе, – сказал он и небрежно уронил монеты на стол. – Вы ведь искренне любите музыку, Альберт? – И прежде чем я успел ответить, добавил: – Лишь люди без сердца равнодушны к ней».

Казалось, он сейчас свалится с ног от усталости и волнения, и хозяин таверны сделал мне знак уходить. Огромным усилием воли Моцарт заставил себя подняться и проводил меня до дверей.

«Благодарю вас, господин Моцарт».

«Значит, вы все-таки отдаете предпочтение медицине, а не музыке?»

«Меня больше влечет медицина», – скромно ответил я.

«Если бы вы могли меня вылечить, я бы одобрил ваш выбор», – задумчиво произнес он.

Странно, но в тот момент я не менее, чем он, нуждался в поддержке.

«Надеюсь, господин капельмейстер, – сказал я, – что мое посещение немного вас ободрило».

«Значит, вы уже доктор, Альберт, – усмехнувшись, заметил Моцарт – Когда ваши лекарства не помогают, вы рассчитываете на спасительную силу сочувствия».

– И тут он сказал такое, чего я не могу забыть. – Доктор Лутц побледнел, ему было трудно продолжать. – Чтобы не упасть, Моцарт прислонился к косяку двери, и я подумал: сколько воли в этом маленьком человеке, по виду никогда не скажешь.

«Подумать только, – проговорил Моцарт, – сколько докторов бывают повинны в убийстве». Моцарт сам закрыл за мной дверь.

– С тех самых пор меня постоянно терзает сожаление, что я не оказал ему помощи, – продолжал доктор Лутц. – Как вы думаете, мне его следовало осмотреть?

Все растерянно молчали.

Ведь я мог придти к нему через день-два, но не пришел. А когда я наконец пришел… было уже поздно. – Лутц горестно покачал головой. – Он уже скончался.

– Через сколько дней вы его снова навестили?

– Точно не помню. Через две-три недели. Его смерть меня потрясла. А ведь его лечил знаменитый врач. Многоопытный. Умелый.

– Вы его знали?

– Нет, но слыхал о нем. Он пользовался прекрасной репутацией.

– Как его звали?

– Не помню. Я пережил тогда страшное потрясение.

– Не кажется ли вам, что после смерти тело необходимо было подвергнуть вскрытию?

– Для чего?

– Разве это не в порядке вещей?

– Вскрытие делалось только при подозрении в убийстве.

– Но, по вашим словам, сам Моцарт сказал…

– У Моцарта, по всей видимости, была лихорадка, и ему могло почудиться все, что угодно, – вмешался в разговор Гроб.

– Должно быть, так оно и было, – согласился Лутц.

– По-вашему, его можно было спасти? – спросил Джэсон.

– Откуда мне знать! Я так и не узнал, чем он был болен, – ответил Лутц.

– Это-то и терзает вас, – заключила Дебора. – Вы могли узнать, что с ним было, от чего он умер, но упустили такую возможность. Если бы вы тогда знали, как будет велика его слава…

– Вы потом брали еще у кого-нибудь уроки? – спросил Джэсон.

– После Моцарта? – Лутц воспринял вопрос как святотатство. – Нет, я не мог.

– Хозяин таверны, который впустил вас к Моцарту, его звали Йозеф Дейнер?

– Не помню. Знаю только, что он жил поблизости. Прошло уже столько лет.

– А где находилась его таверна?

– Не знаю. Но хозяин ее был дружен с Моцартом, так мне показалось.

– Вы, наверное, помните, где жил и сам Моцарт?

– Этого я не забыл, господин Отис. На Раухенштейнгассе, около собора св. Стефана. Я забыл номер дома, но вы его отыщете в приходской книге собора, где состоялась заупокойная служба.

– Неудивительно, что Моцарт умер в нищете, – переменил тему Клаус. – Он был непрактичный и расточительный человек. Посмотрите, сколько наш добрый друг господин Оффнер заработал на его партитурах. Разве сам Моцарт этого не мог сделать?

– После смерти Моцарта цена его партитур удвоилась, – сказал Оффнер. – А за десять лет возросла во много раз. Особым успехом пользуются «Дон Жуан» и «Волшебная флейта».

– Он был не от мира сего, – продолжал Клаус. Не умел приспосабливаться.

– Может быть, господин капельмейстер Моцарт шокировал всех своими взглядами? – предположил Джэсон. – Своей нищетой? Своим образом жизни?

– Если говорить прямо и откровенно, то да. Он ведь был еще и масоном, об этом ходило много разговоров.

– Достаточно, господин Клаус, – вмешался Гроб. – Стоит ли тратить на пустую болтовню столько времени?

После ухода гостей Гроб попросил Джэсона и Дебору задержаться на несколько минут.

– Всегда разумно узнать чужое мнение, хотя, признаюсь, я уже не раз слыхал эту историю, – сказал Гроб Деборе, и Джэсон насторожился.

– Значит, вы попросили доктора повторить ее для меня? – спросил он.

– Вы же сами этого хотели, господин Отис, – удивился Гроб. – Госпожа Отис, – продолжал он, – поместила деньги на свое имя и на ваше. Вам повезло, что у вас такая щедрая жена. Может быть, теперь вы доверите мне и свои деньги тоже? Во всей Европе не сыскать более надежного банка, чем наш. Благодаря стараниям князя Меттерниха, в Вене теперь спокойно.

– Вы поможете нам вернуть паспорта? Пряча раздражение, Гроб проговорил:

– Я сделаю все, что в моих силах.

– А я тогда помещу деньги в ваш банк. На прощание банкир сказал:

– Мы можем прийти к общему согласию, господин Отис, только в том случае, если вы послушаетесь моего совета. Нет никаких доказательств, что Моцарт умер насильственной смертью. Оставьте свои поиски, и я постараюсь получить обратно ваши паспорта.

По дороге домой Джэсон раздумывал над тем, откуда Гробу известно о его интересе к Моцарту. Кто мог ему рассказать? Уж не Дебора ли?

– Но я вижу Гроба в первый раз! – возмутилась она. – Отец ему писал, но я сама и словом не обмолвилась. Ты забыл, что Гроб беседовал с Губером! И тот ему все рассказал.

– Значит, я сам себя выдал?

– Не думаю, – ответила Дебора, понимая, что любой ответ будет поставлен ей в упрек. – Но Губеру не откажешь в уме, и Гробу тоже.

– Господин Гроб тебя совсем очаровал.

– Однако это не значит, что я ему доверяю.

– Ты положила в его банк большую сумму денег. Ты решила расположить его к нам?

Какая бессмыслица, подумала она. Но что на это ответить?

Занимался рассвет, когда Джэсон, наконец, принял решение. Каков бы ни был риск, он должен осуществить свои планы и встретиться с Бетховеном и Шубертом, а если удастся, то и с Сальери, – людьми, близко знавшими Моцарта. И, пока не поздно, с Эрнестом Мюллером. Брат Отто Мюллера не станет, по крайней мере, ничего от него скрывать.

 

15. Эрнест Мюллер

На следующий день Джэсон сообщил Деборе, что намеревается один посетить Эрнеста Мюллера, но Дебора воспротивилась.

– Я боюсь оставаться одна в гостинице, – сказала она.

– К чему подвергать тебя лишней опасности? Весьма вероятно, Эрнест Мюллер находится под надзором Губера по той лишь причине, что интересуется Сальери. К чему зря привлекать к себе внимание?

– Благодарю за заботу. Но я твоя жена и должна быть рядом с тобой.

– Похвально! – усмехнулся он.

– Я не шучу, Джэсон. – Она нежно обняла его, обезоруживая своей покорностью. – В конце концов, разве да Понте не предупреждал нас о трудностях? А до него Михаэль О'Келли.

– И ты им веришь?

Деборе не хотелось нарушать установившуюся между ними гармонию:

– Видимо, многое из того, что да Понте рассказывал об интригах вокруг «Свадьбы Фигаро», не лишено правды. Ведь и у тебя отобрали Бомарше.

– Больше всего меня беспокоят Мюллеры. Хотя Отто Мюллер предупреждал меня о трудностях, он и словом не обмолвился о том, что власти воспротивятся встрече с Сальери или любой попытке выяснить причину смерти Моцарта.

– Отто ничего, по-видимому, не знал, – заметила Дебора.

– Мне нужно собрать воедино все факты, записать все, что удалось узнать, – сказал Джэсон. Он сел у стола и тут же стал пункт за пунктом записывать подробности.

– Это опасно, – предупредила Дебора. – Если эти записи обнаружат, тебя могут обвинить бог знает в чем.

– Я выучу все наизусть, а потом сожгу.

– Возьми меня с собой, Джэсон, – взмолилась Дебора. – Мне будет тяжело здесь одной.

На этот раз Джэсону пришлось уступить.

До квартиры Эрнеста Мюллера они решили дойти пешком, и Джэсон отпустил Ганса.

– Я не хочу, чтобы кучер знал, куда мы направляемся, – пояснил он Деборе.

Эрнест Мюллер жил на Вейбурггассе. Они прошли весь Грабен, заполненный гуляющими и экипажами. Вена вновь казалась им прекрасной и романтичной, и Дебора невольно восхищалась атмосферой богатства и процветания, царящей повсюду. А мысль о том, что некогда по этим улицам прогуливался Моцарт, будила воображение; ей даже показалось, что она заметила его в толпе.

По сравнению с апартаментами Гроба квартира Мюллера выглядела весьма скромной. За исключением старинных стульев с причудливыми спинками, вся мебель была очень простой.

Эрнест оказался седым, розовощеким, пухлым и слегка сутуловатым мужчиной небольшого роста. У него были живые проницательные глаза, и он производил впечатление человека, готового любой ценой добиваться своего и не терпящего, чтобы ему перечили.

– Господин Мюллер, вы знакомы с банкиром Антоном Гробом? – спросил Джэсон, задавшись целью получить у Мюллера ответы на все вопросы.

– Нет. Почему вы так долго добирались до Вены, господин Отис?

– Путешествие оказалось нелегким, но надеюсь, я не опоздал?

– Не знаю, возможно, вы приехали как раз вовремя. Сальери, по слухам, слабеет с каждым днем. Вы читали мое письмо к Отто?

– Да. А удастся ли мне встретиться с Сальери?

– Это трудно, но осуществимо. Я знаком с одним из служителей, и, думаю, за соответствующую мзду можно будет кое-чего добиться. Они называют дом умалишенных лечебницей, но на самом деле это настоящая тюрьма. На окнах решетки, ворота на замке; говорят, что в награду за преданность Габсбургам у Сальери своя комната и два служителя, которые не спускают с него глаз.

– А это не опасно? – спросила Дебора.

– Но ведь вы за тем сюда и приехали, чтобы поговорить с Сальери, если я сумею устроить встречу.

– Вы правы, – поспешил умиротворить хозяина Джэсон. Он внимательно наблюдал за Мюллером, стараясь понять, насколько тот искренен.

– Жена Моцарта тоже нездорова, а сестра и вовсе не встает с постели.

– Господин Мюллер, почему вы хотите, чтобы именно мы выясняли обстоятельства смерти Моцарта? Почему вы сами этим не займетесь?

Мюллер бросил на Дебору рассерженный взгляд, но ответил:

– Что бы я ни обнаружил, все умрет вместе со мной, потому что власти ни за что не выпустят меня из Вены. Вы американцы, вы можете покинуть империю Габсбургов когда вам заблагорассудится. Вы сможете рассказать миру о том, что узнали.

– Но все это сопряжено с риском, – заметила Дебора.

– Моя жена никак не может забыть о том, что произошло с нами у городских ворот.

– Вы имеете в виду строгий таможенный досмотр? Джэсон рассказал Эрнесту о конфискации книг, об отобранных Губером паспортах, о том, как он им грозил.

– Да, это может быть опасным, – помолчав, сказал Эрнест.

– А трудности? Почему ваш брат не предупредил нас о них?

– Он ничего об этом не знал. Он уехал из Вены много лет назад.

– Почему ваш брат покинул Вену? – спросила Дебора. – Он эмигрировал по политическим причинам?

– Ни в коем случае! Началась война с Бонапартом, и Отто хотел найти мирный уголок, чтобы спокойно зарабатывать себе на жизнь. Отто на четыре года старше меня. Мне только семьдесят, но все считают, что я выгляжу моложе. Я по-прежнему даю уроки и не нуждаюсь в чужой помощи. Что вы еще хотите узнать?

– Почему вам с братом не дает покоя загадочная смерть Моцарта? Если, конечно, она была загадочной, – спросила Дебора.

– Мы хотим, чтобы восторжествовали истина и справедливость. А может быть, оттого, что мы с Отто очень любили Моцарта как человека. Ведь благодаря ему Отто стал концертмейстером. Моцарт и мне помог. У него было доброе сердце. Если бы не он, я бы, возможно, погиб.

И Эрнест принялся вспоминать.

– Это произошло в 1787 году, – начал Эрнест, – как раз в то время, когда Моцарт сочинял «Дон Жуана». Я должен был играть партию первой скрипки в камерном оркестре, который он нанял, чтобы устроить концерт в своей новой квартире в пригороде Ландштрассе. То было великое событие, пятая годовщина его свадьбы, и он написал к этому торжеству новую серенаду, а сам праздник должен был состояться в саду. Я колебался, принимать ли его предложение, я едва оправился после жестокой лихорадки, но он долго меня упрашивал. Я играл в «Свадьбе Фигаро» и в его концертах по подписке, и он высоко ценил меня как музыканта. Не хотелось его огорчать, да к тому же я сильно нуждался в деньгах.

Я удивился, увидев в саду Сальери. Присутствие Гайдна и да Понте было естественным, – Гайдн был близким другом Моцарта, а да Понте его либреттистом, – но неприязнь Сальери к Моцарту была всем хорошо известна. Тут, видимо, не обошлось без совета да Понте, подумал я.

К Сальери я питал неприязнь. При исполнении одной из его опер я играл в оркестре, и у меня остались об этом событии самые неприятные воспоминания.

На первой же репетиции Сальери отделил немецких музыкантов от итальянцев, без околичностей объявив, что считает нас музыкантами второго сорта, но вынужден пользоваться нашими услугами, поскольку лучше никого найти не может. Понятно, что после этого Сальери и немецкие музыканты не жаловали друг друга.

Одна репетиция проходила особенно бурно. В Вене только что распространилась новость об успехе в Праге «Свадьбы Фигаро», шли разговоры, что оперу поставят и в Вене, и Сальери был в плохом расположении духа. Сальери, который, как Цербер, охранял вход во дворец от проникновения других музыкантов, с самой первой ноты объявил, что не доволен нашей игрой. Он устроился в императорской ложе, чтобы смотреть на нас сверху вниз и слушать нас ушами императора, но вдруг, в порыве бешенства, сбежал вниз, в оркестр, и с такой силой ударил по лицу моего соседа по пюпитру, что у того хлынула кровь изо рта. «Свинья! Ты хрюкаешь, как свинья!» – выкрикивал он.

А когда я защитил собрата, – ведь не наша игра, а его слабая музыка, лишенная моцартовской мелодичности, заслуживала порицания, – он обрушился и на меня. Выхватив у меня из рук скрипку, он занес ее над моей головой. Его глаза горели безумием, и я решил, что пришел мой последний час. Но затем, взяв себя в руки и сообразив, что не стоит проявлять свой дурной характер при таком стечении народа, Сальери вдруг переменил решение и совершил подлейший из поступков.

Он с отвращением ударил моей скрипкой о пюпитр и разбил ее на куски. У меня сердце сжалось от боли, – я долго копил деньги, чтобы купить эту скрипку, одну из лучших в Вене, и знал, что никогда больше не смогу позволить себе подобной роскоши. Я готов был обрушиться на него с кулаками, но вовремя сдержался. Сальери был императорским капельмейстером, я служил простым музыкантом в императорской опере, а ее директором являлся ближайший друг Сальери граф Орсини-Розенберг. Коснись я Сальери хоть пальцем, мне грозила бы тюрьма либо запрет играть в императорских концертах, а в те времена для венского музыканта это был единственный способ заработать себе на хлеб.

Горюя о своем верном друге – разбитой скрипке, которая служила мне много лет, а также чтобы скрыть свои чувства и не ударить Сальери, я наклонился поднять обломки, но Сальери с презрением отбросил их ногой в сторону и закричал:

«Это послужит тебе хорошим уроком, немецкая свинья!»

Уж не вызвано ли его неистовство тем, что я один из любимых музыкантов Моцарта, подумал я, и к тому же его друг.

Мне оставалось одно: попытаться сохранить свое достоинство, и я молчал, чувствуя, что это злит его еще больше, потому что он заорал:

«Убирайся! Убирайся отсюда! Иначе я за себя не отвечаю!»

Эрнест замолчал, и Джэсон взволнованно спросил:

– И вы покинули оркестр?

– Что же мне оставалось? Когда я смог купить себе новую скрипку, было уже поздно присоединяться к оркестру, да и Сальери бы этого не допустил. А так как нам не платили за репетиции, я сильно задолжал и к тому же от всех горестей и забот заболел.

– Но за вами ведь не было никакой вины!

– Сальери был иного мнения. А в венском музыкальном мире от него зависело многое.

– А от Моцарта?

– Даже после смерти Глюка, когда Моцарт стал третьим императорским капельмейстером, он никогда не обладал влиянием Сальери. Сальери об этом позаботился.

– Увидев в тот день Сальери у Моцарта, я не знал, куда деваться, – продолжал Эрнест. – Но всюду царила атмосфера непринужденности, и хотя Сальери игнорировал меня, Моцарт отнесся ко мне весьма радушно и сердечно пожал руку. Пальцы у него были удивительно сильные и одновременно изящные. В Вене не было равного ему пианиста.

«Надеюсь, вы вполне оправились, Эрнест, – сказал он. – Я огорчился, узнав о вашей болезни».

«Мне лучше, господин капельмейстер», – ответил я, хотя едва держался на ногах.

Разве мог я испортить концерт? К счастью, праздник начался с обеда. Я уже много дней не ел досыта, а тут был настоящий пир: устрицы, жареный фазан, глазированные фрукты и шампанское. Нас, музыкантов, посадили вместе с гостями, вопреки обычаю. Многие композиторы ставили себя выше оркестрантов и в обществе не снисходили до разговора с ними. Я поел и мне полегчало, хотя я по-прежнему испытывал неловкость, ловя на себе злобный взгляд Сальери. Видимо, он так и не простил мне того случая.

Начался концерт, Моцарту всегда нравилась чистота моей игры; он хвалил меня за точность и за то, что я не увлекаюсь показным неаполитанским стилем «брависсимо», столь любимым Сальери. Стиль этот изобиловал взлетами и падениями и, по словам Моцарта, был рассчитан на то, чтобы ошеломить публику внешними эффектами, а не воздействовать на чувства.

Мы исполняли новое сочинение Моцарта, которое он посвятил жене, серенаду соль мажор, известную теперь под названием «Маленькая ночная серенада»; он дирижировал с вдохновением, и я понял, как дорога ему эта вещь.

Серенада поразила меня, пожалуй, никогда прежде я не слыхал такого мелодичного сочинения. Когда мы закончили, сверху раздался плач сына Моцарта, разбуженного музыкой. Отец принес мальчика из спальни, и все внимание гостей сосредоточилось на ребенке, а я поймал насмешливый взгляд Сальери.

Моцарта явно радовало внимание гостей к его сыну. И вдруг да Понте, которому, видно, наскучил маленький Карл Томас, затеял спор, несмотря на свое стремление сохранять добрые отношения со всяким известным композитором.

«Послушайте, Моцарт, – начал он, – маэстро Сальери утверждает, что писать оперу о Дон Жуане – глупая затея».

«Это не совсем так, я просто заметил, что сюжет не нов», – принялся оправдываться Сальери.

Молчаливый Гайдн, человек неприметной, но приятной наружности, чья дружба с Моцартом была общеизвестна, сказал:

«Я верю, что „Дон Жуан“ у Вольфганга получится и веселым и трагичным одновременно, и, как все его оперы, полным гармонии».

«Он может превзойти все сочиненное доныне», – прибавил да Понте.

Это не понравилось Сальери, и он заметил: «Но сам Дон Жуан личность безнравственная. Он развратник и убийца. Неудивительно, что оперу не ставят в Вене. Это сочли бы оскорблением императорской особы».

«Если опера пройдет с успехом в Праге, то ее поставят и в Вене», – ответил Моцарт.

«Если?… – Сальери сделал многозначительную паузу, а затем улыбнулся притворно-любезной улыбкой. – Вы щедрый хозяин, маэстро. Я в восторге от вашего обеда».

Меня удивило, что за столом Сальери не прикасался к блюду до тех пор, пока сам хозяин его не попробует. И все время следил за тем, каким кушаньям Моцарт отдает предпочтение. Я это хорошо запомнил.

Хотя оркестрантам должны были заплатить завтра, я задержался после ухода гостей. Констанца была недовольна, но Моцарт обрадовался. Он был сильно взволнован вечером и готов был бодрствовать всю ночь. Я спросил, не может ли он уделить мне минуту?

«И не одну, Эрнест», – ответил он, отводя меня в сторону.

Я смущенно молчал.

«Вам нужны деньги, не так ли?»

Я кивнул в ответ, и он с улыбкой протянул мне целую горсть монет. Отмахнувшись от благодарности, он переменил тему и пожелал узнать мое мнение о его новом сочинении.

«Серенада прекрасна и необычайно мелодична», – сказал я.

«Сомневаюсь, понравится ли она при дворе, но как приятно услышать одобрение настоящих музыкантов. Только им и можно доверять».

– Для меня это было большой похвалой, – сказал Мюллер.

– Он дал вам несколько гульденов? – спросил Джэсон.

– Он дал мне двадцать! И нечто большее, нежели деньги. Моцарт заметил, как я растроган. Констанца уже не раз звала его спать, и я догадался, что она не одобряет его чрезмерную щедрость, но он крикнул ей:

«Я скоро приду, Станци».

Он прошел в музыкальную комнату, вернулся с листом бумаги и сел за стол. Начертив нотные линейки он с поразительной быстротой набросал менуэт и протянул его мне со словами:

«Может, это хоть как-то возместит тот ущерб, который причинил вам Сальери, разбив вашу скрипку».

«Я не могу принять вашего подарка, господин капельмейстер», – ответил я.

«Отчего же? Отдайте его музыкальному издателю. С моей подписью за него можно выручить несколько гульденов». – Он подписал: «Вольфганг Амадеус Моцарт». – «Впрочем, – добавил он, – они и так не станут сомневаться в моем авторстве. Им знаком мой стиль, даже если они и не разбираются в качестве».

«Зачем вы пригласили Сальери? Он ваш недруг».

«Знаю. Но да Понте настоял, он хотел, чтобы мы подружились. Он считает, что это может пригодиться. По-моему, это напрасный труд. Вы доберетесь сами до дому?»

«Да, я чувствую себя лучше. Вы очень добры, господин капельмейстер».

«Расплатитесь с доктором и не волнуйтесь попусту».

«Я вам желаю того же, господин капельмейстер».

«А придется снова туго, приходите ко мне. Мне кажется, если Прага примет „Дон Жуана“, то в Вене ему тоже обеспечен успех».

«Несомненно!» – воскликнул я.

«Я предпочитаю не делать преждевременных выводов, пока не закончу работу. Постарайтесь заручиться услугами самого лучшего врача».

И он распрощался со мной.

– Сколько же вам заплатили за тот менуэт? – спросил Джэсон.

– Я не решился его продать.

– Он у вас сохранился?

– Он всегда при мне. – Мюллер бережно вынул ноты из кожаного портфеля и протянул их Джэсону.

Бумага пожелтела от времени, но хорошо сохранилась, и Джэсон не мог отвести взгляда от ясной и разборчивой подписи, словно сделанной только вчера.

– Разве мог я скрыть эту музыку от людей? Она такая выразительная и прекрасная. Я продал копии, но сохранил оригинал.

Джэсон пожелал сыграть менуэт, но Мюллер воспротивился.

– У нас есть дела поважнее. Вы сообщили Губеру, что собираетесь меня навестить?

– Нет.

– Правильно. Лучше не возбуждать подозрений полицейских чинов.

– Вам известно, кто лечил Моцарта накануне смерти?

– Меня тогда не было в Вене. Когда я вернулся, его уже не было в живых.

– А некоего Йозефа Дейнера вы знали?

– Хозяина таверны, друга Моцарта? Да. Он еще жив.

– Это я и пытаюсь выяснить, – ответил Джэсон. – Мне сказали, что Дейнер не отходил от Моцарта все последние дни.

– Я не видел Дейнера уже много лет, но, возможно, он и жив. В 1791 году, когда Моцарт обращался к нему за помощью, Дейнер был совсем молод.

– Вы знаете, где находится его таверна? Или, вернее, где она находилась?

– Нет. Но могу разузнать.

– Я даже не могу выяснить, где была последняя квартира Моцарта.

– Если не ошибаюсь, на Раухенштейнгассе. Здесь за углом. Пойдемте, я вам покажу.

Джэсон готов был немедленно последовать за Мюллером, но Дебору занимало другое.

– Вы сказали, что Моцарт спас вам жизнь. Каким образом? – спросила она старого музыканта.

– Когда Сальери разбил мою драгоценную скрипку, я увяз в долгах, в придачу заболел, и совсем было отчаялся. Если бы не Моцарт, я бы наложил на себя руки.

 

16. Последняя квартира Моцарта

Квартира на Раухенштейнгассе, где умер Моцарт, действительно находилась за углом. Они остановились перед трехэтажным домом, и Эрнест сказал:

– Моцарт жил на втором этаже.

– Вы когда-нибудь бывали здесь? – спросил Джэсон.

– Разумеется, бывал. В последний раз после премьеры «Волшебной флейты». Моцарт ликовал. Опера шла с большим успехом, и он надеялся поправить свои дела. Тогда еще он не думал, что эта квартира будет последней в его жизни.

– Когда же вы навестили его в последний раз?

– Примерно за месяц до смерти.

– Он был еще здоров?

– Он был утомлен чрезмерной работой, его мучили долги, но на здоровье он не жаловался. Он признался мне, что в этой квартире ему хорошо работается. – Указав на пять больших окон на втором этаже, Эрнест пояснил: – Ему нравились эти окна. Отсюда, говорил он, – ему все хорошо видно. Из кабинета, – это самое левое окно, – видна Химмельпфортгассе. Он любил общество и, бывало, сочинял в присутствии других, но в ту осень 1791 года он частенько оставался один. Когда я смотрю на Химмельпфортгассе и Раухенштейнгассе, говорил он, мне легче сочиняется.

Джэсон хотел было побеседовать с нынешними владельцами квартиры, но Эрнест его остановил:

– Они не знали Моцарта. Я как-то попытался заговорить с ними, но они захлопнули передо мной дверь. Для них это только лишнее беспокойство, что Моцарт умер в этой квартире. В Вене немало людей, которым до Моцарта нет дела.

Джэсон не верил своим ушам, такое небрежение граничило со святотатством. Он подумал о тех несметных людских толпах, которые прошли по Раухенштейнгассе, даже не бросив взгляда на этот дом, а ведь его следовало бы беречь как зеницу ока; фасад дома свидетельствовал о полном забвении: дерево подгнило, штукатурка пожелтела и растрескалась.

– Один человек, с которым я встречался, Христоф Фукс, говорил, что таверна Дейнера находилась поблизости от последней квартиры Моцарта, и что если найти дом, то рядом будет и таверна. Неужели мы упустим такой случай? – сказал Джэсон.

– Не сейчас! Мы потом поищем Дейнера. Я хочу показать вам вещи поважнее, – отозвался Эрнест. – Они подтвердят ваши подозрения.

И, подхватив Джэсона и Дебору под руки, Мюллер повлек их в другом направлении.

– Вот и собор св. Стефана, – провозгласил Эрнест, – тут над Моцартом отслужили заупокойную службу.

Они смотрели на собор со стороны величественной южной башни и, казалось, видели его впервые.

– От Раухенштейнгассе до собора всего несколько минут ходьбы. Я хотел, чтобы вы убедились в этом, – продолжал Эрнест. – Я хочу рассказать вам о похоронах. Это важно.

– К чему так торопиться? – сказала Дебора. – Не лучше ли отложить это до завтра?

– Завтра все может измениться. Разве вы не проводили бы гроб Моцарта до этого места? А вот жена Моцарта не проводила. Как и некоторые из друзей. Хотя заупокойная служба состоялась почти рядом с домом.

– Почему же так произошло?

– Ходили слухи, что многие побоялись пойти на его похороны, потому что он впал в немилость у Габсбургов.

– Если это так, то чем это было вызвано?

– Говорили разное. Одни считали, что знать рассердила «Свадьба Фигаро», другие, что виной тому масонство Моцарта. Кроме того, все знали, что он слишком открыто позволял себе критиковать Габсбургов. Да и история с «Волшебной флейтой» не прошла даром.

– Что за история?

– Нашлись люди, которые увидели в Царице Ночи императрицу Марию Терезию. А это нелестный портрет.

– Кто же пришел на похороны? – спросил Джэсон.

– Ван Свитен, Зюсмайер, Альбрехтсбергер и Сальери.

– Сальери? – изумился Джэсон.

– Да, Сальери. Мне об этом сказал Альбрехтсбергер. Его столь удивило появление Сальери, что он навсегда запомнил это. Всем была хорошо известна враждебность Сальери к Моцарту. Сальери своим присутствием на похоронах явно хотел подчеркнуть дружеское отношение к покойному и…

– Доказать свою невиновность, – дополнил Джэсон.

– А также, возможно, чтобы увериться в исчезновении улик.

– На что вы намекаете, господин Мюллер? – не удержалась Дебора.

– Нет тела, нет доказательств. Тот, кто решился на убийство, попытается избавиться и от тела. А тело Моцарта исчезло. Исчезло бесследно.

– Однако это еще не доказывает, что его убили, – настаивала Дебора.

– Тогда почему никого не было на кладбище, когда исчезло тело.

– На то есть, видимо, какая-то причина, – сказала Дебора.

– Люди всегда находят причину. Но не всегда находят объяснение.

– На какую же причину сослались провожающие? – спросил Джэсон.

– На непогоду. У городских ворот, говорили они, непогода заставила их повернуть обратно. Но мне удалось узнать, что в тот день не было никакой метели.

– Вы считаете, кто-то позаботился о том, чтобы на кладбище никого не оказалось?

– По-видимому так.

– Нужно поговорить с теми, кто присутствовал на службе в соборе, – решил Джэсон.

– Ван Свитена, Зюсмайера и Альбрехтсбергера уже нет в живых. Если бы только мы могли доказать, что именно Сальери устроил так, чтобы никто не провожал тело до кладбища, тогда подтвердилось бы и его признание на исповеди.

– Если таковое вообще существует, – вставила Дебора.

– Вам необходимо побывать на кладбище, – продолжал настаивать Эрнест. – Вы сами убедитесь, как легко до него добраться. У вас есть карета?

– Я отпустил кучера, – ответил Джэсон. – Не хотел, чтобы он знал, к кому мы идем.

– Весьма разумно. Ничего, мы найдем карету. Но сначала зайдем в собор.

Он провел их в северную часть собора, в часовню св. Креста, где состоялась заупокойная служба над телом Моцарта. Здесь не было ни души, и Джэсон представил себе, как мертвый Моцарт лежал тут почти в полном одиночестве и как потом от него быстро избавились. Однако свою скорбь никому не навяжешь, рассуждал Джэсон стоя перед распятием, украшавшим часовню, и ему чудилось, что на кресте не тело Христа, а тело Моцарта.

Только когда они сели в карету и поворачивать назад было поздно, Эрнест предупредил, что затея грозит опасностью. Придется проявить осмотрительность, чтобы не попасться в руки властей, сказал старый музыкант.

– При Меттернихе нечего и мечтать о свободе, он только и занят тем, что ловит свободомыслящих, но полиция подчас тоже попадает впросак. В конце концов, в чем нас можно заподозрить? Кто знает, какую мы ищем могилу?

У городских ворот он опять напомнил, как недолог был путь сюда, и все же отсюда провожающие повернули обратно.

Дебору утомила езда по узким, извилистым и темным улочкам старого города, но за городскими воротами на Ландштрассе начинались пригороды и дышалось намного легче.

Вскоре они подъехали к кладбищу св. Марка, и Эрнест повторил:

– Видите, как близко. Разве не подозрительно, что никто не последовал за катафалком до кладбища? Одни дешевые желтые дроги, деревянный желтый гроб, лошадь, возница и никого позади. Даже собаки. – Голос Эрнеста задрожал.

– Мы доехали сюда за полчаса, – заметил Джэсон.

– И дорога вполне сносная, мощеная.

– Может быть, – предположила Дебора, – смерть Моцарта настолько потрясла его друзей, что у них не хватило сил, чтобы вынести обряд погребения. Поэтому они повернули назад у городских ворот, они знали, что это превыше их возможностей.

Эрнест немедленно разгромил идею и укорил Дебору за недоверие. Как может она сомневаться в его доказательствах? Джэсон молчанием подтверждал согласие с Эрнестом.

Но Дебора столько перестрадала за последние недели, что невольно верила в свое предположение. По дороге на кладбище она непрестанно думала о том, каким предельным напряжением всех сил была их поездка.

Они вышли из кареты у церкви св. Марка, маленькой и невзрачной. Эрнест отыскал смотрителя.

– Моцарт? Я о таком не знаю. Вы говорите, его похоронили на этом кладбище?

К кому бы Эрнест ни обращался, никто не слыхал о Моцарте.

Это заговор молчания, с горечью подумал Джэсон. Он не ожидал, что кладбище окажется таким неприглядным и еще более запущенным, чем церковь. Небольшое и всеми забытое, оно походило скорее на заброшенный пустырь. К кустам, деревьям и зеленым изгородям давным-давно не притрагивалась человеческая рука. Нигде ни цветка, даже на могилах с памятниками. Некоторые памятники упали, другие покосились, ухоженных могил нигде не было видно. Джэсон попытался кое-где разобрать надписи, но буквы стерлись от времени.

– Неужели никто не знает, где его похоронили? – спросила Дебора.

– Ни малейшего представления.

– И никакой могилы?

– Никакой.

– Вы бывали здесь раньше, господин Мюллер?

– И не раз.

Ей казалось, что они бесцельно кружат по кладбищу. Эрнест повел их по дорожке к открытому пространству на вершине холма.

– Там находится общая могила, куда, по предположению, его положили, – пояснил Эрнест.

– Но почему? Ведь он не был нищим.

– Это были третьеразрядные похороны. За восемь гульденов пятьдесят шесть крейцеров. На отдельную могилу не хватило денег, значит, если его похоронили, то похоронили в общей могиле с другими покойниками. Там их могло быть от десяти до ста тел. Тела клали рядами на доски на небольшой глубине.

– И стоило могилу засыпать, – продолжил Джэсон, – как опознать тело уже было невозможно.

– Тлен вступал в свои права. Теперь вы понимаете, как важен факт исчезновения тела для нашего расследования? – сказал Эрнест.

– Может быть, жив могильщик? И его можно отыскать?

– Могильщики часто менялись, получали плату и уходили. Здесь было мало работы. Никто не знает, кто был тогда могильщиком. К тому же, его легко можно было подкупить. Или потом от него избавиться.

– А почему Моцарта похоронили именно на этом кладбище?

– Оно принадлежит приходу св. Стефана.

– И считалось самым бедным? Эрнест кивнул.

– Почему же Констанца не пришла на кладбище? – спросила Дебора.

– Вы спрашиваете почему? Она сказалась больной. Констанца посетила кладбище лишь в 1818 году.

– Отчего же она за столько лет не побывала на кладбище?

– Если бы я только знал, госпожа Отис.

– Может быть, она была в обиде на Моцарта, а мы об этом ничего не знаем. Она могла бы поставить хотя бы крест на том месте, где его похоронили. Простой деревянный крест!

– Констанца считала это обязанностью прихода. Позже, когда ее попрекали за это, она оправдывалась, что заказывала крест. Но на кладбище св. Марка нет креста, поставленного в память Моцарта.

– А вы точно знаете, что общая могила была на этом самом месте? – Помолиться бы за упокой его души, думал Джэсон, но где?

– Лишь приблизительно. Ровное пространство лучше всего подходило для рытья общей могилы. Но точное место не установлено.

Небо нахмурилось, стал накрапывать дождь. Словно в поисках ответа, Джэсон взглянул на небо и повторил:

– Ни надписи, ни знака, ни креста. Чудовищно!

– И тем не менее, так оно и было. Как только тело попадало в общую могилу, его уже нельзя было отличить от других. Выяснение причины смерти становилось невозможным.

– И никакой заупокойной службы у его могилы, – сказал Эрнест. – А ведь он сочинял такие замечательные мессы для других!

– Может, это оттого, что он был масоном? – спросил Джэсон. – Поэтому и креста нет?

– Обычная служба стоила сто гульденов, а с пением – двести.

– А молитвы?

– И их не было. Они стоили двадцать гульденов.

– Пойдемте отсюда, – совсем опечалившись, заторопилась Дебора. – Подумать только, у Моцарта и такая могила!

– Подождите, – попросил Джэсон. Он стоял, безмолвно взывая к Моцарту сквозь пугающую и гнетущую пустоту, к Моцарту, которого упрятали в землю, словно нищего бродягу. Это место стало бесконечно дорогим его сердцу, он запомнит его навсегда.

Эрнест между тем наставлял:

– Прежде всего, надо положить конец подозрениям полиции. Вам необходимо повидаться с Бетховеном, заказать ему ораторию и попытаться войти к нему в доверие, даже начать брать уроки. Это не так-то легко. Встречу с Бетховеном пусть устроит банкир Гроб. Если вы обратитесь к Бетховену через банкира, ни у кого не возникнет подозрений. И переселяйтесь на частную квартиру. А главное, не говорите о Моцарте, говорите о Бетховене.

Джэсон печально смотрел на землю под ногами, и ему казалось, что у него на глазах совершилось убийство:

– Никаких следов. Все исчезло. Все уничтожено.

– Все сгинуло. Уничтожив тело, они думали, что уничтожили самую память о нем, а добились обратного. – Все боятся говорить о Сальери и его болезни, – продолжал Эрнест, – но слухов ходит много. Следует соблюдать осторожность. Вена кишит доносчиками и шпионами.

Небо совсем заволокло тучами, и Дебора сказала:

– Дождь усиливается. Надо торопиться.

– Господин Мюллер, – Джэсон задал вопрос, не дававший ему покоя с тех самых пор, как они покинули Англию, – вы знакомы с кем-нибудь, кто знал Катарину Кавальери?

– Любовницу Сальери? Надо подумать. А зачем это вам?

Джэсон рассказал о письме Кавальери, адресованном Энн Сторейс, где та писала об ужине у Сальери и о том, как ее потрясла внезапная смерть Моцарта.

– Что вы скажете, господин Мюллер? – спросил он.

– Это лишь подтверждает наши догадки. Известно, что перед смертью тело Моцарта распухло, а это могло быть следствием яда. Надо припомнить, кто знал Кавальери.

Джэсон все медлил, словно не хотел оставлять Моцарта в одиночестве. Потом он нагнулся, и хотя земля от дождя превратилась в грязь, взял горсть ее в руку и поспешил за Деборой. На прощание Дебора с грустью и благоговением произнесла:

– Бедный, бедный Моцарт.

 

17. Кто виноват?

На Вену уже спускались сумерки, когда они вернулись к себе в гостиницу. Многое по-прежнему оставалось для Джэсона неясным. Что случилось с телом? Почему провожающие, дойдя до городских ворот, повернули назад? Был ли в этом виноват Сальери? Почему тело бесследно исчезло? Эти вопросы не давали Джэсону покоя, и хотя он устал не менее Деборы, но войдя в комнату, поспешил сесть за стол и записать преследовавшие его мысли в надежде, что быстрее подыщет разумные ответы. Дебора прилегла на диване, пытаясь уснуть, но все вздыхала про себя, и он чувствовал, что и ее тревожат те же мысли.

Джэсон зажег лампу, однако писать не мог, а сидел молча, погруженный в мучительные раздумья; видимо, он заблуждался, полагая, что дело, которому он себя посвятил, он выбрал по собственной воле. Он оказался рабом своих поступков, а не их хозяином. Большого значения соблюдению похоронных ритуалов он не придавал, считая, что жизнь равнодушна к церемонии похорон; ведь мертвое тело бесполезно, никому не нужно. Однако когда он думал над тем, что случилось с телом Моцарта, его охватывали совсем иные чувства. По всей вероятности, вопросы его были обращены в пустоту, никто не мог дать на них ответа. Джэсон встал из-за стола и подошел к Деборе. За эти дни она заметно осунулась. Лицо по-прежнему красиво, но черты заострились и во всем облике появилась напряженность. Он взял ее за руку и внимательно посмотрел в глаза.

– Я сильно изменилась? – спросила она.

– Совсем нет.

– Нет, изменилась. Мы оба с тобой изменились. Сколько было радужных надежд, когда мы поженились, а теперь тебе куда больше нравится ворошить прошлое, чем жить настоящим.

Что он мог ответить? Он снова вернулся к столу и, просматривая свои записи, заметил, что к ним кто-то прикасался. Не трогала ли она бумаги, спросил он Дебору.

– Нет. А что случилось?

– Записи лежали в определенном порядке, а теперь они переложены по-другому.

– Ты не ошибаешься? – встревожилась она.

– После всех предупреждений я позаботился уложить их в определенном порядке, чтобы проверить, нужно ли принимать эти слова всерьез. – Джэсон осмотрел книги, одежду.

– Кто-то читал мои записи о Моцарте, – сказал он. – Я оставил закладку на странице, где описывается его смерть, и закладка оказалась сдвинутой. В карманах пальто тоже лежали бумаги, их трогали, я это вижу. Кто-то побывал здесь без нашего ведома.

– Что-нибудь пропало?

– Пока не могу сказать.

– Возможно, это дело рук Ганса.

– Сейчас узнаем.

Джэсон вышел в коридор поискать Ганса, который жил при конюшне, и тут же, – он мог в этом поклясться, – одна из дверей заскрипела, словно кто-то следил за их комнатой. Джэсон попросил хозяина гостиницы позвать кучера, и когда возвращался назад, ему почудилась чья-то тень в коридоре; он, правда, никого не увидел, но услышал скрип половиц и закрываемой двери.

Дебора пожаловалась:

– У нас нет дров для печи. Огонь погас, так можно простудиться.

– А это означает, что вовсе не слуга заходил сюда в наше отсутствие. Я прикажу Гансу принести дров и разжечь огонь.

Джэсону не давала покоя мысль, что на него надвигается нечто ему неподвластное, и на какое-то мгновение им овладело чувство полной беспомощности. Услышав шаги Ганса за дверью, он постарался отогнать от себя страхи. Сейчас он узнает, заходил ли слуга в их комнату.

Но не успел он задать Гансу вопрос, как тот пустился в объяснения:

– Извините, ваша милость, я осматривал новое колесо и потому задержался. Если вы хотите ехать в Зальцбург, придется раздобыть другое.

– Ты не входил в нашу комнату, пока нас не было?

– Зачем, ваша милость?

– Кто-то сюда заходил.

– Наверное, прислуга. У них свои ключи от комнат.

– Разве они могут входить сюда без разрешения?

– Если им надо подмести пол или постелить постели.

– Это было сделано еще утром, при нас. Ганс пожал плечами.

– А откуда тебе известно, что мы собираемся в Зальцбург? – спросила Дебора.

Ганс покраснел и поспешно ответил:

– Вы сами мне говорили, госпожа Отис.

Но Дебора твердо помнила, что не говорила ничего подобного. Откуда Ганс узнал об их планах? Ее раздражало, что Джэсон не разделял ее недоверия к слуге, но она сказала:

– Прошу тебя, Ганс, спроси внизу, не заходил ли к нам кто-нибудь из слуг сегодня утром в наше отсутствие.

– Слушаюсь, госпожа, постараюсь узнать.

В желании Джэсона вопреки всему доверять Гансу, подумала она, есть что-то упрямое.

– А как поживают твои родственники, Ганс?

– Они в добром здравии.

– Ты со всеми повидался?

– Почти со всеми, госпожа. С дядей, кое с кем из двоюродных братьев.

– А где они живут?

– Прошу прощения, госпожа Отис, но вы ведь не знакомы с окрестностями Вены.

– Кто знает, может статься, это место мне как раз известно. Где-нибудь поблизости?

– Предместье Ландштрассе.

– И ты ходил туда пешком?

– Не брать же мне карету. Без вашего разрешения я себе этого не позволю.

Дебора ему не поверила. По пути на кладбище св. Марка она заметила, что до предместья Ландштрассе немалый путь пешком: она пыталась разгадать, отчего провожавшие гроб Моцарта повернули от городских ворот обратно; возможно, причины тут были совсем другие, чем предполагал Эрнест Мюллер.

– Принеси-ка дров для печи, Ганс, – перебил Джэсон, – а потом у меня есть для тебя поручение.

Когда Ганс исчез за дверью, Дебора сказала:

– Тебе не кажется подозрительным его страх, как бы мы его не прогнали? Сомневаюсь, что он виделся со своими родственниками. У тебя не хватает смелости его рассчитать?

– Если я его сейчас прогоню потому, что ему нельзя доверять, это навлечет на нас еще больше подозрений тех, кто за нами следит. Позволь мне все самому решать.

Вернулся Ганс, нагруженный дровами. Хозяин гостиницы сказал, что в комнаты приезжих никто не заходил.

Джэсон выслушал слугу и подал ему письмо с наказом доставить его господину Гробу и дождаться ответа.

– Я попросил Гроба устроить мне встречу с Бетховеном. Это покажет, что я ему доверяю, – объяснил Деборе Джэсон после ухода кучера.

– А ты и в самом деле ему доверяешь?

– Вовсе нет. Но если я еще положу деньги в его банк, то окончательно заставлю его замолчать. И, возможно, сумею получить обратно наши паспорта.

Дебора сомневалась, но вслух сказала:

– Я все-таки думаю, что Эрнестом Мюллером движут прежде всего личные интересы. Как, впрочем, и всеми остальными.

– Естественно. Он этого и не отрицает. Но я не так наивен, как ты думаешь. Я использую Гроба, чтобы встретиться с Бетховеном, а Эрнеста, чтобы повидать Сальери.

– Но нас ведь обыскивают? Что делать?

– Переедем на частную квартиру, наймем свою прислугу. Мне нужно разыскать Дейнера и доктора, который лечил Моцарта. Интересно, во всех ли аптекарских лавках во времена Моцарта свободно продавался яд?

Не дожидаясь ответа Деборы, Джэсон запер дверь на ключ и, утомленный, быстро заснул. За окном накрапывал мелкий дождь, и Дебора слышала бессвязное бормотание мужа. Волнение не покидало ее. На следующее утро она упросила его спрятать все записи в надежное место, и когда он с готовностью исполнил ее просьбу, немного успокоилась.

 

18. Девятая симфония

Гроб гордился своим близким знакомством с Бетховеном. Он считал, что человеку его воспитания и вкуса подобает поддерживать такие связи. Спустя несколько дней он принял Джэсона и Дебору в своей конторе; нужно было заранее условиться с композитором об удобном для него времени для визита.

– Я обратился непосредственно к самому Бетховену, – объявил Гроб Джэсону и Деборе. – Он находится сейчас в Бадене, где поправляет свое здоровье, но в скором времени собирается вернуться в Вену, и согласился встретиться с вами, чтобы обсудить заказ на ораторию.

Итак, Бетховен вовсе не проживал возле гостиницы «Белый Бык», как утверждал Губер, подумал Джэсон. Неужели начальник полиции обманул его? Или, возможно, его самого неправильно информировали? Последнее казалось маловероятным.

– Благодарю вас, господин Гроб, – ответил Джэсон.

– Поскольку Бетховену известно мое положение в обществе, моя поддержка несомненно произвела на него впечатление, и он особо заинтересовался вашим предложением.

– Нуждается ли он в деньгах, господин Гроб?

– Судя по всему, да. Несколько месяцев назад из-за него чуть было не разразился скандал.

– Скандал из-за денег? – спросила Дебора.

– Не только из-за денег, госпожа Отис, а и по многим другим причинам, но разгорелся спор из-за суммы, которую он должен был получить.

Джэсон вспомнил денежные затруднения, которые всегда испытывал Моцарт, и немало удивился; он считал, что уж Бетховен-то не испытывает нужды.

– Деньги эти полагались за его сочинения? – спросил Джэсон.

– Да, за два его новых произведения, исполнения которых он добивался. Из-за этого в Вене разыгрался такой спор, словно речь шла о деле государственной важности.

– О каких произведениях шла речь?

– Одно – «Missa solemnis, второе – Девятая симфония с хоровым финалом. Добиваясь их исполнения, он поднял такой шум, что вся Вена превратилась в настоящее поле битвы. – Гроб призвал Джэсона и Дебору к полному вниманию, словно собирался давать показания в суде. – Друзья Бетховена прослышали, что после многих лет бездеятельности он закончил новую мессу и симфонию. С этого все и началось. Многие не верили в его способность создать что-то новое, ибо к тому времени он совсем лишился слуха. Желая доказать, что Бетховен все еще полон творческих сил, его друзья решили устроить большой концерт.

Трудности возникли с самого начала. Для исполнения таких больших вещей нужно было снять помещение театра, а цензор воспротивился. Да и начальник полиции счел святотатством исполнение духовной музыки в стенах театра. Удивляться не приходилось, ибо за несколько лет до того глава полиции князь Седельницкий запретил в великий пост устраивать танцы в частных домах. Но все, разумеется, понимали, что власти с подозрением относятся к Бетховену, в особенности когда стало известно, что финал его новой симфонии, ода „К радости“ написана на слова Шиллера. Хотя бетховенская музыка и не была под запретом, она, однако, не всегда пользовалась одобрением коронованных особ.

Тогда друг Бетховена князь Лихновский, пользовавшийся влиянием при дворе, представил начальнику полиции князю Седельницкому петицию, испрашивая разрешения, чтобы концерт все-таки состоялся в театре.

Начались споры, какой выбрать театр. Князь Лихновский уверял Бетховена, что разрешение будет непременно дано, если речь пойдет о театре „У Вены“. Но Бетховен не ладил с двумя музыкальными директорами этого театра, а когда ему не удалось назначить руководителя оркестра по своему вкусу, он наотрез отказался от театра „У Вены“ и решил снять помещение театра „Кертнертор“, хотя разрешения властей еще не поступило.

И тут возникли новые разногласия. Бетховен заявил, что недоволен денежными условиями, в особенности ценами на билеты, – он требовал их повысить. Но и тут нужно было согласие полицейского ведомства, а оно отказалось его дать. Тем временем Бетховен снял театр и ему пришлось самому платить за оркестр, хор и все остальное.

А среди многочисленных друзей Бетховена, которые помогали ему с концертом, возникло столько неурядиц, столько подозрительности и враждебности, что в суете все позабыли о главном – что цензор может вообще запретить концерт.

За два дня до концерта разрешения все еще не поступило. Эрцгерцог Рудольф, большой друг Бетховена, находился в Оломоуце, и императора тоже не было в Вене. В полном отчаянии князь Лихновский собрал группу наиболее влиятельных покровителей Бетховена и они отправились к начальнику полиции; тот сообщил, что петиция князя Лиховского нарушила протокол, была послана не по форме и посему ее рассматривать отказались.

Князь Лихновский просил князя Седельницкого проявить снисходительность, ведь мессу композитор посвятил эрцгерцогу Рудольфу и написана она по случаю возведения его в сан архиепископа города Оломоуца, произведение это исполнено самых благочестивых чувств.

Но князь Седельницкий продолжал хранить молчание, и тогда князь Лихновский намекнул, что пренебрежение к музыке, написанной в честь брата императора, может быть расценено как пренебрежение к особе самого императора.

Это, разумеется, существенно меняло положение.

Князь Седельницкий поблагодарил князя Лихновского за разъяснение и пообещал дать ответ на следующий день.

За сутки до концерта назначена была генеральная репетиция, и никто еще не знал, чем дело обернется.

Бетховен, который нередко ставил себя выше всех авторитетов, был в полном отчаянии. Он взволнованно расхаживал перед подъездом театра „Кертнертор“, бормоча: „Никаких концертов. Хватит! С сочинением музыки покончено. Она не стоит стольких волнений!“, когда прибыл, наконец, пакет от начальника полиции. С должной учтивостью князь Седельницкий извещал князя Лихновского о следующем: ввиду того, что хор исполняет лишь финал Мессы, и при условии, что название Мессы будет опущено, требования благопристойности будут соблюдены, и поэтому он дает разрешение на устройство концерта.

– Как к этому отнесся Бетховен? – спросил Джэсон.

– Бетховен был вне себя от бешенства. С ним обращаются, как с ничтожным слугой, объявил он, и поклялся, что не позволит исполнять свое произведение на таких унизительных условиях. И лишь когда ему напомнили, что сам он считает новую симфонию величайшим своим созданием и предполагает продать ее за тысячу гульденов, он согласился не отменять концерт.

Дебору интересовало, как прошел этот знаменательный концерт:

– Имела ли успех его музыка? Как публика приняла Мессу и Девятую симфонию?

– На это ответить не так-то просто. Все гадали, осмелится ли публика прийти на концерт после поднятого шума и угроз цензуры, а значит, и неодобрения со стороны властей. Но оказалось, что скандал лишь привлек к концерту внимание, и зал был переполнен, за исключением единственной пустовавшей ложи. Пустовала императорская ложа, ни один член императорской фамилии не удостоил своим посещением концерт, что явно свидетельствовало о высочайшем неблагожелательстве, хотя в качестве официальной причины выдвигалось отсутствие императора в Вене. Удобное объяснение, думал я, но сам радовался, что нахожусь в театре. Переполненный до предела зал предвещал нечто необыкновенное. Весть о том, что концерт чуть было не запретили, лишь подогрела любопытство и интерес публики, и все ждали чего-то сенсационного.

В ложе со мной сидели трое моих друзей, – вы уже встречались с ними в моем доме.

Фриц Оффнер был особенно увлечен происходящим. Он с выгодой издавал сочинения Бетховена и теперь жаждал узнать, стоит ли покупать новую симфонию композитора. Несмотря на славу Бетховена, Оффнер был человеком осторожным и с точностью до крейцера подсчитывал, какой доход ему приносило каждое изданное сочинение.

Бетховен занял место рядом с дирижером – справа от него – согласно программе он должен был определять темп в начале исполнения каждой части, хотя все понимали, что при его глухоте это невозможно.

Оффнер шепнул мне:

„Пожалуй, с Бетховеном не стоит рисковать. Вряд ли он долго протянет с его слабым здоровьем, а как только умрет, его сочинения наверняка упадут в цене“.

Гроб замолчал, а потом добавил:

– Я хочу обратить на это ваше внимание. Будьте готовы к тому, что с ним придется поторговаться. Бетховен прославленный композитор, но когда он нуждается в деньгах, он забывает о гордости и достоинстве, что, несомненно, послужит вам на пользу.

– Вы согласны с мнением Оффнера? – спросил Джэсон.

Гроб усмехнулся:

– Кто может предвидеть капризы публики? Помните, Бетховен не постесняется запросить с вас побольше. Сколько Общество готово уплатить за ораторию?

– Не знаю, – ответил Джэсон. – Все зависит от обстоятельств.

– Отчего начальник полиции изменил свое мнение и дал разрешение на концерт? – спросила Дебора.

– Видимо, убедился, что музыка не подрывает основ государства.

– А откуда он это знал, не прослушав музыку? Гроб снисходительно посмотрел на нее.

– Вполне возможно, что один из музыкантов оркестра состоял на службе в полиции. В Вене это случалось.

– Шпион? Осведомитель? – возмутился Джэсон.

– Это одно из предположений. Однако я подозреваю, что князь Седельницкий, как глава полиции, решил избавить себя от неприятных сюрпризов. Ну, а когда после генеральной репетиции он убедился, что музыка Бетховена приемлема, он решил, по мере возможности, не раздражать влиятельных покровителей Бетховена. К тому же он гордился своей просвещенностью. Оглядывая зал, я заметил в глубине одной из лож и самого князя в окружении целой свиты подчиненных, важного, словно эрцгерцог, и надежно скрытого от взглядов.

– А как же музыка Бетховена? – спросил Джэсон. С каждым новым упоминанием фигура князя Седельницкого становилась все более зловещей, и Джэсону хотелось переменить тему разговора. – Вам понравились его новые сочинения?

Гроб гордился своими суждениями и не желал торопиться. Взвешивая каждое слово, он продолжил рассказ.

– Я никогда не питал особой любви к духовной музыке, поэтому почти не прислушивался, пока не раздались аккорды новой симфонии. Бетховен не приспосабливался к вкусам публики, я это понял сразу, он сочинил музыку мрачную, торжественную, исполненную бурных, напряженных страстей-; он словно бросал вызов всему свету: „Пусть я глух, но я одержал победу. Я победил, а на остальное наплевать!“

Бетховен стоял по правую руку от дирижера, неотрывно глядя в партитуру, словно желая убедиться в точности исполнения, но я не сомневался, что он не слышит ни единой ноты. Я внимательно следил за ним. Затем он повернул голову так, чтобы его ухо, не утратившее еще остатков слуха, могло уловить некоторые звуки. Мне казалось, что всякий раз, когда исполнялась его музыка, Бетховен какой-то частью своего существа надеялся что-нибудь услышать. И всякий раз терпел разочарование.

Когда симфония закончилась, нарастающие аплодисменты вылились в бурную овацию; подобного восторга я, пожалуй, никогда в жизни не слыхал. Повернувшись спиной к бушевавшей публике, Бетховен был недвижим. Он ничего не слышал.

И как раз в тот момент, когда овация, казалось, достигла своего апогея, Каролина Унгер, которая пела в симфонии, вышла из-за кулис на сцену и раскланялась перед восторженно аплодировавшей публикой, а затем взяла Бетховена под руку и повернула его лицом к залу, чтобы он мог увидеть, как зрители машут ему платками и неистово хлопают. И вдруг его фигура, подобная молчаливому изваянию, ожила и подалась вперед, он, наконец, осознал происходящее и, словно высвободившись из ледяных тисков, поклонился залу.

Это был чудесный момент! Он стоял, глядя на машущий ему восхищенный зал и словно приветствовал прорезавший темноту свет, яркий и теплый, как само солнце. Я навсегда запомнил это мгновение.

Ответом на его поклон был длительный взрыв аплодисментов, подобный грому среди ясного неба. Каролина Унгер, к которой он питал симпатию, снова подтолкнула его вперед.

И когда он снова поклонился, крики и взмахи платков возобновились с такой страстью, что внезапно раздался голос начальника полиции: „Довольно!“

Меня это неприятно поразило, и у меня невольно мелькнула мысль, что на этот раз глухота Бетховена, который стоял словно Орфей в аду, оказалась весьма кстати.

Но публика не обратила никакого внимания на окрик князя Седельницкого, на этот раз она готова была пренебречь цензурой и дать волю своим чувствам.

По обычаю императорскую семью трижды приветствовали аплодисментами, но Бетховена публика заставила раскланиваться пять раз!

„Верно, Седельницкий теперь сожалеет, что не запретил концерт, – шепнул мне доктор Лутц. – Теперь на произведения Бетховена уже никто не наложит запрета“.

Через несколько недель концерт повторили, и все обошлось мирно, без вмешательства властей.

– И Бетховену заплатили сколько он хотел? – спросила Дебора.

– Нет. Его ожидало сильное разочарование. Хотя доход от концерта составил более двух тысяч гульденов, после уплаты всех расходов ему причиталось всего лишь четыреста гульденов. Бетховен был страшно рассержен. Но, может, именно поэтому он с особым вниманием отнесется к заказу на ораторию. Ну, а вы, господин Отис, что вы решили насчет собственных денег?

– Я хочу поместить их в ваш банк. Когда мы здесь окончательно устроимся.

– Прекрасно. Вы об этом не пожалеете.

Лицо Гроба засияло благожелательной улыбкой, и Джэсон осмелился попросить:

– Я буду вам очень обязан, если вы сумеете поговорить с Губером относительно наших паспортов.

– Теперь-то вы, наконец, поверили, что Моцарт умер естественной смертью?

Джэсон кивнул, не желая продолжать разговор на эту тему из боязни проговориться.

– Я постараюсь сделать все, что в моих силах, – пообещал банкир.

– Благодарю вас. Я думаю переехать из гостиницы. К тому же очень обременительно докладывать в полицию о каждом своем шаге.

– Вы недовольны комнатами?

Не мог же он признаться Гробу, что квартиру их подвергли обыску, и Джэсон снова лишь кивнул в ответ.

Но Гроб, желая подчеркнуть свою значимость и показать, что его не стоит недооценивать, заметил:

– Что ж, вы правильно решили. Вам будет куда удобней жить на частной квартире. Ключи от нее будут находиться только у вас.

Заметив смущение Джэсона, Дебора поспешила ему на помощь:

– Господин Гроб, вы так и не докончили свой рассказ. Я не поняла, отчего поведение Бетховена чуть было не вызвало скандал?

– Сомневаться в необходимости цензуры было с его стороны неразумно. Следует уважать установленные правила приличия, а он мог вызвать своим поведением общественные беспорядки. Его музыка могла послужить поводом к публичному проявлению недовольства. Его республиканские взгляды хорошо всем известны. Чересчур восторженные аплодисменты могли привести к нежелательным последствиям.

– И это все из-за того, что он добился исполнения двух своих сочинений? – с неодобрением спросил Джэсон.

– Музыка тут ни при чем. Дело в том, что Бетховен вел себя вызывающе. Именно этому более всего и аплодировал зал. Его произведения со временем все равно бы исполнили. Раньше или позже.

Музыкальный мир Вены до сих пор представлялся Джэсону щедро населенным талантами. Но рассказ Гроба и то раздражение, с каким он отвечал на их вопросы, стараясь при этом сохранить внешнюю пристойность, заставили Джэсона поверить в реальность опасностей, грозящих композиторам.

Вид у Гроба вдруг снова стал задумчивым. Он сказал:

– Вам нужно послушать бетховенскую музыку. Ее исполняют на следующей неделе, вместе с симфонией Моцарта и сочинением Шуберта, нового молодого композитора. Будет весьма кстати, если при встрече с Бетховеном вы сможете поговорить о его музыке. Я могу сопровождать вас на концерт.

Понимая, что это шаг к примирению и что, несмотря на разногласия, банкир оказался ему полезен, Джэсон поблагодарил:

– Вы очень любезны, господин Гроб.

– Венцы самый музыкальный народ в мире, – с гордостью объявил Гроб.

– Поэтому мы сюда и приехали.

– Разумеется, Вы очень настойчивый молодой человек. – И после долгой паузы банкир добавил: – Если концерт и явился в какой-то степени демонстрацией чувств, то в общем все сошло благополучно. Хотя публика и перешла пределы дозволенного. Что ж, я должен признать, что симфония дала им для этого повод. Порой бетховенская музыка казалась мне беспорядочным смешением звуков, порой она утомляла, и я до сих пор не имею о ней определенного мнения, но, как ни удивительно, нахожусь под ее впечатлением постоянно. Когда я слушал ее, она казалась мне криком о помощи. Несмотря на оду „К радости“, Бетховен словно возвещал миру о своих страданиях; но теперь я понял, что то не был крик о помощи, ведь он знает, что никто не в силах ему помочь и положить конец его страданиям; то не был даже крик отчаяния, как бы скорбно ни звучала музыка, нет, это была скорее победа над одолевавшими его страхами. Крик шел из самой глубины сердца, его должны были услышать, в нем звучала одновременно надежда и глубокая грусть.

Джэсон чуть было не спросил Гроба, а не испытывает ли он подобные чувства лишь потому, что они его слушают? Но он не спросил, решив, что лучше оставить этот вопрос без ответа.

Гроб казался искренне опечаленным.

 

19. Река жизни

Спустя неделю состоялся симфонический концерт. Он был дан австрийским филармоническим Обществом в театре „Кертнертор“. В программе концерта стояли увертюра к „Розамунде“ Шуберта, симфония ля мажор Бетховена и симфония соль минор Моцарта.

– Чисто венская программа, – сказал Гроб, сопровождая Джэсона, Дебору и доктора Лутца в ложу. – В Вене любят симфонии. В исполнении симфоний у нас нет соперников. Ведь Вена – родина отца симфонии Гайдна и признанного мастера симфонии Бетховена.

Джэсон впервые в жизни присутствовал на концерте симфонической музыки. В этом театре ему все казалось чудесным. Никогда еще он не видел такого большого числа музыкантов, ни в Бостоне да и во всей Америке не слышал подобного оркестра. Сыгранность оркестра, подчинявшегося каждому движению дирижера, потрясла его.

И тут Джэсон вздрогнул от неожиданности: среди музы кантов он заметил Эрнеста Мюллера. Дебора тоже заметила Эрнеста и сделала знак Джэсону, чтоб он молчал. Почему престарелый музыкант не оповестил их о концерте дивился Джэсон. Здесь ведь было чему поучиться Джэсон внимательно слушал, весь отдавшись во власть музыки.

После увертюры к „Розамунде“ доктор Лутц сказал:

– Шуберт безусловно талантлив, его мелодиям нет равных.

Джэсон согласно кивнул. Его пленила нежность и красота шубертовской музыки. Однако он сразу понял, что Бетховен – совершенно другой, в чем-то противоположный Шуберту.

Перед началом симфонии ля мажор Гроб с видом знатока пояснил Джэсону.

– Это седьмая по счету бетховенская симфония. Первое ее исполнение явилось настоящим триумфом Прекрасная вещь. Между прочим, довольно патриотичная.

Нет, бетховенская симфония – это нечто гораздо боль шее, думал Джэсон, музыка его скорее властная, нежели красивая, полная бурной динамики, лишенная всякой сдержанности. В ней ощущалась воля человека, с которой нельзя было не считаться, симфония утверждала это каждой нотой Композитор по-своему и настойчиво выражал свою мысль, он держал музыку в полном подчинении, наделяя ее страстной выразительностью.

В антракте Джэсон сидел погруженный в раздумье, в то время как остальные оживленно беседовали. Влюбленный в музыку Моцарта, он не мог столь же быстро отдать свое сердце Бетховену, хотя бетховенская музыка сильно взволновала его. Ему казалось, что подобная внезапная любовь не нашла бы, в отличие от Моцарта, ответного отклика у самого Бетховена. Однако симфония ля мажор не выходила у него из головы, правда ему не удавалось с легкостью напевать ее про себя, как это получалось с большинством мелодий Моцарта.

Симфония Бетховена не оставила равнодушной и Дебору Он выражал свои чувства с удивительной, всепокоряющей силой и ей это нравилось. Неудивительно, думала она, что композитор запрашивал за свои сочинения столь высокую цену.

Первые же аккорды моцартовской симфонии соль минор восхитили Джэсона. Ему никогда не доводилось слышать ничего подобного. Казалось, Моцарт вложил в эту музыку всего себя целиком. Вот голос поет во мраке, а потом словно освободившись от оков темноты, вырывается на сверкающий солнечный свет. Если бы господь мог петь, он пел бы именно таким голосом. Слушая эту музыку, кажется, что ты паришь в вышине, между небом и землей, и все доступно твоему взору Моцарт! Какое поразительное, сложнейшее создание природы!

Когда соль-минорная симфония закончилась и раздались аплодисменты, доктор Лутц печально покачал головой.

– Подумать только, что при жизни Моцарта она никогда не исполнялась, – сказал он.

– Невероятно! – Джэсон ушам своим не верил. – Он ведь был уже известным композитором, когда ее писал, не так ли?

– Да, с шестилетнего возраста он прославился как вундеркинд и стал самым знаменитым пианистом Европы. Большинство его произведений исполнялось сразу после их создания Чаще всего он писал их для предстоящего концерта Он был лучший пианист своего времени и почти все фортепьянные концерты писал для собственного исполнения.

– Неужели он действительно не слышал исполнения этой соль-минорной симфонии?

– Никогда! – с грустью произнес Лутц. – Последние три симфонии были найдены лишь после его смерти. Они прозвучали только у него в голове.

– Но почему? Такую божественную музыку я услышал впервые.

– Причина неизвестна.

– Как это все трагично.

– И тем не менее он продолжал сочинять.

Джэсон заметил, что Гроб не пропускает ни единого слова, и все-таки решился задать доктору Лутцу вопрос:

– А не кажется ли вам, что все это имеет непосредственную связь с событиями того времени?

– Что вы хотите сказать? – спросил доктор Лутц. Аплодисменты стихли, и публика покидала зал. Дебора встала, всем своим видом выражая нетерпение.

– Господин Гроб рассказывал, что Девятой симфонии Бетховена грозила та же участь По политическим причинам.

– С Моцартом все было иначе, – заметил Гроб. – Пожалуй, нам пора идти.

– Одну минутку. Скажите, доктор Лутц, вы считаете, причины тут были политические?

– Они были несколько иными, чем у Бетховена.

– Какими же?

Скрывая свое раздражение, Гроб прервал их с вежливой улыбкой:

– Я полагал, господин Отис, что вы не будете вмешиваться в эти дела.

– А я и не вмешиваюсь. Просто не верится, что такая прекрасная музыка не заслужила исполнения.

– Многие вещи немыслимо себе представить. И все-таки они происходят. Здесь поблизости есть приличная кофейня, где мы сможем обсудить ваш предстоящий визит к Бетховену.

Когда они вышли из театра, доктор Лутц отстал от Гроба и Деборы и тихо сказал Джэсону:

– Антон Гроб считает мое мнение ни на чем не основанным, но я придерживаюсь его уже много лет. Мне всегда казалось, что причина равнодушия к Моцарту в последние годы его жизни заключалась не в нем самом. Виновно было время, в которое он жил. В 1789 году с падением Бастилии началась Французская революция, а к 1791 году, году его смерти и наибольшего забвения, Марию Антуанетту заточили в тюрьму и ей грозила казнь, что и произошло позже. Она была австрийской принцессой и сестрой императора. Естественно, что все заботы императорской семьи были о ней и о собственной безопасности. Революция во Франции превратилась в реальную угрозу, так что у дворянства, и тем более у императорской семьи, не было ни времени, ни возможности подумать о простом музыканте. Его судьба никого не беспокоила, все были заняты бедой, грозившей Марии Антуанетте. Вот почему Моцарт был забыт и умер в таком молодом возрасте. Как только о нем забыли, он впал в нищету и уже не в состоянии был прокормить себя; а его роковая болезнь явилась результатом этих несчастливых обстоятельств.

– Вы считаете, что Моцарт явился жертвой Французской революции?

– По существу, да.

– Но вы допускаете, что у него могло быть много недругов?

– Которые вредили ему. Да. Но что по-настоящему погубило его, так это Французская революция. Моцарт пал жертвой своего времени.

Джэсон чувствовал, что Лутц говорит с искренней убежденностью. И, по всей вероятности, рассуждал он, события того времени действительно не благоприятствовали Моцарту. Но за этим оставалось еще много нерешенных вопросов.

Кофейня находилась неподалеку от театра „Кертнертор“; широкая деревянная дверь, украшенная узорчатой решеткой, вела в просторный, светлый зал; лампы висели почти над каждым столом.

Гроб, как видно, завсегдатай кофейни, предложил им на выбор баварское пиво, благородное Сексардское вино, черный кофе, кофе с молоком, горячий пунш и бренди.

Официант с услужливостью провел их к любимому столу банкира, откуда хорошо обозревался весь зал.

– Сюда иногда заходит Шуберт, – сказал Гроб. – Вам нравится его музыка, господин Отис?

Гроб расположился между Джэсоном и Деборой, а доктор Лутц занял место рядом.

– Да, я нахожу музыку Шуберта приятной, – отозвался Джэсон. – Мы признательны вам за концерт. Многое явилось для меня открытием.

– Шуберт многообещающий молодой композитор. Ну, а как вам понравилась симфония Бетховена?

– Необычайно! А сам Бетховен такой же категоричный и властный, как его музыка?

– Он любит считать себя неуязвимым, а когда жизнь доказывает обратное, он сердится. Он возвращается в Вену на следующей неделе, и я хочу устроить вам встречу. Госпожа Отис, а вам концерт понравился?

– Очень понравился. В особенности Бетховен. – Симфония соль минор Моцарта задела слишком сокровенные струны ее души, и ей не хотелось ни с кем делиться своими переживаниями.

– Господин Гроб, – спросил Джэсон, – вы говорили с Губером относительно наших паспортов?

– Я выполнил свое обещание.

– И что же?

– Губер рассматривает вашу просьбу.

– Но он не вернул паспорта?

– Пока нет. Это вопрос времени. Дебора спросила:

– Когда же он их отдаст?

– Не нужно вмешиваться в работу полиции, госпожа Отис. У них свои законы и им следует подчиняться. Если все пойдет гладко, вы скоро получите паспорта обратно. Господин Губер не оставит без внимания мою просьбу.

– Вы, по-видимому, сделали все от вас зависящее, – вежливо заметила Дебора, отнюдь не будучи в том уверена. – Мы ценим ваше дружеское участие.

– Спасибо. Надеюсь, вы последуете моему доброму совету. Как только вы переедете на квартиру, я извещу Губера. Ему все равно все станет известно, в противном случае это произведет на него нежелательное впечатление.

– Я извещу Губера сам. А знает ли Бетховен, почему я хочу с ним встретиться?

– Я не вдавался в подробности. Вы это сделаете сами. Он не скрывает, что нуждается в деньгах, ну, а то, что вас представляю я, имеет немаловажное значение. Бетховен отлично осведомлен о репутации моего банкирского дома и сказал, что рад будет с вами познакомиться. Однако он человек настроения. Не удивляйтесь, если он не раз изменит день встречи и, тем более, свое отношение во время беседы.

– Насколько мне помнится, господин Отис, – вдруг вернулся к прежней теме доктор Лутц, – Моцарт предлагал свою соль-минорную симфонию нескольким музыкальным издателям, в том числе и Фрицу Оффнеру, но безуспешно.

– Непостижимо! – воскликнул Джэсон. – Мне кажется, единственное, о чем я пожалею на смертном одре, так это о том, что никогда больше не услышу эту симфонию. Ты согласна со мной, Дебора?

Соль-минорная симфония понравилась Деборе больше других вещей Моцарта, музыка глубоко тронула ее, но ей не хотелось в этом признаваться. Что нового может она сказать о симфонии, чего бы не сказал сам Джэсон. И Дебора отделалась уклончивым ответом:

– Необычайная музыка. Бурная, словно река жизни. Мне хотелось бы послушать ее еще раз.

 

20. Нечто новое

Джэсон подыскал комнаты на Петерсплац, которые пришлись ему по вкусу, и, решив сделать сюрприз Деборе, повел ее смотреть квартиру уже после того, как ее снял.

Пока они пешком направлялись к их новому жилищу, он и словом не обмолвился о цели прогулки. В молчании прошли они весь Грабен, свернули на Петерсплац, – маленькую площадь чуть в стороне от Грабена, – обогнули старинную церковь св. Петра, и тут Джэсон замедлил шаги.

Он был в приподнятом настроении. Остановившись перед серым трехэтажным домом, очень похожим на тот, в котором Моцарт провел последний год жизни, Джэсон похвалился:

– Я снял здесь квартиру в пять комнат. Хозяйка живет в нижнем этаже, а мы займем весь бельэтаж: второй этаж свободен, значит, нам будет спокойно. А Ганс может поселиться в мансарде. Тут есть и конюшня для нашей кареты и лошадей, а позади дома сад – все к нашим услугам.

Вот как, подумала Дебора, всем распорядился сам, даже с ней не посоветовался. Она почувствовала себя обиженной, хотя дом ей понравился.

– Дом не слишком красив, – ответила она. – Церковь будет вечно у нас перед глазами, а уродливее строения я не видывала, нечто серо-желтое и купол тяжелый, ну прямо турецкий, а все вместе жалкое подражание Святому Петру в Риме.

– Но расположение прекрасное. Здесь мы обретем то уединение, о котором мечтали. Сюда не доносится шум с Грабена и в то же время мы в центре города.

– А достаточно ли света и воздуха?

– Окна выходят на юг и на запад, значит, солнца и тепла будет достаточно. И в отличие от сырых, темных узких улочек, которые тебе не по вкусу, Петерсплац открытое и светлое место.

Однако Дебора решила так легко не сдаваться и никакого интереса не проявлять. Место ей нравилось, но переезд не предвещал ничего хорошего. Не сделает ли Джэсон эту квартиру их постоянным местожительством?

– До дома Эрнеста Мюллера и Гроба отсюда совсем недалеко, – сказал Джэсон, – а дом Моцарта, где он жил со своей женой, и вовсе по соседству.

– Кто тебе показал этот дом, Мюллер?

– Чем ты недовольна?

– Вы осматривали его без меня? – Это прозвучало как обвинение, и он рассердился. Собственническая черта в ее характере – желание следить за каждым его шагом – вызывала у него неприязнь. Слава богу, он сумел избежать ее опеки и с помощью Мюллера снял этот дом.

– Мне казалось, ты не доверяешь Мюллеру, – заметила Дебора.

– Кое в чем не доверяю. Пойдем, я познакомлю тебя с хозяйкой.

Им пришлось долго стучать в деревянную массивную дверь, пока на стук отозвались. Уж не готовит ли ей Джэсон тут тюрьму, подумала Дебора, но фрау, открывшая дверь, тут же представилась Мартой Герцог и приветливо поздоровалась. Она была маленькой, худощавой женщиной, со сморщенной, как пергамент, кожей, и удивительно слово охотливой; она тут же принялась рассказывать, что ее муж и двое сыновей погибли в наполеоновских войнах, в чем виноваты Габсбурги, и единственное, что у нее осталось – этот дом. Да, кстати сказать, господин Моцарт проживал тут по соседству.

Джэсон повел Дебору наверх. Старинная каменная лестница ничем не освещалась, окружающий мрак нагонял на Дебору тоску и уныние. Первая комната-„наша приемная“, сказал Джэсон, – оказалась небольшой и скромно обставленной и не произвела на Дебору впечатления, но зато следующая – „гостиная“, с гордостью объявил он, – пришлась даже ей по вкусу. Большая и квадратная, она создавала впечатление простора. Стулья, обитые белой парчой, два красивой работы дубовых стола и небольшая люстра; но Дебору неприятно поразили следы сапог на красном бархате диванчика.

– Тут спал французский офицер, когда Вена была занята войсками Наполеона, – пояснил Джэсон.

Джэсон пришел в восторг от широких окон, выходящих на Петерсплац.

– Весь день у нас будет солнце! – объявил он. Музыкальная комната удивила Дебору. В ней стояло большое черное фортепьяно и было множество книг, среди них некоторые по музыке.

– Раньше здесь жил музыкант, – пояснил Джэсон. – Он сам обставил эту комнату. Тут была его постоянная квартира.

– А что с ним случилось? Джэсон, нахмурившись, молчал.

– Он попал в тюрьму? Или заболел?

– Нет. Потом узнаешь. Он умер несколько недель назад. Поэтому и освободилась квартира. Он был другом Эрнеста Мюллера, который и направил меня сюда.

Если раньше Дебора готова была признать мудрость его решения, то теперь ее настроение изменилось. Мысль о том, что ей придется жить в доме, где кто-то умер, спать на его кровати, навела ее на грустные размышления о собственной смертности и ей захотелось без оглядки бежать отсюда.

Джэсон поспешил увести ее в спальню, весело говоря:

– Мало того, что я смогу тут играть и сочинять музыку, – и это вновь усилило страхи Деборы – уж не хочет ли Джэсон поселиться тут надолго? – В нашем распоряжении прелестный сад, где можно почитать и отдохнуть.

Окна спальни выходили в густой сад и небольшой аккуратно ухоженный двор с фонтаном, окруженным каменными нимфами. Дебора смотрела на деревья, на фонтан со статуей Венеры посредине – изо рта у нее текла вода. Кругом порхали птицы и пахло цветами. Джэсон радостно озирал сад.

– А какая здесь кровать? Удобная?

– Превосходная. С солидным матрацем и большими подушками. Музыкант, живший тут, любил комфорт.

– От чего он умер?

– Не знаю. Какое это имеет значение? Нам повезло, что такая прекрасная квартира оказалась свободной, – сказал Джэсон.

Попробовал бы кто-нибудь так жестокосердно говорить о Моцарте, мелькнуло у Деборы. Она перешла к более практичным вещам.

– А как с отоплением? Скоро начнется зима, и я вовсе не хочу мерзнуть.

– Ты не наблюдательна. В каждой комнате есть печка. Странно, но она что-то не заметила ни одной. Неужели она стала такой рассеянной? Дебора присела на кровать. Как все нелепо получается, думала она; Джэсон, по-видимому, устраивается надолго, а денег, дай бог, чтобы хватило на два месяца.

– Не правда ли, уютные комнаты? Чего еще можно пожелать?

Не нужно позволять ему так уж восхищаться этой квартирой, и она спросила:

– А плата какая?

– Мне по карману. Так тебе нравятся комнаты?

У нее не хватило духу сказать нет. Она опустила голову, чтобы он не разглядел сомнения в ее глазах.

– Здесь лучше, чем в гостинице.

– А то, что Моцарт жил рядом, создает волнующее ощущение его присутствия. Как его симфония соль минор. – Ему нужно проникнуться атмосферой, в которой жил Моцарт, и здесь ему это удастся, подумал Джэсон.

– Позволь мне заплатить за квартиру хотя бы половину, Джэсон, дорогой, ты все делал по-своему, и путешествие обошлось нам очень дорого. Мы скоро сядем на мель.

Вероятно, в ее словах была доля правды, к тому же он часто в последнее время подумывал, не остаться ли им на постоянное жительство в Вене, о Бостоне он вспоминал все реже. Однако быстрота, с которой таяли деньги, тревожила его, их хватит едва ли на несколько месяцев, а между тем задержаться в Вене придется гораздо дольше.

– И я хочу внести свою долю и почувствовать себя твоим партнером, – добавила Дебора.

– Ты купила карету.

– Но это ничуть не связало тебя. Считай, что я даю тебе свою долю в долг. Ты возвратишь мне его по возвращении в Бостон.

Но он отказался от ее денег, сказав коротко:

– Я обойдусь.

После переезда на Петерсплац Джэсон условился встретиться с Губером.

Управление полиции находилось за углом их дома, что, по мнению Джэсона, составляло известное удобство, но пугало Дебору. На этот раз их провели в кабинет к Губеру вежливо и без задержек.

– Гроб, видимо, замолвил за нас словечко, – шепнул Деборе Джэсон.

Губер, поднявшись из-за стола, приветствовал их и предложил сесть.

– Я рад, что вы послушались моего совета и сообщили свой новый адрес, – сказал он. – Гроб известил меня, что вы хотите повидать Бетховена.

– Да, господин Губер. Как только он вернется в Вену.

– Сочинение оратории для него полезное занятие. У вас есть соответствующий текст?

– Текст? – Джэсон намерен был обсудить этот вопрос вначале с самим композитором, но Губер требовательно ждал ответа.

– У меня есть несколько текстов на выбор.

– Я полагаю, вы предложите ему религиозный сюжет?

– Постараюсь. Разве Бетховену указывают, что ему сочинять?

– Иногда это случается. Как долго вы собираетесь прожить на новой квартире? Хотя вы и гости, но злоупотреблять нашим гостеприимством не следует.

– Три месяца. Или, с вашего позволения, чуть дольше.

– Дольше?

– Переговоры могут затянуться. Я слышал, Бетховен бывает упрям.

– Это верно. – Губер записал их адрес на Петерсплац. Джэсон спросил: – Господин Губер, вы знали, что Бетховен находится в Бадене?

– Да.

– Но вы сказали, что…

– Что гостиница находится рядом с его домом. Я помню. Что вас беспокоит?

– О, ничего, господин Губер, – поспешно ответил Джэсон. – Вы так предупредительны, я…

– Вы жили рядом с Бетховеном. Так сказать, эмоционально.

– Конечно. Я буду весьма благодарен, господин Губер, если вы вернете нам паспорта, – сказал Джэсон.

– Не сомневаюсь. – Губер не двинулся с места.

– Как только все уладится, вы обещали нам их вернуть. Губер встал, показывая, что визит окончен.

Джэсон еле сдерживался, а Дебора в отчаянии воскликнула:

– Что от нас требуется, чтобы нам вернули паспорта?

– Вы удовлетворены своим посещением кладбища? – спросил Губер!

– Значит, это ваши люди устроили обыск у нас в комнатах? – возмутился Джэсон.

– В ваших комнатах? – рассердился Губер. – У вас есть доказательства?

– Мои записи лежали не в том порядке, как я их оставил.

– Вы уверены?

– Совершенно.

– Что ж, не все люди достаточно аккуратны, – холодно заметил Губер.

Губер, по-видимому, зол, что его поймали с поличным, подумал Джэсон.

– У вас что-нибудь украли? – спросил Губер.

– Нет.

– Мы в Вене не унижаемся до воровства. Мы воспитанные люди. Если вы скажете, кто водил вас на кладбище, я верну вам паспорта.

Дебора хотела ответить, но Джэсон ее опередил:

– Простой слуга, господин Губер, он указал нам дорогу. Я не вижу ничего необычного в посещении кладбища. Это знаменитое место.

– Лишь по одной причине, Отис. Итак, вы не припоминаете имени человека, который вас туда водил?

Джэсон колебался. А затем, сделав вид, что старается припомнить, но безуспешно, сказал:

– Очень сожалею, господин Губер, не помню.

– Вы увидели на кладбище все, Что хотели?

– Все там очень печально, господин Губер. Ни могилы, ни креста, ни записи о похоронах.

– Однако весь мир уже с этим примирился. Советую и вам сделать то же самое.

Вернувшись домой, Дебора сказала, что они должны быть благодарны Губеру за предупреждения и послушаться его совета. Но Джэсону показалось, что откровенность начальника полиции была вызвана другими причинами, он, возможно, просто угрожал им. Джэсону не сиделось на месте, он хотел немедленно повидать Эрнеста Мюллера и рассказать, что Губер уже знает об их посещении кладбища. В отличие от Деборы, он не испытывал ни страха, ни волнения, и воспринял угрозу Губера, как брошенный ему вызов. Он с гордостью сказал:

– Я снял эту квартиру еще и по другой причине. Тут имеется выход на улицу через сад, о котором никому не известно, кроме нашей хозяйки, а она обещала держать это в секрете. Если кто-нибудь за нами следит, а я подозреваю, что так оно и есть, он никогда не догадается, что нас нет дома. Не к чему подвергать Эрнеста лишней опасности.

Обеспокоенная этим откровением, Дебора отказалась остаться дома одна и отправилась к Мюллеру вместе с Джэсоном.

За ними, по-видимому, никто не следил: когда они вошли в дом Мюллера на Вейбурггассе, они не заметили на улице ни души.

Эрнест поджидал их. Он выразил уверенность, что они остались довольны новой квартирой. Но когда Дебора попыталась разузнать у Эрнеста, кто жил в этой квартире до них, музыкант уклонился от прямого ответа.

– Смерть прежнего жильца случилась внезапно. Я не хочу вспоминать об этом печальном событии. К чему вас расстраивать?

– А вам известно о потайном выходе? Поэтому вы и посоветовали нам снять эту квартиру.

– Выход не потайной, а для удобства, уважаемая госпожа Отис. Неужели вы предпочитаете, чтобы за вами ходили по пятам?

Мюллер смотрел на нее с чуть лукавой усмешкой.

– А почему вы не известили нас о предстоящем концерте, не сказали, что вы в нем участвуете?

– Я не знал, что вас это интересует. Госпожа Отис, неужели я должен предупреждать вас обо всем, что делаю?

Она покраснела, не удовлетворенная ответом. Джэсону эта перепалка надоела. – Эрнест, Губеру известно о нашем посещении кладбища.

– И то, что я вас сопровождал? – Мюллер явно встревожился.

– Нет, я сказал, что нас туда водил слуга.

– Прекрасно. – Эрнест облегченно вздохнул. – Вы, кажется, кое-чему научились.

Научились оберегать его, Эрнеста, во вред себе, с недовольством подумала Дебора.

– Кстати, я узнал, что все сестры Вебер находятся в Зальцбурге. Могу устроить вам с ними встречу и, возможно, даже с сестрой Моцарта, Наннерль, которая очень слаба здоровьем. Но для встречи с ними нужно подыскать причину.

– К примеру, можно сказать, что я пишу книгу о Моцарте.

– Не подойдет. Этим занят теперешний муж Констанцы, Георг фон Ниссен. Следует подыскать более основательную причину.

– Как вы думаете, получу я разрешение на поездку в Зальцбург?

– Если Бетховен возьмется за ораторию, это ослабит подозрения Губера. Пройдет немало времени, прежде чем он ее напишет, поэтому ваше посещение одного из красивейших городов на земле будет вполне оправданным.

– Но это родина Моцарта, – напомнила Дебора. – О чем Губеру прекрасно известно.

– Многие люди из-за этого посещают Зальцбург. Но чтобы повидать сестер Вебер, в особенности Констанцу, нужна причина более убедительная.

– Предположим, я ей кое-что привез. Скажем, из Америки.

– Подарок, – задумчиво проговорил Эрнест. – К примеру, деньги. От почитателей ее мужа, своего рода дань уважения к ней как к вдове Моцарта.

– Великолепная идея! – воскликнул Джэсон.

– Сумма не должна быть большой.

– Вы назначите ее сами.

Дебора ужаснулась, а Джэсону план Эрнеста пришелся по душе.

Ведь им не хватит денег на обратный путь, думала Дебора и, желая перевести разговор на другую тему, спросила:

– Эрнест, а не могли бы мы послушать музыку Сальери? Такая просьба, по всей видимости, несколько оскорбила Мюллера. Но Дебора настаивала:

– Мы судили о Моцарте по его музыке, так не кажется ли вам, что нам следует послушать и Сальери.

– Вам не понравится его музыка. Ее сейчас почти не исполняют.

– Но он ведь еще жив!

– Его музыка оказалась недолговечной.

– Я все-таки хочу иметь собственное суждение. Не правда ли, Джэсон?

Джэсон согласно кивнул, а Эрнест, хотя и настроенный против, был вынужден сказать:

– У меня есть его соната для фортепьяно и скрипки. Мы можем сыграть ее вместе с вашим мужем.

Джэсон играл сонату Сальери и испытывал чувство, будто оскверняет память Моцарта. Музыка Сальери оказалась скучной, лишенной вдохновения, с налетом сентиментальности.

Дебора слушала, надеясь уловить в музыке искру таланта, уверенный голос мастера, ей хотелось доказать Эрнесту, что он неправ, но чем дольше слушала, тем больше охладевала. Соната Сальери оказалась скучнейшим сочинением умелого ремесленника, лишенного всякой музыкальности. Лишь во второй части соната прозвучала мелодично и приятно, и Дебора угадала причину: это было явным подражанием Моцарту.

Когда соната кончилась, Джэсон с Деборой обменялись понимающими взглядами, а Эрнест сказал необычным для него примирительным тоном:

– Я не хотел играть Сальери, не люблю я его музыку. Но, видимо, вы правы, это было необходимо. Теперь вы понимаете, отчего он так завидовал Моцарту?

 

21. Бетховен

В ожидании встречи с Бетховеном Джэсон коротал время, играя на фортепьяно и осматривая достопримечательности города. По утрам он разучивал фортепьянные сонаты Моцарта и Бетховена и сочинял свою собственную; днем Ганс возил его и Дебору по Вене.

Если Губер за ними следит, говорил Джэсон Деборе, то он убедится, что они заняты невинными развлечениями, но ей казалось, что Джэсон пытается внушить ей мысль, будто Вена может стать для них гостеприимным домом; и хотя осмотр памятников старины подчас доставлял ей удовольствие, страхи и сомнения не покидали ее.

Близкое соприкосновение с миром Моцарта, казалось Джэсону, должно оказать на них свое благотворное действие. Возможно, в свое время и он достигнет успехов на поприще музыки. Он молод, впереди у него целая жизнь, а Вена – колыбель прекрасной музыки, которую он жаждал послушать. И Джэсон упражнялся в игре на фортепьяно и усиленно занимался композицией. Но когда он закончил сонату для фортепьяно, проиграл ее Деборе и захотел узнать ее мнение, она растерялась, не зная что ответить.

Разноречивые чувства долга, любви и нежелание его обидеть заставляли ее молчать. Новое сочинение Джэсона показалось ей явным подражанием Моцарту.

– Хочу услыхать от тебя одну правду. Моцарт довлеет надо мной, я знаю. Но я старался уйти от его влияния.

– Мне нечего сказать.

– Твое молчание красноречивее слов.

Джэсон чувствовал, что приходит к горькому выводу: никогда между ним и Деборой не будет настоящего душевного единения, для нее он прежде всего муж и любовник, а не музыкант. Бесполезно убеждать ее в обратном.

Он встал и решительно закрыл крышку фортепьяно.

– Прости меня, – она видела как сильно он раздражен и чувствовала приближение ссоры, – но к чему тебя обманывать?

– Я не нуждаюсь в жалости. – Лучше он сыграет свою сонату Эрнесту. На Эрнеста, по крайней мере, можно положиться и обрести у него желанную поддержку.

Знакомство с Веной, прекрасным городом, таящим массу соблазнов, доставляло им куда больше удовольствия. Они осмотрели Шёнбрунн и Гофбург, восторгаясь барочным великолепием этих дворцов. Посетили Бургтеатр, где впервые увидели свет оперы Моцарта, и театр „У Вены“, где была поставлена „Волшебная флейта“, и Джэсон пытался воссоздать в своем воображении атмосферу того времени.

Вена была гораздо меньше Лондона и плотнее населена. В то время как Лондон разрастался во все стороны, Вена, казалось, росла только вовнутрь. Джэсону это нравилось, а на Дебору темные узкие, кривые улочки производили гнетущее впечатление: ей казалось, будто вокруг нее крепостные стены, но она покорно следовала за Джэсоном, – ведь для него все это было неотъемлемой частью его поисков правды.

По совету Эрнеста они посетили маленький домик на Шулерштрассе, где Моцарт сочинил „Свадьбу Фигаро“ и где композитор провел свои самые счастливые дни, и Дом тевтонских рыцарей на Зингерштрассе, 7, где Моцарт бросил смелый вызов князю Колоредо, архиепископу Зальцбургскому. Джэсон прошел пешком по Блутгассе до Дома тевтонских рыцарей. Этот путь, без сомнения, не раз проделывал сам Моцарт.

Он представлял себе, как Моцарт прислоняется к желтой оштукатуренной стене старого дома на Блутгассе – узкому проходу, который никак не назовешь улицей, – чтобы наскоро набросать тему, внезапно родившуюся у него в голове, а прохожие в изумлении глядят на него, – что делает этот странный человек? А затем, отряхнув пыль с камзола, Моцарт с удовлетворенным видом идет дальше, к Зингер-штрассе, 7, к месту его унижений и побед.

Джэсон рассказывал Деборе обо всем, что приходило ему в голову, и радовался, когда она внимательно слушала и согласно кивала в ответ. Его догадки ее мало интересовали, но она решила избегать всяких пререканий. От долгого хождения пешком у нее болели ноги, и она рада была вернуться домой на Петерсплац.

Как-то вечером они сидели в саду – приближался ноябрь, заметно похолодало, хотя листья на деревьях еще не опали. Джэсон был в хорошем настроении. Он сказал:

– Дом наш прекрасно расположен. До любого места можно добраться пешком. А это так важно – узнать ту Вену, которую знал Моцарт. Я за эти дни многое себе уяснил.

Она не разделяла его мнения, но ответила: – Да, ты прав.

– И здесь безопаснее. В наше отсутствие никто в дом не заходит.

– Надеюсь, – услышав шаги Ганса, она замолчала; чем меньше он знает, тем лучше.

Ганс снял шляпу, что делал всякий раз в их присутствии и при упоминании имени Моцарта, и почтительно произнес:

– Господин Отис, я принес вам послание от господина Гроба – его кучер мне передал.

Джэсон прочел записку вслух:

„Бетховен готов вас принять. Я заеду за вами завтра днем и отвезу к нему. Рад сообщить, что он не только счастлив с вами познакомиться, но прямо с нетерпением ждет встречи“.

На следующий день они ехали к дому Бетховена на Иоганнесштрассе, и Джэсон по дороге не мог сдержать волнения. До Иоганнесштрассе было рукой подать, но Гроб настоял, чтобы они воспользовались каретой.

– Не удивляйтесь, если квартира Бетховена покажется вам неопрятной и запущенной, – говорил Гроб. – Всем известно, что экономки у него не уживаются. И он без конца меняет квартиры. Переезжает каждый год, иногда по несколько раз. Будьте осторожны в разговоре с ним. Самые невинные вопросы могут вызвать неожиданную бурю. Но не держитесь слишком робко или излишне подобострастно. Показывайте свое уважение, но явного восхищения и преклонения не проявляйте, он этого не любит. И запомните, когда дело дойдет до денег, торгуйтесь. Бетховен к этому готов.

Мыслимо ли торговаться с Бетховеном! В руках Джэсон сжимал сверток с бутылкой» самого лучшего вина, какое ему удалось купить. Он собирался преподнести его Бетховену; Эрнест сказал, что Бетховен неравнодушен к хорошему вину.

Чтобы избежать объяснений на бумаге в присутствии композитора, он приложил к подарку записку: тост за его здоровье. Эрнест предупредил, что Бетховен стесняется своей глухоты.

По дороге к дому Бетховена Джэсон все больше сознавал, как много зависит от того, удастся ли ему уговорить композитора принять заказ на ораторию. Только тогда им не будет грозить дальнейшая слежка Губера.

Прежде чем постучать в дверь, Гроб объявил:

– Господин Пикеринг только что переслал мне четыреста гульденов от имени бостонского Общества Генделя и Гайдна – плату за ораторию господину Бетховену. Господин Пикеринг пишет, что деньгами я должен распоряжаться по собственному усмотрению.

Не успели Джэсон с Деборой выразить свое удивление таким недоверием со стороны Пикеринга, как им отворил дверь молодой человек лет тридцати в синем модном сюртуке.

Гроб представил его как «господина Шиндлера».

Шиндлер ожидал их прихода, – он вручил Джэсону свою визитную карточку, на которой золотыми буквами было написано: «L'ami de Beethoven». И тут же повел гостей вверх по каменной винтовой лестнице на второй этаж, предупреждая на ходу:

– Бетховен не слышит даже крика, поэтому приготовьтесь писать. – Перед дверью комнаты Шиндлер вручил каждому по тетради и большому карандашу.

Деборе было непонятно их назначение. Но Гроб стал что-то писать, и Джэсон последовал его примеру:

«Уважаемый господин Бетховен, позвольте выразить вам благодарность за то, что вы согласились нас принять. Ваша симфония ля мажор произвела на меня глубочайшее впечатление, и я сочту за великое счастье познакомить с нею Бостон и всю Америку».

Бетховен не слышал, как они вошли, хотя ожидал их прихода. Он сидел за фортепьяно, устремив взгляд в окно на деревья в саду, погруженный в глубокую задумчивость.

Джэсон с Деборой остановились у двери, а Шиндлер направился к Бетховену известить об их приходе, и Джэсон воспользовался возможностью незаметно его разглядеть.

Какой у него воинственный вид, мелькнуло у Джэсона Одна рука Бетховена была сжата в кулак; большая мужественная голова выглядела внушительно, подбородок выдавался вперед так, что нижняя губа прикрывала верхнюю. Решительность и непреклонная воля чувствовались во всем его облике.

Другой рукой Бетховен нежно поглаживал фортепьяно. Во внешности Бетховена было что-то противоречивое, подумал Джэсон. На первый взгляд композитор казался даже уродливым. Смуглое лицо было все в щербинах от оспы, как у многих людей его поколения, и в то же время щеки горели здоровым румянцем. Черты лица, тяжелые и крупные, казались грубыми: небольшой приплюснутый нос, резко очерченные скулы, глубокие складки у рта, маленькие глубоко сидящие глаза. Но когда Шиндлер коснулся плеча Бетховена, давая понять, что гости прибыли, выражение лица композитора тут же изменилось. Карие глаза оживились при виде молодой красивой женщины и ее спутника, тоже молодого и привлекательного. Молодость и красота магически подействовали на Бетховена и лицо его сразу сделалось приветливым.

Джэсон протянул Бетховену свой подарок с приложенной запиской: «С уважением господину Бетховену» и ту, что написал у двери, – и Бетховен просиял.

В порыве чувств он вдруг поднялся из-за фортепьяно и взял бутылку в руки с той же нежностью, что прежде гладил клавиши.

– Вы явно не краснокожий индеец и не дикарь, – сказал он. – Так давайте выпьем за ваше здоровье. Принесите-ка нам стаканы, Шиндлер.

Шиндлер поспешил исполнить приказание Бетховена, а Джэсон отметил, что композитор гораздо ниже ростом, чем он предполагал, плотного сложения, грузный и квадратный. А когда Бетховен подошел к Деборе и галантно поцеловал ей руку, стала заметна его легкая хромота Джэсона поразил лоб композитора, необычайно большой, свидетельствовавший о незаурядном уме. Улыбка сделала его лицо неожиданно мягким, а интерес, который вызвали у него посетители, придал его лицу живость и привлекательность. Казалось, обаяние его личности взяло верх над качествами, заданными природой, даже над самыми непривлекательными, и его внешность обрела ту значительность и достоинство, которые невольно покоряли.

– Почему вы не предупредили, что меня посетит столь прелестная молодая дама? – пожурил он Гроба. – Я бы позаботился о своей наружности. Мужчине не пристало уподобляться павлину, но красотой пренебрегать не следует.

Повернувшись к Деборе, Бетховен спросил:

– Вы любите музыку?

Она, не колеблясь, написала: «Да».

– И вам тоже понравилась моя симфония?

«Да, очень. Я рада, что мне посчастливилось ее услышать».

Бетховен широко улыбнулся, но тут же, погрустнев, пробормотал:

– В Вене теперь почти не исполняют мою музыку. В моде одни итальянцы, а Россини почитают чуть ли не за бога. Неужели и в Америке то же самое?

«У нас знамениты Гендель и Гайдн. А также Бетховен», – написал Джэсон. Он с удовлетворением отметил, что его немецкий язык от постоянной практики заметно улучшился, и ему не доставляло труда понимать Бетховена.

Бетховен был явно польщен замечанием гостя.

– Я тоже преклоняюсь перед Генделем, – начал он, но вернулся Шиндлер со стаканами. Бетховен пригласил Дебору и Джэсона за большой квадратный дубовый стол, не обращая внимания на Гроба и Шиндлера.

Дебора, смущенная подобным отношением хозяина, взяла того и другого под руки, желая усадить их рядом с собой. Ее поразило равнодушие Бетховена к соблюдению приличий. Интересно, подумала она, куда же Шиндлер поставит стаканы и бутылку. На столе в беспорядке громоздились книги, тетради для записей, ноты, чернильницы, перья и карандаши, тут же лежала старая ржавая слуховая трубка, явно вышедшая из употребления. Но Бетховен сдвинул все предметы к центру стола, что еще больше увеличило беспорядок, и повелительным жестом приказал Шиндлеру поставить стаканы и вино на стол.

А когда Дебора отдала свой стакан Шиндлеру, Бетховен сердитым тоном приказал тому принести еще два стакана. Дебора заметила, что черный сюртук композитора сильно помят, словно Бетховен спал в нем или он был единственным предметом его гардероба. Гостиная походила на лавку старьевщика, где было в беспорядке свалено множество предметов. За фортепьяно лежала скрипка, в одном углу было свалено грязное белье, в другом стояли неразвешанные картины, а под секретером Дебора в смущении увидела ночной горшок; из разорванной обивки дивана вылезала пакля; потрепанные диванные подушки были все в винных пятнах, а стулья поцарапаны и поломаны. Растрепанная шевелюра хозяина, вздымавшаяся над высоким одухотворенным лбом, словно густой непролазный кустарник, вполне соответствовала царившему кругом хаосу. Волос Бетховена, казалось, не касалась ни вода, ни гребень, ни ножницы. Шиндлер, вдруг извинившись, прошептал Деборе на ухо:

– Вода течет из умывальника, а он не слышит. Он провел сегодня немало времени за туалетом, хотя по его виду этого не скажешь. Он способен часами лить себе на голову и лицо холодную воду, считая это весьма полезным, но, по мнению некоторых, именно это является причиной его глухоты.

Бетховен, подозрительно глядя на Шиндлера, проворчал:

– О чем вы там шепчетесь за моей спиной?

«Я сказал госпоже Отис, что из умывальника течет вода», – написал Шиндлер.

– В таком случае закройте кран, но перестаньте шептаться. Но сначала наполните стаканы!

Шиндлер вышел закрыть кран, а Бетховен, не дожидаясь его, предложил тост:

– За здоровье наших американских гостей!

«И за господина Бетховена», – написала Дебора. На какое-то мгновение ей показалось, что глаза Бетховена увлажнились, но она тут же подумала: не может быть, он чересчур черств. Бетховен одним залпом осушил стакан и вытер глаза рукой.

– А теперь к делу, – объявил он.

Гроб подал Бетховену записку, и тот прочитал вслух: «Советую вам отнестись серьезно к предложению господина Отиса, поскольку я получил денежный чек из Бостона». Повернувшись к банкиру, Бетховен спросил:

– На сколько?

«На четыреста гульденов», – написал Гроб.

– Маловато, – ответил Бетховен, – но для начала сойдет.

«А на сколько вы рассчитываете, господин Бетховен?» – спросил в записке Джэсон.

– Мои произведения идут нарасхват, – ответил Бетховен. – Пять издателей спорили из-за моей «Торжественной мессы», а нашлось бы побольше. Пожелай я, меня бы завалили предложениями.

«Какова ваша цена, господин Бетховен?» – снова спросил Джэсон.

– Тысяча гульденов.

Сумма ошеломила Джэсона. Элиша Уитни предупредил, что пятьсот гульденов – предел, который может себе позволить Общество, и Гроб тоже отрицательно покачал головой. А когда Джэсон написал: «Общество благодарит Вас за внимание, но…», банкир напомнил:

– С ним следует поторговаться.

Бетховен выхватил тетрадь из рук Джэсона, не потрудившись даже прочесть написанное, и объявил:

– Вы что-то против меня замышляете. Не вы первые, не вы последние. В Вене все держится на интригах. Раз так, я напишу ораторию для Англии, там люди куда честнее.

Вид у Деборы сделался такой огорченный, что Бетховен смягчился.

– В чем дело, госпожа Отис?

«Мы проделали долгий путь ради встречи с вами. И вот теперь нас постигла неудача». Дебора была готова расплакаться.

– Утрите слезы, милая госпожа Отис, – ответил Бетховен. – Поберегите вашу красоту. Поймите, я занят и у меня слабое здоровье. Я болею уже много месяцев и уж если берусь за работу, то в твердой уверенности, что получу за нее достаточное вознаграждение и вовсе не из жадности, а потому, что надо на что-то жить. Ничего не поделаешь. Вы меня поняли, госпожа Отис?

Дебора согласно кивнула и коснулась его руки, выражая сочувствие и одобрение.

– Если вы по-хорошему поговорите с мужем, может, что-нибудь и получится, – сказал композитор, – может, он согласится пойти на уступки.

Дебора повернулась к Джэсону, тот дал ей знак продолжать разговор, и написала:

«Вы очень великодушны и добры, господин Бетховен».

«Господин Бетховен, сколько вы хотели бы получить за ораторию?» – спросил Гроб.

– Послушайте, на мне не наживетесь! – сердито воскликнул Бетховен и порывисто поднялся. Джэсон с Деборой тоже встали, полагая, что визит окончен.

– Останьтесь, – преградил им путь Бетховен. – Я предпочел бы обсудить этот вопрос без присутствия торговцев. Вы ведь тоже музыкант, господин Отис, не так ли?

Дебора с готовностью кивнула.

– Скажите мужу, госпожа Отис, пусть он напишет мне сумму, которую готов заплатить, а я подумаю. Музыкальные издатели и банкиры мои извечные враги. Нам следует обсудить это дело втроем. Как насчет завтрашнего вечера, госпожа Отис? Я приглашаю вас на ужин.

«Для нас это большая честь, господин Бетховен», – написала Дебора, выждав пока Джэсон не сказал ей: «Да».

– Если вы не возражаете, я хотел бы обсудить заказ на ораторию с американскими друзьями, когда сочту это удобным, – обращаясь к Гробу, сказал Бетховен.

Гроб пожал плечами.

– Госпожа Отис, у вас есть своя карета? «Разумеется. Чем мы можем быть вам полезны?»

– Не могли бы вы купить к завтрашнему ужину телятины? И свежей рыбы. Я предпочитаю это всему остальному, но у меня кухарка с норовом, кто знает, может, завтра она надумает от меня уйти.

«Кто же тогда приготовит еду?» – написала Дебора.

– Если понадобится, Шиндлер. – И Бетховен, в восторге от этой идеи, громко рассмеялся.

Однако вернувшийся в гостиную Шиндлер совсем приуныл и сказал, от огорчения позабыв о глухоте Бетховена:

– Это будет настоящей катастрофой. Всего за неделю от нас ушли две кухарки и две экономки, а он продолжает разыгрывать из себя гостеприимного хозяина.

Наступила минута зловещего молчания, словно Шиндлер совершил тягчайшее преступление. А затем Бетховен с глубокой печалью в голосе сказал:

– Люди еще удивляются моей подозрительности. Даже друзья и те что-то от меня таят.

Шиндлер поспешно написал: «Я не хотел вас обидеть, Мастер. Я просто сказал нашим друзьям, что мы не можем пригласить их на ужин. Экономка вчера предупредила об уходе, а сегодня утром сбежала новая кухарка после того, как вы ее отругали, Мастер».

– Тогда найдите кого-нибудь еще. Неужели в Вене нельзя найти человека, готового служить Бетховену?

«Положитесь на нас», – написала Дебора.

– Вы, видно, женщина с характером, госпожа Отис, – заметил Бетховен. – Мы завтра и сами сварим себе обед, не такие уж мы неучи. Значит, вы не забудете про телятину и рыбу, госпожа Отис?

Раздумывая над тем, удастся ли ему купить заказанное, Джэсон написал:

«Я постараюсь купить для вас все самое лучшее, что есть в Вене, господин Бетховен».

– Захватите кстати и текст для оратории.

Не успел Джэсон написать: «У меня нет текста», как Дебора опередила его: «Разумеется. Мой муж сам сочиняет музыку для Общества и постарается найти текст, достойный вашего таланта».

Бетховен молча сердечно сжал ей руку.

Уже у самой двери Джэсон написал: «Прошу прощения, уважаемый господин Бетховен, но меня уже давно мучает один вопрос. Кого вы считаете величайшим из всех композиторов?»

– Генделя. «А Моцарта?» Помолчав, Бетховен сказал:

– На это сразу не ответишь. Напомните, я завтра расскажу вам о моей встрече с ним.

Глаза его снова увлажнились, и Дебора, выражая свое сочувствие, снова погладила его руку.

Шиндлер и Гроб уже были за дверью, когда Бетховен знаком попросил Джэсона и Дебору задержаться и, убедившись в том, что другие не слышат, прошептал:

– Прихватите с собой еще такую же бутылку. Я буду чрезвычайно вам признателен. Шиндлер говорит, что вино мне вредно, но как лишить себя такого удовольствия? И постарайтесь избавиться от банкира. Мне претит его расчетливость.

Джэсон, упорно решив добиться ответа, написал: «Господин Бетховен, вы думали когда-нибудь над тем, почему Моцарта похоронили в общей могиле? Не удивлял ли вас этот ужасный факт?»

– Моцарт стал жертвой распространенной в Вене болезни. Я имею в виду равнодушие, – и, погрустнев, добавил: – И все же судьба обошлась с ним милосердней, чем со мной. Я глух, совершенно глух. Не слышу ни единого звука.

 

22. Оратория для Бостона

Следующий день был полон забот. Джэсон понимал, что судьба оратории теперь зависит от того, насколько хорошо ему удастся выполнить просьбу Бетховена, и вместе с Деборой они провели целый день в поисках наилучшего куска телятины и свежей рыбы, но даже помощь Ганса не принесла плодов. Все, что им удалось раздобыть, не могло удовлетворить придирчивого композитора.

Заметив их удрученный вид, их хозяйка госпожа Герцог поинтересовалась в чем дело и, узнав, рассмеялась. Задача, казавшаяся им неразрешимой, не представляла для нее никакой трудности. Хозяйка повела их на рынок, расположенный у Петерсплац, в одной из боковых улочек. Госпожа Герцог питала пристрастие к форели, водившейся в озерах Залькаммергут возле Зальцбурга, которая была не всякому по карману, и предложила Джэсону ее купить.

Раздобыв хороший нежирный кусок телятины, хозяйка взялась сама ее приготовить. «Бетховену, как немцу, должно понравиться мясо, приготовленное по рецепту его соотечественницы», – сказала госпожа Герцог. Она приложила все свое старание, чтобы только угодить Бетховену. Когда все было готово, хозяйка уложила телятину на самое лучшее блюдо, завернула его, чтобы мясо не остыло по дороге, и похвасталась:

– Вот увидите, господин Бетховен останется доволен. Но в это время в дверь постучали. На пороге стоял Шиндлер.

– Господин Бетховен не может вас сегодня принять, – объявил он. – Он ждет вас где-нибудь на неделе. Вероятнее всего в субботу.

Дебора хотела было отказаться, но Джэсон тут же согласился:

– Суббота нас вполне устраивает. Если, конечно, что-либо не помешает господину Бетховену.

– Что ж, отлично. И не забудьте про телятину и рыбу. Свежую рыбу.

И Шиндлер удалился, прежде чем они успели спросить его, как им поступить с приготовленной пищей. Отсрочка огорчила Джэсона, но Дебора напомнила, о чем вчера по пути домой предупреждал их Гроб:

«Не слишком радуйтесь его приглашению, это еще ничего не значит. У него вечно что-нибудь не ладится. Свои решения он меняет не раз. Настроение его подобно ветру».

Банкир сердится, что Бетховен пригласил только их одних, решил Джэсон. Когда же он сделал попытку обсудить с банкиром условия оплаты оратории, тот заявил, что если Бетховен согласится сочинять ораторию на разумных условиях, – Гроб дал понять, что на сумме в пятьсот гульденов можно поладить, – он, Гроб, не будет чинить препятствий.

– Пожалуй, нам не стоит ехать к нему в субботу, – прервала его раздумья Дебора. – Он поступит точно так же, как сегодня.

– Но ты ему понравилась. Он это ясно показал.

– Просто он любит молодых.

– И красивых женщин. Я думаю, он совершенно здоров, но хочет нас принять по всем правилам. К субботе они найдут кухарку и как следует подготовятся. А сегодня мы еще напомним о себе, – вдруг оживился Джэсон. – Я прикажу Гансу отнести ему от нашего имени телятину и рыбу. Пусть знает, что мы не обижены и умеем быть любезными. – Джэсон прибавил к подарку еще бутылку вина.

В субботу вечером Джэсон и Дебора подъезжали к дому Бетховена, гадая, какой прием их ожидает. Бетховен никак не отозвался на их приношение.

По словам Ганса, дверь открыл молодой человек, по всей видимости племянник Бетховена, который молча, как само собой разумеющееся, принял блюда.

– Но я заметил, – добавил Ганс, – что он уловил запах телятины, – Ганс гордился своей наблюдательностью, – и, по-моему, остался доволен.

– Будем надеяться, что и Бетховен остался доволен. – Джэсон приказал Гансу обождать их в карете на Иоганнесштрассе, на случай, если Бетховен вдруг им откажет. В руках он снова нес пакет, на этот раз решив не подносить его, пока композитор их не примет. У двери Джэсон остановился и поправил галстук.

Это развеселило Дебору.

– Не понимаю, почему тебя беспокоит твоя внешность. Бетховен о своей не заботится.

– Он выше подобных вещей.

– И тем не менее, было бы приятно видеть его более опрятным. Он равнодушен к людям, а, может, лишь по отношению к нам.

– Равнодушен, пожалуй. Но мы тут не при чем. Стоит ли такому человеку, как Бетховен, тратить свое время на поддержание порядка в доме и прочие мелочи, если у него есть прислуга? У Бетховена всепоглощающая потребность творить, пустые житейские дела отвлекают и утомляют его. Иные тратят на наведение чистоты в доме всю свою жизнь, а Бетховен движим постоянной жаждой творчества, целиком подчинен работе. Использовать этот огромный запас энергии для того, чтобы творить – вот смысл его жизни. Все остальное для него скучно, утомительно и бесцельно. У него нет ни времени, ни сил на подобные вещи. Он постоянно во власти музыки и занят сочинением ее, этот процесс не прекращается в его голове, независимо от его воли. Ничто кроме музыки его не волнует.

– Однако Моцарт был иным.

– Моцарт не был глухим. Хотя Бетховен сам признался, что не слышит ни звука, ты заметила, как он все время напрягал слух, поворачивался к нам левым ухом, стараясь хоть что-нибудь уловить. Подумай только, сколько мучений доставляет это ему, человеку, живущему в мире звуков. Ничего удивительного, что он так вспыльчив и раздражителен. Может быть, поэтому он и отказал нам тогда во встрече. Не хотел чувствовать себя униженным перед людьми, мнением которых дорожит.

Джэсон постучал в дверь, и Шиндлер тут же ее отворил и, вручив им тетради и карандаши, повел наверх.

Бетховен ожидал их, стоя лицом к двери. Радостно приветствуя гостей, он поспешил им навстречу.

– Наконец-то! – Усадив их рядом с собой за стол, он сказал:

– Как вы догадались, что я предпочитаю хорошо поджаренную телятину? Госпожа Отис, вы гениальны. В последнее время я не мог позволить себе такой роскоши, как телятина, а у меня к ней слабость. Форель – мою любимую рыбу – я не ел целую вечность.

Новое приношение окончательно покорило Бетховена.

– Вы ему очень угодили, – заметил Шиндлер. – Лучшего подарка и не придумать. Он не мог принять вас раньше – ушла наша служанка, и ваш подарок был весьма кстати. Со вчерашнего дня у нас новая экономка. Правда, он недоволен ее стряпней, ваша, госпожа Отис, пришлась ему больше по вкусу.

Ни Дебора, ни Джэсон не сочли нужным внести поправку, когда Бетховен повторил: – Телятина была отменной.

При виде бутылки шампанского Бетховен посмотрел на Джэсона, словно перед ним был сам царь Мидас, и объявил:

– Господин Отис, вы тонкой и доброй души человек!

Бетховен на этот раз надел коричневый сюртук, гармонировавший с цветом его глаз. Ночной горшок и грязное белье были убраны, однако в углах комнаты по-прежнему лежала пыль, а книги и бумаги в беспорядке валялись повсюду. Когда Бетховен, желая выразить свою признательность, сам поспешил за бокалами и едва не потерял равновесие, Дебора обеспокоилась.

– Вам нездоровится, господин Бетховен? – воскликнула она. Увидев его смущенное, полное отчаяния лицо и как он напрягался, стараясь ее расслышать, она поняла: Джэсон прав, глухота держала композитора в постоянном плену, причиняла мучения и, более того, он испытывал чувство полной безнадежности и собственной неполноценности. Она побыстрее написала свой вопрос в тетради и передала Бетховену, а Джэсон взял из рук композитора бокалы.

– Это все городская суета. Она разрушает мое здоровье. – Усаживаясь, Бетховен схватился за стол, боясь снова потерять равновесие.

Госпожа Отис весьма догадлива, подумал он, ему следует следить за собой. В некоторых своих болезнях приходилось сознаваться, поскольку скрыть их было невозможно; другие же он утаивал даже от ближайших друзей и уж, разумеется, от Шиндлера, – при всей своей услужливости Шиндлер был подчас излишне назойлив и любопытен. Человеку необходимо уединение, иначе никогда не обрести покоя, думал Бетховен. Многое, случившееся с ним с тех пор, как он начал терять слух, причиняло ему мучения. С утерей слуха он все больше терял и чувство равновесия. Неловкое движение, резкий поворот головы, порыв ветра или любой толчок вызывали у него головокружение и случалось, что он падал.

До сих пор он со стыдом вспоминал тот случай, когда на Кольмаркт его толкнул неуклюжий прохожий, и он растянулся на улице в самой нелепой позе. По выражениям лиц прохожих он видел, как они смеялись над ним; ему чудилось, что они шепчут друг другу: «Бедный старик Бетховен, снова напился». Никто не догадывался, что причиной всему – головокружение.

Однако ни один из лечивших его докторов не признавал эту причину. Неужели и у Моцарта, думал он, были такие же невежественные доктора? Может быть, они тоже не сумели распознать его болезни?

После случая на Кольмаркт он долгое время переживал свое унижение. Его пугало, как бы подобное не повторилось вновь.

Бетховен чуть не поведал все это молодым американцам – вид у них был такой добрый и приветливый, особенно у хорошенькой госпожи Отис, – но потом передумал: ведь и они могут его не понять и смеяться над ним за его спиной.

Шиндлер открыл шампанское, Бетховен велел ему пригубить вино первым и, заметив удивление Джэсона, пояснил:

– Папагено знает, что полезно для моего желудка. Некоторые вещи мне вредят.

Джэсону припомнилась надпись на визитной карточке Шиндлера: «L'ami de Beethoven», и он подумал: чтобы добиться такого звания, Шиндлер, видимо, готов был стерпеть все, даже оскорбление.

Шиндлер пригубил шампанское, и лишь тогда Бетховен взял свой бокал и предложил тост:

– За ораторию для Бостона!

Джэсон с Деборой подняли бокалы, и Джэсон написал: «Вы ее непременно создадите».

– Я много раздумывал над этим в последние дни, – сказал Бетховен, – если мы сумеем прийти к соглашению, я, возможно, возьмусь за этот заказ.

«Каковы ваши условия, господин Бетховен?» – спросил Джэсон.

– Сколько Общество согласно заплатить?

«Нам льстит ваш интерес, – написал Джэсон, – но Общество не сможет уплатить вам тысячу гульденов, хотя, по моему убеждению, это справедливая сумма».

– Это я придумал для Гроба. Он вечно твердит, что со мной следует торговаться. Но мы ведь с вами друзья. Сколько вы сможете заплатить?

«Общество разрешило заплатить вам пятьсот гульденов».

Бетховен заметно огорчился, и Дебора поспешила прийти на помощь: «Мой муж во всем согласен с вами, господин Бетховен, но вынужден подчиняться Обществу. Во всяком случае, это он посоветовал Обществу обратиться к вам».

Бетховен ласково похлопал ее по руке.

– Милая госпожа Отис, не сомневаюсь, что ваш муж образец всех добродетелей. – Он выпил глоток шампанского, повернулся к Шиндлеру и сердито спросил: – Надеюсь, вы велели экономке лишь подогреть телятину?

Шиндлер кивнул.

– Неплохо бы проверить, – приказал Бетховен, и, поняв намек, Шиндлер послушно отправился на кухню.

– Незачем ему знать все наши тайны, – понизив голос, произнес Бетховен. – Если я соглашусь на пятьсот гульденов, смогу я получить деньги вперед?

Джэсон был не уверен, примет ли такое условие Гроб, но написал: «Да».

– А как быть с текстом?

Вопрос привел Джэсона в растерянность, но Дебора опередила его: «Мой муж выбрал несколько текстов, но решил посоветоваться с вами. Все зависит от вас, вам лучше знать, какой текст подойдет».

А Джэсон добавил: «Может быть, что-нибудь библейское, как у Генделя».

– Гендель самый великий из композиторов, – объявил Бетховен.

«А Моцарт?» – не удержался Джэсон.

– Моими учителями были Гайдн и Сальери, – ответил Бетховен.

«Господин Бетховен, вы обещали рассказать о вашей встрече с Моцартом», – напомнил Джэсон.

– Обещал? – Бетховен вопросительно посмотрел на Дебору.

Она кивнула.

– После нашей трапезы, – Бетховен кивнул: – Шиндлер, долго нам еще ждать? Гости проголодались. Что они подумают, если я стану морить их голодом? Телятина давным-давно готова, смотрите, как бы экономка ее не пережарила.

Но через минуту из кухни прибежал бледный и испуганный Шиндлер. Казалось, он собирается возвестить о катастрофе.

– Ну что, Папагено, телятина погублена? – вскричал Бетховен.

«Случилось несчастье», – написал Шиндлер.

– Эта тупица сожгла мясо!

«Хуже, – написал Шиндлер, – погасла плита. Придется ждать, пока она снова ее растопит, на это уйдет не меньше часа».

Бетховен метал сердитые взгляды, и Джэсон написал: «Мы подождем, господин Бетховен. А вы тем временем расскажите о Моцарте».

– Да что там рассказывать! Я приехал в Вену брать у него уроки, виделся с ним всего лишь раз, а потом мне пришлось возвратиться в Бонн. Когда же я навсегда перебрался в Вену, он уже скончался. Свеча угасла.

«Вас не поразила внезапность его кончины?»

– Она всех поразила. Ему было всего тридцать пять. Он был на четырнадцать лет старше меня. Со временем подобная разница стала бы незаметной. Мы могли бы подружиться.

«Вы, должно быть, задумывались над причиной столь внезапной смерти?»

– А над чем тут задумываться? Он был слишком расточителен.

«По-вашему, это единственная причина его ранней смерти?»

– Возможно, и не единственная. Разумеется, он слишком зависел от покровительства знати. Вот почему я решил не зависеть от вкуса знатных вельмож.

«А что вы скажете о Сальери?» – спросил Джэсон.

– А при чем тут Сальери? – Лицо Бетховена побагровело, казалось, его сейчас хватит удар.

«Некоторые полагают, что Сальери явился причиной смерти Моцарта».

– Какая глупость!

«Ходят слухи, будто Сальери в этом сам признался».

– Знаю. Слухов сколько угодно. Им нельзя верить. «Однако, Мастер, вы задумывались над этим», – вмешался в разговор Шиндлер.

– Задумывался, конечно, откуда взялись подобные слухи. Но никогда им не верил. А вы верите, госпожа Отис? Уж не поэтому ли вы сюда приехали?

«Мы приехали повидать вас, – написала Дебора. – И обсудить заказ на ораторию».

Впервые Бетховен поглядел на нее с подозрением, и Дебора добавила: «Но нас, разумеется, интересует и ваше мнение о Моцарте. Мнение одного великого Мастера о другом».

Бетховен какое-то мгновение колебался, а затем, движимый чувством, которое пересилило все остальное, воскликнул:

– Встречу с Моцартом мне никогда не забыть!

 

23. Бетховен и Моцарт

Заметив, с каким вниманием слушают его американские гости, Бетховен взволнованно продолжал:

– Всю свою юность я мечтал об одном: стать таким, как Моцарт. Мой отец твердо веровал, что мне непременно суждено стать вторым Моцартом, словно природа во второй раз могла создать нечто подобное. Что только ни приходило в голову моему родителю – этому несчастному пропойце, непроходимому глупцу! Он задался целью сделать из меня такого же чудо-ребенка, хотел, чтобы я попусту растрачивал свой талант, играя для людей, для которых я буду просто игрушкой, знаменитый больше своим умением развлекать, нежели музыкальными способностями. Мне это было не по нутру, и я постоянно старался освободиться от отцовской опеки, хотя он меня за это жестоко наказывал.

Но я любил музыку, и под влиянием дедушки и первого моего учителя Кристиана Нефе, которому я стольким обязан, усердно занимался, и когда в четырнадцать лет меня назначили вторым органистом в Бонне и положили мне жалованье сто пятьдесят гульденов в год, я почувствовал себя вполне самостоятельным.

Прошло несколько лет, и Нефе решил послать меня в Вену в надежде, что там я стану учеником Моцарта. Для меня это было целым событием.

Я знал многие сочинения Моцарта наизусть. В 1787 году он почитался величайшим из всех живущих композиторов; и хотя кое-что из его светской музыки, на мой вкус, было чересчур вычурно и претенциозно, я преклонялся перед его фортепьянными произведениями, яркими и безупречно построенными.

Я прощался со своей матерью со слезами на глазах – она выглядела немощной и старенькой, а мы с ней нежно и преданно любили друг друга, она была для меня самым дорогим человеком на свете. Я мог всецело доверять ей, и она никогда не обманывала моего доверия, моих надежд, моей мечты. Поэтому я покидал Бонн со смешанным чувством радости и беспокойства.

Однако по дороге в Вену я позабыл о своих сомнениях и с волнением ждал предстоящей встречи. У меня имелось рекомендательное письмо к барону ван Свитену, близкому другу Моцарта. Лишь в одном Нефе ошибся. Он послал меня в Вену в самую суровую пору, зимой. Дороги утопали в грязи, кое-где заледенели, а частый дождь со снегом превратился в слякоть. Я ехал почтовым дилижансом, у меня не было денег нанять карету, и хоть кутался в меховую шубу, но промерзал насквозь, и мои руки сводило от холода.

Наконец, в апреле я прибыл в Вену, и ван Свитен пообещал представить меня Моцарту. Барон был мужчиной среднего возраста, мрачным и начинающим лысеть, – он тщательно это скрывал, нигде не появляясь без парика; он пользовался большим влиянием, был известен своим покровительством музыкантам и занимал важные посты при императорском дворе.

В день нашей встречи с Моцартом я потерял покой. Неужели я, как равный с равным, буду беседовать с таким человеком? Мне стало известно, что он сочиняет оперу для Праги, – как я узнал позднее, это был «Дон Жуан», – и что его сильно опечалила весть о болезни отца. Отец его был смертельно болен, а Моцарт, не в пример мне, был глубоко к нему привязан, и я сомневался, выкажет ли он желание меня послушать. Но ван Свитен непременно хотел добиться встречи, чтобы поразить Нефе своими связями, и поэтому, преодолевая страх, я решил воспользоваться этой возможностью.

В последний момент, когда мы уже собрались ехать, барон спросил: «Может, кто-нибудь другой послушает твою игру, мальчик?»

Мне было всего шестнадцать, правда, смуглая кожа делала меня старше; покровительственный тон барона меня возмутил, и я не сдержался: «Или Моцарт или никто!»

Ван Свитен рассердился, я слышал, как он пробормотал себе под нос – ничто не ускользало тогда от моего слуха: «Не уверен, что Моцарт этого захочет». Но барон все-таки приказал подать карету, предварительно осмотрев, в порядке ли мой костюм.

Это обстоятельство меня немало удивило. Не ожидал я, что такой человек, как Моцарт, придает значение одежде. В своем зеленом камзоле, панталонах и темном парике, под стать моей темной коже, я казался себе придворным лакеем, но ван Свитен остался доволен моим видом.

Моцарт жил на Гроссе Шулерштрассе; и когда мы вошли в небольшой дворик и поднялись по винтовой лестнице на второй этаж, мне подумалось, какие бы планы я ни строил в своих мечтах, все произойдет совсем по-иному.

Дверь нам открыла жена Моцарта Констанца, хрупкая, темноволосая, невысокого роста женщина. Я заметил ее живые темные глаза, красивые тонкие лодыжки и изящную фигуру.

Моцарт был неприятно удивлен нашим приходом. Мы застали его за работой. Он, казалось, совсем позабыл о своем обещании. Обращаясь к ван Свитену, который провел меня прямо в музыкальную комнату, он воскликнул:

«Кто это, барон?»

«Людвиг ван Бетховен», – ответил тот. Моцарт выглядел озадаченным, пока ван Свитен не пояснил: «Гениальный питомец Кристиана Нефе из Бонна».

«Вот как!»

Я стоял перед Моцартом с глупейшим видом, не зная, куда деваться от смущения. Видно, он понял мои чувства, так как, полуизвиняясь, сказал: «Мой отец тяжело болен, вы выбрали неподходящее время».

Ван Свитен принялся оправдываться, и Моцарт несколько смягчился. Барон объявил, что готов платить за мои уроки, хотя видел, что Моцарт ему не верит, как впрочем и я – мне уже не раз приходилось наблюдать скаредность барона.

Ван Свитен представил нас друг другу, Моцарт поднялся с места, и меня поразил его малый рост. Он оказался значительно ниже меня, а мне было всего шестнадцать и я не считался высоким для своего возраста. Кроме того, он был необычайно бледен, словно все дни проводил в комнатах, я же любил природу. Моцарт провел рукой по своим прекрасным светлым волосам, – дома, за работой он не носил парик, – и видно было, что волосы – предмет его гордости.

Не зная, куда деваться от робости, я протянул ему руку. Боюсь, мое пожатие вышло чересчур сильным, потому что он сморщился от боли. Я испугался, как бы он не выставил меня за дверь, но, поговорив еще с бароном, Моцарт, правда, без особой охоты, согласился послушать мою игру.

Я вызвался сыграть одну из его сонат, и когда кончил, то сразу понял, что не угодил ему – я играл не достаточно сдержанно. Он стал сравнивать меня со своим любимым девятилетним учеником Гансом Гуммелем.

В ужасе от того, что все погибло, я воскликнул:

«Разрешите поимпровизировать, господин капельмейстер!» – я упорствовал, скрывая собственную растерянность. Он кивнул, как мне показалось, еще неохотнее, чем прежде.

Начав импровизировать, я сразу обрел уверенность. И если играя его сонату, я смирял себя, то в импровизацию вложил всю свою силу. Я сомневался, получит ли Моцарт удовольствие от моих импровизаций, – настолько мое исполнение отличалось по силе от его, – но подлаживаться под чужой вкус я не умел.

Я кончил, и он дал мне новую тему для импровизации.

Сочинение музыки – вот к чему я больше всего стремился, и приободрившись, я играл, вкладывая в музыку всю душу. На этот раз Моцарт долгое время сидел в молчании. И когда я уже окончательно понял, что не понравился ему и совсем пал духом, он сказал слова, которые запомнились мне на всю жизнь.

Бетховен сделал паузу, словно желая подольше насладиться этим воспоминанием, а затем продолжал:

– Ван Свитен спросил Моцарта, что он думает о моих импровизациях, и тот ответил: «Внимательно прислушайтесь к его игре. Музыка его завоюет весь мир».

Я был глубоко взволнован его похвалой, но старался этого не показать – гордость не позволяла. Когда же Ван Свитен стал упрашивать Моцарта давать мне уроки композиции, я присоединился к его просьбе После некоторых раздумий Моцарт согласился и велел мне прийти через неделю, чтобы составить расписание уроков Я признался, что больше интересуюсь композицией, нежели самой игрой, и что он мой любимый композитор, и Моцарт ответил «Надеюсь, ваше мнение не переменится к концу наших занятий». Сказано это было несколько насмешливо, но одновременно с некоторой надеждой Я не помнил себя от радости.

Ван Свитен отвел Моцарта в сторону обсудить другие дела, и я услышал твердый ответ Моцарта «Торговаться я не стану. Двести гульденов за оперу, вот мое последнее слово». И тут же добавил: «Этот юноша из Бонна, если пожелает, далеко пойдет в искусстве композиции Я готов давать ему бесплатные уроки»

Я оглядел его музыкальную комнату, которая, как я надеялся, должна была стать с этих пор и моим прибежищем. Комната была узкой, продолговатой, меня смутило несколько вольное изображение обнаженных купидонов на потолке. Теперь ее называют комнатой, где создавался «Фигаро». В мои шестнадцать лет мне было легче смотреть на его письменный стол, на зеленое сукно, почти такое же как на моих панталонах, на желтое гусиное перо, белую свечу и покрытую пылью скрипку, нежели на обнаженных купидонов.

Через минуту Моцарт распрощался со мной Я так и запомнил его: хрупкий, маленький, бледный человек в помятых панталонах, неприметный до тех пор, пока лицо его не преображала улыбка. Он дружески посмотрел на ван Свитена и красивым мелодичным голосом извинился, что не смог уделить нам больше времени – на следующей неделе он надеялся быть посвободней. И я вновь подумал, какая у него удивительно милая улыбка.

 

24. Бетховен и Сальери

Взволнованный своим рассказом, Бетховен замолчал «Дорогой господин Бетховен, что же произошло потом?» – спросила Дебора.

– Я никогда его больше не видел Мне пришлось вернуться домой. Моя матушка тяжело заболела и вскоре умерла. А когда я перебрался в Вену, Моцарта уже не было в живых.

«Вы полагаете, что Моцарт умер своей смертью?» – спросил Джэсон.

– По всей вероятности, да. Он был крайне непрактичен – вечно сидел в долгах. Он мог отказаться от заказа в двести гульденов, в котором сильно нуждался, и тут же предложить мне бесплатные уроки. Он не думал о своей выгоде. Неудивительно, что он умер в нищете.

«А как вы относитесь к его музыке?» – спросил Джэсон.

– Молодой человек, Моцарт обладал чудесным инструментом, этот инструмент был заключен в нем самом. Его музыка – это он сам. Он обладал талантом самым искренним образом выражать свою боль и радость, передавать переполнявшее его огромное счастье или горе, трогать сердце несравненной красотой и изяществом своих мелодий. Свой талант он никогда не растрачивал попусту, как растрачивал свое здоровье. Его музыка многому учит, – Бетховен благоговейно склонил голову.

Джэсон с минуту почтительно молчал, а затем, горя нетерпением побольше разузнать, написал: «А что вы все-таки думаете о признании Сальери на исповеди?»

– Сальери был моим учителем, – сердито проговорил Бетховен.

«Он сейчас находится в доме умалишенных».

– Значит, он безумен. «Возможно, он всегда был безумен?» Бетховен порывисто встал и объявил:

– Пойду-ка посмотрю, как управляется эта гусыня – моя экономка. Она, видно, решила уморить нас голодом. – И он поспешил на кухню.

Как только за ним закрылась дверь, Шиндлер показал гостям одну из разговорных тетрадей Бетховена и запись, сделанную в ней его, Шиндлера, рукой.

«Сальери пытался перерезать себе горло, но остался жив. Он утверждает, что отравил Моцарта. Он окончательно лишился разума. В бреду он твердит, что виновен в смерти Моцарта, требует исповеди, чтобы признаться в совершенном преступлении, и в Вене ходят слухи, будто он уже исповедовался некоему священнику. Могу побиться об заклад, что его замучила нечистая совесть. Обстоятельства смерти Моцарта подтверждают признание Сальери».

– Значит, вы со мной согласны, господин Шиндлер? – воскликнул Джэсон.

– Да.

– А вы не боитесь полиции? – спросила Дебора.

– Они не посмеют тронуть Бетховена. Это вызовет скандал.

– Но он не верит в виновность Сальери. Он и слышать не хочет об этом.

– Это только на словах. В глубине души Бетховен не доверяет Сальери. Пусть он расскажет вам о том времени, когда просил Сальери рекомендовать его на должность императорского капельмейстера.

– Как это сделать? Стоит мне упомянуть имя Сальери, он тут же сердится, – сказал Джэсон.

– Пусть попытается ваша жена, она ему очень нравится. Сегодня, в ожидании вашего визита, он весь день был сам не свой. И заказ ваш вдохновляет его, хотя и внушает беспокойство. Он собирается приняться за ораторию, чтобы доказать Вене свою работоспособность и что на его сочинения большой спрос, хотя писать в последнее время ему стало трудно.

– А вы, господин Шиндлер, – спросила Дебора, – почему вы недолюбливаете Сальери?

– Когда Бетховен совсем лишился слуха, Сальери перестал с ним встречаться.

– Не кажутся ли обстоятельства смерти Моцарта подозрительными Бетховену?

– Кажутся. И я вам сейчас это докажу. – Но тут раздались шаги Бетховена, и Шиндлер предостерег: – Осторожно, мы это сделаем перед вашим уходом. Он рассердится, если узнает, что я задумал.

– Опять вы что-то замышляете против меня, Папагено? – с порога возмутился Бетховен. – Стоит мне отвернуться, как вы тут же принимаетесь шептаться.

«Мы говорили о Сальери», – написала Дебора.

– Что там о нем говорить, он, можно сказать, мертвец. Пусть себе покоится в мире.

«Однако вы утверждаете, что многим ему обязаны».

– Несомненно. Госпожа Отис, вы прекрасно пишете по-немецки. Гораздо лучше, чем ваш муж.

«Значит, вы думаете, что Сальери был неправильно понят?» – настаивала она.

– Не отрицаю. Музыканты, как и все люди, нередко ссорятся. Когда я был учеником Гайдна, мы частенько с ним ссорились, но не собирались подсыпать друг другу яд.

Дебора написала: «Было бы очень любезно с вашей стороны рассказать нам о Сальери, наши расспросы на этом бы кончились».

– А затем мы приступим к еде. Обед уже почти готов. Эта идиотка-экономка сумела, наконец, развести в печи огонь.

«Господин Бетховен, – вмешался Джэсон, – расскажите нам, как Сальери устраивал вас на должность императорского капельмейстера?»

Бетховен недовольно проворчал:

– Ну, и болтун же этот Папагено. Обязательно все переиначит. И все же вам не мешает послушать. Вы убедитесь, что Сальери был интриганом, но не убийцей.

«В конце 1792 года, когда я возвратился в Вену, – начал Бетховен с видом задумчивым и серьезным, – Моцарт уже был в могиле, и мне пришлось искать другого учителя. Я сделался учеником самого близкого ему композитора – Иосифа Гайдна, который к тому времени приехал из Англии. Но мы с ним не поладили, и спустя некоторое время я начал брать уроки у Сальери.

Сальери считался прекрасным педагогом, он долгие годы состоял на службе при дворе, благоволил ко мне и научил меня многому, больше, чем кто-либо другой. А за уроки он брал» весьма скромную плату. Я почитал его своим добрым и искренним другом и всюду, в знак признательности, подписывался: «Людвиг ван Бетховен, ученик Сальери».

В 1814 году, когда правители Европы собрались в Вене на Конгресс, моя известность уже превзошла известность Сальери, но я продолжал именовать себя по-прежнему. Уже были исполнены восемь моих симфоний, и я сочинил еще одну – в честь победы над Бонапартом: «Победа Веллингтона в битве под Витторио». Самые лучшие венские музыканты принимали участие в ее первом исполнении. Я дирижировал оркестром. Сальери – артиллерией; Гуммель играл на шумовой машине, а Мейербер управлял машиной, имитирующей гром. Вскоре состоялась премьера моего последнего варианта оперы «Фиделио», и публика восторженно приняла ее; считалось, что она воспевала победу Габсбургов над Бонапартом, и я благоразумно не пытался исправить это заблуждение.

И, тем не менее, у меня было мрачно на душе. Все мне завидовали. Мои покровители пообещали до конца дней платить мне ежегодно четыре тысячи гульденов, что было немало для человека моих скромных потребностей, но инфляция, расходы на докторов и неоплаченные заказы заставляли меня жить в нужде. А когда мне несколько месяцев ничего не платили, и я прослышал, что освобождается место императорского капельмейстера, то решил предложить свои услуги, хотя сомневался, стоит ли добиваться высокого покровительства, имея перед собой печальный пример Моцарта.

Я условился о встрече с Сальери, – он пользовался наибольшим авторитетом и мог мне помочь. Он был тогда первым императорским капельмейстером и почти пятьдесят лет прослужил Габсбургам; даже Меттерних и сам император считались с его мнением, хотя ни тот, ни другой ничего не смыслили в музыке. И хотя публика увлекалась вальсами, в Вене исполняли также и генделевского «Самсона», поэтому я не терял надежды на успех.

Квартира Сальери, где он проживал уже много лет, помещалась на Кольмаркт. При виде моей визитной карточки лакей удивленно поднял брови, причиной чему, видимо, была надпись на ней: «Людвиг ван Бетховен, ученик Сальери», и хоть и не слишком вежливо, но велел мне подождать.

Я не раз навещал Сальери, и всегда меня удивляла окружавшая его роскошь. Белые стены комнат украшали темно-красные с позолотой панели, совсем как во дворце Гофбург, а хрустальные люстры и паркетные полы стоили, должно быть, целое состояние.

Сальери запоздал на целый час, и я злился. Он решил изъясняться со мной на своем отвратительном немецком языке, хотя он и прожил в Вене почти полстолетия, и не стал писать для меня в тетради.

В те годы я еще немного слышал, но волновался, боясь не понять его речь, и слишком напрягался, боясь что-то упустить. Я непроизвольно шевелил губами, когда поворачивался в его сторону левым ухом. Моцарт, наверное, вел бы себя со мной более воспитанно.

Извинившись за опоздание, Сальери прокричал: «Я так сильно занят, не знаю, что и делать, чтобы всюду поспеть». Я расслышал его слова, потому что в порыве чувств он говорил очень громко, а затем так крепко сжал меня в объятиях, что множество орденов, украшавших его камзол, впились мне в грудь, которая и без того ныла от подагры. Он был одет по последней моде – в камзоле с высоким воротником и шелковой рубашке с воланами из тончайшего шелка. Волосы были взбиты, локон спадал на лоб, – парики тогда уже вышли из моды, – а лицо тщательно нарумянено и напудрено, отчего его длинный нос лишь еще сильнее выделялся.

Сальери что-то произнес, и мне пришлось признаться: «Я не слышу вас, маэстро», – смутившись, проговорил я. «Рад видеть вас, Бетховен!» – прокричал он.

«Благодарю вас, маэстро». Я решил сразу приступить к делу и свести разговор до минимума, дабы мой слух не подвел меня окончательно.

«Мне хотелось бы получить место при дворе», – начал я.

«Прекрасно. Кто же ваш высокопоставленный покровитель? Назовите мне этого счастливчика».

«Я рассчитывал на ваш совет».

Сальери нахмурился и промолчал.

«Либо поддержку», – добавил я.

Он что-то пробормотал и заметив, что я не слышу, насмешливо улыбнулся и повысил голос:

«Чем могу быть вам полезен, Бетховен?»

«Рекомендуйте меня императору. Вы к нему вхожи».

Он пожал плечами и самодовольно улыбнулся, сочтя это за комплимент.

«Рекомендуйте меня как вашего ученика», – сказал я, – презирая себя за то, что мне приходится так унижаться.

«Разумеется, – воскликнул он. „Фиделио“ написан в итальянской манере, как и всякая порядочная опера. Вы усвоили мои уроки».

«Я слыхал, что при дворе открылась вакансия».

«Неужели вас интересует место помощника капельмейстера?»

Сальери изобразил удивление, но я, играя в покорность, ответил:

«Разумеется, если капельмейстером будет такой достойный человек, как вы». – Я уже было подумал, что убедил его, как вдруг он сказал:

«А как быть с четырьмя тысячами гульденов, обещанных вашими патронами?»

«Из-за инфляции и военных расходов они были не в состоянии регулярно выплачивать мне эти деньги, – объяснил я. – А в последние месяцы идет подготовка к Венскому Конгрессу. И я вовсе ничего не получил».

«Но война окончилась».

«А расходы все растут. И инфляция тоже. Кроме того, дворянство тратит такие огромные деньги на наряды и пышные балы, что для меня ничего не остается».

И тут с самым дружеским видом Сальери громко сказал:

«Я буду рад помочь вам, но, имейте в виду, ваши республиканские взгляды хорошо известны. Их не одобряют при дворе, и это может вызвать затруднения. Напрасно вы не держали их в секрете».

Я принял этот упрек в свой адрес, стараясь не показать раздражения, и спокойно объяснил:

«Моя симфония „Победа Веллингтона в битве под Витторио“ была исполнена перед тысячами людей в зале Редутов в присутствии русской и австрийской императриц и многих знаменитостей, включая вас. Я благодарен вам за то, что вы дирижировали артиллерией».

«Да, это было внушительное зрелище», – сказал Сальери, довольный собой. Я читал его слова по губам.

«Значит, при дворе возражать не будут».

«Бетховен – придворный музыкант. Дикого зверя наконец приручили!» – полагая, что я не слышу, Сальери разразился смехом. Но я наклонился к нему левым ухом и благодаря иногда случающимся причудам природы, позволявшим мне неожиданно что-то улавливать, возможно, потому, что голос его сделался низким, – я довольно часто еще слышу низкие басовые тона – я его понял. Не обращая внимания на насмешку, я настаивал:

«Так как же, маэстро, вы согласны меня рекомендовать?»

«Я сделаю все, что в моих силах. Обещаю вам поговорить с влиятельными лицами».

«У кого же узнать мне ответ? У вас?»

Он проводил меня до дверей, облобызал и ответил:

«Не утруждайте себя. Я сам вас извещу».

Бетховен стер со лба капельки пота. Даже и сейчас, подумал Джэсон, эти воспоминания сильно волнуют его. Придя в себя, Бетховен сказал:

– Когда уши больше не слышат, какое это горе. Как будто впадаешь в детство и надо все постигать заново, а надежды на улучшение нет. Ужасно. Если вам повезет, вы… – он замолк, не в силах выразить, что у него на душе. Затем продолжал: – Я ждал и ждал вестей от Сальери, но когда прошло несколько недель и он не дал о себе знать, я понял, что нужно действовать. В конце концов, доведенный до отчаяния, я решил снова обратиться к нему. Мой дорогой покровитель эрцгерцог Рудольф сообщил мне, что не следует больше откладывать, надо поспешить и напомнить о себе при дворе, иначе можно лишиться места.

Еще со времени ученичества у Сальери я знал, что он всегда является домой в час пополудни, так как считает обед основной дневной трапезой, и что он строго и неукоснительно соблюдает этот обычай.

Лакей пытался остановить меня: «Маэстро нет дома, господин Бетховен». Но я, впервые возблагодарив небо за свою глухоту, притворился, будто не слышу, и поспешно прошел в столовую. Сальери сидел за обедом в обществе незнакомой мне красивой молодой женщины, по-видимому, его новой любовницы, ибо его жену и четырех дочерей я знал. Мой приход смутил Сальери. Как обычно, я держал в руках тетрадь и карандаш и, подойдя к Сальери, протянул ему эти предметы. Но он даже не взглянул на них, словно считал это оскорбительным, и сказал:

«Чего вы хотите, Бетховен?»

«Вы обещали сообщить мне о ходе дела».

«Если будет что сообщать», – подчеркнул он и даже не поднялся со стула, а я в растерянности стоял перед ним, словно чурбан, лишившись последних остатков мужества и решительности. И тогда он склонился в мою сторону и резко произнес:

«Вы ведь знаете, я не пишу по-немецки. Этот язык абсолютно непригоден для выражения человеческих чувств. Вы любите грибы, Бетховен? – И, не дожидаясь ответа, прибавил: – Не все грибы съедобны. Некоторые смертельно ядовиты. Уж я-то знаю в этом толк». Тут он вдруг вспомнил, что я все-таки человек с положением и пригласил меня за стол, хотя и не представил молодой даме, продолжавшей хранить молчание.

Я начал было извиняться за неожиданный визит, но он не стал меня слушать.

«Наша работа, требующая сидячего образа жизни и одиночества, делает нас, музыкантов, сварливыми и нетерпеливыми».

Когда же я не притронулся ни к одному блюду, чересчур расстроенный, чтобы есть, Сальери раздраженно крикнул:

«Плохая пища или испорченная – это отрава, но у меня самый лучший стол! Почему вы ничего не едите?»

«Я не голоден, маэстро, – пояснил я. – Я только что отобедал».

Это была неправда, но Сальери удовлетворился моим ответом. Однако я заметил, что сам он принимался за кушанья лишь после того, как их пробовала его подруга, для чего, видимо, он и пригласил ее к обеду.

«Маэстро, говорили ли вы обо мне при дворе?»

«Еще бы! – воскликнул Сальери. – И со многими».

«И как же было принято мое прошение?»

Сальери нахмурился.

«Мне отказали, маэстро?»

«Все признают ваш талант и хвалят „мою находчивость“.»

Я понял, что он уклоняется от ответа, но был благодарен, что он усадил меня по правую руку от себя: теперь я его лучше слышал.

«Итак, маэстро, – нет?» – спросил я.

«Вы ведь не захотите терять свою независимость».

«В чем же истинная причина отказа?»

«Вы позволяли себе нелестные замечания в адрес двора, и это стало известно».

Я вспомнил тогда о Моцарте, который, по слухам, не раз подвергался гонениям двора по причине своей откровенности.

«Кто же сказал, что я неблагонадежен? Начальник полиции?»

Сальери с виноватым видом молчал.

«Австрийская империя, – сказал я, – населена множеством людей, враждебно относящихся к музыке».

«Подобные высказывания вам как раз и вредят».

«Не от того ли страдал и Моцарт?» – спросил я.

Сальери заговорил, отчетливо произнося слова; его смуглое лицо покрылось краской, он был явно взволнован.

«Я восхищаюсь его непревзойденным талантом. Все разговоры о нашем соперничестве – пустая болтовня. Я присутствовал на его похоронах. Кончина его глубоко меня потрясла. При упоминании его имени я до сих пор снимаю шляпу и с радостью поменялся бы с ним судьбой. Похороны его никогда не изгладятся из моей памяти. Это был ужасный день. Разыгралась такая страшная буря, что мы не смогли проводить гроб до кладбища».

Я вспомнил, что когда умер Гайдн, я следовал в дождь за его гробом по грязным пустынным улицам до самого кладбища, а я был болен и дрожал от холода в своей легкой одежде; французские солдаты, занявшие Вену, в удивлении, как на безумца, смотрели на меня. Но я отдал ему свой последний долг.

«Я просил о вас императора, но он не забыл о том случае, когда вы отказались снять перед ним шляпу», – сказал Сальери.

«Это было много лет назад», – напомнил я.

«И кроме того, он очень занят – принимает коронованных особ, собравшихся в Вене на Конгресс, – добавил Сальери. – Там решаются дела государственной важности».

«Я верю вам, – сказал я. – После победы над Бонапартом они только и мечтают о том, как бы превратить империю в одну большую казарму».

«Вы угадали. Но советую вам быть более осторожным в своих высказываниях».

«Маэстро, вы тоже полицейский осведомитель? Или, может быть, ваша гостья?»

Дама, до сих пор молчавшая, сделала попытку заговорить, но Сальери знаком остановил ее.

«Вы, наверное, помните, как я называл аудиенции у императора публичным обманом».

Сальери вздрогнул от ужаса.

И тут гостья напомнила Сальери, что его ждет парикмахер, который стрижет и причесывает всех коронованных особ в Вене, и что Сальери может пропустить столь важное свидание. Они думали, что я их не слышу, но, оскорбленный, позабыв об осторожности, я резко поднялся со стула, все закружилось у меня перед глазами и я с размаху рухнул на пол. Горячность моей натуры не дает мне двигаться осмотрительно и осторожно.

Придя в себя, я увидел взгляд Сальери, говоривший: «Боже мой, Бетховен, неужели вы не можете вести себя пристойно, к чему так злоупотреблять вином», – а ведь я был совершенно трезв. Но Сальери намеренно громко сказал:

«Вам плохо, Бетховен? Я велю отвезти вас домой в моей карете, если желаете».

«Благодарю вас, я здоров. В комнате слишком душно, у меня закружилась голова. – Комната действительно была сильно натоплена. – Значит, мне не на что надеяться при дворе?»

Сальери печально покачал головой.

«Боюсь, у вас нет никакой надежды. Вашей музыкой восхищаются, а должность лишь связала бы вас и повредила бы вашему таланту».

И когда я, подчиняясь неизбежному, улыбнулся, он снова сделался любезным и, взяв меня под руку, проводил до дверей столовой. Он сказал мне прямо в ухо:

«Прошу прощенья, но я не могу проводить вас дальше, крайне занят. У меня сегодня назначена встреча с императором, и я не могу заставлять его ждать».

Я снова улыбнулся, и он решил, что я смирился, и принялся откровенничать:

«Если бы вы только знали, Бетховен, скольких правителей терзает страх, что их могут отравить. Иногда мне кажется, что те, на кого возложена обязанность пробовать пищу, являются самыми важными людьми при дворе. Вот уж поистине опасная служба. Мое знание ядов могло бы им сильно пригодиться», – похвалился он.

Сальери все говорил и говорил, словно чувствуя, что я слушаю его в последний раз; казалось, бурному потоку словоизлияния не будет конца.

«Сочиняли бы вальсы, Бетховен, и знали бы забот Ваша музыка чересчур мятежна для их ушей».

«Что же еще ставят мне в вину?» – спросил я.

«Князь Седельницкий недоволен замечаниями, которые вы позволяете себе в адрес властей».

«Он предпочел бы, чтобы я занимался пустой официальной риторикой, столь милой Габсбургам».

«Вам необходимо быть сдержанней. Ну к чему вам, дорогой Бетховен, во всеуслышание заявлять о своих республиканских взглядах?»

Прощаясь со мной, Сальери дружески обнял меня и расцеловал в обе щеки.

У подъезда я вдруг вспомнил, что оставил разговорную тетрадь в столовой, а она могла мне понадобиться по пути домой. Я поспешил обратно, с трудом сохраняя равновесие, и обнаружил Сальери и его гостью в музыкальной комнате, они не слыхали моих шагов, но я видел их через щель в красных портьерах. Напрягаясь, я услышал, как Сальери говорил своей даме:

«Представь себе это дикое мохнатое животное при дворе в должности императорского музыканта! Император не выносит больных людей. А ему придется склоняться к этой грубой немецкой физиономии и кричать ему в ухо свои высочайшие указания. Его величество будет злиться, негодовать, и нам всем не поздоровится».

Вернувшись к действительности, Бетховен пробормотал:

– В тот момент я желал быть совершенно глухим, но теперь, когда я окончательно оглох, я горько сожалею об этом и молю бога, чтобы он простил меня и вернул мне слух.

Джэсон и Дебора сочувственно молчали.

Смущенный своей откровенностью, Бетховен отправился на кухню и торжествующе вернулся с блюдом телятины в руках.

– Наконец-то! – радостно воскликнул он. Увидев, что Джэсон медлит приступать к еде, он сказал:

– Надеюсь, молодой человек, вы любите поесть. Без этого удовольствия жизнь теряет свои краски.

Бетховен распорядился, чтобы Шиндлер прислуживал гостям, а сам с жадностью ел и пил, смакуя мясо и вино; к телятине были поданы картофель и красное вино, и все это сначала пробовал Шиндлер. Казалось, все заботы и волнения отошли для Бетховена на задний план.

Он не умеет вести себя за столом, думала Дебора. Во время обеда Бетховен не произнес ни слова, а когда Дебора написала: «Вы правы, осуждая Сальери», – Бетховен оставил ее записку без внимания.

После обеда, пока Шиндлер возился на кухне, Бетховен вернулся к рассказу:

– Это еще не самое худшее преступление Сальери. Когда я рассказал обо всем эрцгерцогу Рудольфу, то выяснилось, что Сальери не обращался с просьбой обо мне ни к императору, ни к кому-либо другому.

«И все-таки вы верите, что он не виновен в смерти Моцарта?»

– Многие люди причиняют друг другу вред. Порой даже самые близкие друзья.

«А какого вы мнения о музыке Сальери?» – спросила Дебора.

– Он был прекрасный педагог, разбирался в композиции и наделен был недюжинным умом. Но между собой мы прозвали его синьор Бонбоньери, за то, что произведения его были слащавыми – венские сладости с итальянской начинкой, и весьма посредственные.

«Полагают, что Сальери то же самое думал о Моцарте».

– О Моцарте! – Бетховена это вывело из себя. – Вы когда-нибудь испытывали потребность что-нибудь исправлять у Моцарта?

Джэсон покачал головой.

– Да это и невозможно. Он никогда не допускал ни единой ошибки. Ни единой, сколько-нибудь существенной. Долго ли вы собираетесь пробыть в Вене?

«Пока вы не закончите ораторию. Сколько вам потребуется времени?»

– Все зависит от обстоятельств. Прежде мне надо знать, стоит ли за нее вообще браться. Если господин Гроб положит на мое имя в банк пятьсот гульденов, я закончу ораторию к концу года.

Джэсон кивнул, но в глазах Деборы было сомнение – ведь Гроб обещал предоставить лишь четыреста гульденов.

– Если понадобится, я восполню разницу, – шепнул он Деборе.

– А в качестве гарантии я хотел бы получить задаток. «Хорошо, но мы надеемся, что вы закончите ораторию к концу года», – ответил Джэсон.

– Постараюсь. Только я не могу больше работать по ночам. Глаза ослабли, я плохо вижу без дневного света. Мне становится все труднее сочинять музыку. Я размышляю и взвешиваю, но начать не могу, страшусь приниматься за большую вещь. Я слишком строг к себе, порой чрезмерно. Но стоит начать, увлечься работой, и все идет гладко. «Мы будем ждать».

– Что поделаешь, придется. Мне нужен текст, который бы меня вдохновил, что-нибудь чистое и возвышенное. Такие оперы, как писал Моцарт, мне не по душе. «Дон Жуан» и «Так поступают все» – безнравственные произведения, так же, как и «Фигаро».

«Может быть, сюжет из Библии. Как у Генделя», – осмелилась предложить Дебора.

– Я напишу о еврейском пророке, сила которого состояла в его моральном превосходстве. – Бетховен оживился. – Возможно, об Иеремии. Его плач влечет меня, я часто об этом размышляю. По-моему, человек нуждается в наставлении, чтобы он оставил греховный путь, иначе всех нас ждет Армагеддон. А может быть, мне написать о первородном грехе? Разве не подходящая тема для Новой Англии?

Беседу прервал обеспокоенный Шиндлер. На кухне экономка требовала денег на хлеб и жаловалась, что ей мало десяти крейцеров в день.

– Двенадцать крейцеров в день – это грабеж, – Бетховен возмутился. – Две булки в день для нее одной. Это мне не по карману. Целых восемнадцать гульденов в год!

«Если мы ей откажем, она уйдет», – написал Шиндлер.

– Что ж, пусть уходит! Нам не впервой! Вы, Папагено, меня разорите. Мне приходится самому считать каждый крейцер, иначе я кончу свои дни в такой же нужде, как и Моцарт.

«Так что же мне сказать экономке, Мастер?» – спросил Шиндлер.

– Ничего. Я не обязан с ней объясняться. Каковы ваши дальнейшие планы, господин Отис?

«Мы собираемся посетить Зальцбург. Это займет несколько недель».

– Хорошо. Ведь это родина Моцарта.

«Но сначала нам нужно получить разрешение полиции, – написала Дебора. – Они отобрали наши книги и паспорта. – И заметив сочувственное выражение лица Бетховена, Дебора продолжала: – Не могли бы вы замолвить за нас слово перед властями?»

Бетховен мрачно усмехнулся:

– С удовольствием, но я пользуюсь неважной репутацией у полиции, и чем дальше, тем хуже. Они глаз с меня не спускают. – Он отмахнулся от Шиндлера, который пытался его остановить. – Им не по нутру мои взгляды. А осведомите ли так и кишат повсюду. Они, словно пауки, оплели нас своей паутиной, и из нее не так легко выбраться.

«Не потому ли вы настаиваете, чтобы Шиндлер первым пробовал любое блюдо?» – спросил Джэсон.

– Такой уж обычай в Вене.

Значит, Шиндлер вовсе не друг Бетховена, подумал Джэсон, а просто его слуга.

– Я не доверяю даже экономкам, – продолжал Бетховен. – Итальянская болезнь – отравление – до сих пор свирепствует в Вене. Тут надо соблюдать осторожность.

Бетховен поднялся, давая понять, что визит окончен. Джэсон под конец спросил:

«Господин Бетховен, а вы знали да Понте?»

– Лишь понаслышке, у него была неважная репутация. Он был человеком весьма свободных нравов.

«Не составить ли нам письменное соглашение о заказе на ораторию?» – предложила Дебора.

– Милая леди, вы мне не доверяете? А я вам доверяю. Я дал словесное заверение, и нечего зря марать бумагу. Бумага денег стоит. Мне приходится часто марать бумагу – зарабатывать на хлеб, чтобы не умереть с голоду, когда я пишу большое произведение. Я уже давно не получаю ни крейцера от обещанной ежегодной ренты.

Бетховен стоял, словно неотесанная каменная глыба, и Дебора думала о том, сколь значительна была для них эта встреча и что она навсегда запомнит приземистую, плотную фигуру композитора, еще полного сил и энергии, несмотря на возраст и недомогания; человека, непримиримого ко всякого рода глупцам, подчас превратно судящего о людях, но при этом такого открытого и щедрого на дружбу, расцветающего от похвал и одновременно недоверчивого к ним, хотя он понимает, что похвалы эти им заслужены; воспринимающего мир каким-то внутренним слухом, который позволяет ему все улавливать и постоянно творить музыку.

– Наш век трудно назвать счастливым, – сказал Бетховен. – Мы живем прошлым, уверенные, что прошлое всегда лучше настоящего. Мы живем в смутные времена, и я не могу позволить себе остаться без гроша и раньше времени попасть в могилу.

«А кого из современных композиторов вы признаете?» – спросил Джэсон.

– Папагено, дайте им адрес молодого Франца Шуберта. После меня он был у Сальери лучшим учеником, и те его партитуры, что я читал, говорят об истинном лирическом даровании.

Шиндлер вышел из комнаты, а Бетховен с минуту пристально смотрел на Дебору и Джэсона, а затем в порыве чувств воскликнул:

– Как приятно познакомиться с молодыми людьми, которые тебя понимают!

Он порывисто взял их обоих за руки.

– Папагено проводит вас. Я теперь избегаю лишний раз подниматься по лестнице. Держите со мной связь, и через недельку-другую я смогу сказать, когда закончу ораторию.

Карета поджидала их у подъезда. Ганс спал, привязав лошадей к ближайшему столбу.

На улице Шиндлер показал им старую гравюру и тихо пояснил:

– Возможно, Бетховен и не верит в то, что Сальери отравил Моцарта, но сцена, изображенная здесь, произвела на него огромное впечатление.

Рисунок пожелтел от времени. На нем были изображены похоронные дроги, на них небольшой черный гроб; дроги въезжали в ворота безлюдного кладбища св. Марка, и за ними бежала лишь одна бродячая собака.

– Похороны Моцарта, – пояснил Шиндлер. – Эта безмолвная, сводящая с ума картина преследует Бетховена вот уже много лет. Он возит эту гравюру с собой повсюду.

 

25. Интерлюдия

По пути домой Джэсон решил, что Дебора заслуживает всяческой похвалы. Как умело ей удалось склонить Бетховена на их сторону и заставить его проявить гостеприимство. Успешный визит к композитору приятно его взволновал, но гравюра подействовала удручающе, и Джэсону хотелось отогнать грустные мысли.

Когда они вошли в квартиру, он, словно благодаря за помощь, нежно обнял и поцеловал жену. Она прижалась к нему, а он думал: я ведь не стараюсь отблагодарить ее и не испытываю к ней особой любви; я забываю о жизни и вижу только смерть. Надо гнать прочь эти потусторонние призраки. Ложиться с ней в постель представлялось ему немыслимым святотатством. Он ощутил своим ртом ее влажные губы, ее тонкие руки легли ему на плечи.

– Ты все еще мне не доверяешь, – сказала она, чувствуя его отчуждение.

– Нет, это не так. Но ты слишком недоверчиво относишься к моим поискам.

– Джэсон, дорогой, я ведь с тобой.

– И готова даже многим пожертвовать ради меня?

– Не знаю. Мне дорога лишь наша любовь, а все остальное безнадежно запуталось.

Джэсон заметил, что она вся дрожит.

– Что с тобой?

– У меня такое чувство, словно крыша грозит на нас обрушиться, и порой мне кажется, что мы попали в ловушку, из которой не выбраться, – прошептала она.

– Ну чего ты боишься? Теперь, когда мы доказали, что приехали сюда для встречи с Бетховеном.

– Да, но он может не сдержать своего слова.

– Ты просто утомлена. Ты оказалась мне очень полезной, понравилась Бетховену и разговорила его.

– Нет, это ты помог мне понять Бетховена. Он обнял ее, успокаивая:

– Мы уже почти у цели. По возвращении из Зальцбурга мне останется лишь собрать воедино все факты. Прошу тебя, больше мужества.

На другой день ярко сияло солнце, Джэсон проснулся в прекрасном настроении, и у Деборы после хорошего сна тоже повеселело на душе. По дороге к банку Гроба она сказала Джэсону, что поддержит его во всем, какое бы решение он ни принял.

Узнав о согласии Бетховена писать ораторию, банкир не выказал особого восторга. Он тут же спросил:

– Бетховен дал вам письменное согласие?

– Нет. Он сказал, что ему можно верить на слово.

– Никому нельзя верить на слово. И уж тем более Бетховену. Он пообещал свою «Торжественную мессу» пяти разным музыкальным издателям и оставил всех ни с чем. Вам нужно было добиться от него письменного обещания.

– Но он уже начал работу! – в отчаянии воскликнул Джэсон. – И я проехал тысячи миль, чтобы добиться этого.

Скептически глядя на Джэсона, Гроб спросил:

– На каких условиях вы договорились?

– Мы платим ему пятьсот гульденов.

– Вам, должно быть, пришлось поторговаться!

– Но он настаивает, чтобы деньги были выплачены вперед.

– Невозможно! На Бетховена нельзя положиться. Это известно всем и каждому.

– Но вы ничем не рискуете. Он просит положить деньги на его имя в ваш банк в качестве гарантии. И получит их, лишь когда оратория будет закончена.

– А как быть с текстом?

– Он воспользуется Ветхим заветом, по всей вероятности, что-нибудь о пророке Иеремии.

– Что ж, Иеремия вполне надежен. Власти останутся довольны.

– Музыка, по мнению Бетховена, должна быть исполнена самых благочестивых чувств.

– Но сможет ли он закончить ее до вашего отъезда?

– Он обещал. И заверил, что как только деньги будут положены на его имя, он тут же приступит к работе. У него уже родились кое-какие идеи.

– Сколько же он предполагает работать над ораторией?

– Самое большее два-три месяца.

– Маловероятно. При его возрасте, здоровье и глухоте, он редко что заканчивает в срок. Вы готовы прожить тут дольше?

– Да, сколько потребуется.

– Может быть, дольше, чем вы думаете. Бетховен никогда не считает вещь законченной, покуда она у него в руках. Если только вам не удастся силой забрать у него партитуру.

– Значит, вы согласны положить деньги на его имя? – спросила Дебора.

– Не больше четырехсот гульденов.

– Элиша Уитни обещал, что Общество заплатит пятьсот.

– Кто такой Элиша Уитни?

– Музыкальный директор Общества.

– Я его не знаю. Господин Пикеринг разрешил мне выплатить лишь четыреста гульденов. Я не имею права восполнить разницу.

– Это сделаю я, – быстро вставила Дебора.

– Нет, – возразил Джэсон. – Господин Гроб, вы согласитесь положить на имя Бетховена пятьсот гульденов, если я возмещу разницу?

– Когда вы положите в мой банк свои деньги?

– На следующей неделе, – поспешил заверить Джэсон. – До отъезда в Зальцбург. У меня при себе лишь сто гульденов. Я взял их на тот случай…

И чтобы пресечь дальнейшие возражения, Джэсон вручил Гробу эти деньги. Гроб принял их, но не преминул сказать:

– Я беру деньги, но повторяю, выплачу их лишь после того, как он закончит и передаст вам ораторию.

– Могу ли я сообщить об этом Бетховену?

– Как вам будет угодно. На всякий случай я тоже скажу ему. Он беседовал с вами еще о чем-нибудь?

– Нет! – ответила Дебора.

– Ни о чем больше? – недоверчиво допрашивал банкир. – Даже о политике?

– Нет, – подтвердил Джэсон.

– И уж, разумеется, ни словом не обмолвился о Моцарте?

– Нет, как же, Бетховен говорил о его музыке, о том, как сильно она на него повлияла, – и с невинным видом Джэсон добавил: – А каково ваше мнение, господин Гроб? Повлияла она на Бетховена?

– Думаю, мои мысли на сей счет никого не интересуют, – отозвался банкир.

Когда они вернулись на квартиру, Джэсон поспешил проверить, в сохранности ли спрятанные им деньги, и с облегчением вздохнул, обнаружив их на месте. Будто не доверяя глазам, он принялся лихорадочно их пересчитывать, а когда кончил, вид у него сделался хмурый.

– Денег меньше, чем нужно? – спросила Дебора.

– Я не думал, что так много потратил.

– Но на поездку в Зальцбург хватит? – поинтересовалась Дебора.

– Да. Придется немного сократить наши расходы.

– Что ж, это не самое страшное, главное, чтобы мы были живы и здоровы, – пошутила Дебора.

Шутка эта легко могла обернуться правдой, и Джэсон имел возможность в этом убедиться. Вчера во время прогулки по Грабену какой-то прохожий с силой толкнул его в спину и быстро исчез в толпе. Будь на его месте Бетховен, подумал Джэсон, он бы наверняка упал прямо на проезжую дорогу, где в этот момент промчалась карета. От сознания своего бессилия перед множеством невидимых и незримых врагов, Джэсону стало не по себе. Но все эти страхи нужно скрывать от Деборы.

Она между тем говорила:

– Кто-то побывал здесь в наше отсутствие, в комнатах пахнет табаком.

Джэсон позвал хозяйку, но госпожа Герцог никого не видела, даже Ганса, кучер чистил лошадей в конюшне поблизости.

– Наверное, заходил Мюллер. Он знает о втором выходе? – спросила Дебора.

– Разумеется, – подтвердила хозяйка, – он не раз им пользовался.

Когда Джэсон постучал к Мюллеру в дверь, Эрнест разыгрывал сонату. Вид у Мюллера был рассеянный и усталый, музыка не помогала ему развеять печальные мысли.

Он не удивился их приходу.

– Да, я был у вас, – ответил Эрнест на вопрос Деборы. – Беспокоился, почему вы не даете о себе знать. Вас постигла неудача с Бетховеном?

– Похоже, что у вас что-то не ладится, – сказала Дебора.

– Мой брат тяжело болен. Не знаю, что с ним, может, просто старческая немощь.

– Он спрашивал в письме обо мне? – спросил Джэсон.

– Вскользь. Именно поэтому я понял, что он заболел. Отто пишет больше о своем недомогании, о том, как холодно сейчас в Бостоне и как ему там одиноко.

– Почему вы не оставили нам записку? – спросила Дебора.

– Это было бы неосмотрительно. Зачем навлекать на себя подозрение, а вдруг за вами следят?

– Но вы сами порекомендовали нам эту квартиру, говорили, что тут безопасно.

– В Вене нигде нельзя чувствовать себя в полной безопасности, – ответил Эрнест. – Ну, а как поживает Бетховен? Он согласился давать вам уроки?

– Мы обсуждали с ним заказ на ораторию, беседовали о Моцарте и Сальери.

– Вы виделись с ним два раза.

– Откуда вы знаете?

– От госпожи Герцог. Но ей не известны подробности. Она сказала лишь, что готовила вам обед.

– Бетховен дал согласие писать ораторию, – объявила Дебора с победным видом.

Эрнест поинтересовался, что сказал Бетховен о Сальери.

– Бетховен рассказал, как Сальери хвастался, что присутствовал на похоронах Моцарта и отдал ему последний долг, но не проводил гроб до кладбища – помешала ужасная буря.

– Это заведомая ложь, госпожа Отис! Погода в тот день стояла мягкая. Значит, я был прав в отношении Сальери. Что же еще говорил Бетховен?

– Посоветовал нам обратиться к Шуберту, который тоже учился у Сальери.

– Это можно устроить. Вы готовы отправиться в Зальцбург? Дело с ораторией улажено, и за вами теперь прекратят слежку. Вам нечего больше опасаться. Вы сделаете вид, что отправились в путешествие по музыкальным местам.

– А как быть с Сальери? – спросил Джэсон. – Вы ведь настаивали в письмах, чтобы я поторопился, иначе не застану его в живых. И как увидеть Кавальери, Дейнера и того доктора, что лечил Моцарта перед смертью? – Джэсон был так поглощен эти дни Бетховеном, что почти позабыл о самом главном.

– Адресов Дейнера и доктора я не нашел, – ответил Эрнест. – Но в Зальцбурге вы, возможно, их узнаете. У постели умирающего находились Софи и Констанца. А с Кавальери знакома была Алоизия. Алоизия была ее дублершей.

– И они все живут в Зальцбурге? – с недоверием в голосе спросила Дебора.

– Да. Друзья в Зальцбурге сказали мне, что Софи и Алоизия живут в доме Констанцы. Сейчас самое время их повидать. Они могут многое рассказать о Моцарте. Господин Отис, вам следует преподнести Констанце и больной сестре Моцарта Наннерль подарок. Много не нужно. Пятидесяти гульденов от почитателей его музыки в Америке вполне достаточно.

– Пятьдесят гульденов! – воскликнул Джэсон.

– Это будет достаточно щедрый подарок, – заверил Эрнест.

Еще бы, подумал Джэсон.

– Неужели это необходимо?

– В противном случае не уверен, захотят ли они вас принять.

– А есть ли надежда повидать Сальери? – настаивал Джэсон.

– Я слышал, здоровье его улучшилось. Сейчас я ничем НС могу помочь, – в голосе Эрнеста послышались нотки отчаяния. – Мои знакомый служитель болен и, кроме того, мне следует соблюдать осторожность. Если обнаружится, что я пытаюсь устроить свидание с Сальери, это приведет к самым печальным последствиям. Нечего и думать подкупить другого служителя. Свидание с Сальери придется отложить.

– По-вашему, поездку в Зальцбург не следует откладывать?

– Надо ехать немедленно. До Зальцбурга около трехсот миль, у вас собственная карета, а если выехать до снега, – обычно он выпадает в декабре, – путешествие окажется не таким уж трудным. Не хотите ли повидаться еще с кем-нибудь до отъезда в Зальцбург? – спросил Эрнест.

– Возможно, с Шубертом. Так нам предложил Бетховен.

– Прекрасно. Шуберт учился у Сальери, но в его музыке слышится явное влияние Моцарта. Я напишу в Зальцбург, что вы скоро туда прибудете.

 

26. Шуберт

На следующий день после визита к Эрнесту Мюллеру, Джэсон, движимый желанием действовать, послал Бетховену, в знак своего преклонения перед ним и чтобы скрепить их договоренность по поводу оратории, шесть бутылок токайского.

К подарку Джэсон приложил записку: «Надеюсь, дорогой господин Бетховен, что это вино поможет вам устоять перед разрушительным действием времени». Бетховен быстро откликнулся, прислав в ответ благодарственную записку. Поразмыслив, писал Бетховен, он решил, что господину Отису и его очаровательной жене непременно следует побеседовать с молодым Шубертом, ибо тот провел немало времени в обществе Сальери и сумеет снабдить их полезными сведениями; он, со своей стороны, предоставит в их распоряжение Шиндлера, который и познакомит их с Шубертом. Поэтому Джэсон отложил отъезд в Зальцбург.

Кафе Богнера, куда Шиндлер привел Джэсона и Дебору в надежде познакомить их с Шубертом, показалось Джэсону смутно знакомым. Он уже здесь когда-то бывал, но когда? И тут он вспомнил. Кафе Богнера находилось на углу Зингерштрассе и Блутгассе, между Домом тевтонских рыцарей, где Моцарт бросил вызов князю Коллоредо, и квартирой на Шулерштрассе, где Моцарт написал «Фигаро». Каждый дом тут хранил память о Моцарте, и при этой мысли Джэсон почувствовал волнение.

По всей видимости, Бетховен отзывался о них в высшей степени благосклонно, так как Шиндлер рассыпался в любезностях и, казалось, сам с нетерпением ждал этой встречи.

– Вы весьма тонко и к месту хвалили Бетховена, – говорил Шиндлер, – но Шуберт человек иного склада. Он презирает похвалу. Даже когда она исходит от чистого сердца.

– Почему? – спросила Дебора.

– Потому что он ненавидит всякого рода интриги. Он считает, что похвала всегда лицемерна, а интрига противна его душе, хотя, чтобы преуспеть в музыкальном мире Вены, необходимо уметь интриговать – отсюда так много посредственностей процветают. А произведения Шуберта мало известны.

– Вам нравится его музыка? – спросил Джэсон.

– О, да. Как композитора, я его уважаю.

– Но не как человека?

– Он очень упрям и чрезвычайно непрактичен. Ему следовало бы давать уроки игры на фортепьяно, чтобы зарабатывать на жизнь. Одним сочинением музыки не прокормиться. Но он терпеть не может давать уроки. Сочинять следует по утрам, считает он, как раз тогда, когда нужно давать уроки, а послеобеденное время следует посвящать размышлениям, а вечера – развлечениям. Он любит проводить время в кафе в обществе друзей. Он не выносит одиночества. Не удивительно, что у него всегда пустой карман. Глупо зря тратить в кафе столько времени.

Однако само кафе показалось Джэсону вполне приличным. Просторный зал мог вместить не менее пятидесяти посетителей, правда, столы стояли почти вплотную. Воздух был пропитан табачным дымом и запахом пива; звенели стаканы и посуда. Шиндлер указал им на человека в очках, сидящего в одиночестве за столиком и задумчиво уставившегося в пустой стакан. «Шуберт», – прошептал он, и тот, заметив Шиндлера, поднялся навстречу.

Шуберт оказался человеком маленького роста и неприметной внешности, круглолицым, с высоким лбом и длинными, вьющимися темными волосами, спутанными, как у Бетховена. А когда Шиндлер представлял их друг другу, Джэсон заметил, что хотя на Шуберте был коричневый длинный сюртук, белая рубашка и коричневый галстук, оттенявшие цвет волос и глаз, одежда имела неопрятный вид и свидетельствовала о полном небрежении к ней хозяина. Винные и жирные пятна в изобилии покрывали его сюртук и рубашку. Шуберт был склонен к полноте и обильно потел, словно процедура знакомства была для него нелегким делом. Джэсона поразило, что композитор оказался немногим старше его самого – на вид ему можно было дать лет двадцать семь – двадцать восемь, не больше.

Когда Шуберт наклонился к Деборе, стараясь получше ее разглядеть, – очевидно, он страдал близорукостью, – она слегка отпрянула; от Шуберта сильно несло табаком и пивом. Но голос его звучал мягко и мелодично. Он тут же с готовностью пустился в беседу о Моцарте.

– Он гениален! – воскликнул Шуберт, – никто не может с ним сравниться. Один лишь Бетховен способен на это. Вы слыхали симфонию Моцарта ре минор? – Джэсон и Дебора утвердительно кивнули, и Шуберт восторженно продолжал: – Она подобна пению ангелов! Но Моцарта очень трудно исполнять. Его музыка бессмертна.

– А вы, господин Шуберт, играете Моцарта? – спросил Джэсон.

– Когда есть возможность, господин Отис. Но не столь мастерски, как мне бы хотелось. Я лишен возможности упражняться, поскольку у меня нет фортепьяно.

– Как же вы пишете музыку?

– Когда мне нужен инструмент, я отправляюсь к кому-нибудь из друзей.

– Господин Отис большой почитатель Моцарта, – заметил Шиндлер.

– Прекрасно! – сказал Шуберт. – Я тоже перед ним преклоняюсь.

– Кроме того, господин Отис – друг Мастера и пользуется его расположением. Бетховен весьма привязался к господину и госпоже Отис. Они доставили ему немало приятных минут.

– Бетховен заслуживает самого глубокого уважения и почитания! – воскликнул Шуберт, обнял Джэсона и, облобызав его, восторженно добавил: – Бывало, я обедал в этом кафе, лишь бы иметь возможность издали наблюдать за Бетховеном. Между прочим, тут и началось наше знакомство с господином Шиндлером.

Джэсона слегка обескуражило столь непосредственное выражение чувств; и ни к чему было Шиндлеру преувеличивать его дружбу с Бетховеном. Джэсон был приятно удивлен, как сразу изменился Шуберт; его лицо сделалось удивительно подвижным, выражения печали и радости с быстротой сменяли друг друга.

Проникшись к ним доверием, Шуберт пришел в хорошее расположение духа и стал настойчиво приглашать их за свой стол.

– Я был счастлив снова вернуться в Вену из Венгрии, из имения графа Эстергази, где я обучал музыке семейство графа во время их летнего отдыха. Деньги пришлись весьма кстати, но Венгрия скучнейшая страна. Подумать только, что Гайдн прожил там чуть ли не четверть века! Я жду друзей. Сейчас подходящее время для беседы, пока не появились шумные любители пива и сосисок. Какое вино вы предпочитаете, госпожа Отис? Токайское? Мозельское? Несмюллерское? Сексардское?

– Я полагаюсь на ваш выбор, – ответила она и удивилась, когда он заказал бутылку токая, – ведь Шиндлер предупредил, что Шуберт сильно стеснен в средствах, и хотя у него едва хватило денег расплатиться, он отмахнулся от предложения Джэсона взять расходы на себя. Вино сделало Шуберта более разговорчивым. Он разом осушил свой стакан и огорчился, увидев, что они не последовали его примеру.

Джэсон сказал, что обожает токай и заказал еще бутылку. Он хотел было заплатить за нее, но Шуберт не позволил. Композитор вынул из кармана лист бумаги, быстро набросал песню и вручил официанту в качестве оплаты. Официант молча взял ноты и тут же принес вина. Настроение Шуберта заметно поднялось, и когда Джэсон заметил, что токай стоит дорого, Шуберт отмахнулся:

– Я пишу музыку, чтобы наслаждаться жизнью, а не для того, чтобы зарабатывать на пропитание.

Дебору смущал человек, сидевший за соседним столиком и не спускавший с них глаз.

– Вы знаете его? – спросила она Шуберта.

Тот посмотрел, прищурясь, сквозь очки, печально вздохнул и спокойно, как нечто само собой разумеющееся, ответил:

– Хорошо знаю. Полицейский инспектор. И к тому же шпион.

– Какая наглость! – воскликнула Дебора. – Он откровенно следит за нами.

– А зачем ему прятаться? Он хочет, чтобы вы знали о его присутствии.

– Но с какой стати? Мы не сделали ничего предосудительного!

– Полиция всегда занята слежкой. В особенности за некоторыми из нас.

– Господин Шуберт, почему за вами должна следить полиция? – удивился Джэсон.

– Несколько лет назад кое-кто из моих друзей состоял в студенческих кружках. К студенческим кружкам относятся с подозрением. Один мой друг, член студенческого союза в Гейдельберге, был исключен из университета, его допрашивали, а потом выслали.

– Но при чем тут вы, господин Шуберт? – взволнованно спросила Дебора.

– Он был моим другом. Когда его арестовали, у меня устроили обыск.

– Оставим эту тему, Франц, – перебил Шиндлер. – О чем тут говорить, к тому же вы остались на свободе.

– Они конфисковали все мои бумаги, чтобы изучить их и убедиться, не имел ли я каких-либо политических связей с этим другом или с его единомышленниками. Вещи мне возвратили, но я обнаружил, что несколько песен исчезло. Исчезло навсегда.

– Но вы сочинили другие, новые песни, – подчеркнул Шиндлер.

– Новые, но не те. А название моей оперы «Заговорщики» изменили на «Домашнюю войну». Ужасное название. Откровенное издевательство. Вам не кажется, что скоро они запретят и танцы?

– Перестаньте, Франц.

– Они запретили танцы на время великого поста. Словно нарочно хотели досадить мне, они знали, как я люблю танцевать. Мы встречаемся в этом кафе с друзьями и пьем токайское, пусть полиция не думает, что мы члены какого-то тайного общества. Тайные общества и общество франкмасонов находятся под запретом. Господин Отис, вы любите плавать?

– Нет, я боюсь воды. – Смертельно боюсь, подумал Джэсон.

– А я люблю плавать, но и это кажется подозрительным властям. По их мнению, это способствует возникновению отношений, за которыми трудно уследить.

– Господин Шуберт, – решился, наконец, Джэсон, – а не кажутся ли вам странными обстоятельства смерти Моцарта?

– Скорее печальными, чем странными.

– Только и всего? Вам не кажется, что кто-то умышленно ускорил его конец? – Дебора хотела остановить Джэсона, но Шуберт успокоил ее, что инспектор сидит далеко, да и в кафе достаточно шумно. Вопрос Джэсона, казалось, озадачил Шуберта.

– Господин Отис интересуется, говорил ли когда-нибудь Сальери в вашем присутствии о смерти Моцарта. Вы ведь несколько лет были его учеником, – пояснил Шиндлер.

– Маэстро Сальери был моим учителем. Но не другом.

– Но Сальери, наверное, упоминал когда-нибудь о смерти Моцарта? – воскликнул Джэсон.

– Почему вас это интересует? – удивился Шуберт. – Не потому ли, что Сальери теперь болен?

– Ходят слухи, будто он признался на исповеди в отравлении Моцарта.

– В Вене ходит множество слухов, причем не всегда правдивых. Вы верите, что такое признание существует? Может, это пустая болтовня?

– Сальери был врагом Моцарта, это всем известно.

– Маэстро Сальери не любил каждого, кто хоть сколько-нибудь угрожал его положению. Но это не значит, что он убийца. Какие у вас доказательства?

– Я их разыскиваю. Шаг за шагом. Поэтому-то я и хотел поговорить с вами.

– Когда я у него учился, много лет спустя после смерти Моцарта, Сальери был уже немолод, и с тех пор прошло немало времени.

– Неужели Сальери не говорил с вами о Моцарте? Шуберт молчал.

– Как только Моцарта не стало, Сальери сделался самым видным композитором в Вене и, по-видимому, каждый начинающий композитор считал за честь у него учиться, – заметил Джэсон.

Господин Отис весьма проницателен, подумал Шуберт. Музыка Моцарта всегда покоряла его. Вот и сейчас она ему слышится, несмотря на шум в зале. Ему показалось, что полицейский инспектор вытянул шею, изо всех сил стараясь понять их разговор, но он сидел слишком далеко от них. Здравый смысл шептал ему, что следует воздержаться от столь опасной беседы, она до добра не доведет. Он слыхал о болезни Сальери, о его признании священнику и о том, что после этого признания его поместили в дом умалишенных. И никто с тех пор не видел Сальери, хотя по сообщению двора, в соответствии с волей императора, Сальери была назначена пенсия, равная его прежнему заработку – в знак благодарности за оказанные престолу услуги. Щедрость, которой вряд ли мог удостоиться убийца. А может быть, Сами Габсбурги были причастны к этому заговору? Или виновны в попустительстве? Предполагать такое слишком рискованно. Шуберт вздрогнул, сознавая, что ему никогда не хватит смелости высказать вслух подобные догадки. Но по собственному опыту он знал, что Сальери был способен на предательские поступки.

– Ваше уважение к Моцарту никогда не возмущало Сальери? – спросил Джэсон.

Шуберт колебался, не зная, что ответить.

– Вы, должно быть, как и Бетховен, испытали на себе влияние Моцарта?

– Я не мог его избежать.

– И Сальери это не одобрял, не так ли, господин Шуберт?

– Это сильно осложнило наши отношения, – признался Шуберт.

Он не смог удержаться от признания под влиянием минуты, и теперь почувствовал облегчение. Шуберт говорил шепотом – кроме сидящих за столом, никто его расслышать не мог. Ему казалось, что он освобождается от веревки, долгое время душившей его.

– Как-то в 1816 году, в одно из воскресений праздновалось пятидесятилетие приезда маэстро Сальери в Вену. В тот день его удостоили многих наград, в том числе и золотой медали, преподнесенной от имени самого императора, а мне предстояло участвовать в концерте, который давали в доме Сальери его ученики. И меня, как его лучшего ученика в композиции, попросили написать кантату в честь сей знаменательной даты. Это считалось великой честью. Большинство известных музыкантов Вены некогда обучалось у Сальери, и двадцать шесть из них были приглашены участвовать в концерте; тем не менее мое сочинение было включено в программу концерта.

И вдруг за неделю до концерта меня пригласили к нему домой. Я очень обеспокоился. Ученики никогда не посещали маэстро на дому, я сам там никогда не бывал, и поэтому шел туда в тревожном и радостном ожидании. Мне было почти девятнадцать, и я считал эту кантату лучшим из всего мною созданного. Мне не терпелось узнать его мнение, но я нервничал. Отвергни он мою работу, и моей карьере пришел бы конец. Он считался самым влиятельным музыкантом в империи и мог своей властью вознести человека или его погубить.

Пышно разодетый лакей провел меня в музыкальную комнату маэстро, и я был поражен великолепием обстановки, равной разве что императорскому дворцу. Но не успел я опомниться, как через стеклянную дверь сада в комнату вошел Сальери.

Его вид испугал меня. Я был певчим в придворной капелле, пока в пятнадцать лет у меня не начал ломаться голос, а затем обучался в императорской придворной семинарии и два раза в неделю брал у маэстро Сальери уроки композиции. Мне еще не приходилось видеть своего учителя таким разгневанным. Его лицо, обычно желтовато-бледное, сделалось багровым, а черные глаза метали молнии, и весь он, казалось, возвышался надо мною, хотя был почти одного со мною роста. Держа в руке кантату, он выкрикнул на плохом немецком языке: «Вы наслушались вредной музыки!»

«Простите, маэстро, я вас не понимаю». – Неужели из-за этого он меня вызвал?

«Почти вся ваша кантата написана в варварском немецком стиле».

Зная о моей близорукости, Сальери сунул мне кантату чуть не под нос. Я стал напряженно вглядываться в партитуру и понял причину его гнева: он перечеркнул у меня целые пассажи. Я испытывал в этот момент ужасное чувство, словно меня самого лишили руки или ноги, но старался держаться спокойно.

Сальери сказал: «Я хотел поговорить с вами наедине, пока ваше упрямство не завело вас слишком далеко. Если вы будете и впредь проявлять подобную самостоятельность, я буду лишен возможности оказывать вам поддержку».

«Маэстро, позвольте мне взглянуть на мои ошибки», – робко попросил я.

«Пожалуйста», – брезгливо произнес он и подал мне партитуру.

Я был поражен. Каждый перечеркнутый пассаж был написан в манере Моцарта; я пытался подражать грациозности и выразительности его музыки.

Я изучал поправки, как вдруг он зло рассмеялся и объявил:

«Немец всегда останется немцем. В вашей кантате слышатся завывания, некоторые в наше время считают это за музыку, но мода на них скоро кончится».

Я понял, что тут он намекает на Бетховена. Чтобы послушать «Фиделио», мне пришлось продать свои школьные учебники, но разве мог я в этом признаться? В то ужасное мгновение я готов был обратиться в бегство, но знал, что поддайся я этой слабости, и в Вене передо мной будут закрыты все двери. Скрыв свои истинные чувства, я покорно склонил голову и спросил:

«Скажите, маэстро, в чем же моя ошибка?»

«В этой кантате вы отошли от итальянской школы».

Она ведь давно устарела, хотелось мне возразить; и если за образцы я взял Моцарта и Бетховена, то ведь это делали и другие ученики.

«Но я и не стремился ей подражать, маэстро. Я предпочитаю венские мелодии».

«Они отвратительны, – объявил он. – Я не могу позволить, чтобы ваше сочинение было исполнено на концерте в мою честь. Это меня опозорит».

К тому времени я был безнадежно влюблен в Моцарта, но больше, чем когда-либо сознавал, как опасно в этом признаться. Любой намек на влияние Моцарта был в семинарии недопустим, хотя Сальери во всеуслышание твердил о своем глубочайшем восхищении музыкой Моцарта. Я воспринимал это как естественную зависть одного композитора к другому, но тогда мне показалось, что к зависти, возможно, примешивается и другое чувство.

Сальери сказал: «Если вы и дальше будете сочинять подобную музыку, вы лишитесь моего покровительства».

Я чувствовал, что играю с огнем. В отчаянии я спрашивал себя: уж не оставить ли мне сочинительство? Стоит ли тратить столько усилий, чтобы угождать другим? Но голос Моцарта постоянно звучал в моей душе, и даже слушая Сальери, я напевал про себя одну из его мелодий; мысль, что я навсегда оставлю композицию – свое любимое занятие – причиняла мне жестокую боль. И тут я пошел на такое, о чем потом всегда сожалел. С мольбой в голосе я спросил:

«Маэстро, чем я могу доказать вам свое глубокое раскаяние?»

«Слишком поздно переписывать кантату на итальянский лад. Придется написать что-нибудь попроще. Например, трио для фортепьяно».

Я предпочитал сочинять для голоса, но кивнул, не решаясь противоречить.

А Сальери веско продолжал:

«Небольшое стихотворение с выражением благодарности за то, что я сделал для своих учеников, тоже придется весьма кстати и позволит мне позабыть о вашей кантате. Запомните, я рекомендую лишь тех, кто умеет мне угодить».

Я согласился, Сальери проводил меня до дверей.

Шуберт замолчал, погрузившись в грустные раздумья, а Джэсон спросил:

– Что же произошло на концерте в честь Сальери?

– На концерте было исполнено мое трио для фортепьяно, – ответил Шуберт. – Я написал его в итальянской манере, и маэстро меня похвалил. Но я чувствовал себя предателем. Мои стихи, восхваляющие его заслуги, прочли вслух, и они вызвали гром аплодисментов. Стихи звучали искренне, но я был смущен. То, как он расправился с моей кантатой, не давало мне покоя. Если я не мог учиться у Моцарта и Бетховена, музыка утрачивала для меня всякий смысл.

– Когда вы расстались с Сальери? – спросил Джэсон.

– В тот же год.

– Он рекомендовал вас на какое-нибудь место?

– О, да. На несколько мест сразу. Но каждый раз оказывалось, что он рекомендовал не только меня, но и других.

– И кому же эти места доставались?

– Тем ученикам, которым он оказывал поддержку. Мне это не нравилось, но что я мог поделать? Он разрешил мне представляться в качестве его ученика, что было уже большой честью, да кроме того я надеялся, что еще не все потеряно.

– И у вас появились другие возможности? Вам приходилось обращаться к Сальери и с другой просьбой?

– Спустя несколько лет, когда при императорском дворе освободилась должность, я обратился с прошением, но мне отказали под предлогом, что моя музыка не нравится императору, стиль мой не устраивает его императорское величество.

– Какое отношение к этому имел Сальери? – спросила Дебора.

– Сальери состоял музыкальным директором при императорском дворе. Все знали, что император никого не назначал, не посоветовавшись с маэстро Сальери.

– Значит, по сути дела, – вставил Джэсон, – никто иной, как Сальери отверг вашу кандидатуру?

– Официально, нет. А неофициально – да.

– И вы не протестовали?

– Разумеется, протестовал. Но кто мог откликнуться на мои жалобы? Разве кто-нибудь понимает чужую боль? Все мы воображаем, будто живем единой жизнью, а на самом деле все мы разобщены. Более того, занимай я сейчас эту должность, я не смог бы на ней удержаться. В последнее время меня мучают сильные боли в правой руке, я не могу играть на фортепьяно. Писать музыку – это все, что мне осталось. Я страдаю серьезным недугом, просто у меня хватает сил это скрывать. От величайшего взлета духа до простых человеческих горестей всего один шаг, и с этим приходится мириться. – Заметив в дверях зала друзей, Шуберт спросил: – Хотите, я вас представлю?

Предложение показалось Джэсону интересным, но вид у Шиндлера был явно не одобрительный, видимо, многие уже догадались о причине их прихода, подумал Джэсон и отклонил предложение.

Шуберту, по-видимому, хотелось поговорить о Моцарте не меньше, чем Джэсону.

– Разве догадаешься, какие подчас муки испытывает другой? Душевные терзания познал и Моцарт, возможно, это и ускорило его конец. Если он кому-нибудь во всем признавался, то только своей жене. Человек, сочиняющий прекрасную музыку, не обязательно бывает счастлив. Представьте себе человека, здоровье которого слабеет с каждым днем, душевные муки лишь приближают его к могиле. Вообразите себе творца, чьи пылкие надежды потерпели крах – он уразумел конечную бренность вещей и, в особенности, свою собственную бренность. Самые пылкие поцелуи и объятия не приносят ему облегчения. Каждую ночь он ложится спать, не уверенный, проснется ли на утро. Легко ли думать о смерти молодому и полному сил? Представьте, что нет ни рая, ни ада, и что скоро вас окутает вечная тьма, где вы окажетесь в полном одиночестве, вдали от всего и вся…

Шуберт помрачнел, и Джэсон понял, что говорит он не столько о Моцарте, сколько о самом себе.

– Большинство людей боится думать о собственной смерти, – продолжал Шуберт, – но стоит осознать ее близость, как сознавал Моцарт, как сознают некоторые из нас, и все становится ужасным. Весьма вероятно, что подобные мысли ускорили его конец. Он сам его ускорил. Некоторых из нас ждет та же участь.

– По-вашему, Сальери никак не причастен к смерти Моцарта? – спросил Джэсон. – Даже если он лишился рассудка? И признал свою вину?

– Люди склонны чувствовать себя виноватыми. А у Сальери есть на то все основания. Что же касается его безумия, то для иных из нас до него всего один шаг.

– Вы верите в его безумие, господин Шуберт?

– Я верю, что у каждого есть свой предел. Просто он достиг своего раньше остальных.

Друзья Шуберта подошли к их столу. Джэсон был не в настроении обмениваться любезностями, к тому же он сразу распознал в них дилетантов, пусть одаренных, но все же дилетантов, всегда окружающих настоящий талант, как рабочие пчелы матку.

Попрощавшись, они стали пробираться сквозь толпу посетителей к выходу. Перед ними образовалось нечто вроде стены, сквозь которую они с трудом пробирались. Уже у самых дверей кто-то рядом с Джэсоном оступился и толкнул его. Какой-то пьяный, решил он, но человек вежливо извинился; чей-то насмешливый голос сказал: «Шуберт, политикан из таверны!» Джэсон обернулся. Говоривший исчез в толпе. И в этот момент Джэсон почувствовал, как чья-то рука коснулась его груди. Нет, видимо, это просто игра воображения.

Уже поднимаясь по лестнице своего дома на Петерсплац, он вдруг обнаружил пропажу денег. Деньги, лежавшие у него во внутреннем кармане, бесследно исчезли.

Шиндлер распрощался с ними еще на улице и обращаться к нему за помощью было поздно. Джэсона осенило:

– Человек, толкнувший меня, оказался просто карманным вором, а другой в это время отвлекал мое внимание. Случилось нечто ужасное, Дебора, все деньги украдены!

– Неужели ты взял с собой все? Ведь это неразумно!

– Почти все. После того, как Эрнест Мюллер беспрепятственно проник к нам в квартиру, я боялся оставлять деньги дома.

– А может, ты их потерял?

– Нет. – Он снова проверил карманы. – Пусто. Все до последней монеты.

Стараясь скрыть волнение, Дебора занялась туалетом, а Джэсон решил вернуться в кафе. Дебора боялась оставаться одна, не позвать ли Ганса или госпожу Герцог, подумала она, но отказалась от этой мысли и, закутавшись в одеяло, улеглась в постель, дрожа нервной дрожью и с трудом сдерживая слезы.

Джэсон почти бегом добрался до кафе. Его удивила темнота, царящая на улицах. Было уже за полночь, и он не мог отделаться от чувства, что кто-то следует за ним по пятам. Кафе было погружено во тьму.

Он покидал Америку с двумя тысячами долларов в кармане, полученными за гимны, а теперь от этой крупной суммы ничего не осталось. Он попал в ловушку, ему казалось, что эти розыски поглотили большую, лучшую часть его жизни.

Придя домой, Джэсон постарался скрыть свое мрачное настроение. Дебора зажгла все огни, выбежала к нему навстречу и бросилась в объятия, сотрясаясь от рыданий. Джэсон не знал, чем ее утешить. Он понимал, что вокруг них все теснее смыкается зловещее таинственное кольцо.

 

27. Без упреков и осуждения

Джэсон решил немедленно сообщить Губеру о краже денег и заодно испросить разрешения на поездку в Зальцбург.

После обычной мзды их немедленно провели в кабинет начальника полиции, и на этот раз Губер обошелся с ними чуть ли не любезно и даже предложил вина. Подобного жеста от Губера Джэсон не ожидал.

Дебора посоветовала сначала получить согласие на посещение Зальцбурга и лишь затем рассказать о краже и о полицейском инспекторе, чтобы не разгневать Губера. Но Джэсон, позабыв об осторожности, сразу рассказал о случившемся.

– Все это произошло на глазах у полицейского инспектора, – закончил он.

Губер, лениво развалившийся в кресле, при этих словах сразу выпрямился. Взгляд его серых глаз сделался холодным, улыбка исчезла с лица, и он резко спросил:

– Откуда вам известно, что там был полицейский инспектор?

– Мне сказал это господин Шуберт, композитор. Губер сделал презрительный жест.

– Этот человек следил за нами как настоящий шпион. Губер рассмеялся.

– Если бы мой человек за вами следил, вы бы никогда этого не заметили. – Предположение, что его люди могли быть замешаны в краже, Губер считал для себя оскорбительным.

– Он определенно за кем-то следил, – настаивал Джэсон.

– Возможно, за Шубертом. Шуберт политически неблагонадежен.

Дебора видела, что Губер начинает раздражаться, но сидела молча, исполненная решимости ничем не огорчать Джэсона и не вступать в разговор.

– И к тому же меня обокрали, по-видимому, в кафе, – повторил Джэсон.

– По-видимому, в кафе? Вы даже не знаете, где это случилось?

– Я почти уверен. В кафе меня кто-то толкнул.

– Возможно, один из дружков Шуберта. Шуберт водится с плохой компанией. Он знает о краже?

– Я с тех пор его не видел.

– А может, он сам обокрал вас? Он ведь нищий. Он вечно нуждается.

– Шуберт платил за все сам, – возмущенный насмешливым тоном Губера, Джэсон старался держать себя в руках.

– Чтобы завоевать ваше доверие, не иначе.

– Нет. Если кто и причастен к воровству, так это инспектор. Разве он не простой смертный?

Губер с такой силой ударил по столу, что фигура Венеры опасно закачалась.

– Как вы смеете делать подобные намеки, Отис?

– Какие намеки, господин Губер? – с невинным видом проговорил Джэсон.

– Что мои люди могут быть замешаны в столь грязном деле? Мы служим престолу. И ответственны только перед князем Меттернихом и перед императором.

– Я не сомневаюсь, что он сделал это без вашего ведома.

– Вот как!

– Лишь поэтому я и довел все это до вашего сведения. Я подумал, что вы наверняка постараетесь исправить ошибку, господин Губер.

Губер винил на этот раз самого себя. Он сделал нечто непростительное: потерял самообладание. Нужно держать себя в руках. Под маской безразличия он скрыл ненависть к этому юнцу, который, пусть на мгновение, но заставил его выйти из себя. Этот Отис настолько глуп, что даже не догадался сделать ему подарок, в то время как своим покровительством другим людям он заработал немало дорогих безделушек – никто в Вене не может похвалиться столь великолепной коллекцией драгоценных табакерок, какой владел он. Что же, они еще поплатятся за свое невнимание, решил Губер, он об этом позаботится. Он им покажет, кто гут хозяин; хозяин и слуга – на этом держится мир и нельзя допускать, чтобы сей порядок пошатнулся.

Губер сидел за столом с бесстрастным выражением, в то время как в голове у него созревало множество мыслей. Теперь он не сомневался, что американцы встретились с Шубертом с одной целью: поговорить о Сальери. Ну, кого может заинтересовать неудачник, подобный Шуберту! Может быть, они хотели брать у него уроки, но Шуберт не имел необходимую для этого репутацию. Если в краже действительно участвовал один из его людей, то ему не сносить головы. Губер не терпел подобной беспечности, бессмысленных и неоправданных поступков. Если американцы, как он подозревает, люди опасные, он им приготовит куда более искусную ловушку. В его распоряжении имеются вполне надежные осведомители, готовые сообщать ему о каждом их шаге, со злорадством подумал Губер, осведомители, которые побоятся его обмануть. Он гордился своим умением терпеливо выжидать. И своей сообразительностью. Он сумеет провести даже этих богатых американцев. Уличить их в действиях, направленных против государства. Губер повеселел от этих мыслей.

– Не поможете ли вы нам отыскать вора, господин Губер? – спросил Джэсон.

– Это не входит в обязанности полиции, – отрезал Губер.

– Как так? – воскликнула Дебора.

– У вас нет доказательств. Чем еще могу быть вам полезен?

Дебора поспешила напомнить:

– Мы пришли к вам за разрешением посетить Зальцбург.

– И сколько вы думаете там пробыть?

– Месяц или два. Пока Бетховен не закончит ораторию. Губер устремил бесстрастный взгляд куда-то вдаль, и Дебора поняла, что он не верит ни единому их слову.

– Мы сдержали слово, – добавил Джэсон. – Я заказал Бетховену ораторию для бостонского Общества. Вене это принесет немалую славу.

– Славу? – усмехнулся Губер. – Вы полагаете, это защитит нас от бунтарских влияний? Вы все еще почитываете революционные книжки?

– Вы не советовали нам их читать.

– И вы думаете, я поверю, что вы следуете моему совету? Как вам понравилась «Женитьба Фигаро» Бомарше?

– Мой экземпляр конфисковали. Еще у городских ворот.

– Эту пьеску можно заполучить в Вене тайным путем. И вы все еще восторгаетесь оперой Моцарта «Фигаро»?

– Это гениальная опера.

– Сомневаюсь. Никто больше на нее не ходит.

– Тогда почему же вы ее так не любите, господин Губер?

– Она полна подстрекательских идей. К примеру, ария «Мальчик резвый, кудрявый» осмеивает самую основу империи, нашу армию. Но у вас, по крайней мере, хватило здравого смысла попросить разрешения на поездку в Зальцбург. В противном случае вас бы арестовали. Зачем вы едете в Зальцбург?

– Мы решили провести там наш второй медовый месяц, – пояснил Джэсон. – Говорят, это один из красивейших городов на земле.

– Мне знаком тамошний пейзаж. А еще по каким причинам?

– Это родина Моцарта.

– И это мне известно. Возможно, вы намерены продолжить там свое музыкальное образование?

Деборе хотелось остановить Джэсона, пока он не навлек на себя беду, но Джэсону допрос не казался подозрительным, и он ответил:

– Да, Моцарт и Бетховен недосягаемы в области музыки.

– А Сальери?

– Сальери! – Джэсон не скрывал своего удивления. – О Сальери все уже позабыли.

– И, тем не менее, вы продолжаете расспрашивать о нем каждого встречного. Почему?

Джэсон замолк. Дебора, понимая, какой опасностью грозит подобное обвинение, отважилась сказать:

– Сальери был учителем Бетховена. Бетховен ему многим обязан. Не могли бы мы получить теперь наши паспорта, господин Губер, чтобы отправиться в Зальцбург?

– А у вас хватит денег, чтобы прожить до возвращения в Бостон? Если нет, вам придется немедленно возвращаться. – Губер оживился: возможно, кража не была такой уж бессмысленной.

– Моя жена богата, вам это известно, – заметил Джэсон.

– Тем лучше. – Он все равно узнает все у банкира. – В противном случае, могут быть неприятные последствия.

– Можно нам получить наши паспорта, господин Губер? – снова попросила Дебора.

– Пока нет. Где ваши визы?

Джэсон подал их Губеру, и тот сделал надпись: «Политически неблагонадежны» и вернул со словами:

– Этого достаточно, чтобы посетить Зальцбург и вернуться обратно.

Заметив испуг и растерянность Джэсона, он ледяным тоном добавил:

– Успокойтесь, Отис. Ваш друг Бетховен так же политически неблагонадежен, как и Шуберт. Ваш идеал Моцарт тоже считался таковым.

Подчиняясь голосу благоразумия, Джэсон промолчал, и Дебора спросила:

– Можно нам ехать почтовой каретой? – Она ни за что не хотела пользоваться услугами Ганса.

– Скорый дилижанс отправляется до Зальцбурга только раз в неделю и делает остановку в Линце, что отнимет у вас немало времени. Да и рессоры у него неважные; часто ломаются оси, экипаж переворачивается, и нередко пассажиры получают увечья. В собственной карете ехать куда безопаснее.

– Это приказ, господин Губер? – спросила Дебора.

– Нет, совет. Дружеский совет. Просто я хочу избавить вас от неудобств и опасностей.

– А если погода ухудшится, и нам придется задержаться в Зальцбурге и вернуться в Вену лишь в первых числах января, когда истечет срок наших виз? Или если Бетховен не исполнит заказа в срок?

– Вам придется обратиться за разрешением продлить визы.

– А дальше?

– Стоит ли гадать.

– Как же нам быть? – воскликнула Дебора.

– Уезжайте из Вены совсем, и мы вернем вам паспорта. Бетховен может прислать вам ораторию в Бостон.

Джэсон молчал.

– Что ты решил? – спросила Дебора.

– Я должен увидеть законченную ораторию, прежде чем ее принять. Господин Губер, а что если визы у нас украдут? Или мы их потеряем?

– Без документов вас посадят в тюрьму.

Джэсон спрятал документы во внутренний карман, где хранил деньги, и сказал:

– Что ж, придется быть осмотрительнее. Мы можем идти, господин Губер?

– Разумеется. При условии, что вы не станете нарушать законов нашего гостеприимства. Или угрожать нашей безопасности.

Проводив их до дверей, он сказал Деборе:

– Вы прелестная женщина, госпожа Отис, к чему вам лишнее беспокойство? При вашем богатстве вы могли бы вести весьма приятную жизнь. Самым мудрым для вас было бы покинуть Вену, пока не поздно.

Джэсон поспешил увести жену из кабинета Губера. На улице его удивил взгляд Деборы, она смотрела на него глазами, полными слез.

– Если тебе до сих пор не ясно, почему я все это предпринял, то ты этого уже никогда не поймешь, – опечалившись, сказал он. – Долг полицейского предупреждать об опасности, а Губер прежде всего полицейский, да еще пытающийся выведать наши намерения. Прошу тебя, Дебора, разреши мне все решать самому. Нам нужно повидаться с Гробом, чтобы ускорить поездку в Зальцбург.

Гроб ничуть не удивился, узнав о краже денег, а лишь упрекнул Джэсона, что тот не последовал его совету и не положил деньги в банк.

– Я хвалю госпожу Отис за ее разумное решение поместить деньги на свое и на ваше имя, это облегчит формальности. – Банкир с горестным видом покачал головой. – Подумать только, сколько денег пропало зря! Какая неосмотрительность! – Предположение об участии в краже полиции он отверг как нелепое. – Мы не варвары, господин Отис! Вена самый цивилизованный город в мире. Это не иначе, как дело рук собутыльников Шуберта.

– Вы повторяете слова Губера.

– Что ж, он прав.

– А когда я позволил себе замечания в адрес полиции, он меня оборвал.

– Опять же он прав. Губер гордый человек и не любит, когда ему возражают. Подчинитесь ему, и с вашими бедами будет покончено. Сколько денег вы хотите взять с собой в Зальцбург, господин Отис?

– Все зависит от того, сколько времени потребуется Бетховену на ораторию. У вас есть от него новости?

– Нет. Я положил на его имя пятьсот гульденов. Вы знаете, что на него подчас трудно рассчитывать.

– Губер говорит то же самое.

– Это каждому известно, – пожал плечами Гроб.

– Губер нам сказал, что Моцарт был политически неблагонадежен. Вам известно почему?

– Причин могло быть множество. Я бы не стал теперь их доискиваться. Бетховен, по словам Шиндлера, уже принялся за ораторию. На ваше счастье, он, может, и закончит работу в срок. Так сколько вам надо денег?

– Пятьсот гульденов на поездку в Зальцбург и обратно, – ответил Джэсон.

– Вполне достаточно, – согласился Гроб, – при том условии, что вы поедете собственным экипажем.

– Собственным экипажем? – изумилась Дебора. Они еще не решили этого вопроса. Значит, Гроб все-таки разговаривал с Губером.

– Да. Неразумно пользоваться почтовой каретой, когда в вашем распоряжении есть собственная. И к тому же к вашим услугам такой опытный кучер.

Через неделю они готовы были отправиться в Зальцбург. Джэсон получил от Эрнеста Мюллера рекомендательное письмо к Констанце, но, предпочитая оградить себя от порицаний, ничего не сказал ему о пропавших деньгах.

И все же при выезде из Вены, несмотря на все меры предосторожности, принятые Джэсоном, стража остановила их карету, а увидев на визах надпись «Политически неблагонадежны», солдаты подвергли их допросу и тщательно обыскали багаж, хотя на этот раз не обнаружили ничего предосудительного. Джэсон оставил все книги на Петерсплац, захватив лишь одежду, адреса и рекомендательное письмо, которое солдаты прочли и возвратили без единого слова.

Лишь когда ворота города остались позади, Джэсон с облегчением вздохнул.

– Давай наслаждаться жизнью и не думать о будущем. Что бы ни случилось, – сказал он, радуясь ясному небу над головой.

– Разве я тебя упрекаю? – спросила Дебора.

– Нет. Но кто знает, что нас ждет впереди.

– Не будем ни упрекать, ни осуждать друг друга. Что бы ни случилось.

Джэсон не ответил, он смотрел в окно на окрестный пейзаж. Карета спокойно катилась по ровной дороге, и они чувствовали себя в ней уютно, но вскоре небо стало заволакивать тучами. Поднялся сильный ветер.

– Погода, кажется, портится. Нас может застать в дороге буря, – упавшим голосом проговорил Джэсон.

 

28. Зальцбург

На следующий день небо обрушило на них такой страшный ливень, что земле, казалось, грозил новый потоп. Но Ганс что есть мочи гнал лошадей, словно привычный к такой непогоде. После полудня одна из лошадей захромала, карету начало трясти и она опасно накренилась, угрожая перевернуться. Джэсон приказал Гансу сделать остановку на почтовой станции, где они сменили лошадей; но через несколько миль одна из свежих лошадей потеряла подкову.

Шагом они доехали до кузницы, но кузнец не обещал, что заново подкованная лошадь благополучно доберется до Зальцбурга.

– Дорога скользкая, все может случиться, – сказал он. – В такую вот погоду и случилась беда с каретой Марии Терезии. Карета перевернулась, и Мария Терезия поранила лицо, а она и без того не славилась красотой. Не дай бог, чтобы с вами такое случилось. Между прочим, ходили слухи, что кто-то заранее это подстроил. Наверное, ее враги. А колеса у вас в порядке?

Джэсон попросил кузнеца осмотреть карету, и тот покрепче укрепил колеса на оси.

Погода все ухудшалась, и при въезде в Линц за пеленой дождя пополам со снегом ничего нельзя было разглядеть. Ганс вел лошадей почти шагом. Из-под колеса вылетел камень и рикошетом попал в окно кареты с той стороны, где сидела Дебора; он разбил окно, чуть не поранив ей глаз. Ледяной ветер обжег лицо, холод пронизывал насквозь. Джэсон поспешно заткнул окно плащем, ветер теперь не задувал внутрь, но они продолжали дрожать от стужи.

На скользком пути Ганс стал погонять лошадей, и карета чуть не съехала в канаву; Дебора сидела с закрытыми глазами в твердой уверенности, что их ждет неминуемая гибель. Но они без новых происшествий добрались наконец до Линца.

На следующий день снегопад прекратился. В Линце Джэсону удалось послушать увертюру Моцарта к «Дон Жуану», его «Концертную симфонию» для скрипки, альта и оркестра ми-бемоль мажор, а также его последнюю симфонию «Юпитер», и настроение его заметно поднялось. Он признался Деборе, что остановка в Линце явилась для него настоящим праздником.

Все места на концерте, происходившем в оперном театре, были заняты, и каждое произведение встречалось бурной овацией. Публика в Линце чтила Моцарта и его музыку, с удовлетворением отметил Джэсон.

Джэсона и Дебору глубоко тронула торжественная красота «Концертной симфонии», увертюра к «Дон Жуану» пробудила в Джэсоне страстное желание послушать оперу целиком, а «Концертная симфония» заставила задуматься, что явилось причиной столь печальных и грустных раздумий Моцарта; его также удивило, почему никому не известно, отчего симфония названа «Юпитер».

Они въехали в Зальцбург по Линцерштрассе. Небо было безоблачным, и при ярком солнечном свете город предстал перед ними во всем своем великолепии.

Зальцбург оказался самым прекрасным городом, который Джэсону когда-либо приходилось видеть. Горы окружали Зальцбург, обрамляли его, возвышались над ним. Их вершины белели от снега, а на земле снег растаял, что их очень обрадовало. Зальцбург можно было воспевать, рисовать с него картины, и трудно было поверить, что Моцарт ненавидел этот город. Неужели это действительно так, удивлялся Джэсон. Ведь здесь Моцарт родился.

Джэсон приказал Гансу остановиться на мосту через реку Зальцах, отделявшую старый город от нового.

– Моцарт уезжал отсюда, как только ему представлялась возможность, – сказал Джэсон. – И все-таки Зальцбург один из живописнейших городов мира.

Старый Зальцбург приютился в изгибе горы Монхсберг, на вершине которой стояла крепость Гогензальцбург, словно корона венчавшая город и доминировавшая над ним, являя собой величественное зрелище.

По совету Эрнеста Мюллера, они остановились в маленькой гостинице, расположенной на берегу реки. Джэсон снял весь верхний этаж. Их гостиная выходила на реку Зальцах, а из спальни был виден старый город. Джэсон любовался открывавшейся панорамой: замком Гогензальцбург и той частью города, где родился Моцарт.

Джэсону не терпелось поскорее осмотреть все места, связанные с жизнью Моцарта, а Дебора мечтала лишь о том, чтобы отдохнуть с дороги. Он решил немедленно отправиться к Констанце, но Дебора остановила его:

– Если ты явишься к ней без приглашения, это вызовет у нее недовольство, и она, возможно, не захочет с тобой говорить. Или вовсе откажется принять. – Над Зальцбургом уже сгущались тихие альпийские сумерки. – Дай ей приготовиться к встрече.

Вняв совету Деборы, Джэсон послал Ганса по адресу Констанцы, приложив к рекомендательному письму коротенькую записку:

«Глубоко тронутый красотой музыки Моцарта и Вашей преданностью ему, я приехал в Зальцбург отдать дань уважения той, которая была ему ближе и дороже всех на свете».

Ганс вернулся в растерянности.

– Я постучал в дверь, мне открыла служанка и подтвердила, что это действительно дом госпожи Констанцы фон Ниссен.

– Ты отдал ей письма?

– Да. Но она захлопнула дверь перед моим носом.

– Почему ты не дождался ответа?

– Я сделал все, как вы велели, господин Отис, но служанка сказала, что госпожа фон Ниссен даст ответ, когда пожелает и если сочтет нужным. Я ничего не мог поделать.

Джэсон старался унять свое нетерпение, но когда по прошествии нескольких дней ответа все не было, он решил отправиться к Констанце сам. Узкий проход, вьющийся вверх по горе Ноннберг, местами был крутоват, и ему приходилось поддерживать Дебору, чтобы она не упала. Служанка, открывшая на стук дверь, смерила их безразличным взглядом.

–. Вы отдали письма госпоже Ниссен? – спросил Джэсон. Служанка кивнула.

– Могу я надеяться на скорый ответ? Я господин Отис из Америки. – Служанка пожала плечами.

– Госпожа фон Ниссен дома? – спросила Дебора.

– Нет.

– Она уехала из Зальцбурга?

– Нет.

– Так где же она?

Служанка молчала. Джэсон быстро вложил в конверт двадцать пять гульденов и написал записку:

«Уважаемая госпожа Ниссен, примите сей скромный дар от ваших почитателей в Америке в знак восторженного признания услуг, оказанных Вами Моцарту и его музыке. Мы проделали долгий путь в надежде встретиться с Вами, и если нам выпадет такая честь, пока мы находимся в Зальцбурге, мы будем Вам чрезвычайно признательны».

В постскриптуме он приписал свой адрес.

На следующее утро от Констанцы пришел ответ; она извинялась, что не смогла принять их сразу, и писала, что если они проявят немного терпения, она в скором времени будет рада с ними повидаться.

Прошла неделя, а от Констанцы не было никаких вестей, и Джэсон начал терять надежду. Без свидания с сестрами Вебер все его поиски были обречены на провал. Неужели Губер предупредил сестер, чтобы они не встречались с ним? Или тут кроется что-то другое?

Пытаясь рассеяться, они осматривали город и окрестности, и Дебора радовалась, что ноябрь выдался таким сухим и теплым.

– Тут такой сухой, бодрящий воздух, что я чувствую себя обновленной. Посмотри, какую удивительную ясность и чистоту придает всему этот серебристый свет, столь характерный для поздней осени. – Дебора приходила в восторг от древних замков и великолепных усадеб, великого множества прекрасных церквей; любовалась мраморным фасадом собора, его шпилями, возвышавшимися над старым городом, искусно распланированными старинными площадями, монументальными фонтанами и большим числом разнообразных статуй, украшавших город; красивыми видами, открывающимися отовсюду; везде, куда ни кинешь взор, видны были горы, цепью опоясывающие Зальцбург.

Джэсон отдавал предпочтение дому на Гетрейдегассе, где родился Моцарт. Как-то утром, вручив слуге два гульдена, он проник в дом, когда там никого не было. Полы на верхнем этаже, где жил Моцарт, были старые, деревянные, а на остальных этажах был настлан паркет. Но тут Джэсону пришлось уйти: вернулись жильцы, а они не жаловали любопытных посетителей. Джэсон побывал и в доме на Ганнибалплац, где Моцарт провел последние годы своей жизни в Зальцбурге, но это посещение разочаровало его – дом ничем не отличался от множества ему подобных, виденных им в Вене, он оказался совсем неприметным. Зато архиепископский дворец Резиданц, внушительный и обширный, произвел на него впечатление, а в темных узких и кривых улочках старого города ему слышались шаги Моцарта. Но бесконечные скитания по городу утомляли, осмотр достопримечательностей не приносил успокоения; в голове по-прежнему теснилось множество загадок.

Прошло две недели после их приезда в Зальцбург. Джэсон лежал в постели, ему не хотелось вставать, он потерял интерес к замкам и церквам и, казалось, ко всему на свете. Завтра первое декабря, а значит, близится срок их возвращения в Вену. Нужно как-то встретиться с Констанцей, возможно, отправиться к ней без приглашения; но Дебора умоляла потерпеть еще немного.

Он смотрел на крепость Гогензальцбург: вот так же она когда-то возвышалась перед Моцартом, молодым и полным сил, каким был теперь он сам. Наверное, и на Моцарта, думал Джэсон, вид этого замка действовал столь же угнетающе.

– Тебе не кажется, что служанка могла взять деньги себе? – спросил он.

– Весьма вероятно. Теперь я понимаю, как эти бесконечные путешествия изнуряли Моцарта, отнимали у него силы и укорачивали жизнь.

– Но убило его не это. Я не могу ждать вечно, и все же не жалею, что мы решились на это путешествие. А ты?

– Я тоже, – ответила она, понимая, что любой другой ответ может вызвать неудовольствие.

Он посмотрел на нее с нежностью, в этот момент она была для него дорогим, единственно близким человеком, без которого он не мыслил себе жизни.

Стук в дверь прервал их разговор. На пороге стоял Ганс с приглашением от госпожи фон Ниссен. Она высказывала надежду, что они все еще находятся в Зальцбурге, и просила навестить ее на следующий день.

 

29. Констанца

«Дражайшая, любимейшая жена моя.
Любящий тебя Моцарт».

Я просто не могу тебе выразить, с каким нетерпением я жду нашей встречи. Мое единственное желание: чтобы ты поскорее вернулась из Бадена. Когда я вспоминаю, как счастливы мы были вместе, дни, проведенные без тебя, кажутся мне одинокими и печальными. Моя драгоценная Станци, люби меня вечно, так, как я люблю тебя. Целую тебя миллион раз и страстно жду твоего возвращения.

Эти строки вспомнились Джэсону, когда они с нетерпением готовились к визиту, словно отправлялись на свидание с самим Моцартом.

Дебора оделась как можно элегантнее, а Джэсон нарядился в голубой жилет и серые брюки, любимые цвета Моцарта.

Они с трудом поднимались по крутому, петляющему вверх переулку к дому Констанцы, и Джэсон жалел, что не может пуститься бегом, чтобы сократить дорогу.

– Посмотри, – воскликнула Дебора, остановившись, чтобы перевести дух. От возбуждения у нее сильно билось сердце, и она подумала, что Констанце, должно быть, нелегко ежедневно совершать столь утомительный путь. – Мы почти у самой Монхсберг и прямо под замком Гогензальцбург. Какой великолепный вид! Как ты думаешь, мы у нее что-нибудь узнаем?

– Мы еще не познакомились с ней, Дебора, а ты уже загадываешь.

– Ты читал письма Моцарта к ней.

– Его письма сама любовь и нежность. Но это не значит, что Констанца отвечала ему тем же. Я не нашел ни единой строчки, написанной ее рукой.

Они продолжали подниматься в гору, и когда прямо перед ними возникли стены Гогензальцбурга, Дебора вспомнила, что эта крепость раньше служила тюрьмой, и невольно замедлила шаги. Джэсон смотрел на все вокруг с благоговейным восторгом. Он ждал этой встречи и в то же время чего-то страшился. Констанца пела в одной из месс Моцарта, но, может быть, природа не дала ей и крупицы того таланта, которым так щедро одарила ее мужа?

– Я останусь здесь, Дебора, до тех пор, пока не выясню все до конца.

– А если тебе не удастся обнаружить ничего важного? Если впереди тебя ждет разочарование?

– Пусть так. Но одно из двух: либо я докажу, что его отравили, либо удостоверюсь, что был неправ.

Служанка сразу провела их в гостиную. Джэсон шепнул Деборе:

– Не дай бог, спросить чего не следует.

– Может быть, не надо слишком настаивать, она только испугается, замкнется, и мы ничего не добьемся, а лишь толкнем ее в объятия Губера.

– Я буду обращаться с ней почтительно и не задавать неуместных вопросов.

– Разумеется. Иначе она сочтет тебя нескромным.

Джэсон ходил по гостиной, внимательно ко всему приглядываясь, в надежде, что обстановка дома поможет ему разгадать характер хозяйки. Гостиная с некоторой навязчивостью напоминала о Моцарте, по стенам были развешаны его портреты: Моцарт зрелых лет с задумчивым и печальным лицом; Моцарт подросток и его сестра, играющие в четыре руки, а отец с гордостью наблюдает за ними; портрет Моцарта в придворном костюме габсбургского эрцгерцога, с маленькой позолоченной шпагой на боку. И ни одного портрета, изображающего Констанцу с Моцартом.

Внимание Деборы привлек элегантный, обитый серым бархатом шезлонг, блестящий паркетный пол, прекрасные мраморные подоконники, фарфоровые статуэтки, в строгом порядке расставленные на каминной полке, и то, что, видимо, было главным предметом всей обстановки: шкаф, по форме напоминающий гроб, окруженный двумя рядами зажженных свечей, в котором хранились предметы, видимо, дорогие сердцу хозяйки.

Появление Констанцы заставило их позабыть обо всем. Она вошла медленной величавой походкой, явно рассчитанной на то, чтобы произвести впечатление. На вид она оказалась не так стара, как ожидала Дебора, но и не так привлекательна, как предполагал Джэсон: хрупкая небольшого роста пожилая женщина с бледным лицом. На ней было нарядное белое платье, отделанное кружевами, чересчур, однако, моложавое для ее возраста; пышные рукава и глубокий вырез открывали холеные руки и шею. Наряд подчеркивал все еще стройную фигуру, которой так гордился когда-то Моцарт.

Джэсону Констанца показалась старой, но он вспомнил, что прошло уже тридцать три года после смерти Моцарта. Ей, наверное, было больше шестидесяти, хотя кожа ее по-прежнему оставалась гладкой и без заметных морщин.

Увидев молодых, приятной наружности и хорошо одетых гостей, Констанца улыбнулась, и ее темные глаза оживились.

Джэсон низко поклонился, представил Констанце Дебору и сказал:

– Для нас это большая честь познакомиться с женой господина Моцарта.

Она улыбнулась, словно ей не раз уже приходилось слышать подобные слова, и ответила:

– Будь Вольфганг жив, он был бы рад с вами встретиться. Вы приехали купить какие-нибудь его сочинения? У меня до сих пор хранятся некоторые оригиналы его партитур.

– Нет, мы приехали не за этим.

– Но вы передали мне двадцать пять гульденов.

– Вы не поняли меня, госпожа Моцарт…

– Госпожа Ниссен. Фон Ниссен. Я вышла замуж во второй раз уже много лет назад. В 1809 году.

– Простите. Я был так взволнован встречей с вдовой Моцарта, что…

Она прервала его:

– Если вам не нужны партитуры, так чего же вы тогда хотите?

– Мы хотим познакомиться с самым близким Моцарту человеком, – объяснила Дебора.

– Уж не собираетесь ли вы писать еще одну книгу о Вольфганге?

Взгляд Констанцы сделался подозрительным, и Дебора поняла, почему она так долго откладывала встречу.

– Мой муж композитор, – пояснила она, – он приехал пода, чтобы на месте познакомиться с музыкой вашего покойного мужа.

– Неужели вы только за тем приехали сюда из далекой Америки? Американцы, я слышала, отдают предпочтение громкой музыке.

– Мы приехали, чтобы, кроме того, заказать ораторию Бетховену.

– И Бетховен согласился?

– Да, – с гордостью произнесла Дебора. – Он пишет ораторию для бостонского Общества Генделя и Гайдна, которое представляет мой муж.

По всей видимости, на Констанцу это произвело впечатление, и она почти доверительно сказала:

– Ниссен заканчивает биографию Вольфганга. Книга уже почти готова, она будет лучшей биографией Вольфганга, ведь Ниссен писал ее с моих слов.

– Не потому ли, госпожа Ниссен, вы не могли встретиться с нами раньше?

– Мой супруг уезжал в Мюнхен и Мангейм договориться об издании книги, и мы были очень заняты.

Дебора заметила, что Констанца держит в руках небольшую сумочку, расшитую золотым бисером и украшенную изображением красных сердец, которую она нервно теребила.

Дебора выразила восхищение красивой вещицей, и Констанца пояснила:

– Это подарок Вольфганга. Он преподнес мне ее в годовщину нашей свадьбы.

– Мы слышали, что Моцарт был очень щедрым человеком.

– Очень. Я вышла замуж во второй раз лишь потому, чтобы не остаться одной. Хотя я не могу пожаловаться на Ниссена. Почему же вы все-таки приехали из далекой Америки?

– Мы хотели узнать о жизни Моцарта, встретиться с близкими ему людьми, – повторил Джэсон.

Констанца недоверчиво приподняла брови, но промолчала.

– Насколько я понимаю, он был нежной и любящей натурой.

– О, да, он любил, когда его баловали. В особенности, женщины.

– Но люди, с которыми я разговаривал, люди, знавшие его, говорили…

– Никто не знал его лучше меня, – прервала Констанца. – Что же они говорили?

– Говорили, какой это был милый человек, благородный и добрый.

– Он был лучшим из всех музыкантов. Все его любили, – сказала Констанца.

– Все? – переспросила Дебора.

Констанца посмотрела на нее так, словно та позволила себе дерзость.

– Госпожа Ниссен, – сказал Джэсон, – на свете нет человека, которого любили бы все, без исключения.

– А его любили.

– Даже при дворе?

– При императоре Иосифе он был любимцем двора.

– А потом?

– А потом начались эти неприятности во Франции. Даже мне пришлось в 1809 году бежать из Вены от Наполеона. Как раз в тот год, когда я вышла замуж за Ниссена.

– Значит, вы не считаете, что двор в какой-то степени виновен в его смерти?

– Что вы хотите сказать? – Констанца вновь насторожилась.

– Ведь новый император и дворяне позабыли о Моцарте? Проявили к нему полное равнодушие. К концу его жизни.

– Многие позабыли о нем. Но не все. Последние несколько лет жизни с Вольфгангом были самыми тяжелыми для меня. – На лице ее появилось грустное выражение, всем своим видом она хотела показать, как много ей пришлось выстрадать. – Когда он заболел в последний раз, у меня было предчувствие беды. Сколько мучений выпало на мою долю!

– И Сальери тоже о нем позабыл? – спросил Джэсон.

– Сальери болен. А я знаю, что значит болеть. Я тоже долгое время болела. Всю свою жизнь с Вольфгангом я никогда не чувствовала себя здоровой. А когда слег он, это явилось для меня последним ударом. Я едва выжила, – грустно прошептала она.

И живешь уже тридцать три года, подумал Джэсон, и при том имеешь прекрасный вид.

– И много вы с тех пор болели, госпожа Ниссен? – спросил он.

– К счастью, нет, Ниссен только и делает, что заботится обо мне.

– Но вы поженились лишь в 1809 году.

– Стоит вам стать известным человеком, как о вас начинают говорить бог знает что.

– Люди не перестают удивляться, почему Моцарт так безвременно скончался. Он умер таким молодым, – сказал Джэсон.

– В тридцать пять лет? – удивилась Констанца.

– Разве это старость? И так внезапно, неожиданно.

– Его лечили лучшие доктора, – решительно объявила Констанца.

– Вы хорошо знали доктора, который его лечил? Вы его сами выбрали? Это был опытный доктор?

– Опытный! Клоссет считался самым модным доктором в Вене! – Констанца вспыхнула, уничтожающе посмотрела на них, словно они запятнали ее безупречную репутацию. Она жаждала оправдаться и, презрев всякую сдержанность и осторожность, сказала:

– Я никогда не забуду той минуты, когда узнала, что Вольфганг серьезно заболел. Как смеют они обвинять меня в равнодушии, не испытав ничего подобного! Пусть поставят себя на мое место. Меня все покинули, когда я больше всего нуждалась в помощи. – И Констанца начала изливать свою душу.

– Это случилось в ноябре 1791 года, Вольфганг упросил меня остаться в Бадене после конца сезона. Я принимала там ванны, лечила свое слабое здоровье, тамошние воды хороши против подагры, ревматизма, паралича, всяких спазм, нервных расстройств, головных болей, болезней ушей, глаз и желудка. Мы с Вольфгангом верили в их целебные свойства, и я знала, что он не хочет торопить меня с возвращением.

Поэтому когда младшая сестра Софи срочно известила меня, что с Вольфгангом плохо, я поскорее вернулась в Вену. Путь не занял много времени, ведь от Вены до Бадена всего четырнадцать миль. В квартире на Раухенштейнгассе Вольфганг лежал в постели без сознания.

Софи сидела у его кровати. Он уже давно болен, сказала она, и я рассердилась на Вольфганга, что он мне ничего не сообщил. Но Софи не потеряла присутствия духа, она с самого начала позвала нашего семейного доктора Клоссета.

– Клоссет считался хорошим доктором? – перебил ее Джэсон.

– Самым лучшим, – раздраженно подтвердила Констанца. – Я же сказала вам, что Клоссет был самым модным доктором в Вене. Он был немногим старше Вольфганга, и когда мне его рекомендовали, он был известен во всей империи. Он пользовал многих знатных особ. Клоссет состоял личным лекарем князя Кауница, за что получал ежегодно тысячу гульденов; он лечил фельдмаршала Лоудона, нашего героя и полководца; к нему обращались даже члены императорской семьи. Я сделала верный выбор. Между прочим, Клоссет прекрасно говорил по-французски и по-итальянски.

– Кто его вам рекомендовал? – спросил Джэсон.

– Барон ван Свитен. Директор придворной библиотеки И цензор.

– Пользовался ли барон благосклонностью нового императора Леопольда?

– Иосиф к нему относился лучше. Отчего это вас интересует?

– Я спросил к слову. Каков же был диагноз Клоссета?

– Он ничего не мог сказать, – вздохнула Констанца. – Мне кажется, он так и не определил болезни.

– А по-вашему, госпожа Ниссен? Что же у него было? Она недоуменно покачала головой.

– Для меня это тоже осталось загадкой.

Дебора сделала знак Джэсону, чтобы тот замолчал, и Констанца возобновила рассказ.

– Софи сказала мне, что Вольфганг заболел после того, как съел какое-то кушанье. А ведь ему приходилось быть очень разборчивым в пище, но спросить, что такое он съел, я не могла, потому что когда он пришел в себя и увидел меня возле постели, то так обрадовался, что я не осмелилась его огорчать. Но позже Софи рассказала, что его тошнило и от любой пищи теперь открывалась рвота. Как-то вечером он снова впал в беспамятство, а когда пришел в себя и увидел у постели Клоссета, то воскликнул:

«Неужели меня отравили? Плохой пищей, доктор? На ужине у Сальери?»

Клоссет смутился и в растерянности ответил: «Чепуха! Это невозможно. Вы просто расстроены, Моцарт».

«Но у меня невыносимые боли в желудке».

«Все болезни прежде всего поселяются в желудке», – ответил Клоссет.

Когда же Вольфганг продолжал жаловаться на спазмы, Клоссет объявил, что у него лихорадка, и постарался прежде всего снизить жар и дал ему лекарство. В течение нескольких дней я верила диагнозу Клоссета, и, казалось, Вольфганг тоже ему верил, потому что его правда сильно лихорадило.

Только жар не спадал, и у него начали опухать руки, он не мог больше держать партитуру, – он работал над реквиемом, который, по его словам, писал уже для себя, – а боли в желудке не проходили, силы убывали, он страшно мучился и принялся опять твердить об отравлении; тогда мне вновь пришлось позвать доктора Клоссета.

На этот раз Клоссет позвал для консилиума еще одного доктора, доктора фон Саллаба. Это меня обнадежило, потому что Саллаба, при всей его молодости, пользовался еще большей славой, чем Клоссет, и тоже был в моде – он состоял главным врачом Венской городской больницы. Саллаба осмотрел Вольфганга, послушал его дыхание – Вольфганг дышал с трудом. Саллаба слыл знатоком болезней сердца, в то время как никто лучше Клоссета не лечил лихорадку. Затем они отошли в угол комнаты и принялись совещаться.

Вольфганг, бледный как полотно, лежал на постели и ожидал самого худшего. Они подозвали меня к себе, и Клоссет печально объявил:

«Мне очень жаль, госпожа Моцарт, но надежды нет никакой».

Саллаба подхватил меня: я упала в обморок.

А когда они привели меня в чувство, Клоссет вновь с жалостью повторил:

«Воспаление зашло слишком далеко. Мы не в силах ему помочь».

«И сердце тоже ослаблено болезнью, – добавил Саллаба, – он долго не протянет. Кроме того, он страдает водянкой головы».

Что я могла сказать Вольфгангу? Я сама едва держалась на ногах. Когда я передала Софи слова докторов, это ее потрясло.

«Но, по всем признакам, у него поражены почки, – сказала Софи. – У него головокружения, рвота и он без конца теряет сознание, а теперь опухли не только руки, но и все тело».

Я слегла от горя, а спустя неделю после разговора с докторами, всего лишь неделю, Вольфганга не стало.

Омраченная воспоминаниями, Констанца замолчала. Но она рассказывала не о Моцарте, подумал Джэсон, она рассказывала о себе. Он ожидал узнать от вдовы больше, чем от кого бы то ни было, но пока она не прибавила ничего нового к тому, что он уже знал.

– Где теперь доктор Клоссет? – спросил Джэсон.

– Умер. В 1813 году. Насколько я знаю, от лихорадки.

– А доктор Саллаба?

– Тоже умер. Через несколько лет после Вольфганга. Они были лучшими докторами Вены. Я сделала для Вольфганга все, что было в моих силах.

– Мы в этом не сомневаемся, – стараясь утешить ее, сказала Дебора. – Для вас это было ужасным испытанием, госпожа фон Ниссен.

Констанца бросила на нее полный благодарности взгляд.

– Моя сестра Софи, которая была рядом со мной в те тяжелые дни, может подтвердить, что это были самые лучшие доктора.

– Мы не сомневаемся в этом, – подхватил Джэсон. – Но вы сказали, что симптомы указывали на болезнь почек. Будь он отравлен, наверное, в первую очередь пострадали бы почки?

– Я осталась бедной вдовой, – продолжала Констанца. – И с плохим здоровьем. Кто посмеет сомневаться в словах личного врача самого канцлера?

– Значит, ни того, ни другого уже нет в живых? – словно не веря, повторил Джэсон. Важнейшая часть доказательств оказалась навсегда потерянной.

– Они умерли давным-давно. Но довольно об этом. Мне сейчас тяжело вспоминать о смерти Вольфганга. Одно мое решение – это мои сыновья, их у меня двое. Какой они были для меня опорой!

– Не могли бы мы с ними познакомиться? – спросила Дебора.

– Нет. Мой старший сын сейчас в Италии, а младший Польше. Это я нашла для Вольфганга самых лучших докторов. Никто не смеет бросить мне обвинение.

– Разумеется, – подтвердила Дебора. – Вы вели себя мужественно.

– Я сделала все, что было в моих слабых силах.

– А что вы можете рассказать о последних часах его жизни? – спросил Джэсон. – О последней ночи? Как он умирал?

Констанца принялась всхлипывать:

– Я не могу об этом говорить.

– Простите, я не хотел вас огорчать.

– И все-таки огорчили, – Констанца вытерла слезы спросила:

– Так вы не хотите купить партитуры Вольфганга?

– Я бы с радостью, но мы приехали не за тем.

– Понимаю. – В голосе Констанцы появились холодные нотки. Она поднялась. – Днем я всегда принимаю ванну, нам привозят воду из Бад Гостейна, здесь неподалеку. Она не такая целебная, как баденская, но прекрасно действует а кожу. Я не хочу показаться невежливой, но мне нечего вам больше сказать.

Констанца поджала губы, и Джэсон понял, что она не намерена продолжать разговор. Но ему необходимо было узнать еще кое-что, и он постарался подыскать разумную причину:

– Эрнест Мюллер говорил, что ваши сестры тоже хорошо знали Моцарта.

– Эрнест Мюллер? – Констанца повторила имя с явной неприязнью. – Он одолжил у Вольфганга деньги и так никогда их не вернул.

– Я знаю, он говорил об этом.

– Это его не оправдывает. В особенности перед бедной вдовой с двумя маленькими детьми.

– Сколько он взял взаймы, госпожа Ниссен?

– Не помню… Пятнадцать-двадцать…

– Двадцать пять гульденов? – докончил Джэсон.

– Да, кажется, так.

Джэсон подал ей двадцать пять гульденов.

– Эрнест просит прощения, что вам пришлось так долго ждать.

– Целых тридцать пять лет! Это вы не из своего кармана, господин Отис?

– Нет, я исполняю просьбу Эрнеста Мюллера. Констанца не стала упорствовать.

– Вы не любите Мюллеров, не так ли, госпожа Ниссен?

– А за что их любить? При жизни Вольфганга они втерлись к нему в доверие, льстили ему, чтобы он занимал их в оркестре, а теперь только мутят воду. Поднимают шум вокруг его смерти. О, я знаю, это они навели вас на мысль заняться поисками.

– Какими поисками?

– Искать улики против Сальери. Они всегда ненавидели Сальери.

– А разве Моцарт его любил?

– Это другое дело. У Вольфганга были на то свои причины. – И тут же поправилась: – Все оперные композиторы ненавидят друг друга. Так уж водится.

– Такой добрейшей души человек, как Моцарт?

– Вот именно, добрейшей. А Сальери считал любого композитора соперником, кроме Глюка, своего наставника.

– Значит, Моцарт справедливо считал Сальери своим врагом?

– У Вольфганга было много врагов. – Констанца снова сжала губы.

– Но он не доверял Сальери?

– А вы разве доверяете всем и каждому, господин Отис? Джэсон промолчал.

– Возможно, причиной его ранней смерти была ошибка, допущенная докторами, – спросила Дебора. – Возможно, они поставили неверный диагноз?

– Нет, – твердо ответила Констанца. – Это были лучшие доктора в империи. Если они ошиблись, значит, ошибся бы и любой другой. Пусть Вольфганг покоится в мире.

Но где, молчаливо возмутился Джэсон. Он теперь не сомневался, что Клоссет и фон Саллаба способствовали смерти Моцарта, пусть они совершили не прямое убийство, но своим небрежным отношением, невежеством и равнодушием ускорили кончину композитора. Они явились невольными убийцами, а возможно, и не такими уж невольными, кто знает. У дверей он спросил:

– Госпожа фон Ниссен, позвольте задать вам еще один вопрос.

Констанце не терпелось расстаться с ними, но, движимая любопытством, она остановилась.

– Вы были знакомы с Катариной Кавальери? Взгляд ее сделался бесстрастным.

– С Кавальери, которая пела партию Констанцы в «Похищении из сераля», – пояснил Джэсон.

– Ах, с ней! Да, я знала Кавальери.

– Говорят, она была любовницей Сальери. Констанца пожала плечами, словно не придавая этому значения.

– Вы были с ней близко знакомы?

Не успела Констанца ответить, как в дверях появилась пожилая женщина; она с надменным видом прошла в гостиную, очевидно, выбрав для своего появления самый подходящий момент. Констанца, с трудом сдерживая раздражение, представила незваную гостью:

– Моя старшая сестра госпожа Алоизия Ланге. Так вот она, та самая Алоизия Вебер, первая любовь Моцарта, красавица в семье. От ее красоты теперь не осталось и следа. Алоизия, прищурившись, высокомерно рассматривала гостей, в лице ее было что-то хищное – острый нос и подбородок, резко очерченные скулы. Обильные румяна только подчеркивали многочисленные морщины.

– Я близко знала Кавальери, – сказала Алоизия, – была ее дублершей в «Похищении из сераля» и много раз пела с ней.

– Моя сестра была раньше оперной певицей, – пояснила Констанца.

Похоже было, что Алоизия подслушивала их разговор соседней комнате.

– Как, по-вашему, Кавальери относилась к Моцарту? Благожелательно или нет? – спросил Джэсон.

– В зависимости от того, в каких ролях он ее занимал. Я припоминаю…

– Господин Отис, я устала от беседы, – прервала Алоизию Констанца.

– Извините, госпожа фон Ниссен. Мы можем прийти завтра.

– Нет. Завтра у меня ванна.

– Я могла бы рассказать вам о Кавальери все, что вас интересует, – поспешно вставила Алоизия. – Я знала ее лучше, чем моя сестра.

Но Констанца, желая закончить разговор, повела себя весьма решительно:

– Я дам знать, когда снова смогу уделить вам время. Возможно, на днях, – объявила она и плотно закрыла за Джэсоном и Деборой дверь, прежде чем они успели опомниться.

 

30. Немаловажное обстоятельство

Посещение Констанцы оставило у Джэсона чувство неудовлетворенности. Остаток дня он провел, записывая все то, что ему удалось узнать о смерти Моцарта; однако чем больше он старался привести все в стройную систему, тем сильнее отчаивался.

В эту ночь он не сомкнул глаз. Констанца добавила новые сведения к его собственным и одновременно многое опровергла, так что теперь он не знал, чему и верить. И она не хотела даже выслушать его. Чем только привлекла она Моцарта?

Лежа в кровати, он смотрел на Гогензальцбург, мрачно возвышавшийся над ним в ярком свете луны. Он был в растерянности. Ему казалось, что он вот-вот найдет нити, ведущие к истине, но стоило их коснуться, как они, словно паутина, путались и рвались в его руках. Древняя крепость мерцала холодной белизной, грозная, словно некое чудовище. Лунный свет проник в спальню и образовал в ногах кровати серебристый треугольник, на концах его Джэсону мерещились лица Вольфганга, Констанцы и Алоизии.

«Дражайшая, любимейшая жена моя!»

Отвечала ли Констанца ему таким же чувством?

«Дни без тебя полны одиночества и тоски».

Любила ли она его с той же страстью?

«Моя драгоценнейшая Станци, люби меня вечно, как я люблю тебя».

Откликнулась ли Констанца на эту мольбу? «Целую тебя миллион раз и с нетерпением жду твоего возвращения».

Когда Моцарт больше всего нуждался в ней, она была на водах в Бадене.

Весь следующий день Джэсон бродил вдоль реки в надежде, что прогулка и свежий воздух прояснят его мысли И вернут мужество продолжать дальнейшие поиски. Дебора не отходила от него и старалась не беспокоить лишними вопросами.

В этот морозный день они выехали за город и отправились к тому месту, где река Зальцах делала изгиб. Прозрачный воздух, напоенный острым запахом мокрых листьев, кое-где еще покрывавших деревья и землю, бодрил, и Джэсон дышал полной грудью. Солнце поднялось над горами, и сразу потеплело.

– Тебе понравилась Констанца? – спросила Дебора.

– Не очень. Я не знаю, чему и верить. Она то подтверждает мои подозрения, то тут же говорит обратное. Моцарт, по ее словам, был всеобщим любимцем, и в то же время у него было множество врагов. Она отрицает причастность Сальери и признает, что Моцарт сам подозревал отравление. Я совсем сбит с толку.

– Факты часто бывают противоречивы.

– И все-таки кое-что удалось узнать, например, точные симптомы его болезни.

– И имена докторов.

– Которых уже нет в живых. Какая нам от этого польза?

– Но от неё ты узнал их диагнозы.

– Тоже противоречивые. Эрнест утверждал, что Констанца примет меня с распростертыми объятиями, что они с ней добрые друзья. А она, оказывается, терпеть его не может. Так что рекомендательное письмо оказалось бесполезным. Вот поди верь ему!

– Надо быть снисходительным.

– К кому? – спросил он.

– К себе. К Констанце. Её нельзя винить. Я не знаю, к бы вела себя на её месте.

Джэсон не соглашался с ней. Его душа принадлежит Моцарту. А может ли Констанца сказать это о себе?

Морозный декабрьский воздух освежил Джэсона, и когда они вернулись в гостиницу, он спросил у хозяина:

– Где бы мы могли послушать музыку Моцарта, господин Рааб? Предпочтительно оперу.

Господин Рааб учтиво поклонился, – без сомнения, этот американец человек состоятельный, раз снял весь этаж, даже не спросив о цене, – и ответил:

– К сожалению, господин Отис, в Зальцбурге нет оперы.

– На родине Моцарта нет оперы? – удивился Джэсон.

– По этой причине, господин Отис, он и уехал из Зальцбурга в Вену.

– Но, должно быть, в Зальцбурге часто исполняют его музыку?

Хозяин грустно покачал головой.

– Не так уж часто, господин Отис. Жителей Зальцбурга всегда обижало, что Моцарт презрел родной город, да к тому же следует сказать, что музыкальностью они не отличаются. Об этом говорил сам Моцарт.

– Вы его знали?

– Почти все люди моего поколения его знали. Я родился в 1754, за два года до него. Зальцбург маленький город, и Моцарт принес ему славу. Я скрипач, правда, любитель. Сегодня мы устраиваем концерт в доме доктора Фредюнга, он дирижер нашего камерного оркестра, мы будем играть Моцарта. Если вы захотите нас послушать, мы будем рады.

– Неужели Моцарта в Зальцбурге больше нигде не играют?

– В декабре у нас мало приезжих, а местные жители почти не интересуются музыкой. Большинство чтят Моцарта за то, что он прославил Зальцбург, но равнодушны к его сочинениям. Многим он просто непонятен.

– А его вдова не посетит ваш концерт?

– Ни в коем случае. Она мало бывает в обществе.

– Моцарт не любил Зальцбург. Почему же она живет здесь?

– Ниссен говорит, что тут ему лучше работается. К тому же в Вене госпожу Ниссен беспокоят расспросами о Моцарте. А в Зальцбурге до этого никому нет дела. Здесь Моцарт не диковинка. Да и жизнь здесь дешевле.

– Вы знакомы с её сестрами?

– Я встречался с ними.

– Они живут с госпожой Ниссен?

– Да, если не ошибаюсь. Они ведут уединенный образ жизни. А почему бы вам не навестить сестру Моцарта, госпожу Анну Марию фон Бертольд цу Зонненбург?

– Непременно навещу. Она дружна с вдовой Моцарта?

– Не слишком. Мне кажется, Наннерль никогда не простила ему брака с Вебер. Когда он женился, об этом шло много разговоров.

– А что говорили в Зальцбурге о смерти Моцарта? Господин Рааб пожал плечами.

– Ничего. Смерть косила в те дни многих. Да и в наше время мало что изменилось. Больше половины венцев не доживают до двадцати лет. Тиф, оспа, дизентерия и чахотка свирепствуют в Вене. Поэтому я и живу здесь.

– Говорят, Моцарт умер от болезни почек.

– От чего бы ни умер, какая разница! У нас тут говорили, что от нервной лихорадки. Мало ли что выдумают доктора, лишь бы скрыть свое невежество. Вы окажете нам большую честь, господин Отис, если посетите наш концерт.

Пока Рааб писал им адрес, Джэсон приметил сидящего у двери человека, который не спускал с них взгляда. Джэсон с беспокойством спросил у Рааба:

– Кто это?

– Один из постояльцев.

– Уж не следит ли он за мной?

– У вас разве нелады с властями? – встревожился хозяин.

– Нет, – вмешалась Дебора. – Просто нас обокрали в Вене, вполне понятно, что муж остерегается.

– В Вене это часто случается, – сказал Рааб. – У нас в Зальцбурге больше порядка. У меня приличная гостиница. Я не сдаю комнат кому попало.

Незнакомец не двигался с места.

– Как его имя, вы не знаете? – спросил Джэсон.

– Бош. Он приехал в один день с вами. И снял комнату под вашей. Скажите, господин Отис, вы находитесь под надзором властей? Неприятности мне ни к чему.

– Меня привела сюда любовь к музыке. Что тут может быть предосудительного?

– Кто знает. В наши дни полиция строго следит за всем.

– Соблюдать осторожность разумно, – похвалила Дебора. – У вас много постояльцев в это время года?

– Нет, мало. Но у нас часто останавливаются проездом в Линц, Вену, Инсбрук, Аугсбург и даже Мангейм и Мюнхен. Видимо, господин Бош впервые видит американцев, потому и любопытствует. Многие жители Зальцбурга в жизни не встречали американцев.

– Я вам нужен, господин Отис? – раздалось у Джэсона над ухом.

Джэсон вздрогнул. Откуда появился Ганс? Уж не подслушивал ли он их разговор?

– Чего тебе надо? – холодно спросил Джэсон.

– У меня в Зальцбурге есть друзья, господин Отис, я хотел бы с ними повидаться.

– Ты же говорил, что никогда здесь не бывал.

– Это сущая правда, господин Отис. Они переехали сюда из Мангейма.

– А ты знаешь вон того господина? – спросила Дебора.

– Никогда не встречал! – Ганс был сама правдивость. И, тем не менее, Дебора могла поклясться, что они обменялись взглядами.

– Вечером ты нам понадобишься, – сказал Джэсон, – повезешь нас на концерт, а сейчас иди.

Доктор Фредюнг жил в красивом доме у подножия Ноннберга, неподалеку от Констанцы, и Рааб встретил Джэсона и Дебору у дверей. Хозяин поджидал их в музыкальной комнате, где были расставлены кресла для большого числа гостей.

Гостеприимный доктор не скрывал своего удовольствия и объявил, что присутствие американских гостей на столь скромном музыкальном собрании для него большая честь.

Джэсон обратил внимание на сильные и гибкие руки Фредюнга, скорее руки музыканта, чем врача. Невысокий, как большинство венцев, Фредюнг был в возрасте Рааба и, несмотря на белые как снег волосы, выглядел моложе хозяина гостиницы и отличался удивительным для семидесятилетнего старика свежим цветом лица.

Большой поклонник Моцарта, доктор Фредюнг избрал для концерта три его сочинения: контрданс си-бемоль мажор, дивертисмент си-бемоль мажор и симфонию си-бемоль мажор.

– Все эти вещи написаны в Зальцбурге, – сказал Рааб, усаживаясь рядом с Деборой и Джэсоном.

– Отчего он выбрал вещи в одной тональности? – спросил Джэсон.

– Это упрощает исполнение. Доктор предпочитает не рисковать.

– А разве вы не будете играть? – удивился Джэсон.

– У меня что-то с желудком.

– Может быть, вам стоит лечь в постель?

– Нет. Колики и другие желудочные болезни не редкость в нашем городе. К тому же доктор считает, что хорошая музыка лучшее лекарство.

Впервые музыка Моцарта оставила Джэсона равнодушным. Фредюнг чрезмерно бурно дирижировал, а музыканты проявили полную беспомощность. Рааб был снисходителен, назвав музыкантов любителями, скорее они были просто нерадивыми учениками. Однако после концерта Фредюнг, как должное, принимал аплодисменты, и Джэсон подумал: чего тут терзаться, надо хвалить, да и все тут. И он подтолкнул Дебору, с задумчивым видом сидевшую рядом, приглашая ее присоединиться к аплодисментам. Джэсону хотелось посоветовать всем скрипачам этого оркестра чаще играть упражнения, но когда доктор поинтересовался его мнением, он ответил:

– Неплохо. Совсем неплохо.

– Превосходно! – вставил Рааб. – Не правда ли, доктор?

Доктор Фредюнг скромно поклонился. После концерта Рааб пригласил гостей на ужин к себе в гостиницу.

– Давайте отпразднуем концерт. «Золотой гусь» славится кушаньями из птицы, особенно знаменита наша гусиная печенка. Это было любимое блюдо Моцарта. «Золотой гусь» перешел ко мне по наследству от отца. Он говорил, что Моцарт всякий раз заказывал это блюдо, когда посещал гостиницу.

Фредюнг принял приглашение, надеясь за столом побеседовать о музыке, и Джэсон с Деборой присоединились к нему.

– Скажите, доктор, вы хорошо знали Моцарта? – спросил Джэсон.

– Не хуже других. А у вас есть сегодня форель, господин Рааб?

– Конечно, доктор. Моцарт любил и форель. Джэсон решил попробовать гусиную печенку, а Дебора с Раабом и Фредюнгом выбрали форель.

Польщенные вниманием американских гостей, доктор Фредюнг и Рааб охотно пустились в воспоминания.

– Я часто задавал себе вопрос, – начал доктор, – как повлияло на Моцарта враждебное отношение архиепископа. Ведь именно по этой причине он покинул наш город.

– Да, – вставил Рааб, – помню, когда Коллоредо неодобрительно отозвался о его музыке, Моцарту после концерта сделалось плохо прямо тут, на том самом месте, где вы сейчас сидите.

– Я тоже помню тот случай, – подтвердил доктор. – Концерт давали во дворце Коллоредо. Моцарту исполнилось двадцать четыре года, но он выглядел старше своих лет, и после концерта ему следовало подойти к архиепископу и почтительно спросить, как тому понравилась музыка, а всем было известно, что они терпеть не могли друг друга.

Когда архиепископ принялся выговаривать ему за скучную и утомительную музыку вместо легкого и веселого дивертисмента, Моцарт, будучи его слугой, не смел промолвить ни слова.

– Не помните, что он играл? – спросил Джэсон.

– По-моему, «Концертную симфонию». Грустная вещь. После этого выговора Коллоредо Моцарту действительно стало плохо, вот тут, на этом месте. Я это помню, потому что его лечил. Ничего серьезного – нервы, напряжение и…

Джэсон уже не слышал слов доктора. Несравненная мелодия «Концертной симфонии» звучала у него в голове.

Музыка плыла в воздухе, хрустальные канделябры освещали призрачный дворец, и Моцарт говорил, обращаясь к нему: «Это танцевальный зал. Я всегда вставляю танцы в свои сочинения. Даже в „Концертную симфонию“. Прислушайтесь к ритму. Любой может танцевать под эту музыку. Даже архиепископ Коллоредо». Внезапно лакейская ливрея сменила камзол Моцарта, и в его руках появилась скрипка. Но он не играл на ней, а дирижировал смычком, и не оркестром, а публикой: аристократами со шпагами, украшенными драгоценными камнями, архиепископом и вельможами в пудреных париках. Но подчиняясь ему, они одновременно наступали на него, обнажив шпаги, пока не коснулись остриями его горла и из раны не закапала кровь. Моцарт исчез. Джэсон в страхе закрыл глаза, а когда пришел в себя, то увидел перед собой Фредюнга и Рааба.

Гусиная печенка оказалась сочной, Дебора с аппетитом ела форель.

– Еще печенки, – предложил Рааб, и он согласился. На столе было мозельское вино, и он налил себе немного. Но куда же девался Моцарт?

Джэсон склонил голову, чтобы не видеть других лиц. Дебора, наверное, посмеялась бы над его фантазиями. Но ведь Моцарт действительно когда-то сиживал здесь. Одни люди обретают счастье в чревоугодии, другие в любви, третьи в мечтах, – в чем угодно, лишь бы оградить себя от человеческой жестокости.

Мысленно он вопрошал:

«Вы действительно любили Констанцу?»

И Вольфганг энергично кивал головой.

«И она тоже отвечала вам любовью?»

Тот же ответ, но более неуверенный.

«Шла ли она во имя вас на какие-либо жертвы?»

«Она родила мне шестерых детей».

«Она постоянно болела».

«Она была постоянно беременна». «Не поэтому ли она не хочет говорить о ваших предсмертных часах?»

Выражение глубокой грусти появилось на лице Моцарта, и Джэсон услышал ответ:

«При жизни она дарила мне любовь».

Джэсон поднял голову и увидел пристальный взгляд Деборы.

– В чем дело? – воскликнул он.

– У тебя такой отрешенный вид, словно ты витаешь мыслями где-то в другом месте.

Он хотел объяснить ей, в чем дело, но боль пронзила его словно острым ножом, он согнулся от нестерпимых колик, и ему показалось, что наступает конец. Началась сильнейшая тошнота, и Джэсон выскочил во двор. Рвота выворачивала его наизнанку, но боль не унималась. У него кружилась голова, он еле держался на ногах, и доктор вдвоем с Раабом повели его наверх. Но и в кровати ему не стало лучше. Тошнота волнами подступала к горлу, все тело словно разрывало на части. Он почувствовал, что теряет сознание. Доктор Фредюнг смачивал ему лоб холодной водой, затем дал лекарство, но рвота лишь усилилась.

– Доктор, помогите! – молила Дебора.

– Я делаю все, что в моих силах, – ответил Фредюнг. Постепенно рвота прекратилась и колики начали утихать.

Джэсон лежал, страдая от ужасной головной боли и жажды; пересохшее горло пылало огнем, Дебора подала ему воды. Наконец, он вновь обрел дар речи.

– Нет ли у вас странного привкуса во рту? – спросил Фредюнг.

– Да, привкус металла.

– А как горло?

– Горит, – прошептал Джэсон.

– Вам по-прежнему хочется пить?

– Да.

Доктор осмотрел Джэсона и с облегчением сказал:

– Слава богу, никаких признаков водянки.

– Вы подозреваете отравление? – пробормотал Джэсон.

– Головокружение, тошнота, жажда. Странные симптомы.

– Может, пища была несвежей? – спросила Дебора. – Например, гусиная печенка?

– У меня самая лучшая в Зальцбурге кухня, – запротестовал Рааб. – Просто желудок господина Отиса не переносит гусиной печенки.

– Можно ли отравиться пищей? – обратилась Дебора к доктору.

– Без сомнения. Но у вашего мужа были и другие симптомы.

Фредюнг отвел Дебору в сторону и объяснил:

– Это похоже на отравление мышьяком.

Дебора побледнела, и доктор принялся её успокаивать:

– Человеку не опасна малая доза мышьяка. Смертельный исход вовсе не обязателен.

– Вы хотите сказать, что кто-то подсыпал мышьяка ему в пищу?

– Я ничего не хочу сказать. Но по симптомам это мышьяк. Вашему мужу повезло, он поправится.

– Я могу вам верить?

– Да. Я дам ему снотворное, и завтра ему будет легче, останется лишь слабость и дурной вкус во рту.

Фредюнг подошел к Джэсону.

– Какое-то кушанье не пошло вам на пользу, возможно, гусиная печенка.

– Значит, кто-то пытался меня отравить?

Рааб хотел было возмутиться, но доктор его остановил.

– Трудно сказать. В некоторой пище яды возникают сами собой. Все мы поглощаем с пищей какое-то количество яда, но в большинстве случаев желудок с ним справляется.

– Значит, это просто случайность? – спросила Дебора.

– Да. Хорошо, что в этот момент я оказался поблизости.

– Уверяю вас, я тут ни при чем, – настаивал Рааб.

– Не сомневаюсь, что вы тут ни при чем, господин Рааб, – сказал Джэсон. – Возможно, кто-то на кухне…

– Ни в коем случае! Все кушанья готовят моя жена и старшая дочь!

– Может быть, кто-то заходил к ним на кухню.

– Там находился только ваш слуга Ганс. Вы ведь ему доверяете?

– А как насчет того человека, что следил за нами? Боша?

– Бош давным-давно у себя в комнате. Прошу прощения, господин Отис, но всему виной музыка, она вас возбудила. Мы вам рассказывали, что то же самое произошло и с Моцартом после концерта. Как ему стало плохо и как его мучила рвота.

– Мы действительно говорили об этом, – подхватил Фредюнг. – Господин Отис, неужели вы думаете, я посещал бы «Золотого гуся» все эти годы, будь я плохого мнения о здешней пище?

– Когда же точно был тот случай с Моцартом?

– После смерти его матери, когда он, словно блудный сын, вернулся из Парижа и хотел помириться с архиепископом и с отцом.

– Чем вы его лечили?

– Я прописал ему строгую диету. Вы тоже должны ей следовать.

– А было ли какое-нибудь лекарство, способное ему помочь? – спросила Дебора.

– Да, было. Покинуть Зальцбург, пока этот город его не погубил. Он был здесь глубоко несчастлив и встречал очень мало сочувствия. Останься он в Зальцбурге, это еще более укоротило бы его жизнь.

Уж не предостерегает ли их доктор, подумала Дебора. Фредюнг подал Джэсону снотворное, записал диету и сказал:

– Не знаю, как у вас в Америке, но у нас век отравителей еще не кончился. Мы называем это «итальянской болезнью». Наследием Борджий. Хотя постепенно это уходит в прошлое.

– Помогли ли вы тогда Моцарту? – спросила Дебора.

– Единственное, что порой может сделать доктор, это облегчить больному страдания.

Когда они остались одни, Дебора сказала, стараясь ободрить мужа:

– По совести говоря, я сомневаюсь, что тебя пытались отравить, по крайней мере, намеренно. Отчего, в таком случае, они не тронули меня?

– Это уже слишком! И потом ты не станешь столь упорно стремиться к цели.

В дверях стоял Ганс.

– Я слышал, господин Отис заболел, – пробормотал ОН. – Я подумал, не нужна ли моя помощь?

– Нет, спасибо, – Дебора готова была услать его, но тут Джэсон спросил:

– Когда ты ужинал на кухне, был там кто-нибудь, кроме тебя?

– Только госпожа Рааб и ее дочь.

– И что же ты ел?

– Гусиную печенку.

– И тебе не стало плохо?

– Я привычен, господин Отис. Ел ее много раз.

– Прекрасно. Значит, с завтрашнего дня ты будешь есть вместе с нами. Будешь первым пробовать пищу. По крайней мере, пока мы находимся в Зальцбурге.

Джэсон бессильно откинулся на подушки; слава богу, рвота и понос прекратились, боли почти исчезли. И все же страх не оставлял его; боли могли вернуться, а хватит ли у него сил вынести еще один приступ?

 

31. Алоизия Ланге

Алоизия Ланге была довольна собой. Хотя Констанца и скрыла от нее адрес молодых американцев, она все-таки их разыскала. Правда, не сразу. Она обошла чуть не все гостиницы в городе и уже отчаялась их найти, когда вдруг вспомнила о «Золотом гусе».

Отчего так бледен господин Отис, подумала Алоизия. Неужели ее внезапное появление так его встревожило?

Целая неделя прошла со дня того злополучного ужина, а Джэсон все никак не мог оправиться после болезни. Он также не узнал ничего нового, кроме того, что ужин в тот вечер готовила и подавала госпожа Рааб. Фредюнг навестил Джэсона и объявил, что выздоровление идет быстрыми шагами.

– Не следует распространять дурные слухи о Зальцбурге, – посоветовал доктор. – У нас и без того много говорят об отравлениях. Рядом с гостиницей стоит дом, где жил величайший врач Парацельс. Когда он внезапно умер при загадочных обстоятельствах, тоже ходили слухи, будто его отравили. Но доказать это было невозможно, потому что он скончался в 1541 году, а в те времена никто, кроме него, этого определить не мог.

Джэсон и Дебора просматривали записи, сделанные в Зальцбурге, когда раздался стук в дверь, и на пороге появился Рааб.

– Господин Отис, вас внизу ожидает дама.

– Госпожа фон Ниссен? – с надеждой спросил Джэсон.

– Нет. Ее сестра, госпожа Ланге.

За спиной Рааба тут же появилась сама Алоизия.

Поблагодарив Рааба, Джэсон на всякий случай плотно притворил за ним дверь на случай, если сестра Констанцы пожелает сообщить им что-то по секрету.

Дебора не спускала с Алоизии глаз, а та в театральной позе замерла на месте; резкие черты ее лица казались безжизненными и холодными, как мрамор, а наряд скорее подошел бы молодой женщине, чем пожилой даме; ей уже было за шестьдесят. Величественным жестом сбросив на руки Джэсону накидку, она, несмотря на дневной час, оказалась в пышном бальном платье, с высокой талией и глубоким декольте, обнажавшим сильно напудренные плечи.

– Вы случайно не студент, господин Отис? – поинтересовалась она.

– Отчего вы так думаете, госпожа Ланге?

– Вы так молоды. Несдержанны. Чрезмерно дотошны.

– Нет, науки я не изучаю, я изучаю Моцарта. Я музыкант.

– Вот и прекрасно. Чуткость музыканта будет весьма кстати. Такая, какой обладал Моцарт. Студентов у нас власти держат под постоянным надзором. Моя сестра скрывала, где вы остановились. Утверждала, что не знает. Но меня не проведешь, – торжествующе объявила Алоизия.

– Отчего же она это скрывала, госпожа Ланге? – спросила Дебора.

– Боялась, что я расскажу вам о ней правду.

– Не поэтому ли она так скоро с нами распрощалась?

– Вы угадали. Для нее самое главное – сохранить свои иллюзии.

– Значит, все, что она рассказала, ложь? – вступил В разговор Джэсон.

– По большей части, да. Моцарт не любил ее так, как любил меня. Я была его первой, самой сильной любовью. Л она второй. Сначала он влюбился в меня и мне первой сделал предложение. Неудивительно, что она всячески хочет меня принизить, ведь это ужасно, когда не тебе отдали предпочтение.

Алоизия, казалось, всю жизнь ждала этого момента; она была в таком возбуждении, что нечего было и думать ее остановить.

Она вспоминала, как Моцарт ухаживал за ней, те времена, когда она могла осчастливить его одной своей улыбкой. Но не смела признаться, что при этих воспоминаниях душа ее сжимается от тоски и сожаления. Ей предлагали бессмертие, а она его отвергла, и никогда не могла себе этого простить. Её младшая сестра, на которую она всегда смотрела свысока, теперь обрела это бессмертие. Когда-то она отвергла Моцарта, но вовсе не для того, чтобы он достался сестре. Ей хотелось крикнуть: «Он мой!» Но она понимала всю нелепость и бессмысленность подобного поступка.

– Когда Моцарт делал мне предложение, я была очень красива. – Алоизия порылась в сумочке и извлекла оттуда миниатюру. – Мой муж Иосиф Ланге нарисовал меня после свадьбы. Тут мне двадцать лет.

Бережно хранимая миниатюра красноречиво свидетельствовала о красоте Алоизии и объясняла причину пылкого чувства Вольфганга. Да, подумал Джэсон, Алоизия при всей резкости черт была хороша.

А Деборе показалось, что даже в те времена эта высокая, сероглазая, темноволосая прелестница не лишена была той суровости, которая в старости стала особенно заметной.

– Мой муж Иосиф Ланге воображал себя актером, но на самом деле он скорее был неплохим художником. Он написал самый лучший портрет Моцарта.

– Вам не нравилась игра вашего мужа? – спросил Джэсон.

– Он двигался по сцене, словно медведь, а я была легче перышка.

– А вы уверены, что Моцарт любил вас сильнее Констанцы?

– Разумеется! Он сделал моей сестре предложение только после того, как я ему отказала.

– И теперь вы об этом сожалеете?

– Я поддалась плохим советам. Моя мать и отец Моцарта противились нашему браку. Тут они нашли общий язык.

– Если Моцарт столь сильно вас любил, то отчего же вы наперекор всему не дали ему согласия?

– Ошибка молодости. Мне было шестнадцать. Разве в таком возрасте имеешь собственное мнение?

– Зачем же вы пришли к нам сегодня?

– Чтобы рассказать правду. Вы ведь пишете о Моцарте книгу.

– Я не пишу книгу и уже говорил об этом вашей сестре.

– Тогда почему она боится вас? Книгу Ниссена, лестную для Констанцы, станут читать все, ведь он ее муж.

– Констанца утверждает, что была предана Моцарту, – сказала Дебора.

Алоизия насмешливо улыбнулась.

– Рассказывая о его смерти, она даже разрыдалась.

– Ей не вредно и поплакать. Она не присутствовала при его смерти.

– Но у нас создалось впечатление, что она… – начал Джэсон.

– Что она была у его смертного одра. Нет, ее там не о.

– Это настолько неправдоподобно, что даже не верится, е же она была в то время, госпожа Ланге?

– Лежала почти без чувств в другой комнате и умирала жалости к самой себе.

– Она была больна?

– Она проболела всю свою жизнь с Моцартом, притворялась, чтобы заставить его служить себе, а после его смерти все ее болезни как рукой сняло. В чем другом, в хитрости ей не откажешь.

– А вы были с ним рядом, госпожа Ланге? – спросила Дебора.

– Как можно? Я была замужем за другим человеком, это вызвало бы толки.

– Может быть, Констанца болела от частых беременностей?

– Что ж, ей нужно было как-то его ублажать. А что касается музыки, то тут она его определенно не удовлетворяла. А я удовлетворяла. И, уверяю вас, он остался бы доволен мною и в других отношениях.

– Почему вы так неприязненно относитесь к сестре?

– Госпожа Отис, ведь она даже не проводила его на кладбище.

– А вы его проводили?

– Будь я его женой, я бы непременно проводила. Но сестричка не позаботилась даже о том, чтобы положить камень на его могилу.

– Как она могла это сделать, если тело исчезло и могила неизвестна.

– Ее можно было отыскать. Хотя бы приблизительно, Она отправилась на кладбище только в 1809 году, да и то по состоянию Ниссена: он считал, что это становится неприличным. Она была его любовницей, он собирался на ней жениться и хотел положить конец сплетням.

Деборе хотелось заставить Алоизию замолчать, пусть даже в ее словах и была доля правды, но эта женщина вызывала у нее неприязнь.

– Ниссен заставил Констанцу пойти на кладбище и поставить крест на могилу, – между тем продолжала Алоизия. – И все только ради приличия.

– Может быть, Констанца боится кладбища, – предположила Дебора.

– Когда надо, она справляется со своими страхами, Она присвоила себе могилу Леопольда Моцарта на кладбище св. Себастьяна здесь в Зальцбурге. Констанца похоронила там рядом с Леопольдом Моцартом нашу тетку Женевьеву Вебер. Видимо, потому, что у обоих сыновья – композиторы. Тетушка была матерью Карла Марии фон Вебера. Вот увидите, Констанца приберегает эту могилу и для себя с Ниссеном. И ее памятник будет куда внушительнее памятника Леопольду Моцарту. Она его потеснит. А он ведь терпеть не мог Констанцу.

– Но ведь и вы, кажется, не любили отца Моцарта? – заметил Джэсон. – Леопольд был против вашего брака с его сыном и не поощрял ваш талант.

– Я не нуждалась в его помощи. Что бы ни говорил его отец, одно мое слово – и Моцарт женился бы на мне. А Констанца вела себя позорно.

– Госпожа Ланге, вы знали доктора Клоссета?

– Самого великого модника среди венских докторов? Конечно, знала! Правда, никогда не пользовалась его услугами. Больше всего на свете его заботили деньги. Стоило Клоссету пронюхать, что Моцарт обнищал, как он тут же к нему охладел.

– Вы считаете Клоссета виновным в смерти Моцарта?

– И не его одного, а многих других.

– Кого же?

Взволнованная Алоизия умолкла. Сколько непредвиденных событий произошло в жизни! Трагедия Моцарта состояла не в том, что сделали ему люди, размышляла она, а в том, чего они для него не сделали. Ее сердце сжалось от боли. Кто знает, может, одна она искренне была привязана к нему, как она теперь утверждает. Он был таким маленьким и невзрачным, а между тем его музыка стала опорой ее жизни. Пусть в тени Констанцы, но, может, и она останется в памяти людей на правах его первой любви.

– Вам трудно об этом говорить? – спросила Дебора.

– Перед смертью многие покинули Вольфганга, – сказала Алоизия. – Доктора, Констанца, ван Свитен, императорская семья, аристократы, да Понте. Он остался почти в полном одиночестве.

– Даже госпожа Ланге? – осторожно спросила Дебора.

– Даже госпожа Ланге, – прошептала Алоизия, – не проявила к нему заботы. Но мне и в голову не приходило, что такое может случиться. Все произошло так неожиданно, внезапно.

– Вы ни словом не упомянули о Софи, – напомнил Джэсон.

– Софи была с ним, когда он умирал.

– Вам известны симптомы его болезни?

– Софи говорила, что у него были сильные колики, рвота, расстройство желудка и что он весь распух.

– Она не подозревала отравления?

– Не знаю. Софи всегда была не от мира сего, такой и осталась. Мы с ней по-разному смотрим на вещи.

– Ну, а вы не думаете, что он был отравлен? Алоизия подозрительно оглядела Джэсона и со значением произнесла:

– О таких вещах не говорят открыто. Вы случайно не связаны с полицией?

– Нет! – поспешил заверить Джэсон. – Но…

– У вас неприятности? Вы под надзором?

– Ни в коем случае! Просто я хочу знать правду.

– Вы занимаетесь пустым делом. – Алоизия подошла к окну и остановилась, глядя на Зальцах, серебрившийся в предзакатных лучах.

– Скоро, наверное, на той неделе, пойдет снег. Снег все прикроет. Господин Отис, могила Вольфганга – это трясина, которая может вас затянуть.

– Я знаю. Госпожа Ланге, вы были знакомы с Катариной Кавальери?

– И весьма близко. Я пела с ней в «Похищении из сераля», в «Фигаро» и «Дон Жуане».

– Разве не она пела Констанцу в «Похищении из сераля»?

– Я была ее дублершей. Моцарт прочил на эту партию меня, но ему навязали Кавальери.

– Кто – Сальери?

– Моцарт ненавидел Сальери, – с чувством ответила Алоизия.

– У него были на то причины?

– Сальери делал все, чтобы ему навредить.

– Вы не припомните, как он это делал?

– Он приказал назначить Моцарту всего восемьсот гульденов жалованья, когда тот стал придворным капельмейстером. А Глюк получал две тысячи. Самый лучший Способ, чтобы держать Моцарта в нищете. И, видимо, Именно он донес новому императору, что Вольфганг позволял себе неуважительно отзываться о вкусе его величества.

– У вас есть доказательства? – спросила Дебора.

– Император предоставлял самые выгодные заказы Сальери, а не Моцарту.

– Тогда почему Моцарт давал Кавальери роли в своих операх, если она была любовницей Сальери?

– Она была примадонной императорской оперной труппы, а эта труппа пользовалась поддержкой трона. Моцарт не мог отказывать ей в ролях.

– Она была красива? Как и вы? – продолжала расспрашивать Дебора.

– Некоторые, к примеру, Сальери, находили ее красивой, – язвительно произнесла Алоизия. – Он прославился своим пристрастием к дивам, кастраты были ему ни к чему, да и выходили из моды, а Кавальери была полногрудой, полнотелой тевтонской красоткой и исполняла все его прихоти.

Джэсон внезапно спросил:

– А не шпионила ли она для Сальери? Ведь она часто пела в вещах Моцарта?

Алоизия задумалась, подыскивая подтверждение его словам. А Джэсон продолжал:

– Мы узнали, что Сальери и Кавальери ужинали вместе с Моцартом незадолго до его смерти.

– Что же тут удивительного? Я и сама с ними не раз обедала.

– Но на следующий день после ужина у Сальери Моцарт заболел и через две недели скончался. Как раз когда «Волшебная флейта» стала пользоваться огромным успехом. Вы тоже были на том ужине?

– Нет. Я ужинала с Сальери и Кавальери за несколько дней до этого. Они сказали мне тогда, что Моцарт пригласил их на «Волшебную флейту».

– Но если Кавальери шпионила для Сальери, то зачем она написала Энн Сторейс об ужине, и о том, как ее поразила внезапная смерть Моцарта?

Лицо Алоизии опечалилось и она грустно произнесла:

– Возможно, Кавальери и шпионила. Как и я. Сама не подозревая об этом.

– Когда Сальери пригласил меня к себе на ужин, я ничего не подозревала, – начала она рассказ. – Он сказал, что хочет обсудить со мной свою новую оперу, и добавил, что на ужине будет и Кавальери. Это было в ноябре 1791 года; я приехала к нему ровно в шесть. Сальери просил меня не опаздывать, поэтому я хорошо запомнила час. Как обычно, лакей впустил меня, а Сальери уже ждал в своей любимой музыкальной комнате. Я удивилась отсутствию Кавальери, но Сальери пояснил:

«Вы ведь знаете, как она любит опаздывать».

Однако мне показалось, что он сам ей так приказал. Он что-то замышляет, подумала я. Уж не хочет ли отдать обещанную Кавальери роль мне? Я не была поклонницей его музыки, но опере, сочиненной первым императорским капельмейстером, был обеспечен успех при дворе, не то что «Волшебной флейте», которую не замечал сначала двор, а за ним и вся знать. Сальери подвел меня к фортепьяно и показал партитуру.

Голос его звучал вкрадчиво, но я видела, что он чем-то обеспокоен. На нем был дорогой камзол, напудренное и нарумяненное по французской моде лицо было все в глубоких морщинах, а рот нервно подергивался. Усадив меня за фортепьяно, он встал рядом; стоя, я была выше его, а это его раздражало.

«Я счастлив, что вы пришли, госпожа Ланге», – сказал он по-итальянски. Зная, как ему ненавистен немецкий, я отвечала тоже по-итальянски.

«Это вы оказали мне честь, маэстро».

«Вам нравится партитура, госпожа Ланге?» – продолжал он.

«Очень! – воскликнула я, хотя еще не успела ее посмотреть. Но с Сальери всегда следовало быть начеку. – Она приумножит вашу славу. Я с давних пор восхищаюсь вашей музыкой».

«А я вашим пением, госпожа Ланге».

«Но эта роль подходит и для госпожи Кавальери».

«Она больше отвечает возможностям вашего голоса. Но пусть это пока останется между нами. Если только ваш свояк не приготовил для вас какой-то другой партии».

«Пока нет. „Волшебная флейта“ уже поставлена и пользуется успехом».

«Знаю. – Он нахмурился, но тут же снова любезно улыбнулся. – Если она долго продержится на сцене, всегда может возникнуть необходимость кого-то дублировать, или Моцарт предложит вам что-нибудь новое».

«Моя сестра Иозефа поет в ней Царицу Ночи». «Что она думает об опере?»

«Маэстро, у нее две весьма эффектные арии. Разумеется, она в восторге от оперы».

«А как поживает господин Моцарт? У него, кажется, плохо с желудком?»

«Как всегда. Болезнь мучит его уже несколько лет», – ответила я.

«Наверное, он злоупотребляет вином и своей любимой гусиной печенкой?»

Удивленная его любопытством, я спросила: «Вы хотите пригласить Вольфганга на ужин?» «Нет. Мы с ним расходимся во мнениях. Я пытался его предостеречь от неверного пути, но он остается глух к моим советам. Я предупреждал, что своей оперой о масонах он оттолкнет императора. Леопольд исповедует куда более консервативные взгляды, нежели Иосиф, и ненавидит масонство. Но Моцарт не последовал моим советам, и всем ясно, что в Царице Ночи выведена Мария Терезия. „Волшебная флейта“ навсегда положила конец его карьере при дворе».

«Маэстро, почему вы мне это говорите?»

«Вы разумная женщина. Вы никогда не позволите себе нанести оскорбление двору».

Сальери прав, подумала я, но когда он с упорной настойчивостью принялся засыпать меня вопросами, я вновь пришла в недоумение.

«Давно ли вы видели Моцарта?» – спрашивал он.

«У него действительно слабое здоровье?»

«Это верно, что он глубоко предан масонским идеям?»

«Его опера все еще делает полные сборы?»

«Знает ли Иозефа, как долго еще опера продержится на сцене?»

«Собирается ли он писать новую оперу?» «Поможет ли это его выздоровлению, как вы считаете?» «Должно быть, дело обстоит не так уж плохо, раз его жена до сих пор в Бадене?»

«Кто сейчас готовит для него пищу?» «Или он теперь обедает в таверне?» «Любит ли он обедать в гостях?»

По мере сил я ответила на все вопросы, и он, видимо, остался доволен.

«Недавно я встретил при дворе Клоссета, – продолжал. Сальери. – Его пригласили на консилиум к больному императору. Леопольд испытывает недомогание, опасаются, что его отравили».

«Кого же в этом подозревают?» – спросила я.

«При дворе поговаривают о французских революционерах, которые взяли в плен сестру императора Марию Антуанетту. Считают, что императора отравили его подданные, сочувствующие французам. Клоссет говорил мне, что у Моцарта слабый желудок. А каково ваше мнение, госпожа Ланге?»

Я кивнула, не зная, что ответить. Вольфганга я уже давно не видела, но не хотела в этом признаваться.

«От Кавальери я знаю, – продолжал он, – что вы по-прежнему часто видитесь и что он пишет для вас песни. Она все время уговаривает меня последовать его примеру, но я предпочитаю не растрачивать зря силы. Вам, наверное, известно, что в вопросах музыки я для императора главный авторитет».

Часы пробили семь, и в комнату вошла Кавальери; Сальери упрекнул ее за опоздание, но она раздраженно ответила:

«Вы ведь сами назначили мне этот час, Сальери!» Сальери раскричался: «Вы вечно все путаете!» А когда она сказала:

«Я приняла приглашение Моцарта послушать „Волшебную флейту“, Сальери успокоился и спросил:

„Он согласился отужинать с нами после спектакля?“

„Я не настаивала, чтобы он заранее не отказался“.

А ведь Сальери отрицал, что собирался ужинать с Моцартом. Но я не придала этому большого значения, зная, что Сальери известный интриган.

„Я разузнала, что он любит, вы сможете его хорошо принять, – с гордостью объявила Кавальери. – Госпожа Ланге может подтвердить, она знает вкусы Моцарта. Ведь вы для того ее и пригласили“.

Судя по выражению лица Сальери, он готов был ее убить, но сдержался и повел нас к столу.

„Я хочу, чтобы этот ужин был сюрпризом для Моцарта. Поэтому и скрыл от вас свое намерение, госпожа Ланге. Не сомневаюсь, что ваш свояк, как и я, полон желания помириться“, – пояснил он.

Обед был роскошным, блюда изысканными, Сальери угощал нас прекрасными винами. К концу вечера мы стали совсем друзьями и снова и снова пили за здоровье друг друга. Моцарт будет рад побывать у такого гостеприимного хозяина, думала я, ведь он любит хорошую еду и, возможно, это сблизит их с Сальери и положит конец их вражде. Но теперь меня мучает мысль, не сказала ли я тогда Сальери чего лишнего…»

– Вы говорили с Кавальери после смерти Моцарта? – спросил Джэсон.

– Да. Но у нас никогда не заходила речь о том ужине. Или об их ужине с Моцартом.

– Почему же тогда Кавальери написала об этом Сторейс, а вам ничего не сказала?

– Она не считала Сторейс соперницей. Да и боялась, по-видимому, что Сальери прослышит о нашем разговоре. Ее мучила совесть и ей хотелось излить душу. Истинной причины теперь не узнать. Она давным-давно умерла.

– А ваша сестра Иозефа, которая пела в «Волшебной флейте»?

– Тоже умерла.

– Вы получили от Сальери роль?

– Нет. И Кавальери тоже. Они вскоре расстались.

– И вы никогда больше не вспоминали о том ужине?

– Напротив, много раз. Но я никак не связывала его со смертью Моцарта. Когда Вольфганг был гостем Сальери, Констанца лечилась в Бадене, Софи в то время лишь изредка его навещала, а я вообще мало виделась с сестрами.

Никто не хотел ворошить прошлого, опасаясь поставить себя под угрозу, подумал Джэсон.

В последние годы мысль о том, что она отвергла Моцарта, постоянно терзала Алоизию, не давала ей покоя. Слава его все росла, а ее мучения все увеличивались. А теперь его имя сделалось бессмертным. Его будут помнить, пока на земле есть жизнь.

– Чего я добилась? – с горечью призналась она. – Старая, всеми забытая певица, даже газеты, где писали обо мне, и те истлели от времени. Муж меня покинул, я уже давно не видала ни от кого ласки, зарабатываю на хлеб уроками музыки, учу бесталанных детей, родители которых хотят похвастаться своими отпрысками. Женщина, которая не стала женой Вольфганга Амадея Моцарта. Теперь я завишу от милости сестры, которую не люблю и которая мне платит тем же, но из-за людской молвы боится вышвырнуть меня на улицу. Только это ее и останавливает. Все, что я рассказала вам о Сальери и Кавальери, сущая правда.

– Я вам верю.

– Мы еще увидимся, госпожа Ланге?

– К чему? Не дай бог, Констанца проведает о нашем разговоре, она мне никогда этого не простит. Если я и сказала Сальери что-то лишнее, то без злого умысла. – И с этими словами Алоизия ушла.

 

32. В те времена

Алоизия во многом подтвердила подозрения Джэсона, и все же в цепи доказательств по-прежнему недоставало многих важных звеньев. Он долго обдумывал рассказ Алоизии и взвешивал, чему можно верить, а чему нельзя. За обедом он сидел с отсутствующим видом, обмениваясь с Деборой малозначащими замечаниями. Вошел Ганс и объявил:

– Господин Рааб сказал, что, по всем признакам, погода ухудшается, вот-вот пойдет снег, а после метели дорога до Вены станет непроезжей. Когда вы собираетесь возвращаться в Вену, господин Отис? Через неделю-две?

Джэсон резко поднял голову:

– Какое тебе до этого дело?

– Но ведь срок наших бумаг кончается в декабре? Они могут начать преследовать и меня. Или даже арестовать.

– Не беспокойся, это моя забота.

– Но, господин Отис, путешествовать по таким дорогам зимой небезопасно. Мы и до Зальцбурга-то с трудом добрались.

– Тогда бери расчет, а мы найдем себе другого кучера, – отрезал Джэсон.

Такой оборот дела испугал Ганса больше, нежели перспектива опасного зимнего пути.

– Разве я могу вас оставить, господин Отис, – забеспокоился он. – Мое дело только предупредить вас о непогоде.

Наутро Джэсон сказал Деборе:

– Мне бы хотелось еще раз поговорить с Констанцей. Но Алоизия предупреждала, что Констанца не должна знать о ее визите.

– Неужели ты думаешь, она упустит возможность досадить сестре? – рассмеялась Дебора. – Алоизия сама позаботится, чтобы Констанце стало известно о встрече. А Констанца не потерпит, чтобы за Алоизией осталось последнее слово. Вот увидишь.

Джэсон записал имена людей, с которыми ему еще предстояло встретиться: Констанца, Софи, Фредюнг, сестра Моцарта и, если они еще живы, Дейнер и Сальери.

Джэсон с Деборой начали с визита к доктору Фредюнгу, который на этот раз пришел к выводу, что причиной нездоровья господина Отиса было нервное расстройство.

– Но прежде, доктор, вы подозревали отравление.

– Это вы подозревали, господин Отис. Меня просто несколько смутили ваши симптомы. Вам нечего опасаться.

– Кругом так много разговоров об «итальянской болезни», что невольно начинаешь опасаться, – признался Джэсон.

– Я стал доктором по настоянию отца, – сказал Фредюнг. – Мой отец, хоть и не был дворянином, сумел нажить себе состояние продажей съестных припасов архиепископу. Карьера торговца меня не привлекала, я предпочел бы карьеру музыканта, но мне не улыбалось кланяться всем и каждому. Поэтому я окончил Гейдельбергский университет и стал доктором медицины. И хотя мне предлагали практику в Вене, которая и тогда являлась музыкальным и медицинским центром Европы, я предпочел остаться в Зальцбурге. Здесь покойно, здоровый климат и можно наслаждаться музыкой и другими искусствами. Правда, практики здесь мало и мои обязанности не отнимают много времени. Но я читаю, и особенно все то, что касается ядов. Ведь нередко с их помощью менялся чуть ли не весь ход истории.

– В разговоре со мной вы упомянули о мышьяке, – заметила Дебора.

– Мышьяк самый распространенный из ядов. Отравление мышьяком не редкое явление. На вкус он почти неощутим. Мышьяк продают в аптеке, и его действие может быть замедленным, либо быстрым, в зависимости от дозы. Его можно растворить в вине или подсыпать в пищу.

– А можно ли распознать отравление мышьяком?

– Это не так-то просто. Чтобы его распознать, необходим большой опыт.

– А бывают случаи, когда можно с уверенностью сказать, что давали мышьяк?

– Только после осмотра мертвого тела. Но и тут случаются ошибки. А когда нет тела, причину смерти и вовсе не разгадать.

– Значит, при отравлении мышьяком преступнику следует прежде всего избавиться от тела?

– Само собой разумеется. С тех самых пор, как скончался Моцарт, а тело его исчезло, ходят слухи, будто его отравили, возможно, с помощью водного раствора мышьяка, – сказал Фредюнг.

– Вот как! А каково ваше мнение, доктор?

– Какое тут может быть мнение! Нет тела, нет и улик.

– Доктор, опишите, пожалуйста, симптомы отравления мышьяком.

– Колики, жажда, рвота, понос, головокружение, вздутие тела.

– Некоторые из этих симптомов были и у меня? – невольно вздрогнув, спросил Джэсон.

– Лишь некоторые, не столь сильные.

– Ну, а как выглядит тело отравленного мышьяком?

– Господин Отис, вы затрагиваете опасную тему.

– Вы можете мне доверять.

– Это меня не беспокоит, я всегда могу объяснить, что давал вам врачебный совет, как уберечься от отравления. Но если у вас обнаружат какие-либо записи, то, в свете некоторых обстоятельств, их могут поставить вам в вину.

– Я постараюсь запомнить все, что вы скажете. Уж до памяти моей они не доберутся.

Фредюнг смахнул пыль со старого фолианта, открыл его и прочитал:

«Отравление мышьяком трудно распознаваемо и, тем не менее, широко распространено. Упоминание о нем можно найти в Библии, древней и новой истории и нередко даже в наши времена. В 1659 году неаполитанка по имени Тоффана изобрела водный раствор на основе мышьяка; этот раствор в умеренном количестве жены давали своим мужьям, от которых желали избавиться, и он действовал так успешно, что мужское население Неаполя катастрофически сократилось, в результате чего Тоффана была взята под стражу. Но ее средство, известное под названием „аква тоффана“, получило столь широкое распространение благодаря невозможности распознать его действие, что в восемнадцатом веке оно считалось самым популярным ядом».

– Есть ли разница между тем, как выглядит человек, скончавшийся от «аква тоффана», и от отравления чистым мышьяком? – допытывался Джэсон.

– В основном, разницы нет. У умирающего вздутый живот, застывший взгляд, ноги сначала тяжелеют, потом холодеют, немеют, теряют чувствительность, тело распухает и нередко покрывается нарывами.

– Если у Моцарта были все эти симптомы, то почему никто этим не заинтересовался?

– Эти симптомы весьма схожи с болезнью почек.

– Но разница все-таки есть?

– Симптомы почти одинаковы. И тем не менее, между почечной болезнью и отравлением чистым мышьяком, или «аква тоффана», имеется одна существенная разница. Если бы Моцарт скончался от болезни почек, он не мог бы сочинять почти на смертном одре и задолго до конца потерял бы сознание. Если же причиной был яд, то смерть наступает без потери сознания, почти внезапно. Но все, что и вам рассказал, должно остаться между нами.

– Я не нарушу обещания.

– Даже если вы его и нарушите, ничто не изменится. Поверят мне, а не вам.

– Но если вы совершенно уверены…

– Я не могу даже с уверенностью сказать, чем были больны вы. У вас прекрасный вид. Может быть, вы просто съели несвежей пищи, только и всего. Яд – вещь относительная, действующая на всех по-разному.

– Но вы все-таки согласились ответить на наши вопросы, доктор, – сказала Дебора.

– Потому что я сам часто задумывался над тем, не был ли Моцарт отравлен. Это не лишено вероятности. Но доказательства отсутствуют. Поэтому никто не может ответить определенно на ваши вопросы.

 

33. Сестры

Второе приглашение Констанцы категоричностью тона скорее походило на приказание. Джэсон с Деборой отправились к ней пешком и, несмотря на сильный снегопад, решили не возвращаться в гостиницу, поскольку не были уверены, что последует еще одно приглашение. Со дня визита к доктору Фредюнгу миновала целая неделя, и Джэсон уже стал подумывать, что их ожидание напрасно.

У самого подножия Ноннберга разыгралась настоящая метель. Белая пелена заволокла все вокруг, ветер со снегом, ослепляя, с силой бил в лицо, и они с трудом продвигались вперед.

Служанка с особой любезностью провела их в гостиную, и Констанца тут же вышла к гостям. На этот раз она была вся в черном, лицо ее выражало печаль, а чтобы окончательно рассеять сомнение гостей в искренности ее отношения к Моцарту, она тут же объявила:

– Я не могла допустить, чтобы вы покинули Зальцбург, так и не узнав всю правду.

Джэсон почтительно поклонился.

– Я единственный человек, который знает о Вольфганге все. Со мной он делил ложе, работу, был счастлив и…

– Страдал, – добавил Джэсон.

Констанца вскинула голову и сурово спросила:

– Что вы хотите сказать? Вольфганг был действительно очень счастлив со мной. Он говорил, что и мечтать не мог о лучшей жене. Но мою сестру не остановить. Стоит кому-то завести речь о Вольфганге, как она теряет разум. Она наверняка похвалялась вам, что знает о Вольфганге всю правду. Но тут она ошибается. Также, как ошиблась, когда его отвергла. Она не может мне этого простить. Именно я была его великой любовью, другой у него не было. Об этом она вам не сказала?

Джэсон молчал, не желая выдавать чужих тайн.

– Алоизия давно меня не взлюбила. С тех самых пор, как я вышла за Вольфганга. Он был ей не нужен, но она не желала уступать его другой.

– И тем не менее, она живет в вашем доме? – спросил Джэсон.

– Ей некуда деваться.

– Вы очень добры, что даете ей кров, – сказала Дебора.

– Благодарю вас. Она, по-видимому, жаловалась, что я забросила могилу? Не ходила на кладбище?

Джэсон с Деборой молчали.

– Ну, разумеется, жаловалась. Она рассказывает об этом, каждому встречному. Не за тем ли вы приехали в Зальцбург? Если вы не пишете книгу и не интересуетесь партитурами, что вам в таком случае нужно? Не развлекаться же вы приехали. Зальцбург не место для веселья.

– Мы хотим знать правду, – сказал Джэсон. Констанца рассмеялась.

– Вы еще слишком молоды, господин Отис. Слишком молоды, чтобы стать Дон-Кихотом.

– Мне двадцать пять. И кое-что мне все-таки удалось узнать.

– Не сомневаюсь. Вы, к примеру, хотели произвести на меня впечатление, облачившись в любимые цвета Вольфганга. Но этим меня не тронешь.

– По вашим словам, вы единственный человек, которому известно о Вольфганге все.

– Поэтому-то я и согласилась принять вас. А вы стали слушать мою сестру.

– Да, но она сама к нам пришла.

– С тех пор, как мы с Вольфгангом поженились, он никого больше не любил.

– Мы в этом не сомневаемся, госпожа фон Ниссен, – сказала Дебора.

– Значит, вы не верите Алоизии?

– Нет. Всем известно, как преданно вы любили Моцарта. – Дебора надеялась, что Джэсон простит ей это преувеличение, но она хотела ему помочь и не обманулась: Констанца смягчилась. – Мы знаем, что вы были для него дороже жизни.

Растроганная сочувствием Деборы, Констанца расплакалась и доверительно, как женщина женщине, сказала:

– Смерть Вольфганга так глубоко потрясла меня, что я умоляла похоронить меня вместе с ним. Если бы не уговоры Софи, твердившей, что я должна жить, чтобы сохранить о нем память, я бы умерла от горя.

– Наверное, именно поэтому вы не смогли пойти на кладбище, госпожа фон Ниссен? – осторожно спросила Дебора. – Горе и отчаяние совсем сломили вас.

– Именно так. Я была вне себя. Я неделями не вставала с постели.

– Я вас хорошо понимаю.

– Алоизия винит меня, что я не поехала на кладбище, – я знаю, она мне никогда этого не простила, хотя сама там не была.

– Возможно, она тоже в то время болела?

– Болела? Да она была в расцвете сил! Моя сестра просто страдает избытком тщеславия и убедила себя, будто Вольфганг все еще ее любил.

Констанца больше не нуждалась в поощрении.

– И все же судьба была ко мне благосклонна, он отдал мне лучшие годы своей жизни, хотя сестра и мой свекор никак не могли с этим примириться.

– Но когда он умер, это, должно быть, было для вас большим ударом?

– Вы правы. На мою долю выпало много испытаний и за такой короткий срок. Когда он умер, у меня даже не нашлось денег на похороны. Ван Свитен взял на себя все расходы. Без его помощи Вольфганга погребли бы в могиле для нищих.

– И тем не менее, если не ошибаюсь, его так и погребли? Ведь тело бросили в общую могилу? Если его вообще погребли.

– Но это не были нищенские похороны, а все-таки похороны по третьему разряду. Был и катафалк, и гроб, и возница за три гульдена и заупокойная служба в соборе св. Стефана, которая обошлась в восемь гульденов пятьдесят шесть крейцеров. Я все прекрасно помню. У меня хорошая память, и ван Свитен не раз мне это рассказывал. Если бы не барон, Вольфганга, наверное, и не похоронили бы по-человечески. У меня не нашлось ни крейцера. А похороны по третьему разряду все-таки не нищенские похороны. Нищенские похороны – это позор. Это бы разбило мне сердце. Когда Вольфганг скончался, у меня помутился разум, его хоронили, а я лежала и молила, чтобы господь прибрал и меня.

– А отчего так мало было провожающих? – осторожно спросила Дебора.

– Люди боялись, как бы им не пришлось за что-нибудь платить.

– А потом?

– Потом… Разве я могла пойти туда потом? Это означало бы, что я примирилась с его смертью.

– Но разве не следовало поставить крест?

– Где?

– Где-нибудь на кладбище.

– Я надеялась, что об этом позаботится приход или священник.

– Ну, а если никто не позаботился, разве не стоило поставить крест, пусть даже много лет спустя?

Констанца в возбуждении ходила взад-вперед по гостиной.

– Значит, мне следовало пойти на кладбище через год? А, может, через два? А где могила Вольфганга? Где? Где она? Может, вон там? – она указала на шкаф, где хранились реликвии. – Там лежит прядь его волос. Это все, что от него осталось. Как могла я поставить крест неизвестно где? Как могла я преклонить колена и молиться, если не знала, где молиться? Мне хотелось, чтобы он услыхал мой голос, знал, что я рядом. Но разве узнаешь, где он? И никто, никто этого не знает! – Она разрыдалась.

– Простите, – прошептала Дебора.

– А мне непонятно одно: отчего никто не проводил его до кладбища? – спросил Джэсон.

– У всех были свои дела. Все были заняты только собой. – Констанцу тронула взволнованность Джэсона. И она с жаром прибавила:

– Я всегда надеялась, что мы с Вольфгангом вместе проживем жизнь. Вместе состаримся. Когда я осенью уезжала в Баден, он был совершенно здоров. Иначе я бы не уехала. У нас было столько планов. Останься он жив, все пошло бы иначе. «Волшебная флейта» принесла ему первый большой успех. Все оперные композиторы завидовали ему.

– Значит, до того рокового приступа он был здоров?

– Совершенно здоров.

– А не мучило ли его в последние месяцы жизни предчувствие беды? Не казалось, что кто-то пытается его отравить? Да Понте рассказывал, что у них с Моцартом было немало врагов.

– Да Понте сам был порядочный интриган, поэтому и других в этом подозревал.

– Но, по словам Михаэля О'Келли и Томаса Эттвуда, Моцарт плохо переносил некоторые напитки и кушанья.

– Наше знакомство давно прервалось, хотя случалось, когда Эттвуд нуждался в моей помощи, он мне писал. Несомненно, некоторые кушанья были вредны Вольфгангу но не это явилось причиной его смерти.

– А что же?

– Вольфганг не выдержал бремени забот, и это погубило его. Болезнь свалила его неожиданно.

– Не потому ли он говорил о яде?

И когда Констанца стала отрицать это, Джэсон напомнил ей ее же слова, и в глазах Констанцы появились страх и растерянность. Самое главное для нее, подумал Джэсон, это заполучить место в моцартовском пантеоне, неважно какой ценой.

– Кое-кто утверждал, что он вел распутную жизнь.

– Неправда! Это клевета врагов.

Говорили о том, будто все его позабыли, а он это тяжело переживал.

Если кто его и позабыл, так только знатные вельможи. Но уже задолго до смерти Вольфганга терзала мысль, что кто-то пытается его отравить, кто-то хочет от него избавиться. Он мучился ужасными желудочными коликами.

– Упоминал ли он о каком-нибудь яде? – снова спросил Джэсон.

– Да. Об «аква тоффана».

– Но вы по-прежнему верите в невиновность Сальери?

– Да, хотя многие считали обратное.

– Если они были врагами, то почему Моцарт принял его приглашение?

– Самым большим врагом Вольфганга было одиночество. Он ненавидел оставаться один. Когда я лечилась в Бадене или во время своих поездок, он без конца писал, как он по мне скучает. Уж по одной этой причине он мог пойти на ужин к Сальери. К тому же успех «Волшебной флейты» слишком взволновал его, ему не хотелось сразу отправляться домой; к тому же Сальери славился как большой гурман, и Вольфганга, возможно, это соблазнило. Причин было достаточно. Вам нужно поговорить с Софи. Она была у его постели, когда он умирал. Я ее сейчас позову.

Констанца представила сестру как госпожу Хайбель.

– Оставляю вас одних, мне больно слушать о последних часах Вольфганга. Софи подтвердит вам мои слова, – и Констанца удалилась.

На Софи было скромное темносерое платье, изношенное, но безукоризненно чистое. Ростом она была ниже Алоизии, но повыше Констанцы, с ничем непримечательным морщинистым лицом.

– Кому же из них Моцарт отдавал предпочтение, госпожа Хайбель? Констанце или Алоизии? – спросил Джэсон. – Обе ваши сестры претендуют на его привязанность.

– Констанце. Он всегда восторгался голосом Алоизии, но когда она отказалась выйти за него, он к ней совсем переменился.

– Но ведь вы были ребенком, когда он познакомился с Алоизией. Вам не изменяет память?

– Мне было лет десять-двенадцать, точно не помню. А когда он полюбил Констанцу, я уже была взрослой девушкой. Как я ей завидовала! Я считала ее счастливой, ведь ее полюбил такой прекрасный человек.

– Вам нравился его характер, госпожа Хайбель? Серые глаза Софи засияли и голос дрогнул.

– Вольфганг был добрый, нежный, веселый и очень предан Констанце.

Из трех сестер Софи заслуживает наибольшего доверия, догадался Джэсон.

– Его любовь сквозила в каждом слове, в каждом поступке. Когда Констанца уезжала, он не находил себе места. Никто в мире не мог сравниться с его Станци.

– И она отвечала ему такой же любовью? Софи мгновение колебалась, а затем ответила:

– Да.

– Так почему же ее не было рядом, когда он умирал?

– Это вам сказала Алоизия. Она ее всегда ревновала.

– Но ведь вы-то сидели у его смертного ложа.

– А как же иначе? – воскликнула Софи. – Я любила… – Она залилась краской. – Мы были привязаны друг к другу. Но ведь вас не это интересует.

– Напротив, меня очень интересует ваше отношение к Моцарту, госпожа Хайбель. Часто близкие родственники недолюбливают друг друга.

– Но Вольфганга невозможно было не любить. Его смерть явилась для меня настоящим ударом. Такое никогда не забыть. Я бессильна была ему помочь.

– Но вы сделали все, что могли. Даже Алоизия это признает.

– Не знаю. Я никогда не была в этом уверена. Многое можно было предотвратить.

– Когда вы поняли всю опасность его болезни?

– Спустя две-три недели после премьеры «Волшебной флейты». Я несколько дней не виделась с ним после того, как мы с матушкой побывали по приглашению Вольфганга на спектакле, но я не беспокоилась. Успех «Волшебной флейты» окрылил его. В Вене такого успеха у него еще не было, и он радовался, что скоро всем его бедам придет конец. Он мечтал написать еще одну оперу на либретто Шиканедера. «Волшебная флейта» пришлась по вкусу венской публике, особенно всем понравился Папагено, и Вольфганг сиял. Здоровье его заметно улучшилось. Последние полгода он часто страдал от болей и расстройства желудка, особенно от колик и рвоты. Если он придерживался диеты, то ему становилось лучше, и тогда он считал, что причиной всему утомление. Работа над оперой «Милосердие Тита» не доставляла ему удовольствия. Император, для которого писалась опера, был к ней равнодушен: да и либретто Вольфгангу не нравилось, казалось старомодным. Но успех «Волшебной флейты» все изменил. Теперь его беспокоило лишь одно: заказ на реквием, неизвестно для кого предназначавшийся. Он говорил, что пишет его для себя. Это действовало на него угнетающе, хотя он шутил, стараясь отогнать мрачные мысли.

– Ну, а Констанца? – спросил Джэсон. – Где же была она?

– В Бадене, вместе со старшим сыном Карлом. А маленького Франца взяла к себе бабушка. Вольфганг ужасно скучал по Станци, но настаивал, чтобы она оставалась в Бадене, пока не поправит здоровье.

– Мы с матушкой жили неподалеку от их дома на Раухенштейнгассе и как раз собирались обедать, когда раздался стук в дверь. Пришел слуга из таверны Дейнера и испуганно сказал:

«Хорошо, что я застал вас дома, госпожа. Капельмейстер Моцарт сильно заболел, хозяин обеспокоен и просит вас поскорее прийти».

Я была очень привязана к Вольфгангу, но по молодости боялась брать на себя такую ответственность, однако слуга ждал, и я последовала за ним. Когда мы пришли, Дейнер уже уложил Вольфганга в постель, растопил печь и послал за доктором. В спальне стоял холод, а Вольфганг весь пылал, он был в забытьи, и я совсем растерялась.

Первый ли это приступ, спросила я Дейнера.

«Нет, но самый сильный, – ответил Дейнер. – Вольфганг сказал, что заболел после ужина у маэстро Сальери, а когда он спросил на следующий день у доктора, не отравление ли это, тот рассмеялся и ответил, что причиной всему утомление, что у него устали глаза. Но с тех пор он не может ничего есть и пить. Только суп и вино, которые я ему приношу – в последнее время он почти не выходил из дому. Но сегодня он с трудом добрался до таверны и заказал вина, но даже не притронулся к Нему. Я понял, что он очень болен, отвез его домой и послал за вами и доктором».

Слуга, которого Дейнер посылал за доктором, вернулся и в растерянности сообщил:

«Клоссет не соглашается прийти. Говорит, господин Моцарт ему и без того задолжал».

«Я заплачу, – пообещала я, но обнаружила, что в спешке не взяла с собой кошелек.

Тогда Дейнер подал слуге два гульдена для Клоссета и сказал:

„Пусть поторопится. Случай тяжелый“.

Я пообещала Дейнеру, что верну ему долг, но он только улыбнулся в ответ и сказал:

„Господин капельмейстер твердит то же самое, но как я могу допустить, чтобы он голодал. Давайте-ка лучше напишем его жене“.

Вольфганг два дня пролежал без сознания, а когда на третий день очнулся и увидел у кровати Констанцу, несказанно обрадовался.

С тех пор я каждый день навещала Вольфганга и Констанцу и притворялась веселой, хотя душа моя терзалась беспокойством. Стоило нам с Вольфгангом остаться наедине, как он жаловался:

„Я слабею, Софи, слабею. Я весь опух, и меня мучают боли в желудке. Но не говори об этом Констанце, она этого не перенесет“.

И я спрашивала себя, надолго ли его хватит? Приступы колик продолжались, руки и ноги покрылись нарывами, он не знал, на какой бок лечь, чтобы облегчить страдания.

Как-то я вошла к нему, но он не услышал моих шагов, хотя у него был необычайно чуткий слух. Значит, он сильно болен, подумала я. Он лежал и смотрел на свои руки таким горестным взглядом, словно они его предали.

Увидев меня, Вольфганг воскликнул:

„Посмотри, милая Софи, видно, мои дела плохи! Я никогда больше не смогу играть!“

Может статься он и прав, в страхе подумала я. За несколько дней кисти рук сильно распухли.

„Скоро я совсем не смогу шевелить пальцами. Скажи, Софи, может, я схожу с ума?“

„Нет, нет! – с жаром стала отрицать я. – Разумнее вас нет никого“.

Он печально улыбнулся и сказал: „Без работы я погиб“.

„Это болезнь навевает вам столь мрачные мысли“.

„Софи, а может, меня отравили?“

„Что вы!“ – воскликнула я, хотя в душе сомневалась.

„Констанца твердит то же самое. Скрывает от меня правду, чтобы не огорчать. Но теперь уже поздно“.

„А что говорит доктор?“ – спросила я.

„Клоссет? Он твердит, что нет причин для беспокойства. Просто он не в силах определить, что со мной. А я думаю, что меня отравили. У меня все симптомы. Это лучший способ от меня избавиться. В конце концов, Сальери, наверное, действительно гений“.

Он говорил, а в ушах у меня звучала музыка одной из его сонат, в которой мне слышалось биение его сердца. Многим она казалась легкой и веселой, а мне чудилась в ней мрачность, непонятное беспокойство, обреченность. По части музыкальности мне было далеко до моих сестер, до Йозефы и Алоизии, которые пели в опере, или до Констанцы, которая тоже от природы обладала прекрасным голосом. Что бы Вольфганг ни сочинял теперь, всюду я слышала этот мотив обреченности и покорности судьбе.

„Что с тобой, Софи? О чем ты задумалась?“ – тревожно спросил Вольфганг.

„Я вспоминаю ту сонату, что вы написали в Вене летом восемьдесят первого, до свадьбы с Констанцей. Вы говорили, что это ваше признание в любви к нам обеим, но я понимала, что вы шутите надо мной“.

„Я никогда не смеялся над тобой, Софи“.

„Вы так ее и не закончили“.

„Это могло обидеть Констанцу, не так ли, Софи?“ Я промолчала. Я не хотела лгать.

„Я напугал тебя этим разговором об отравлении“, – сказал он.

„Вам надо гнать эти ужасные мысли“, – ответила я.

„Но не думай, что я тебя не люблю. Я тебя очень люблю“.

Вот тогда я уверилась, что он давно охладел к Алоизии. Любить безответно ему не позволяла его гордость.

И тут его лицо исказилось страданием. Он хотел повернуться, желая облегчить боль в распухшем теле и покрытых нарывами руках и ногах, но любое движение причиняло ему еще большее страдание, и он со стоном прошептал:

„Неужели не будет конца моим мукам?“

Весь следующий день я шила ему ночную рубаху, которую можно было надевать, не поднимаясь с постели.

В следующие дни он заметно повеселел: Констанца обещала, что в воскресенье придут трое музыкантов, чтобы вместе с ним репетировать реквием.

В то воскресенье я решила не приходить, чтобы не мешать им.

Я сидела дома, и когда стемнело, зажгла свечу. Я смотрела на пламя, все время думая о Вольфганге, как вдруг огонь угас, хотя за мгновение до этого свеча горела ярким светом.

Напуганная этим знаком, я принялась поспешно одеваться, выбрала самое нарядное платье, – Вольфганг любил красивую одежду, – как вдруг в комнату вбежал ученик Вольфганга, Зюсмайер.

„Моцарту стало хуже! Констанца просит вас прийти!“ – воскликнул он.

В квартире на Раухенштейнгассе я увидела Вольфганга, окруженного тремя музыкантами, все вместе они репетировали реквием. Он пел партию альта и, казалось, был в приподнятом настроении.

Констанца тут же увлекла меня в соседнюю комнату и умоляюще прошептала:

„Слава богу, что ты пришла. Ему было так плохо в эту ночь, я думала, он не доживет до утра. Посиди возле него, прошу тебя, он тебя очень любит!“

Уняв волнение, я спросила:

„А что говорит доктор?“

„Клоссет пригласил другого доктора, и они вместе сказали, что положение безнадежно. Но смотри, не проговорись ему об этом. Он догадывается, что обречен, и это его гнетет. Попробуй его развеселить“.

Я вошла в комнату с улыбкой на лице, но Вольфганга было трудно обмануть. Голос совсем изменил ему, он не мог спеть ни единой ноты, я никогда не видела его таким подавленным. Музыканты удалились, пообещав прийти в следующее воскресенье. Увидев меня, он зарыдал:

„Я ничто, ничто. Без музыки я ничто. – Он приказал мне сесть у кровати. – Софи, милая, как хорошо, что ты пришла. Останься сегодня у нас, ты должна видеть, как я умираю“.

„Вы просто ослабли и угнетены после такой ужасной ночи“.

„Привкус смерти уже у меня на языке, Софи. Кто позаботится о Станци, когда меня не будет?“

„Вот увидите, вам будет лучше, – с трудом проговорила я. – Отдохнете, и станет лучше“.

„Отдохну? – приступ боли заставил его согнуться. – Где уж мне отдыхать. Я не вынесу таких мучений“.

Чем я могла его утешить? Он терзался от нестерпимых болей, а мое сердце разрывалось от жалости и желания облегчить его страдания.

К вечеру он совсем ослаб, и нам пришлось позвать доктора и священника.

Упросить священника прийти было очень трудно, хотя собор св. Стефана находился поблизости. Не знаю, боялся ли он, что ему не заплатят, или того, что Вольфганг был масоном и прослыл безбожником из-за своих опер „Дон Жуан“ и „Так поступают все“. В конце-концов мне удалось уговорить одного молодого священника, любителя музыки.

Зюсмайер отправился за Клоссетом в театр, где давали „Волшебную флейту“, но вернулся расстроенный. Клоссет не желал приходить, пока не окончится спектакль. И Зюсмайер добавил шепотом:

„По словам Клоссета, Вольфганг все равно безнадежен“.

Вольфганг спросил, где Констанца, и я ответила, что она прилегла у себя в комнате.

„Она нездорова?“

„Она не спала всю прошлую ночь“. „Знаю, – печально согласился Вольфганг. – И все из-за меня“.

„Вовсе нет. Но вам было очень плохо“.

„Что там плохо, я умираю, Софи, умираю. В моем шкафу лежат партитуры трех последних симфоний. Позаботься о том, чтобы они не пропали. Может быть, когда-нибудь они дождутся своего исполнения“.

Тут он впал в забытье, и когда наконец приехал Клоссет, я думала, что уже наступил конец. Пока доктор мыл руки, Вольфганг пришел в себя и сказал:

– Зюсмайер, много было народу на „Волшебной флейте“?

– Как всегда, зал ломился от публики. Певцов без конца вызывали на „бис“. Кричали „Браво, Моцарт“.

Мне показалось, что он улыбнулся. Клоссет положил ему на голову холодный компресс, но Вольфганг снова потерял сознание. Доктор безнадежно развел руками.

„Медицина не в силах ему помочь“. – И с этими словами он ушел.

Мы остались вдвоем, он и я; Констанца почти без чувств лежала в соседней комнате, и Зюсмайер ухаживал за ней.

В молчании и тоске бежали часы. Куранты на башне св. Стефана пробили полночь, и немного спустя Вольфганг пробормотал:

„Что делает мир со своими детьми“.

У него судорожно задергался рот, он пытался изобразить партию барабанов в своем реквиеме, приподнял голову, словно прислушиваясь к их дроби, затем отвернулся к стене и затих. Я бросилась к нему, трясла его, но все было напрасно. Его глаза смотрели на меня, и их остановившийся взгляд был ужасен. Куранты св. Стефана пробили час ночи, настал понедельник, и я поняла, что Вольфганг мертв».

Потрясенный рассказом Софи, Джэсон молчал, а Дебора спросила:

– Скажите, госпожа Хайбель, как он тогда выглядел?

– Ужасно! Я никогда этого не забуду. С тех пор прошло ровно тридцать три года, а он все у меня перед глазами. Как сейчас вижу его распухшее тело и руки, на кровати листы партитуры. Страшные нарывы, вздутый живот и застывший напряженный взгляд.

– Кто занимался его похоронами?

– Я, с помощью ван Свитена. Это были самые дешевые похороны, почти что нищенские, но нам не приходилось выбирать. В доме не было ни крейцера. Продать было нечего, разве только книги, письма, партитуры Вольфганга, иные еще незаконченные, да мебель и одежду, уже поношенную. А за инструменты Вольфганга, альт и фортепьяно, никто бы ничего не дал, кого тогда интересовали его вещи? Я бы за них ничего не выручила. Ван Свитен дал мне восемь гульденов пятьдесят шесть крейцеров, и мне припомнилось, что несколько лет назад Вольфганг заплатил столько же за похороны своего любимого скворца. Констанца не вставала с кровати, а я была слишком молода и неопытна в таких делах, и поэтому с благодарностью приняла эту помощь.

– А вам не пришло в голову осмотреть его тело, поскольку причины его смерти были столь неясны? – спросил Джэсон.

– Да, я думала об этом и сказала Сальери, но он ответил:

«Моцарт теперь на небесах. Душа его обрела покой и не стоит его нарушать».

– Когда вы говорили с Сальери?

– На следующий день. На квартире у Вольфганга. Сальери был среди тех, кто пришел проститься. Он пришел и на похороны в собор св. Стефана. Ну, а потом было поздно, меня одолевали другие заботы.

– Кто же был на похоронах?

– Ван Свитен, Альбрехтсбергер, Дейнер, Сальери, Анна Готлиб и Зюсмайер. Как бы они ни относились к Вольфгангу, я была благодарна им уже за это.

– Дейнер еще жив?

– Не знаю. Он был тогда немногим старше меня.

– Где же находилась его таверна?

– На Картнерштрассе. «Серебряный змей». Может, она и сейчас на том же месте. В те времена таверна процветала, и Вольфганг часто ее посещал.

– А кто такая Анна Готлиб?

– Анна Готлиб пела в «Волшебной флейте».

– Она близко знала Моцарта?

– Ей было всего семнадцать. Мне кажется, Вольфганг относился к ней как к ребенку.

– Она жива?

– Думаю, что да. Она была знаменитой в Вене певицей.

– Отчего никто не проводил гроб до кладбища?

– На кладбище в тот день побывало двое людей. Альбрехтсбергер и Анна Готлиб. Только оба они опоздали. Его уже похоронили.

– Ну, а отчего вы не пошли? Вы ведь были так ему преданы.

– После службы в соборе мы было отправились на кладбище, но у городских ворот небо заволокло тучами, и Сальери сказал: «Близится метель. Дальше идти неразумно, мы вымокнем насквозь, да и дорога грязная и плохо мощеная». И все повернули обратно. Но метели не было. Отчего я только не пошла! Я должна была знать, раз могильщику не заплачено, то хорошего не жди.

– Вы полагаете, что могильщику кто-то заплатил за то, чтобы тело вот так исчезло в общей могиле?

– Не знаю! Ходили слухи, будто Вольфганга отравили, будто Сальери его не любил; но Сальери бывал у них в доме, он пришел на похороны, даже одно время обучал музыке сыновей Вольфганга. Неужели он способен был на такое?

– Вдова, должно быть, мучилась потом, что не проводила его на кладбище?

– Да, конечно. Я спрашивала Констанцу, почему она не поставит на могиле крест, а она отвечала, что это забота прихода. А когда приход не позаботился, она огорчалась и корила себя, но на кладбище так и не пошла.

– Но вы все-таки туда ходили? – допытывался Джэсон.

– И не раз. Пока не уехала из Вены. Поймите, на долю моей сестры выпали и так слишком тяжкие испытания.

В комнату вошла Констанца.

– Софи, наверное, утомилась, – сказала она. – Ей всегда горько вспоминать о прошлом.

Софи, казалось, разочаровал приход сестры, по всей видимости, она не часто оказывалась в центре внимания.

– Надеюсь, теперь вам многое стало ясно, – продолжала Констанца. – Прошу меня извинить, я уделила вам достаточно времени. Я тоже очень устала. Эти воспоминания расстроили меня, – и подойдя к окну, она с удовлетворением отметила:

– Вот и снег перестал идти. Вам повезло. Когда в Зальцбурге начинается снегопад, иногда по неделям не выйдешь из дому.

Джэсон и Дебора уже готовы были распрощаться с хозяйкой, когда в комнату вошла Алоизия. Но не успела она и слова промолвить, как Констанца ее опередила:

– Желаю вам благополучно добраться до Вены.

– Мы больше не увидимся, госпожа фон Ниссен? – спросил Джэсон.

– Нет. Мы с Софи едем к нашим мужьям в Мюнхен. Алоизия отправится вместе с нами.

Три сестры стояли под портретом Моцарта, и Джэсон, как зачарованный, смотрел на них. Словно утверждая свое превосходство, Констанца заняла место посередине; но высокомерно улыбающаяся Алоизия никак не хотела уступать ей первенства; лишь Софи довольствовалась, видимо, любым местом в этом треугольнике. Три сестры и такие разные: Констанца, облаченная в траур, Софи в скромном сером платье и молодящаяся Алоизия в розовом. Три женщины, связанные родством и судьбой, объединенные былыми воспоминаниями и любовью. Да, размышлял Джэсон, каждая из них по-своему любила Моцарта. Каждая из них была ему близка, только поэтому они и останутся в памяти потомков.

 

34. Моя обожаемая сестренка

Встретиться с госпожой Зонненбург оказалось гораздо проще. Джэсон послал ей записку, что он с госпожой Отис желали бы засвидетельствовать ей свое почтение, и тут же получили любезный ответ. Наннерль, совсем древняя старушка, приняла их в своей музыкальной комнате. При их появлении госпожа Зонненбург не поднялась с дивана. Всем своим видом она походила на засушенный цветок: морщинистая, совсем сгорбленная и, тем не менее, сохранившая свежий цвет лица и красивые руки. Она близоруко щурилась на пришельцев через очки. Наннерль, любимая сестра Моцарта, была на пять лет старше брата, и, следовательно, гораздо старше всех сестер Вебер.

В восемьдесят три года Наннерль еще гордилась своей памятью, и многие события, особенно те, что были связаны с детством, помнила так ясно, словно они произошли не далее, чем вчера. А рассказывая о брате, она словно бы сидела рядом с ним за клавесином, как в те далекие времена, когда они играли в четыре руки для императрицы Марии Терезии, Людовика XV, Георга III и других знатных вельмож, некогда всемогущих, а теперь уже много лет покоящихся в земле. Госпожа Зонненбург жила на Зигмунд-Хаффнергассе.

– Рядом с домом на Гетрейдегассе, где мы с Вольферлем родились и прожили столько лет, – напомнила она. – Я нарочно поселилась поближе к этому месту.

Позади госпожи Зонненбург тоже висел портрет Моцарта, на котором была изображена и она сама. На портрете Вольфганг в пунцовом камзоле и Наннерль в лиловом платье играли в четыре руки на клавесине, а рядом, опершись о клавесин и сжимая в руках любимую скрипку, стоял Леопольд в черном камзоле. А над этой семейной группой висел овальный портрет матери.

– В то время нашей матушки уже не было в живых, – грустно пояснила госпожа Зонненбург. – Художник нарисовал ее по памяти, чтобы мы не забывали ее и были тут все вместе. У нас была очень дружная семья. Пока Вольфганг не уехал в Вену.

Дебору удивило, что в комнате стояло не фортепьяно, а клавесин, и госпожа Зонненбург пояснила:

– Я предпочитаю клавесин. В поездках по Европе мы с Вольферлем всегда играли только на клавесине.

– Он был к вам сильно привязан, не так ли? – спросил Джэсон.

– Он меня очень любил. А это не часто бывает между братьями и сестрами. Он постоянно писал мне нежные письма.

– А как вы к нему относились?

– Мы почти не расставались. Пока не состоялось его знакомство с Веберами. Он всегда был для меня «любимый Вольферль», а я для него «обожаемая Наннерль».

Она произнесла эти слова с необычайной нежностью, и Джэсон при этом возблагодарил небо, что его немецкий язык заметно улучшился, – он почти догнал Дебору, и теперь оба объяснялись без всякого труда.

В начале разговора госпожа Зонненбург извинилась:

– Я говорю теперь только по-немецки. Когда-то в детстве, путешествуя по Европе, я изъяснялась и по-французски, но Вольферль превзошел нас всех, он свободно говорил по-французски и по-итальянски и неплохо по-английски – он любил Англию.

Эта маленькая старушка в опрятном коричневом платье уже много лет вела одинокую жизнь. Ее муж давно умер, приемные дети не вспоминали о ней; один из сыновей, самый любимый, тоже умер, а второй не баловал вниманием. Люди, приезжавшие в Зальцбург, посещали вдову Моцарта, а его сестру никогда. Она не поддерживала родственных отношений с сестрами Вебер, и о втором замужестве Констанцы узнала от Софи, которую изредка встречала на улице и которая была с ней всегда любезна.

Молодая привлекательная американская чета с таким почтением слушала ее, что Наннерль впервые, как много лет назад, когда она играла в четыре руки с Вольферлем, почувствовала себя важной персоной.

– Мы всегда были друг для друга и для папы и мамы Вольферль и Наннерль. Мы всегда все делали вместе, особенно, когда дело касалось музыки. Даже когда Вольферль с папой уезжали, мы все равно чувствовали себя одной семьей.

Наннерль, должно быть, немало знала о важных событиях в жизни брата, и желая отвлечь ее от грустных мыслей Дебора задала ей наводящий вопрос:

– Скажите, Вольфганг в детстве часто болел?

– Не так уж часто, как многие думают. Вольферль был небольшого роста и хрупкого сложения, поэтому считалось, что он слаб здоровьем.

– А на самом деле?

– Как все дети, он несколько раз серьезно болел, но потом совсем оправился и не жаловался на здоровье. В работе он был неутомим. Когда он упражнялся, играл в концерте или сочинял, с ним никто не мог тягаться, все ему было под силу. «Волшебную флейту» и «Милосердие Тита» он сочинил чуть ли не за месяц. Разве это не говорит о том, что он был вполне здоров почти накануне смерти?

– Что же, по-вашему, явилось причиной его внезапной кончины? – спросил Джэсон.

– Меня не было в Вене, когда он умер. Вольферль прекрасно умел подмечать смешное. Он обожал меня смешить. Нам было так хорошо вместе. В письмах ко мне он любил изобретать всякие забавные и бессмысленные слова, а затем переходил на изысканный стиль. Тех, кто ему нравился, он наделял веселыми прозвищами, например, нашего любимца фокстерьера он прозвал «Бимперль» и всегда скучал по нему. Но больше всего он любил трудиться и говорил, что без дела неспокоен, как собака, которую кусают блохи. И еще он любил подшучивать над пышными именами. Его смешило, когда в Италии его чрезмерно восхваляли и называли: «Синьор кавалер-музыкант Вольфганга Амадео Моцарто». А когда в следующий раз к нему обратились подобным образом, он подписался: «Иоганнес Хризостомус Вольфгангус Амадеус Сигизмундус Моцартус», – он надеялся, что это их, наконец-то, излечит. Все дело в том, что все мы находимся под впечатлением его внезапной трагической кончины, и поэтому считаем его грустным человеком, а ведь это совсем не так. Мир, который его окружал, был слишком жесток. И этот мир его погубил. Вольферль подавал большие надежды и он их оправдал, в этом и состояла его миссия на земле. На его долю выпало немало счастья, особенно в нашей семье. Мы многого добились вместе. Больше всего он нуждался в публике, для которой мог писать музыку. А когда некоторые люди вели себя недостойно, он шутил, что они ведут себя, как ослы, а если у ослов запор, им невредно дать слабительное.

– Когда обнаружился его необычайный музыкальный дар?

– Мне кажется, с того самого момента, как он родился.

– Наверное, у вас было чудесное детство, – задумчиво произнесла Дебора.

– Детство наше было безоблачным. Мы верили, что отец справится со всеми нашими заботами и что мама с папой всегда будут дарить нас любовью. Вольфганг раздражался, когда не понимали его музыку, и говорил: «Отчего они не слышат то, что слышу я!» Но в то время я еще не сознавала, что каждая нота исходила у него из самого сердца.

Наннерль замолчала, и Джэсон поднялся с кресла.

– Мы, должно быть, утомили вас, госпожа Зонненбург.

– Нет. Прошу вас, не уходите. Я, как и Вольферль, не люблю одиночества.

– Не подозревали ли вы, что вашего брата отравили? – решился Джэсон.

– Он прожил бы дольше, если бы слушался советов отца. Наш отец никогда не доверял Сальери.

– Но и ваш брат тоже ему не доверял.

– Господин Отис, наш отец был более искушен в интригах.

– Ваш брат, по-видимому, был излишне доверчив.

– Не доверчив, а равнодушен к интригам. Отец частенько нас предостерегал: «Знайте, что все люди лгут и говорят неправду в своих корыстных целях». Вольферль помнил об этом. Он не хуже других видел лицемеров. Примером тому его оперы. Но интриги он презирал. Наш отец был отличный дипломат, потому что интриги увлекали его. У Вольферля была иная натура. Когда Марию Антуанетту заточили в тюрьму и ходили слухи, будто Габсбурги собираются вмешаться, он написал мне: «Здесь идет много разговоров о войне, должно быть, чтобы запугать народ. Сегодня в Вене на каждом шагу встречаешь солдат, а назавтра все говорят, что наша австрийская принцесса добьется компромисса и скоро вернется в Вену. Но не проходит и дня, и мы узнаем, что компромисс этот не состоялся. Тем временем разносятся слухи о том, что якобы происходят секретные переговоры, но о них умалчивают, дабы не повредить безопасности государства. Неудивительно, что я стараюсь забыть обо всем этом и сочиняю мою волшебную оперу для Шиканедера».

– Все это говорит в пользу вашего брата. Ну, а как в то время вел себя ваш отец?

– В 1785 году он навестил Вольфганга в Вене. Это была их последняя встреча. И хотя в то время Вольферль процветал, отец не обольщался насчет его будущего. Но некоторые мечты отца все-таки осуществились. Вольфганг устроил для отца торжественный концерт, на котором присутствовали лучшие венские музыканты – Вангаль, Диттерсдорф и Гайдн. Этот концерт произвел на отца глубокое впечатление. Они играли квартеты, которые Вольферль посвятил Гайдну, и после концерта растроганный Гайдн сказал отцу: «Ваш сын – величайший композитор из всех, кого я знаю», и добавил особенно лестную фразу: «Господин Моцарт, кто знает, появился бы на свет такой композитор, как Вольфганг, не будь у него такого отца, как Леопольд».

– И все же вы говорите, что ваш отец вернулся домой, обеспокоенный будущим сына.

– Хотя Вольферль зарабатывал две тысячи гульденов в год, отца тревожило, что он не откладывал ни крейцера, а у Констанцы деньги так и текли, она была плохой хозяйкой. Вольферль не сознавал, что судьба может повернуться к нему спиной.

– И вы были согласны с вашим отцом?

– В 1785 году Вольферль был любимцем Вены, и список подписчиков на его концерты составлял восемь страниц, он включал самых видных людей, любителей музыки. А через несколько лет, когда Вольферль попытался возобновить эти концерты, у него оказался всего один подписчик – ван Свитен.

– Что же произошло? – удивился Джэсон.

– Талант брата напугал многих венских музыкантов и пробудил у них зависть. Они стали против него интриговать при дворе. А он не умел защищаться. Он был слишком занят работой. Сочинял. Давал концерты. А без умения интриговать музыканту в Вене не выжить. Советы отца ему бы пригодились. Но с тех пор, как Вольферль связал свою жизнь с Веберами, он перестал прислушиваться к отцовским советам.

– Вы хотите сказать, что не женись он на Констанце, он бы не умер так рано?

Наннерль кивнула в ответ.

– Возможно я и преувеличиваю, но Констанца причинила ему много вреда. Своими капризами, избалованностью, эгоизмом.

– Вы по-прежнему играете сочинения брата? – спросил Джэсон, желая переменить разговор.

– Очень редко. Но моя манера исполнения сходна с манерой Вольферля. Мы с ним прекрасно играли в четыре руки, с нами никто не мог сравниться. У меня та же ясность и выразительность. Хотите послушать?

Наннерль с трудом добралась до клавесина и попросила Джэсона играть вместе с ней.

Джэсон сел рядом и начал сонату с большой осторожностью, стараясь следовать за Наннерль. И некоторое время звуки лились плавно. Но вот Наннерль сбилась раз, другой, ее игра стала неуверенной. Она остановилась и горестно проговорила:

– Правой рукой я еще могу играть, а вот левая совсем ослабла. Когда-то Вольферль восхищался моими руками, их изяществом.

Джэсон и Дебора довели госпожу Зонненбург до дивана, и она прилегла. Их испугал ее бледный и усталый вид.

– Это просто старческая немощь, – прошептала она. – Позовите, пожалуйста, моего друга господина Фогеля. Он живет на втором этаже и часто ко мне заглядывает.

– Вы живете совсем одна?

– Господин Фогель и другие соседи присматривают за мной.

Джэсон отправился за господином Фогелем, а Наннерль попросила Дебору сесть с ней рядом.

– Я вышла замуж очень поздно и никогда не была по-настоящему счастлива. Муж был много старше меня, вдовец с пятью детьми, Вольферля он не любил. После замужества с Зонненбургом я уже никогда больше не виделась с братом.

Вошел господин Фогель, коренастый, средних лет лавочник с учтивыми манерами.

– Вам нужен прежде всего покой, госпожа Зонненбург, – уверенным голосом сказал он.

Она слабо улыбнулась в ответ:

– Мне казалось, что я еще могу играть на клавесине. Мы, Моцарты, никогда не жаловались на здоровье. И трудились всю жизнь, не покладая рук. Как наш отец.

– Мы глубоко уважаем вас и вашего брата, – сказал Джэсон.

– И нашего отца. О нем нельзя забывать. И о словах Гайдна. А если вы захотите узнать, отчего Вольферль умер таким молодым, вспомните о Коллоредо. Во владениях Габсбургов никто не мог избавиться от власти этого тирана. Это была одна из самых могущественных семей империи. Архиепископ Коллоредо ненавидел Вольферля. Он не мог простить простому музыканту то, что тот посмел ему перечить. Вольферль писал такую прелестную музыку! Он вкладывал в каждую ноту всю душу. Кто бы мог поверить, что ему будет уготован такой конец. Мы живем в мрачные времена.

Прощаясь с ними, Наннерль преодолела слабость и приподнялась с подушек:

– Мы, Моцарты, выносливые. Прошу вас, сохраните память о моем брате.

 

35. Чтобы они помнили

На следующее утро Джэсон поднялся рано, полный желания поскорее выехать из Зальцбурга, но на дворе бушевала непогода. Все улицы замело снегом, и об отъезде нечего было и думать. Когда они спустились к завтраку, серо-белый призрачный покров окончательно скрыл окружавшие Зальцбург горы.

Ганс безнадежно объявил:

– Метель продлится несколько дней. Я предлагал вам уехать пораньше. Снегопад теперь надолго. А как же с нашими визами, господин Отис?

– Я уже говорил, это не твое дело.

Ганса это ничуть не успокоило, да и Дебору тоже. Декабрь был на исходе, до Вены им в срок не добраться, даже если выехать сегодня. Правда, опоздание на несколько дней не вызвало бы гнева Губера. Дебора хотела сказать об этом Джэсону, но тот жестом остановил ее и приказал Гансу выйти.

– Я вижу, ты ему теперь тоже не доверяешь, – заметила Дебора.

– Я никому не доверяю. Но о визах не беспокойся, неделя или месяц задержки, значения не имеет. Наше оправдание – непогода.

На следующий день небо прояснилось, и Джэсон обратился к Раабу за советом, можно ли трогаться в путь. Хозяин взобрался на крышу, осмотрел горизонт и, вернувшись, сказал:

– Все дороги замело. Зальцбург утонул под снегом. Это настоящее бедствие. Рановато для метели, но уж когда такое случается, мы месяцами бываем отрезаны от мира.

Прошло несколько дней; город словно вымер. Задержка, снова задержка, негодовал Джэсон. В отчаянии он искал и не находил выхода из создавшегося положения. Он хотел было посетить Фредюнга, но хозяин гостиницы сказал, что доктор, должно быть, по делам еще до снегопада уехал в Вену.

У Джэсона закралось подозрение, уж не доносчик ли этот доктор, но он решил не терзать себя лишними подозрениями.

Когда наконец улицы расчистили от снега, Джэсон поднялся к горе Ноннберг, но дом Констанцы казался необитаемым. Почти у всех домов сугробы были расчищены, и лишь этот дом возвышался серым призраком, отгородившись от всего света снежной стеной.

– Что же нам делать? – спрашивала Дебора.

– Я продолжу записи в дневнике, – ответил Джэсон.

– Это опасно. Если его обнаружат, тебе грозит тюрьма.

– А что если мне изменит память?

– Тогда хотя бы упрячь их в надежное место.

– Я сделаю это ради тебя, – пообещал он и молча принялся разбирать бумаги, кипа которых росла с каждым днем.

Закончив, он аккуратно спрятал записи в подкладке своего бархатного жилета.

Спустя три недели после визита к Наннерль они наконец кинули Зальцбург. Рааб советовал им подождать до весны, предупреждал, что дорога до Линца может оказаться непроезжей, – ни один дилижанс из Линца до сих пор не добрался до Зальцбурга. Но Джэсон с Деборой понимали, что дальнейшее промедление может оказаться опаснее любых превратностей, подстерегающих их в дороге.

Третьего февраля 1825 года они въехали наконец в Вену, Дебора мечтала только об одном: поскорее добраться до квартиры на Петерплац, где их ждал отдых в уютных теплых комнатах.

Но у городских ворот их задержали: таможенный чиновник, взглянув на их бумаги, подозвал главного полицейского инспектора, и тот предложил Джэсону и Деборе выйти из кареты.

– У вас просрочены визы.

– Мы задержались из-за непогоды, – принялся объяснять Джэсон.

– На целый месяц? Это не причина. На ваших визах стоит: «Политически ненадежны». Тут все объяснения бесполезны

Чиновники приступили к обыску, но ничего не обнаружили; Джэсон надежно припрятал бумаги.

– Что ж, тем лучше для вас, – проворчал инспектор. – Но это еще не все.

Инспектор вызвал солдат, и они окружили карету. Подобного унижения Дебора еще никогда не испытывала, но ее протесты остались без внимания. Джэсон в бессильной ярости наблюдал за происходящим.

Окруженная солдатами, карета двинулась по дороге к тюрьме. Миновав Грабен, они свернули в узкий переулок, и Джэсон отметил, что тюрьма находится в том же доме, что и полицейское управление. Их провели в подвальную камеру. Они почти касались головой потолка этой тесной комнатушки, освещаемой лишь пламенем свечи; стол и скамья составляли всю ее обстановку.

Когда свеча угасла, и они очутились в полной темноте, Джэсон, ухватившись за прутья решетки, начал звать на помощь.

К окну подошел тюремщик. У Джэсона от отчаяния перехватило горло.

– Я бы хотел переговорить с господином Губером.

– С кем? – тюремщик насторожился.

– С господином Губером. Полицейским чиновником. Мое имя Отис, Джэсон Отис. Сообщите ему обо мне. Я дам вам два гульдена.

Охотно взяв деньги, тюремщик удалился.

Им казалось, что они просидели в кромешной тьме целую вечность, гадая, придет ли спасение. Наконец в коридоре послышались шаги. Тюремщик привел с собой двух солдат.

– Они отведут вас к начальнику полиции, – пояснил он. По пути к Губеру Джэсон стал догадываться, что все это подстроено заранее: и их арест, и заключение в темную камеру, а может, и то, что тюремщик с готовностью согласился на подкуп. Что это: предупреждение, угроза или намеренная попытка их запугать?

На этот раз суровое лицо Губера, восседавшего за столом, выражало явное удовлетворение.

– Я предупреждал вас, что если вы просрочите визы, то попадете в тюрьму. А вы пренебрегли моим советом.

– Нас задержала непогода, – объяснил Джэсон. Кабинет Губера стал еще роскошнее, словно хозяин хотел подчеркнуть, сколь укрепилось его положение. К Венере прибавился мраморный Аполлон, новые парчевые портьеры прикрывали окна, а свет ламп после тьмы подвала казался особенно ярким. Губер задал первый вопрос:

– Уж не по причине ли непогоды вы нанесли визит вдове и сестре Моцарта?

Губер, по-видимому, ждал, что он начнет отпираться, но Джэсон, не страшась, ответил:

– Прошу прощенья, господин Губер, но я не вижу в этом ничего предосудительного. Их посещают многие.

– С докторами также многие советуются. Но не по поводу ядов.

– Мой муж там заболел, – ответила за Джэсона Дебора.

– Что ж, всякое случается. – Губер откровенно наслаждался препирательством. – Вам повезло, Отис. Найди мы у вас компрометирующие бумаги, сидеть бы вам в тюрьме.

– Но ведь вы разрешили нам остаться в Зальцбурге до тех пор, пока Бетховен не закончит ораторию.

– Вы опоздали на пять недель. Вполне основательная причина, чтобы отправить вас в тюрьму.

– Неужели нас могут ни за что посадить в тюрьму? – возмутился Джэсон.

– Многие проступки караются в империи тюрьмой, – заметил Губер. – В первую очередь воровство, нападение на дворянина и критика в адрес императора, но, помимо этого, существует еще более двухсот нарушений, тоже карающихся тюрьмой. Мы не допустим у себя революции.

– Но мы не революционеры, мы…

– Разумеется, нет. Вы молодые американцы из Бостона. Но мы не потерпим также никакой критики в адрес императорской фамилии.

– Критики императорской фамилии? – удивился Джэсон. – Ничего не понимаю!

– Всякий раз, когда вы позволяете себе непочтительно отзываться о Сальери, вы оскорбляете императорскую семью. Сальери пятьдесят лет был фаворитом Габсбургов. Неужели вы думаете, что я не разгадал ваших намерений?

– Император Иосиф был поклонником Моцарта, – решился Джэсон.

– Кто это вам сказал? К тому же Иосифа давным-давно нет в живых, а нынешний император придерживается иных взглядов. Помните об этом. Досье на вас становится слишком обширным. Два визита к госпоже фон Ниссен, один визит к госпоже Зонненбург, два визита к доктору Фредюнгу.

– Но, господин Губер, мы посетили госпожу фон Ниссен и госпожу Зонненбург лишь из желания выразить им свое уважение, что же касается доктора Фредюнга, то визит к нему был вызван моей болезнью.

Губер скептически усмехнулся и подал им предметы, отобранные таможенниками: ридикюль Деборы, часы и деньги; Джэсон изумился, когда вместо двухсот сорока гульденов он насчитал всего двести.

– Новые визы, пусть даже временные, стоят каждая двадцать гульденов. С ними немало возни. – Губер разор-кал старые визы, подал новые и спросил: – Как долго вы еще задержитесь в Вене? Думаю, Бетховен закончит ораторию до первого апреля. На большее не рассчитывайте.

– Господин Губер, прошу дать нам срок до первого июня, чтобы нам выехать в хорошую погоду. Не хотелось бы снова пускаться в путь в холод и по бездорожью.

Губер пометил: «первое июня» и сказал:

– Вы слишком рискуете, Отис.

– Вы имеете в виду ораторию? – притворился непонимающим Джэсон.

– Не прикидывайтесь наивным, Отис. Не будь у вас денег, вы все еще сидели бы в камере.

Губер был доволен собой. Сначала он сомневался, стоит ли давать этим американцам новые визы, но теперь понял, Что избрал верный путь. Любому ростку следует дать подняться, чтобы убедиться, не сорняк ли это; выдернуть его с корнем он всегда успеет.

Джэсон недолго радовался обретенной свободе. Он подошел к карете и поджидавшему их Гансу, взглянул на визы и прочел знакомую надпись, сделанную рукой Губера: «Политически неблагонадежны».

 

36. Что же дальше?

Их комнаты на Петерплац госпожа Герцог сдала другим приезжим.

– Вы обещали скоро вернуться, а были в отъезде целых три месяца, зачем же пустовать таким прекрасным комнатам? – ответила она на упреки Джэсона.

– А где наши вещи?

– На чердаке. В целости и сохранности. Правда, их подвергли осмотру.

– Кто посмел это сделать?

– Полицейский инспектор. Весьма обходительный человек. Он оставил все в полном порядке. Вы состоите под надзором полиции?

– Наверное, поэтому вы и решили от нас избавиться?

– Я просто не желала терять деньги, да кроме того, узнай вы, кто жил там раньше, вы бы их не сняли.

– Какой-то старый музыкант? Он умер?

– Не своей смертью. До сих пор непонятно, что это было – убийство или самоубийство.

– А господин Мюллер знал об этом?

– Еще бы! Он был другом покойного.

– Давно вы видели господина Мюллера? – спросил Джэсон.

– С неделю назад, он заходил справиться о вас. Узнал о приходе полиции и с тех пор больше не появлялся.

Они сняли уютные комнаты на верхнем этаже гостиницы «Белый бык», где жили в свой первый приезд в Вену. Джэсон сказал Деборе:

– Где бы мы ни поселились, нам не избежать слежки. Раз эту гостиницу нам рекомендовал сам Губер, может, это усыпит его подозрения.

Джэсон тешит себя иллюзиями, подумала Дебора, но спорить не стала; слава богу, наконец-то они могли спокойно отдохнуть.

Одежда и книги, хранившиеся на чердаке у госпожи Герцог, оказались в полном порядке, если не считать пятен 01 прикосновения чужих рук.

Джэсон теперь не сомневался, что Ганса следует рассчитать – тот доносил о каждом их шаге, – но ему хотелось поймать кучера с поличным. Не ведет ли Губер с ними адскую игру и находит в этом удовольствие, подумал Джэсон.

– Если Ганс осведомитель, постараемся извлечь из этого пользу, – сказал он Деборе.

Джэсон оставил свой новый адрес в полицейском управлении и решил держаться от Губера подальше, чтобы избежать открытых столкновений.

Устроившись на новой квартире, они зашли в банк к Гробу. Банкир любезно приветствовал их и выразил надежду, что они остались довольны своим пребыванием в Зальцбурге; правда, он удивился их долгому отсутствию.

– Нас задержала непогода, – объяснил Джэсон. – Кроме того, были неприятности с Губером из-за виз.

– Тут есть, видимо, и другая причина. Визы лишь предлог, – сказал Гроб.

– Могли бы мы рассчитывать на вашу помощь в дальнейшем? – спросил Джэсон.

– У меня есть связи, но все зависит от обстоятельств. В чем же все-таки истинная причина недовольства Губера?

– Губер упомянул Сальери. Он сказал, что любая критика в его адрес рассматривается как критика императорской фамилии.

– Я же вас предупреждал, – воскликнул Гроб. – Вы ведете себя неосмотрительно и ничего не добьетесь. Позвольте напомнить вам, что Сальери является персоной, близкой императорской семье. Таких лиц лучше не трогать. Советую вам избрать другой предмет для изучения.

– Что слышно о Бетховене?

– С ним я не виделся, но виделся с Шиндлером.

– Надеюсь, работа над ораторией подвигается? Нам следует торопиться с отъездом.

– Я же предупреждал вас, что он будет тянуть. Он снова поменял квартиру, а для него это целое событие. Жалуется, что ему некогда сочинять.

– Разве полгода недостаточный срок? – спросил Джэсон.

– Чего ему действительно не хватает, так это здоровья. Он прихварывает.

– Ну, а что Шиндлер говорит об оратории?

– Шиндлер советует положиться на бога.

– Может быть, нам стоит еще раз повидаться с Бетховеном? – предложила Дебора.

– Пока он никого не принимает, даже очаровательных молодых женщин. Но отчаиваться не следует. Шиндлер заверяет, что Бетховен собирается приступить к оратории. Ну, а пока он воображает себя Иеремией.

– Возможно, мне надо самому переговорить с Шпиндлером? – спросил Джэсон.

– Как вам угодно. Прислать его на Петерплац?

– Мы переехали. Обратно на площадь Ам Гоф.

– Прекрасно. Я извещу Шиндлера.

– Господин Гроб, вы не получали новых писем от моего отца? – спросила Дебора.

– Нет. Вы ждете письма?

– Он пишет мне регулярно каждый месяц.

– Ты не сказала мне, что писала отцу, – заметил Джэсон.

– Не нужны ли вам деньги, господин Отис? – поспешил вмешаться Гроб. – На вашем счету осталось пятьсот гульденов. Зальцбург вам недешево обошелся.

Деньги пришлись бы сейчас кстати. Гостиница стоила дорого, и пятисот гульденов могло не хватить на обратный путь.

– Мне нужно сто гульденов.

– Я дам вам двести, – предложил банкир. – Не сомневаюсь, что господин Пикеринг скоро пришлет еще. Он знает, что вам понадобятся деньги для возвращения домой.

Шиндлер посетил их на следующий день. Друг Бетховена зашел всего на несколько минут, чтобы успокоить их по поводу оратории и посоветовать запастись терпением.

– Поверьте, Бетховен полон желания написать ораторию, но полиция усилила за ним надзор. Он всегда знал, что за ним следят, но теперь это стало просто невыносимым.

– Уж не связано ли это с нами? – спросил Джэсон. – Может быть, до полиции дошли наши разговоры с ним о Сальери?

– Кто знает. Бетховен не скрывает своих мыслей.

– Мы хотели бы еще раз повидаться с Бетховеном.

– Бетховен сейчас никого не принимает. Всему виной его глухота. Из-за нее он все больше замыкается в себе.

– Так что же делать с ораторией? – спросил Джэсон.

– Ждать, – с важным видом ответил Шиндлер.

– Вы пришли как раз это нам посоветовать?

– Бетховена нельзя торопить; надо подождать, чтобы он примирился с полицейским надзором, как с неизбежным злом, это может благоприятно отразиться на его творчестве и придаст оратории дух справедливого возмущения.

– Сколько же еще ждать?

– Как долго вы намерены пробыть в Вене?

– Два-три месяца, не больше.

– Попробую поторопить его. Сейчас у него трудное время: он волнуется и по привычке все откладывает. Но он вас не забыл, шлет вам сердечный привет и просит быть снисходительным к стареющему музыканту. Ему надо немного поправить здоровье; несведущие доктора своими отвратительными лекарствами совсем испортили ему желудок.

Джэсон заказал для Бетховена бутылку лучшего вина и попросил Шиндлера передать композитору.

Это слишком дорогой подарок. Вы очень щедры, – сказал Шиндлер. – Бетховен будет весьма доволен, лучшего лекарства не придумать. Я буду держать вас в курсе событий.

И Шиндлер удалился, бережно прижимая к груди бутылку Несмюллерского.

– Его нет в Вене, – сообщила хозяйка, когда через несколько дней Джэсон пришел к Эрнесту. – Он уехал с месяц назад и не сказал, когда вернется. Мне кажется, он отправился в Прагу.

Оставив свое имя и адрес, Джэсон вернулся в гостиницу.

– Тебе не кажется, что Мюллер хотел ускользнуть от полиции? – спросила Дебора. – Губер, как паук, плетет вокруг нас паутину. Вспомни, как ты заболел в Зальцбурге, наш арест, осведомленность полиции о каждом нашем шаге, и как госпожа Герцог отказала нам в квартире. Все это дело его рук, а теперь они взялись и за Бетховена. Вот увидишь, Губер еще с нами расправится.

Все оборачивается против меня, – с тоской подумал Джэсон. – Может, мне следует бросить эту затею? Но Моцарт отодвинул на задний план все остальное, стал смыслом его жизни. Пусть это одержимость, но пути назад для него нет. К тому же с Моцартом он никогда не чувствовал себя одиноким, хотя был одинок сейчас, в этом неприветливом городе, где его пугало все; он был песчинкой в необъятных и неизведанных просторах прошлого. И еще его угнетало сознание, что никому здесь нельзя доверять: ни Эрнесту, ни даже Деборе. Теперь он не сомневался, что она втайне от него переписывалась с отцом.

– Что же ты молчишь, Джэсон? Ведь ты не станешь утверждать, что все это простое совпадение?

– Возможно; ты и права, но не надо преувеличивать.

Джэсон сел за стол и, стараясь сосредоточиться, бесцельно водил пером по бумаге. Как найти Дейнера или Анну Готлиб? Живы ли они? У кого разузнать о них? Их двухсот тысяч людей, населяющих Вену, никто не мог помочь ему отыскать могилу Моцарта. А деньги? Они таяли на глазах. Гульденов, хранящихся в банке Гроба, едва ли хватит на возвращение в Бостон.

Так в бездействии тянулся день за днем. Наступил март. Оставалось всего три месяца до отъезда, но никто не давал о себе знать: ни Бетховен, ни Мюллер, ни Гроб, ни даже господин Пикеринг.

Ганс наведывался ежедневно, предлагая свои услуги, и однажды Джэсон не удержался и спросил:

– Почему бы тебе не поискать другую работу?

– Мне это и в голову не приходит, господин Отис! Скоро вы будете совершать поездки, делать визиты. А когда наступит время отъезда из Вены, вам без меня не обойтись.

– Ну, а если я тебя рассчитаю?

Ганс не сумел скрыть своего, испуга, и Джэсон почувствовал к нему внезапную жалость. Но он не должен поддаваться мягкосердечию: Ганс их враг, нет сомнения, иначе зачем бы ему так цепляться за них?

– Вы не можете этого сделать.

– Как это – не могу?

– Простите, господин Отис… – Ганс заикался. – Я к вам сильно привязался, мне было бы тяжело с вами расстаться.

– Ты можешь идти, – сказал Джэсон, и Ганс удалился. Дебора попрекнула Джэсона за излишнюю снисходительность.

– Мне кажется, я уже и тебе не доверяю, – ответил он.

– Что ты хочешь сказать?

– Ты тайком от меня писала отцу.

– Я просила у него денег, только и всего. Я боялась тебя рассердить.

Он смягчился. Она поступила разумно, деньги им нужны.

– Я бы запретил тебе писать, если бы не кража.

– Это тоже дело рук полиции, что бы там ни говорил Губер.

– Пожалуй. Ты думаешь, мы скоро получим ответ от твоего отца?

– Скоро. Я написала ему почти три месяца назад.

Через несколько дней пришло письмо из Бостона, где господин Пикеринг ставил им свои условия. Он писал, что посылает на имя дочери в банк Гроба тысячу гульденов, но при этом оговаривал:

«Это последние деньги, которые я посылаю тебе в Вену. Независимо от того, завещала тебе их твоя мать или нет. Ваши расходы превзошли все мои расчеты, и я не могу позволить, чтобы ты и дальше растрачивала свое состояние. Подумай хорошенько, и ты поймешь, что я прав».

Прочитав письмо, Дебора молча протянула его Джэсону.

Он больше на неё не сердился; деньги пришли как раз вовремя, когда без них нельзя было уже обойтись. А выговор, сделанный отцом Деборе, еще более усиливал сочувствие.

– Отец хочет принудить меня вернуться. Он знает, что не в праве отказывать мне в деньгах, но что на расстоянии мне с ним трудно бороться. Может быть, нам стоит немедленно тронуться в путь? Сейчас уже март. Дороги подсохли.

– Уехать, когда нам вот-вот откроется истина?

– Но опасность все возрастает. И что бы ты ни обнаружил, здесь об этом следует помалкивать.

– Я подожду до Бостона. Найти бы только Дейнера! Давай еще раз пройдемся по Карнтнерштрассе и поищем его таверну.

– «Серебряный змей». Кажется, так называла ее Софи?

Они вновь прошли всю Карнтнерштрассе, но не обнаружили таверны под таким названием. Дебора предложила расспросить прохожих, но Джэсон отказался. Она подозревала, что ему самому хотелось найти Дейнера. Когда они подходили к гостинице «Белый бык», какой-то человек стремительно прошмыгнул мимо них, слегка задев Джэсона. Неизвестный – Джэсон не успел рассмотреть его лица – сунул ему в руку записку и тут же исчез.

«Отложите все и приходите в гостиницу „Белый ягненок“ в конце Шулерштрассе, – говорилось в записке. – Удостоверьтесь вначале, что за вами нет слежки. Жду вас завтра, в три часа».

Записка была без подписи, и Дебора подозревала ловушку, устроенную полицией. Но Джэсон считал, что записка от Эрнеста; никто другой не позволил бы себе такого повелительного тона.

На следующий день Джэсон послал Ганса с письмом к Гробу, где сообщал, что они намерены посетить его банк завтра, чтобы получить присланные из Америки деньги.

Затем они незаметно выскользнули через заднюю дверь гостиницы и окружным путем направились к «Белому ягненку». Ровно в три часа они вошли в тесную темную таверну и, усевшись за стол в уединенном углу, стали ждать. Рядом с ними вдруг выросла фигура и голос спросил:

– Отчего вы так задержались в Зальцбурге? Джэсон не ошибся: это был Эрнест.

Он изменился до неузнаваемости. Вид у него был испуганный и больной, руки дрожали, лицо осунулось, он горбился, а от его прежней живости не осталось и следа.

– Я не ожидал, что ваше пребывание в Зальцбурге настолько затянется.

– Вы плохо выглядите. В чем дело? – в свою очередь спросил Джэсон.

– Дело не во мне. А в Отто. – Эрнест умолк.

– Когда же это случилось? – сразу догадавшись, спросил Джэсон. Загадочный, непонятный Отто Мюллер, таким он остался в памяти Джэсона.

– Два месяца назад. Умер от старости, а ведь ему было всего семьдесят пять. Он болел с тех самых пор, как вы приехали в Вену.

– Это он надоумил меня приехать сюда.

– Скорее я, а не он.

– Значит, Отто уж ничего больше не узнает.

– А вам разве известно что-нибудь новое? – Эрнест насторожился. Голос его спустился до шепота. – Значит, Сальери все-таки виновен?

– Зачем вы ездили в Прагу?

– Я надеялся что-нибудь разузнать. Моцарт был в Праге в сентябре 1791 года, там всего за несколько месяцев до его смерти ставили «Милосердие Тита».

– И что же вы узнали?

– Одни утверждают, что он был болен. Другие – что совершенно здоров. Но все сходятся на том, что императору опера не понравилась.

– Вы ездили туда только ради этого, господин Мюллер? – поинтересовалась Дебора.

– А для чего же еще? – недовольно спросил Эрнест.

– А не из желания ускользнуть от полиции?

– Зачем мне бегать от полиции?

– К чему тогда вы назначили нам тайную встречу?

– В наши дни осторожность не помешает, госпожа Отис.

– Вы обещали мне устроить встречу с каждой из сестер Вебер в отдельности, а оказалось, что все они живут вместе с Констанцей, – сказал Джэсон.

– Скажи я вам об этом, вы, возможно, отказались бы ехать в Зальцбург. Побоялись бы, что они не захотят с вами встретиться.

– Констанца, по-моему, была против этой встречи.

– Но все-таки вас приняла. Что вы от неё узнали?

– Сомневаюсь, чтобы Констанца доверяла мне полностью, но вам-то она точно не доверяет.

– А теперь вы, Отис, не доверяете ни ей, ни мне.

– А кому можно доверять?

– Печальный вывод. Что же делать?

– Я могу прекратить свои поиски и возвратиться в Америку.

– Остановиться на полпути! Что же все-таки сказала Констанца?

– Она сказала, что вы ей не нравитесь, – вставила Дебора.

– Я не нравлюсь многим, госпожа Отис. Что из этого?

– Софи открыла нам куда больше, чем Констанца, – добавил Джэсон.

– Алоизия тоже нам многое рассказала. Ее рассказ во многом противоречит рассказу Констанцы, – заметила Дебора.

– Кому же вы поверили?

– В какой-то мере всем троим, – ответил Джэсон. – Но больше всего Софи.

– Они убедили вас, что я не прав? Что Моцарт умер своей смертью?

– Они убедили меня в том, что вы, возможно, правы. А теперь мне нужно встретиться с Сальери.

– Я попытаюсь это устроить. Мой знакомый служитель выздоровел, я увижусь с ним сегодня на собрании ложи.

– Вы масон? – удивился Джэсон.

– Член ложи Трех Орлов, – гордо объявил Эрнест. – Моцарт тоже был братом-масоном.

– Мне казалось, масонство в Европе находится под запретом.

– Оно всегда было под запретом. В одни времена больше, в другие меньше.

– А сейчас?

– Мы стараемся соблюдать осторожность. Пока мы не вмешиваемся в политику, нас не трогают.

– Меня предупредили, что мои поиски носят политический характер.

– Несомненно! – отозвался Мюллер. – Поэтому вы и попали в список подозрительных лиц. Все, что бы вы ни обнаружили, в Вене будет под запретом, но как только вы возвратитесь в Бостон, вы сможете предать все это гласности. Никто вам не помешает.

– Я по-прежнему мало знаю об обстоятельствах похорон. Софи сказала, что на кладбище отправились Зюсмайер, Сальери, ван Свитен, Дейнер, Альбрехтсбергер, Готлиб и она сама.

– Альбрехтсбергера, ван Свитена и Зюсмайера уже нет в живых, – сказал Эрнест.

– А Анна Готлиб? Вы знаете, кто она?

– Еще бы! Одна из лучших актрис в империи. Не знаю, почему я о ней забыл. Ходили слухи, будто она любила Моцарта.

– Вы с ней знакомы? – спросила Дебора.

– Я сам нет, но знаю людей, которые с ней знакомы. Я спрошу, живет ли она сейчас в Вене. Она много гастролирует, получает много ангажементов.

– Сейчас мне важнее всего встретиться с Дейнером.

– А Веберы не знают, жив ли Дейнер?

– Нет, Софи только помнит, что таверна его находилась на Карнтнерштрассе. Я обыскал всю улицу, но так и не нашел ее. По словам Софи, таверна «Серебряный змей» пользовалась большой известностью.

– Да нет же, таверна называлась «Золотой змей»! Она и вправду была на Карнтнерштрассе, внизу, в подвале. Моцарт ее посещал. Мне кажется, никуда она не делась, хотя сам я теперь редко посещаю таверны.

– «Золотой змей», – повторил Джэсон. – Поблизости от Раухенштейнгассе.

– Да, да. Дейнер действительно может оказаться важным свидетелем. И Анна Готлиб тоже. Мне пора идти. Встретимся здесь через неделю.

И Эрнест удалился своей по-прежнему живой и стремительной походкой.

 

37. Йозеф Дейнер

На следующий день Джэсон явился к Гробу, не сомневаясь, что тут же получит тысячу гульденов. Но банкир заявил:

– Не хочу быть невежливым, но боюсь, что это нарушит условия господина Пикеринга, который оговорил, что сумму эту следует выплатить его дочери…

– Мы оба имеем право распоряжаться деньгами, – вмешалась Дебора. – Если вы против, я подыщу себе другого банкира. – Обеспокоенный банкир принялся уверять, что он не хотел никого обидеть; что он дорожит их дружбой и, несомненно, постарается угодить госпоже Отис. Но Дебора, к удивлению Джэсона, проявила твердость и потребовала перевести тысячу гульденов на имя мужа.

– Пользуйся ими по своему усмотрению, – прибавила она.

– Я хочу забрать наличными остаток в триста гульденов. Тысячу гульденов я заберу у вас при отъезде из Вены.

– Вы уже точно назначили свой отъезд на первое июня?

– Губер не разрешает нам оставаться дольше.

– Теперь-то он будет к вам более снисходителен, – сказал Гроб. – Я упомянул о тысяче гульденов, и это произвело на него впечатление. Деньги уважают все, даже полицейские чиновники. Если вы займетесь только ораторией, а политические дела оставите в покое, уверяю вас, неприятностей не будет. Ко мне заходил Шиндлер узнать, лежит ли у меня сумма на имя Бетховена, и сказал, что Бетховен вновь принялся за ораторию. Как и всем нам, без денег ему не обойтись.

Таверна, действительно, находилась рядом с Раухенштейнгассе, но отыскать ее оказалось делом нелегким. Дбора с трудом разобрала надпись старинными готическими буквами, толстый слой пыли покрывал вывеску, а маленькая, едва различимая стрелка указывала вниз.

Они спустились по темной лестнице и, к своему удивлению, оказались в хорошо освещенном, просторном зале, где все говорило о старине. За столами сидело несколько посетителей.

– Это таверна Дейнера? – спросил Джэсон у слуги.

– Дейнер бывает здесь только по вечерам. Что ему передать?

– Когда вы его ждете?

– Около восьми вечера. Смотря каких он ждет сегодня гостей. Сюда приходит много музыкантов, хотя меньше, чем во времена Моцарта.

– А Сальери тоже сюда заходил? – поинтересовался Джэсон.

– Он любил тут пить кофе.

– Скажите, а как выглядит Дейнер?

– Обыкновенный человек, как все.

Наружность Дейнера поразила их. Мужчину такого маленького роста им еще не приходилось встречать. Искривленный позвоночник делал его еще ниже. Хрупкий, как птичка, подумал Джэсон. Зато природа, обделив его в том, что касалось осанки, наградила взамен прекрасной благородной головой: широкое лицо, красивый орлиный нос и высокий лоб.

Дейнер держался настороженно, одежда незнакомцев и их манеры выдавали в них не простых посетителей. Он сделал вид, что занят подсчетом дневной выручки, но подозрительность не покинула его даже тогда, когда Джэсон, желая начать разговор, сказал:

– Мы друзья Моцарта.

– Моцарт давно умер.

– Поэтому-то мы и пришли к вам, господин Дейнер.

– Мы американцы, – пояснила Дебора. – И нас интересует Моцарт.

– Он давно умер, разве вы не знаете? В декабре исполнилось тридцать три года со дня его смерти. – Один из посетителей стал выражать недовольство, и Дейнер направился к его столу. Уладив дело, он не вернулся к ним, а пошел прямо к выходу.

Пока Джэсон в растерянности раздумывал, как доказать ему искренность своих намерений, Дебора опередила мужа. Преградив Дейнеру дорогу, приветливо улыбаясь, она сказала:

– Нам говорили, что Моцарт был очень к вам привязан. Не меняя сурового выражения лица, Дейнер спросил:

– Кто вам это сказал?

– Его вдова.

– Откуда ей знать? Я был для нее простым слугой.

– Его свояченица тоже вспоминала о вас, – подтвердил Джэсон.

– Которая из них?

Сделай он сейчас ошибку, почувствовал Джэсон, и Дейнер для него навсегда потерян.

– Софи, – осторожно ответил он.

Чуть заметная улыбка осветила лицо Дейнера.

– Софи рассказывала, как вы заплатили доктору, когда у нее не оказалось денег.

– Неужели она еще помнит об этом? Тридцать три года, а она не забыла!

– Софи с благодарностью вспоминала, как вы ей помогли, позвали доктора, когда Моцарт заболел.

– Кто-то должен был это сделать, ведь он был совсем одинок. Моцарт был таким добрым человеком, – произнес он словно про себя. – Таким мягкосердечным. Никогда никого не высмеивал. И на меня не сердился, когда я путал его заказ.

Дейнер подвел их к столу в углу комнаты и сказал благоговейно и печально:

– Моцарт любил сидеть вот тут. На этом стуле. В тот год стояла ужасная зима. Холодная, суровая.

– Зима девяносто первого? – спросил Джэсон. Дейнер кивнул и продолжал:

– Многие композиторы посещали в те времена мою таверну, одни надутые, как павлины, другие угрюмые и высокомерные, наподобие Сальери. Но приятнее Моцарта не было никого. В тот год он особенно часто бывал здесь – его жена часто надолго уезжала. Иногда появлялся и Сальери, он редко что заказывал, а больше наблюдал за Моцартом. Сальери всегда расспрашивал меня, какие кушанья предпочитает капельмейстер, а сам позволял себе самое большее глоток вина. У нас были комнаты для постояльцев, но Моцарт даже сочинять предпочитал здесь, в зале. На людях у него лучше спорилась работа. И еще он любил читать здесь немецкие, итальянские, французские, английские газеты. Меня восхищало, как он свободно, словно ноты, читает на всех языках. Заходившие в таверну полицейские в присутствии Сальери держались особо вежливо. Кстати, зачем я вам понадобился? Обо мне никто не вспоминал годами. После смерти Моцарта его жена ни разу со мной не встречалась, а его друзья и вовсе меня не замечали.

– Они не замечали и его, – сказал Джэсон. – Они допустили, что его тело бесследно исчезло. Не кажется ли вам, что это было сделано намеренно?

– Я дошел за гробом до городских ворот. Небо нахмурилось, похоже могла начаться метель. Сальери сказал: «Неразумно идти дальше. Душа Моцарта уже на небесах», и мы разошлись по домам.

– Разве это оправдание? – спросил Джэсон.

– А почему вас интересует мое мнение? Я ведь всего лишь скромный хозяин таверны, который кое-что помнит о прошлом.

– И это драгоценные воспоминания! По словам Софи, вы были тем человеком, который пришел к нему на помощь в тяжелую минуту, которому он доверял и на которого мог положиться.

– Что же тут удивительного? Просто я оказался поблизости.

– Но вы могли остаться в стороне, – заметила Дебора. – Вы не бросили его в трудную минуту и заботились о нем, так же, как теперь мой муж, несмотря на все трудности, добивается истины. Но без вашей помощи мы до нее не доберемся.

– Что же вы хотите узнать?

– Вы помните, какую пищу он ел перед болезнью? – спросил Джэсон.

– Могу вам сказать одно: перед болезнью он в таверну не заходил.

– Известно, что Моцарт заболел после ужина у Сальери, и что вы были первым человеком, который увидел его после этого.

– Так оно и было.

– А спустя некоторое время он умер. Вы подозревали Сальери?

– Это слишком серьезное обвинение.

– Сам Моцарт его подозревал. Можно ли забывать об этом? Моцарт не явился бы к вам, если бы не рассчитывал на вашу помощь, не так ли? – спросил Джэсон.

– Слишком поздно, – мрачно ответил Дейнер. – Ему уже ничем нельзя было помочь.

– Это случилось вот здесь, на его любимом месте, – Дейнер указал на пустой стул. – В ноябрьский вечер, дождливый, холодный. Из-за непогоды таверна была почти пуста, и вдруг на пороге появился Моцарт. В такую погоду редко кто покидает кров. Меня поразил его бледный, изможденный вид. Я хотел усадить его у огня, но он направился к своему месту. Он был так слаб, что еле-еле с моей помощью добрался до стула.

«Вы хотите чего-нибудь, господин капельмейстер?» – спросил я. Есть он отказался, а попросил подать вина, но пить не стал, а сидел, прикрыв глаза руками, словно не хотел никого видеть.

«Опять, Йозеф, меня мучают боли в желудке, я еле держусь на ногах, – прошептал он. – И голова пылает. Совсем как после ужина у Сальери».

Я отвез его домой, хотя он жил совсем рядом. Мы добрались до квартиры, промокшие насквозь, и я послал за доктором. В последнее время Моцарт стал завсегдатаем таверны, но из-за сильных желудочных колик ему приходилось готовить особые блюда, поэтому, когда он по нескольку дней не появлялся в таверне, я знал, что у него неладно со здоровьем.

Как-то раз я застал его в постели. Он почти не ел уже несколько дней и на мой вопрос, что случилось, ответил:

«Плохо дело. Я ничего не могу есть. Наверное, я напрасно принял приглашение Сальери. В тот вечер я чувствовал себя прекрасно. „Волшебная флейта“ имела большой успех, даже Сальери как-будто остался доволен оперой, а спустя несколько часов у меня закружилась голова, открылась рвота и начались колики. Они до сих пор не прекращаются».

«Должно быть, вы соскучились по хорошей еде, господин капельмейстер. Ведь ваша жена в отъезде».

«Вы правы, Йозеф! – воскликнул он. – Я страдал от голода и одиночества!»

«Что вы ели на том ужине? – спросил я. – Может, пища была плохая?»

«Нет, нет! Там подавали чудесную гусиную печенку!»

«Но ведь вам она вредна, господин капельмейстер! – воскликнул я. – Вы это знаете».

«От одного раза вреда не будет, хотя, пожалуй, печенка была жирновата».

«Почему вы не попросили телятины? Маэстро Сальери ест у нас только телятину. Он предпочитает солонину, и всегда требует сначала показать ему кусок. Мясо должно быть розовым и нежным, иначе он и смотреть на него не станет. А если чуть потемнело или жирное, ему чудится, что его хотят отравить. Непонятно, почему Сальери не угостил вас своей любимой телятиной».

«В честь „Волшебной флейты“ он хотел угостить меня немецкими кушаньями и задолго до ужина спрашивал, что мне по вкусу».

Выяснял, что может ему повредить, подумал я, но промолчал, – он и без того был сильно возбужден. Мне припомнилось, что несколько раз, бывая в таверне вместе с Моцартом, Сальери заходил на кухню: якобы проследить, чтобы к его блюду добавили в меру специй. Обилие специй сильно вредит желудку, утверждал Сальери.

– Вы это хорошо помните, господин Дейнер? – прервал Джэсон.

– Кое-что выветрилось у меня из памяти, но это я помню.

– Я сказал Сальери, – продолжал Дейнер, – что никакой уважающий себя хозяин таверны не допустит подобной ошибки, и он с намеком ответил:

«Что для одного польза, для другого яд». Я и сейчас вижу, как Моцарт в муках хватается за спинку кровати и твердит:

«Я соскучился по хорошей еде, потому и пошел».

«Как вы могли, господин капельмейстер, принять приглашение Сальери, ведь он причинил вам столько зла?» – спросил я.

«Вы преувеличиваете. Мне казалось, что нам нечего делить. Ужин у Сальери был отменный. Но после еды у меня во рту появился какой-то странный металлический привкус, и меня мучила жажда».

Тут Моцарту стало хуже, а когда через несколько дней он немного оправился, то больше не возвращался к этому беспокоившему его вопросу. Он пытался сочинять и давать уроки, – у него остался всего один ученик, молодой студент-медик, – и как-то раз, когда я был у Моцарта, студент пришел его навестить. Я сам отворил ему дверь. Моцарт попросил, чтобы я провел студента к нему, а потом стал умолять его не отказываться от уроков. И хотя юноша согласился и даже оставил два гульдена, я понимал, что он больше не вернется, как, наверное, об этом догадывался и сам Моцарт: он долго сидел в неподвижности, глядя отсутствующим взором в пространство. Не прошло и недели, как он скончался.

– Вы очень помогли нам, спасибо, – поблагодарил Джэсон Дейнера.

– Вам ничего не удастся доказать. В Вене этого не допустят.

– Но я не собираюсь здесь ничего доказывать. Не вспомните ли вы что-нибудь еще?

– Моцарт говорил, что во всех кушаньях было переложено чеснока, но Сальери, как итальянец, любил эту приправу.

– Скажите откровенно, вы верите в причастность Сальери к его смерти?

– Что можно сказать, если тело не вскрыли? Многое тут кажется загадочным. Погода была вовсе не плохой, и хоронили ведь известного человека. Если бы хоронили какого-нибудь простолюдина, вроде меня, подобные похороны никого бы не удивили. А Моцарт был знаменит всю жизнь, его последней оперой восторгалась вся Вена.

– Вот почему мы и пытаемся разгадать эту загадку, – пояснил Джэсон.

– Что ж, желаю вам удачи, но будьте осторожны, – предупредил Дейнер.

– И вам тоже не мешает быть осторожным, – сказала Дебора и сердечно пожала ему руку. – Не хотелось бы, чтобы вы попали из-за нас в беду.

– То же самое твердил мне Моцарт, когда я навещал его. Но думаю, власти мною не заинтересуются. Не такая я важная персона, чтобы быть опасным. – И он проводил их до двери. – Спасибо и вам. Вы напомнили мне о далеком и дорогом моему сердцу прошлом. Удивительно, но я не припомню, чтобы после смерти Моцарта Сальери еще когда-нибудь заходил сюда. Я часто спрашивал себя, отчего он вообще посещал мою таверну. Здешняя пища была ему совсем не по вкусу.

Через неделю они вновь увиделись с Мюллером в «Белом ягненке». Рассказ Дейнера не удивил Эрнеста, он счел его важным звеном в общей, почти завершенной цепи.

– Я договорился о свидании с Анной Готлиб и с Сальери. Готлиб жаждет вас видеть, а на собрании членов нашей ложи я условился со служителем Сальери о наиболее подходящем для встречи времени.

 

38. Анна Готлиб

Ряды обитых золотой парчой кресел заполняли партер, с потолка свешивались огромные хрустальные люстры, бесчисленные зеркала в серебряных рамах украшали стены, на алых портьерах красовались императорские орлы Габсбургов. Но Бургтеатр был пуст, только певица с аккомпаниатором репетировала на сцене.

Анна Готлиб назначила встречу на полдень. Подъезд был не заперт, и Джэсон и Дебора прошли в зал и остановились у последних рядов кресел. Голос Анны показался Джэсону холодным и невыразительным, миниатюрная певица терялась на огромной сцене, да и сам Бургтеатр наводил тоску своей пустотой. Она пела арию Моцарта, но голос её лишал музыку всякой прелести.

Заметив гостей, Анна остановила аккомпаниатора и позвала их на сцену. Джэсон извинился, что прервал репетицию.

– Я ведь сама пригласила вас, – сказала певица.

У Анны Готлиб были пышные каштановые волосы, в молодости, должно быть, она была премиленькой, но теперь, в пятьдесят, морщинистая шея и круги под глазами выдавали ее возраст. Держалась она с достоинством и вела разговор так, словно право задавать вопросы принадлежало ей одной.

– Вы поете его арии, мадам Готлиб? – Джэсон знал, что певиц следует называть «мадам».

– А вы считаете, что он был отравлен? – напрямик спросила мадам Готлиб.

– Мы пытаемся установить истину, – осторожно ответила Дебора.

– Его музыка – вот что важнее всего, – твердо произнесла Анна Готлиб.

Появление незнакомого человека прервало их разговор.

– Прошу прощения, мадам, я от графа Седельницкого.

– В чем дело? – недовольно спросила Анна.

– Цензура хочет ознакомиться с вашей программой.

– Это песни. Песни Моцарта. Музыка совершенно безобидная.

– Не сомневаюсь в этом, – спокойно ответил молодой человек. – Но император приказал обращать особое внимание на слова, а в песнях, помимо музыки, есть еще и слова.

Анна Готлиб подала ему программу:

– Надеюсь, вы останетесь довольны.

Он быстро просмотрел программу и сказал:

– На мой взгляд, программа прекрасная.

– Когда я узнаю, разрешена ли она?

– Через несколько дней.

– Надеюсь, не накануне концерта? Как было с Бетховеном.

– Не думаю. Это музыка иного рода.

– Это любовные арии, – пояснила Анна.

– Думаю, что граф Седельницкий останется доволен. – И посланец удалился.

Дебора выразила тревогу, что концерт при таком условии может быть отменен.

– Деньги делают чудеса, – ответила Анна Готлиб. – Стоит мне пожертвовать крупную сумму на какое-нибудь благотворительное дело, проводимое графом, и концерт непременно состоится.

– Это вошло в обычай? – спросил Джэсон.

– Да. Но со времен Меттерниха положение ухудшилось. Мне вам больше нечего сказать.

Эти слова застали Джэсона врасплох, но Дебора поспешила спасти положение:

– Но вы согласились встретиться с нами, мадам Готлиб.

– Я дала согласие познакомиться с вами. Но не сказала, что намерена с вами беседовать.

– Разве одно не подразумевает другого?

– Отнюдь нет. – И тут Анна Готлиб лукаво улыбнулась и добавила:

– Вот если вы придете на мой концерт, я еще, возможно, изменю решение.

– Мы благодарны вам за приглашение, – вежливо отозвалась Дебора.

– Если не ошибаюсь, вы остановились в «Белом быке» на площади Ам Гоф?

Дебора кивнула.

– Я буду петь Моцарта, – сказала Анна, и это прозвучало как примирение. – Просто я хотела выяснить, кто вы – друзья или враги.

На сцену вернулся аккомпаниатор, и Анна Готлиб простилась с ними.

Вскоре они получили билеты с короткой запиской: «Если вы останетесь довольны концертом и захотите увидеться со мной, я буду ждать вас в своей уборной».

Джэсон готов был отказаться, но Дебора урезонила его: ведь восторгаясь ее голосом, Моцарт избрал ее своей первой Паминой и, по словам Эрнеста, она была влюблена в Моцарта. Но Джэсон шел на концерт без особой надежды.

На этот раз Бургтеатр являл собой красочное и оживленное зрелище. Зал был полон. Из своей ложи в бельэтаже, рядом со сценой, Джэсон увидел в соседней ложе Шиндлера, а в партере Шуберта, нетерпеливо взиравшего на сцену. Среди публики он приметил и молодого полицейского чиновника, который прервал их разговор с певицей, а в самых последних рядах партера, где было мало что видно, зато прекрасно слышно, он увидел Эрнеста.

Анна начала с одной из арий Сюзанны из «Свадьбы Фигаро», затем пропела арию Деспины из «Так поступают все» и арию Церлины из «Дон Жуана», которую Джэсон никогда прежде не слыхал. После сонаты Моцарта, сыгранной пианистом, Анна завершила первую часть концерта еще двумя ариями из «Свадьбы Фигаро» и «Волшебной флейты». Первой из них была ария Керубино. Голос ее теперь обрел теплоту и силу, и Джэсона тронула выразительность ее пения и глубина чувства. Казалось, Моцарт был рядом с нею, и она обращала к нему свою любовь.

Когда же Анна начала арию «Меня предчувствие тревожит», Дебора была покорена. Анна пела с необычайной проникновенностью, и Джэсон подумал, что Моцарт, должно быть, писал эту арию для нее. Каждая нота, казалось, исходила из сердца певицы, и смысл заключался не в словах, а в мелодии, певучей, красноречивой и нежной.

Джэсон готов был просить у Анны прощения, он слушал и благодарил небо за этот великолепный подарок. Ария подходила к концу, ария, впервые исполненная ею много лет назад, когда ей было всего семнадцать, и зал замер, слушая эту смиренную молитву. Казалось, Анна звала Моцарта, а он в ответ звал ее. Но вот в ее голосе зазвучало отчаянье, теперь она пела о тщетности любви, о том, что им никогда не обрести счастья, и Джэсон страдал вместе с нею.

Вторая часть концерта состояла из двух арий: арии для сопрано из незаконченной мессы Моцарта и его концертной арии для сопрано в трех частях «Ликуйте и радуйтесь».

Джэсон уже больше не изумлялся. Опасаясь, как бы что-нибудь не помешало его наслаждению музыкой, он закрыл глаза и старался не упустить ни единой ноты. Музыка рождала в его душе мечту о счастье вопреки всем жестокостям окружающего мира.

Горничная мадам Готлиб уже поджидала их и сразу провела в уборную. Среди людей, расточавших похвалы певице, они увидели Шуберта, Шиндлера и полицейского чиновника, которые вскоре все удалились. Анна Готлиб явно обрадовалась их приходу.

– Как вам понравился концерт? – дружелюбно спросила она.

– Мы в восторге!

– Стены Бургтеатра слышали столько музыки Моцарта. Здесь были поставлены четыре его оперы, три из них впервые. Он не раз давал тут концерты. В Вене нет другого зала, более подходящего для исполнения его музыки. Бургтеатр принадлежал ему, это был его театр.

– Вот тут бы и следовало его похоронить!

– Что ж, это было бы мудро. – Глаза Анны заблестели от слез.

– Вы любили его? – спросила Дебора.

– Мне было семнадцать, а ему тридцать пять. А когда я впервые пела для Амадеуса в «Фигаро», мне было всего двенадцать. Он смотрел на меня как на ребенка.

– Детская любовь бывает подчас самой сильной, – заметила Дебора.

– Что вы хотите у меня узнать, господин Отис? – переменила тему Анна.

– Мадам Готлиб, вы действительно испытывали нас? – спросил Джэсон.

– Я хотела понять, как вы относитесь к Амадеусу и зачем вы сюда приехали.

– Я и сам не раз задавал себе тот же вопрос, – ответил Джэсон. – Я всегда страдал от неудовлетворенности собой. Когда я впервые услышал музыку Моцарта, со мной что-то произошло, я понял, что должен посвятить себя чему-то очень важному, что станет делом моей жизни. Может быть, именно поэтому я занялся выяснением обстоятельств его смерти. Это придало смысл моей жизни, хотя и превратило мою жену в мученицу.

– Не такая уж я мученица, просто порой у меня не хватает терпения, – сказала Дебора.

– Но пути назад нет. Сальери был движим желанием убрать со своего пути великого соперника, а я должен возродить и вернуть его к жизни.

– Удивительно, что никто до вас не решился на это.

– Возможно, другие боялись, – сказала Дебора. – Нам ведь тоже угрожали.

– Как и мне. Когда я получила роль в «Волшебной флейте», меня предупредили, что если я соглашусь, императорская оперная труппа для меня навсегда закрыта. И действительно, я больше никогда не пела в императорской опере. К счастью, я в этом не нуждалась. Я стала актрисой. После смерти Амадеуса я охладела к опере, хотя часто исполняю в концертах его арии.

– Вы помните, как чувствовал себя Моцарт перед премьерой «Волшебной флейты»?

– Прекрасно! Он говорил мне: «Я должен соблюдать умеренность в еде, простая пища, никаких специй, жира, и я здоров».

– И тем не менее, он нарушил свой обет на ужине у Сальери?

– В тот момент он забыл об этом, а потом было уже поздно.

– Он когда-нибудь репетировал с вами?

– Довольно часто. Он раскрывал мне образы моих героинь.

– Его не мучали боли, когда он сидел за фортепьяно? С больными почками трудно долгое время сидеть на одном месте.

– Он репетировал со мной незадолго до своей болезни, и я ничего не заметила. Нас тогда, правда, одолевали другие заботы. Поговаривали, будто в «Волшебной флейте» прославляется масонство и что Царица Ночи – весьма нелестный портрет Марии Терезии. Это настроило Габсбургов против Амадеуса.

– Почему же Йозефа согласилась петь эту партию? – удивился Джэсон.

– Все Веберы очень музыкальны, а роль была завидная, с двумя блестящими ариями.

– Вы знали Йозефу или Алоизию Вебер?

– Они смотрели на меня свысока. Ведь они были примадоннами и действительно прекрасными певицами. Па-мина была моей первой большой ролью, а Алоизия и слышать о ней не хотела. Она не считала «Волшебную флейту» за оперу и сердилась на Йозефу, что та согласилась в ней петь.

– Да Понте говорил, что Габсбурги никогда не простили Моцарту «Свадьбу Фигаро», – сказала Дебора.

– Весьма возможно. Фигаро бунтовщик по характеру, а опера его восхваляет. Я знаю, что это вызвало раздражение двора. А ко времени постановки «Волшебной флейты» Амадеус впал в такую немилость у Габсбургов, что они наверняка могли поддержать Сальери в любых действиях против Моцарта. Произошло нечто удивительное. Стоило Амадеусу оставить Бургтеатр и перейти в театр Фрейхаус-на-Видене, как с его карьерой у Габсбургов было покончено. И в то же время «Волшебная флейта» пользовалась таким громким успехом, что перепуганный Сальери, возможно, готов был на все. Успех «Волшебной флейты» показал, что Моцарт не нуждается больше в поддержке Габсбургов, а этого они ему не могли ни простить, ни забыть. Наверное, поэтому Сальери и действовал смелее, он понимал, что любой его поступок против Моцарта останется безнаказанным.

– Вы считаете, Габсбурги поощряли Сальери, чтобы он причинил вред Моцарту? Толкали его на преступление? – спросил Джэсон.

– Косвенно да. Указаний они ему, разумеется, не давали. Просто смотрели на все сквозь пальцы, и всякое действие Сальери встречало у них поддержку.

– Может быть, что-нибудь еще кажется вам теперь подозрительным?

Анна Готлиб задумалась. Она была очень молода, когда полюбила Амадеуса, и эта любовь длилась, наверное, с самой первой их встречи. Ей не хотелось раскрывать им свою душу, делиться самым для нее святым, хранимым в тайне от всех. Однако кое-что по-прежнему лежало камнем у нее на сердце.

– В день похорон, – тихо произнесла она, – только я одна из всех побывала на кладбище. – И, заметив их удивление, Анна продолжала: – Я не поверила словам Сальери, что надвигается непогода, и когда все другие повернули обратно, я решила последовать за гробом. А когда я наконец отыскала карету, похоронные дроги уже скрылись из виду. Как я ни торопила кучера, он не сумел их догнать. И все же я не сомневалась, что успею на кладбище к похоронам, сумею проститься с ним и запомнить его могилу. Но в декабре быстро темнеет, и я подъехала к кладбищу уже в полной тьме. Ни могильщика, ни возницу я не нашла, разыскала лишь одного смотрителя.

В тот день хоронили многих, сказал он, и имени Моцарт он не припомнит. Смотритель отнесся ко мне сочувственно. Я была молодой, хорошенькой и сильно горевала, и он, наверное, решил, что покойный был моим возлюбленным. Чтобы как-то утешить меня, он показал на полосу рыхлой земли и сказал: «Должно быть, его похоронили вот тут, в общей могиле». Земля была свежевскопанной, и, стоя у могилы, я молча помолилась за упокой его души.

Но меня всегда мучил один вопрос: почему его так поспешно похоронили? Ведь я приехала на кладбище почти сразу за дрогами. Может, смотритель указал мне то место просто из желания поскорее от меня избавиться?

– Отчего же вам тогда не пришла эта мысль? – спросил Джэсон.

– Я была убита горем и плохо понимала, что происходит.

– А теперь?

– Теперь я допускаю, что тело Амадеуса, возможно, вообще никогда не привозили на кладбище св. Марка.

Джэсон и Дебора в изумлении молчали.

– Значит, вы все-таки его любили и до сих пор любите! – горячо воскликнула Дебора.

– Я горжусь тем, что мне довелось его знать. Я благодарна за это судьбе. – Анна сняла с шеи медальон и показала Деборе.

– Это самое дорогое, что у меня есть.

На одной стороне медальона был миниатюрный портрет Моцарта, на другой засушенный цветок.

– Амадеус преподнес мне эту гвоздику на премьере «Волшебной флейты» и сказал: «Вы всегда должны быть очаровательной и прекрасной». Эти слова я ношу в своем сердце. Мне кажется, в то мгновение он меня любил.

Джэсон и Дебора с почтением взирали на медальон, и Анна добавила:

– Его положат в мою могилу, на кладбище св. Марка. Я так хочу.

– Если вам удастся повидаться с Сальери, будьте осторожны, – предупредила их на прощанье Анна. – Думаю, и сейчас никто не знает, в здравом ли он уме. Но одного он не мог отнять у Моцарта. Его музыки. В этом Амадеус одержал над ним победу. До самого конца Моцарт оставался верен своей музыке, и нам всем следует вечно благодарить за это небо.

 

39. Сальери

Джэсон все еще размышлял над последними словами Анны Готлиб, когда Дебора обнаружила, что их карета исчезла. Джэсон глазам своим не поверил, ведь он строго наказал Гансу ждать, однако кучера не было на месте. Михаэлерплац опустела, кафе на Кольмаркт закрылись. Джэсон негодовал. Значит Ганс все-таки их предал.

Джэсон взял под руку Дебору, и они прошли весь погруженный во тьму Кольмаркт. Полночь уже миновала, тускло светились фонари, тишину нарушали лишь их шаги. Богнерштрассе, мрачный узкий проезд, был тоже безлюден. Наконец они добрались до площади Ам Гоф. Здесь, на пустынных, безлюдных улицах, на них в любую минуту могли напасть, а Джэсон был безоружен. Они уже подходили к своему дому, когда позади внезапно раздался стук копыт, и с Богнерштрассе прямо на них выехала тяжелая черная карета. Джэсон стремительно увлек Дебору в подворотню. Карета скрылась за углом. Они были на волоске от смерти.

– Наверное, это предупреждение, – сказала еще не оправившаяся от потрясения Дебора. – И мне кажется, последнее предупреждение. В следующий раз с нами поговорят по-иному. Давай скорей уедем отсюда. Мне страшно.

– Нет, нам нужно увидеть Сальери. А потом мы сразу уедем, даю тебе слово.

На следующий день Джэсон пошел в конюшню искать Ганса, чтобы выяснить, куда тот вчера пропал.

– Его там нет, – вернувшись, сказал он. – Куда он девался? Я там обнаружил его куртку и решил заглянуть в карманы. Пусть это и неблагородно, но после событий прошлой ночи вполне оправданно.

– Что же ты нашел?

– Список всех тех мест, куда он нас возил.

Появившийся в дверях Ганс сразу начал с оправданий:

– Какой-то человек вышел из Бургтеатра и велел мне не ждать, потому что мадам Готлиб пообещала отвезти вас в гостиницу в своей карете.

– Что это был за человек? – спросил Джэсон.

– Я его не знаю. Он сказал, что работает в театре. Ганс говорил с такой искренностью, что Джэсон готов был ему поверить. Даже когда Джэсон показал кучеру найденный список, тот продолжал отпираться:

– Ничего не знаю, господин Отис. Видно кто-то подложил мне его в карман. Поверьте, господин Отис, я вам предан всей душой.

– Мне следовало давным-давно тебя рассчитать. Я заплачу тебе сполна, и убирайся отсюда немедленно.

– Вы не можете меня прогнать, господин Отис!

– Как так? – возмутилась Дебора.

– Если вы меня прогоните, я пропал.

– Найдешь себе другое место. Будешь шпионить за кем-нибудь еще.

– Мне ни за что не получить другого места. Подумайте, что со мной будет, если я лишусь этой работы.

– Значит, ты доносчик, – сказала Дебора. – Как я и предполагала.

В ответ Ганс упал на колени и стал целовать подол ее платья.

– Если они прослышат, что мне отказали от места, мне не жить на свете. Они мне давно грозили.

Джэсон, отсчитывавший деньги, спросил:

– Когда?

– Когда мы первый раз приехали в Вену. Я тогда хотел от вас уйти. А мне не позволили. Они предложили на выбор: служить у вас кучером, либо сесть в тюрьму. Что я мог поделать?

– После вчерашнего происшествия тебя нужно прогнать немедленно.

– А что случилось вчера, господин Отис?

– Нас чуть не раздавила карета, – объяснила Дебора.

– Так вот отчего мне велели ехать домой, – мрачно произнес Ганс– Не прогоняйте меня! Просто не берите с собой, когда вам надо тайком кого-то навестить. Ведь вам это не впервой.

– На что ты намекаешь? – спросил Джэсон.

– Вы же пользуетесь, когда надо, задней дверью.

– А ты откуда знаешь?

– Я и так сказал то, чего не следует. – Страх Ганса был неподдельным. – Но им я не скажу о вас ничего плохого.

– Кому им? – настаивал Джэсон. – Губеру?

Ганс онемел от ужаса и умоляюще смотрел на Джэсона. Знай они, что творится у него в душе, они бы над ним сжалились, с тоской думал он. Ему не хотелось умирать; пока они не отправятся в обратный путь в Америку, он должен во что бы то ни стало оставаться у них в услужении.

Джэсон поспешил покончить с этой сценой. Сунув Гансу деньги, он сказал:

– Если через час не уберешься отсюда, я сообщу полиции, как ты признался нам, что состоишь у них на службе и как ты их предал.

– А что будет с каретой?

– Если понадобится, найму другого кучера.

– Они и его заставят шпионить, вот увидите.

Но Джэсон вытолкнул дрожавшего Ганса за дверь.

В ожидании встречи с Сальери они каждую неделю виделись с Эрнестом. Как только свидание состоится, решил Джэсон, они немедленно уедут, независимо от того, будет закончена оратория или нет. Ни Бетховен, ни Гроб не давали о себе знать, и Джэсон был даже доволен: ему надоели отсрочки.

Но Эрнест считал, что все идет отлично. Случай с каретой произошел просто по вине пьяного кучера, сказал он, а пьянчуг в Вене не счесть; немало пешеходов получили увечья или вовсе лишилось жизни из-за таких вот нелепостей, просто надо глядеть в оба. О Гансе тоже нечего беспокоиться: не он, так кто-нибудь другой выполнял бы эту функцию. Самое главное, утверждал Эрнест, не быть пойманным с поличным.

Апрель стоял чудесный. В Вену пришла весна с теплыми, ласковыми днями, и Джэсон с Деборой совершали долгие прогулки по городу. Ганса они не встречали и не замечали за собой явной слежки.

Картина отношений между Моцартом и Сальери теперь ясно вырисовывалась перед Джэсоном. Он старался на память заучить все собранные факты, чтобы не иметь при себе никаких опасных бумаг, и Дебора ему в этом помогала. Поездка, наконец, тоже обрела для нее особый смысл, и она, как и Джэсон, горела желанием довести дело до конца и по возвращении в Америку опубликовать все то, что им удалось узнать. И если никто не согласится им в этом помочь, она употребит на это свои собственные деньги.

При встрече Эрнест сказал:

– Мой знакомый смотритель выжидает подходящий момент для свидания с Сальери. Сальери совсем плох, но временами ему становится лучше.

Наконец долгожданный день наступил. Встреча была назначена на второе мая, вечером, когда стемнеет, и Джэсон готовился к ней с особой тщательностью. Они выскользнули через заднюю дверь и сели в нанятую Эрнестом карету, кучеру было обещано хорошее вознаграждение, и Эрнест посоветовал Джэсону дать двадцать пять гульденов служителю, получавшему нищенское жалованье.

По пути в лечебницу все молчали. Джэсон с трудом сдерживал нетерпение, Дебора мечтала только о том, чтобы все поскорее окончилось, а Эрнест считал сегодня разговоры излишними, словно подчеркивая, что они могут умалить ту важную роль, какую он играл в этом деле.

В укромном месте неподалеку от лечебницы Эрнест остановил карету, где, как было условлено, их уже поджидал смотритель. Смотритель, высокий худой неприветливый старик, тяжелым ключом открыл железные ворота и без тени доброжелательства сказал:

– Будьте осторожны. Не дай бог, нас кто-нибудь заметит. Через эти ворота доставляют припасы и увозят мусор. Больным не разрешено покидать лечебницу, а посетители, если и бывают, то пользуются главным входом.

– А из окон нас никто не увидит? – спросила Дебора. Все окна в невысоком сером здании были зарешечены, как в тюрьме.

– Вряд ли кто-нибудь разглядит вас в темноте. Не беспокойтесь, я все предусмотрел.

Они подошли к комнате Сальери, и Джэсон отдал смотрителю двадцать пять гульденов со словами:

– Я дам вам еще столько же, если мы благополучно отсюда выберемся.

Смотритель кивнул и отпер тяжелую дверь. В просторной комнате стояли кровать, фортепьяно, на стене висело зеркало, и лишь скрежет затворившейся двери напомнил им, что это тюрьма. Сальери сидел за фортепьяно, спиной к ним, и смотрел в пространство. На скрежет двери он но обернулся, и Джэсон шепотом спросил:

– Разве он не слышит?

– Нет, слух у него хороший. Но его мысли все время где-то витают.

Сальери переменил позу, и теперь его можно было рассмотреть. Время обошлось с ним безжалостно: перед ними сидел немощный, высохший, глубокий старик. Небрежно наложенная краска делала его лицо похожим на нелепую маску с крючковатым носом и выступающим подбородком. Однако темные глубоко запавшие глаза сохранили прежний блеск. При виде посетителей взор его оживился, но тут же потух: вошедшие были ему незнакомы.

– Не упоминайте в разговоре с ним пищу. Это вызывает у него подозрение. Он ест очень мало, и только после того, как мы попробуем кушанье. Он без конца рассказывает о своих кошках, которые были отравлены. Говорит, что люди всегда испытывают яд на этих животных.

– Отчего же его держат здесь? – спросила Дебора. С тех самых пор, как Дебора узнала о том, что Сальери заключен в лечебницу, она непрестанно задавала себе вопрос: действительно ли Сальери лишился рассудка или это только уловка двора, чтобы заставить его замолчать?

– Он страдает раздвоением личности, – пояснил смотритель. – Иногда это мания преследования, а временами он безумолку хвастается своими успехами. Видно, в душе у него происходит жестокая борьба. Мне кажется, она его и погубит. Долго он не протянет.

– Почему же он не в кровати? – спросила Дебора.

– Он боится лежать, он опасается, что уже никогда не встанет. Каждое утро он часами занимается своим туалетом, словно старается отпугнуть смерть. Но порой, мне думается, он ждет ее как избавления.

– Он не делал попыток к самоубийству? – спросил Джэсон.

– Здесь нет. В семьдесят пять лет человек держится за жизнь, даже если мечтает о смерти.

– Похоже, он не замечает нашего присутствия.

– Сомневаюсь. Он просто делает вид, хочет понять, кто вы такие. Он болезненно подозрителен и никому не доверяет. Это у него тоже болезнь.

– Сколько в нашем распоряжении времени?

– Примерно полчаса. Я устроил так, что второй смотритель сейчас в отлучке, и никто не узнает о вашем посещении.

– А если Сальери проговорится?

– Ему не поверят. Он беседует сам с собой, ему слышатся голоса, чудятся видения. Вряд ли вам удастся вызвать его на разговор, слишком уж он недоверчив.

Дебора направилась к Сальери, но тот отступил в угол, бормоча себе под нос:

– Я, Антонио Сальери, родился в Леньяго, в Италии, в 1750 году, умер в Вене, в 1791 году, ученик Гассмана, композитор и первый капельмейстер после Бонно. Родился в 1750 году, умер в…

Его голос перешел в неразборчивый шепот, и Джэсон взволнованно воскликнул:

– Умер в 1791 году! И часто он это повторяет?

– Он словно помешался на этой дате. Без конца ее твердит.

Но когда Джэсон заговорил с Сальери, тот повернулся к нему спиной. Тогда Дебора взяла Сальери за руку, вялую и холодную, и сказала:

– Мы ваши друзья из Америки.

– Америка, – повторил Сальери, словно впервые о ней слышал.

– Америка, Новый Свет, ее открыл Колумб, – повторила Дебора.

Сальери вдруг осенило, и он сказал:

– Колумб, мой соотечественник. Самый знаменитый итальянский первооткрыватель. Я тоже итальянец. – Сальери слабо улыбнулся, мысли его вновь куда-то унеслись.

– Мы впервые в Европе, – сказал Джэсон. Сальери выдернул свою руку из руки Деборы, и пришельцы, казалось, перестали для него существовать.

Дебора медленно выговаривала каждое слово:

– Мы проводим тут наш медовый месяц. Знакомые в Америке попросили нас отыскать их старого друга, от которого они давно не имели вестей. Нам сказали, что вы можете нам в этом помочь.

Сальери насторожился.

– Наши знакомые очень давно не виделись с ним. Может быть, вы поможете нам отыскать композитора Моцарта?

Сальери вздрогнул, испуганно оглянулся, посмотрел на дверь и таинственно прошептал:

– Его здесь нет.

– А вы не знаете, где он, маэстро?

– Они запрещают мне произносить его имя. Все эти годы, уже много лет… Шш… – И продолжал в полный голос: – Я уже стар. И сожалею о том, что когда-то был молодым. Они не пускают ко мне священника, не дают мне исповедаться. А без исповеди моей душе гореть в аду!

Джэсон осторожно сказал:

– При нас вы можете спокойно произносить это имя.

– Вы обещаете добыть мне священника? Раз уж вы знали моего соотечественника?

– Не бойтесь называть это имя. Тут нет ничего дурного. Сальери застонал. Казалось, ему хотелось высказать нечто, давно терзавшее его. Потом он умолк и с прежней подозрительностью воззрился на пришельцев. Ему снова слышался голос, он обращался к нему, но то был не их голос, он принадлежал человеку, давным-давно покинувшему эту землю. Затем к нему присоединился второй голос, спорящий с первым, и этот голос походил на его собственный, злой, встревоженный, испуганный. Первый голос принадлежал Моцарту. Не может быть, негодовал он в душе, ведь тот год, 1791, давным-давно канул в Лету. Но голос непрестанно твердил: «Ты убийца». А он отпирался, хотя помнил, что умертвил трех своих любимых кошек. Он всегда брал их на колени и ласкал, но то был единственный путь испробовать действие «аква тоффана» на живых существах, и он сам глубоко сожалел об этой необходимости. Что тут выведывают эти люди? Уж не хотят ли его разоблачить? Когда, наконец, умолкнет терзающий его голос? Неужели Моцарт никогда не оставит его в покое?

– Мы очень любим музыку, маэстро, – сказала Дебора. – Вы не сыграете для нас? Одну из ваших сонат.

Может, это заглушит навязчивые голоса, подумал Сальери и сказал:

– Я сыграю мою любимую сонату, которую сочинил для самого императора.

Сальери весь отдался музыке и играл с таким самозабвением, что Джэсон понял: музыка для него единственный бог, которому он поклоняется. Глаза Сальери сияли, мелодия, невыразительная вначале, обрела изящество и блеск. И Джэсон, не удержавшись, воскликнул:

– Вы играете Моцарта! Сальери в бешенстве закричал:

– Это моя музыка! Музыка Сальери!

Но когда он вновь опустил руки на клавиши, Моцарт окончательно взял верх над Сальери.

– Прошу прощенья, маэстро, – упорствовал Джэсон, – но это ведь Моцарт.

Сальери совсем вышел из себя и невпопад колотя по клавишам, крикнул:

– Ложь! Здесь запрещено упоминать его имя! А вы знаете, как я с ним поступил?

Джэсон с Деборой замолкли. Даже смотритель весь обратился в слух.

– Через сто лет при дворе позабудут о его музыке, – объявил Сальери. – При дворе я был первым капельмейстером и не унижался до подражания ему. Я превосходил его талантом. Я был старше. На шесть лет. Бетховен и Шуберт были моими учениками. Без меня Бетховен был бы ничто. Я бы и его выучил, но он не желал меня слушать. Даже ребенком он ставил себя выше меня, самого богатого, самого знаменитого и могущественного музыканта империи.

– А что было потом? – спросил Джэсон.

– Я одержал над ним победу! К чему вся эта пустая болтовня о его музыке? Я поставил его на место. – Он схватил чистый лист бумаги и сделал вид, что читает. – Вот что по моему совету написал ему император, когда он представил свою оперу Императорскому театру.

Сальери без запинки читал навеки запечатлевшиеся в его памяти строки:

«Благодарим вас за представление Дирекции партитуры вашей последней оперы „Свадьба Фигаро“. Мы ознакомились с вашим сочинением и вынужден сообщить вам, что в настоящее время не считаем возможным поставить эту оперу на сцене. Партитура не содержит ничего интересного или нового, и во многих местах повторяет приемы, которые до вас с большей выразительностью использовали в своих сочинениях Паизиелло и Глюк, что, по нашему мнению, делает вашу оперу подражательной и непригодной к постановке. Дирекция театра также придерживается мнения, что либретто вашей оперы не встретит одобрения при дворе, а некоторые места в нем вызовут неудовольствие высокопоставленных лиц. Ваша опера не заслуживает внимания, она лишена оригинальности и достоинств. За последнее исполнение вашей салонной музыки вам заплатят десять гульденов. Просим вас также в дальнейшем при посещении Гофбурга входить через заднюю дверь. Гофбург любимая резиденция императора, и Его Величество недоволен тем, что в прошлый раз вы наследили в парадном подъезде».

Джэсон спросил:

– Маэстро, неужели вы в самом деле посоветовали императору написать подобное письмо?

– Да. Текст письма мой. Никто не пользовался таким доверием у императора, как я.

– Но «Свадьба Фигаро» увидела свет! Несмотря ни на что.

– В конце концов император Иосиф не разрешил отослать письмо. Но я его пошлю теперь. Новый император, брат Иосифа, прислушивается к моим советам.

– Он скончался. Сейчас правит его сын Франц. Уже много лет.

– Я близкий друг императорской семьи. На Венском конгрессе я дирижировал оркестром. Они не одобряли его музыки, уж я-то знаю. От «Свадьбы Фигаро» не осталось и следа, как и от его тела. Вам удалось разыскать тело?

Сальери бросал им вызов. С торжествующим видом он шагал взад-вперед по комнате.

– Значит, императорская семья разделяла ваше мнение о Моцарте? – спросила Дебора.

– Конечно!

– Они вам так и говорили?

– Мадам, я ведь не так глуп, им не за чем было высказываться об этом вслух. Я догадывался об их чувствах. Я был виртуозом во всем. Князь Меттерних называл меня королем интриги и говорил, что, будь я его противником, он бы не знал покоя. Вы думаете, я нахожусь здесь из-за болезни?

– А почему же? – спросила Дебора.

– Шш… – Сальери поманил их к себе. – Я нахожусь здесь под защитой. Есть люди, которые желают мне смерти.

– Кто же это?

– Я вам не скажу, иначе вы меня выдадите. Но мне удалось избавиться от да Понте.

– Он жив, – вставил Джэсон.

– Без меня ему не написать бы ни единой оперы. А его друг мертв.

– Вы угощали Моцарта гусиной печенкой у себя на ужине в тот вечер? – напрямик спросил Джэсон.

– Этим варварским немецким кушаньем! Кто вам это сказал?

– Многие люди. Вы хотели отравить его этим кушаньем, маэстро?

– Смертельны не только яды, но и некоторая пища, – поучительно произнес Сальери.

– Отчего вы угощали такой пищей Моцарта, если знали, что она вредна?

– Это не яд. Есть много способов отравить человека: порошок, растворенный в вине, отравленная перчатка, грязный ватерклозет…

– И тело исчезло, – задумчиво произнес Джэсон.

– Пепел был развеян по ветру. Не осталось никаких улик. Раз нет тела, нельзя доказать и вину.

– Вы дошли до кладбища?

– Началась ужасная метель. Я не мог туда добраться.

– А почему исчезло тело, вы знаете?

Сальери начал хохотать, смех перешел в истерические рыдания, а затем в приступ кашля, который, казалось, удушит его.

Смотритель подал ему стакан воды, но Сальери сделал несколько глотков лишь после того, как тот ее попробовал. Он погрузился в угрюмое молчание, не обращая больше внимания на посетителей. Они стараются загнать меня в тупик, думал он, хотят вернуть прошлое, но им ни за что не найти того аптекаря, я назвался чужим именем, да он и не знал меня в лицо, он тогда уже был дряхлым стариком и, видно, давно умер, к тому же аптекарь обязан отпустить покупателю яд, пусть даже мышьяк, они не посмеют меня тронуть, у меня связи при дворе, меня защитят, вот почему я здесь, найти бы только священника и обрести наконец покой, чтобы не гореть в вечном огне.

И тут он услышал, как смотритель говорит посетителям:

– Вам лучше уйти. Что если он вдруг отдаст богу душу в вашем присутствии? Тогда не миновать беды. Он совсем слаб, еле дышит. Это может случиться в любую минуту.

Он слышал и другие голоса, кричавшие:

«Твои дни сочтены, Антонио, смерть близка, твои дни сочтены, они настигают тебя».

Он повернулся к посетителям и в зеркале на стене увидел свое отражение. Он не узнал себя. Неужели это я, ужаснулся он, безобразный, сломленный жизнью старик?

Гордость и раскаяние боролись в нем, прошлое не давало ему покоя, он не отводил от зеркала напряженного взора; хор голосов снова звучал у него в голове: голос Моцарта, – но он ведь мертв, – голоса да Понте, Иосифа, и снова голос Моцарта. Неужели Моцарт будет вечно преследовать его? Моцарт, подступавший все ближе, восставший из могилы. Но ведь могилы нет. А значит, нет и Моцарта.

Он бросился к зеркалу, пытаясь разбить стекло, заглушить пронзительные голоса, – какое великолепное получится крещендо! И вдруг остановился. Слышат ли они то, что слышит он, эту прекрасную музыку! Отчаяние, зависть, ненависть захлестнули его, никогда не создать ему ничего равного, и этого он никогда не простит Моцарту.

Джэсон и Дебора бросились было удержать Сальери, но тот внезапно замер на месте, прикрыл отражение рукой и повторял:

– Убийца! Убийца!

Отражение молчало, и он, вырываясь из их рук, упал на пол, моля дать покой его душе и измученному телу.

– Что я с ним сделал! Что сделал! – твердил он.

 

40. Последний путь

– Что сказал Сальери? – спросил Эрнест, с нетерпением ожидавший их у ворот.

– Он говорил о многом. И кое-чему я поверил, – ответил Джэсон.

– К чему же вы склоняетесь после разговора с ним?

– Я считаю его виновным. И расскажу о том, что узнал, всему свету.

– Ему пришлось признаться, ибо если он и не совершал преступления, то виноват уже тем, что замышлял его, – высказала свое предположение Дебора.

– Нет, Сальери не ограничился одним замыслом, – не согласился с ней Джэсон. – То, что мы видели, Эрнест, было ужасно, отвратительно. Нет, Сальери действовал сознательно, он намеренно причинял Моцарту боль и страдания; тогда он был в здравом уме, но, движимый ненавистью, покушался на жизнь Моцарта всеми возможными способами.

Следующие несколько дней прошли спокойно. Дебора уговаривала Джэсона поскорее закончить дела с ораторией и готовиться к отъезду, и он не возражал, как вдруг от Эрнеста пришла записка без подписи:

«Вчера, седьмого мая, Сальери скончался. Газеты поместили краткое сообщение, но о причине смерти молчат. На мой взгляд, вам следует немедленно покинуть Вену, независимо от того, завершена ли оратория. Если обнаружится, что вы виделись с ним за несколько дней до смерти, на вас могут возвести обвинение».

Джэсон тут же отправился к Гробу. Срок их виз кончается, сказал он, они предпочитают уехать, пока не возникли новые затруднения.

Гроб ничуть не удивился их решению, наоборот, даже обрадовался. Май – идеальный месяц для путешествия, сказал банкир, он постарается поскорее приготовить деньги; что же касается оратории, то он пришлет к ним Шиндлера.

– А нельзя ли мне самому повидаться с Бетховеном? – спросил Джэсон.

– Пожалуйста, если у вас есть желание отправиться в Баден. Плохое здоровье заставило его туда уехать, а Шиндлера он оставил в Вене распоряжаться его делами.

– Вы считаете, что оратория не закончена?

– Нет. Надеюсь, вы не слишком огорчены. А деньги, оставленные в залог, вы получите обратно. Я никогда не злоупотреблял вашим доверием. В ближайшие дни все будет улажено. – И Гроб сердечно обнял Джэсона за плечи и проводил до дверей.

Дальнейшая задержка с отъездом сильно тревожила Дебору, но Джэсон уверял, что деньги никак нельзя получить раньше и что для беспокойства нет оснований. Она не верила.

Шиндлер с печальным видом объявил:

– Я вынужден, к сожалению, вам сообщить, что маэстро не сможет завершить ораторию.

– Это окончательный ответ? – спросил Джэсон.

– Да. Я поверенный Бетховена, хотя Гроб и делает вид, что таковым является он.

– Что с господином Бетховеном?

– У него плохо с желудком. Возможно, Шуберт согласится написать для вас ораторию.

– Но Шуберт ведь сочиняет песни.

– В основном, песни. Но он сильно нуждается в деньгах. В последнее время его преследуют неудачи. Он пришел тогда на концерт Анны Готлиб в надежде, что она согласится исполнять его песни, а она отказалась под предлогом, что поет одного Моцарта. Шуберт написал новую оперу, а цензор запретил ее за сюжет. У него подавленное настроение, заказ на ораторию был бы весьма кстати.

– Я могу дать ему некоторую сумму.

– В качестве платы за ораторию?

– Нет, мы не можем задерживаться. В качестве подарка.

– Шуберт ни за что его не примет, – заметил Шиндлер. У дверей он вдруг вспомнил:

– Вы, конечно, слыхали о Сальери?

Джэсон постарался изобразить на лице непонимание.

– Скончался. Внезапно.

– Вот как! Я знал о его болезни. От чего же он умер?

– Как ни странно, газеты об этом молчат. Сообщение было до неприличия коротким. Не упоминается даже, где его похоронят. Вы сумели с ним повидаться?

Джэсон чуть было не открыл Шиндлеру всю правду, но вовремя удержался.

– К сожалению, нет. Прошу прощенья, господин Шиндлер, но нам пора собираться в путь.

Шиндлер поклонился и подал Джэсону письмо.

– От Бетховена. Прощальная записка.

Затворив за Шиндлером дверь, Джэсон принялся за чтение.

«Мои уважаемые и любимые друзья!

Я хочу выразить вам свое сожаление по поводу того, что не могу представить обещанной оратории. Я чувствую себя перед вами глубоко виноватым. Много раз я принимался за работу, но боль не позволяет мне сидеть за столом, и как ни печально, я не могу больше так много сочинять, как в былые времена. Я предпочел бы сказать вам все это лично, но, надеюсь, вы поймете меня. Резкое ухудшение здоровья заставило меня искать исцеления среди девственной природы Бадена. Память о вашем великодушном ко мне отношении я сохраню навсегда. Это время я много раздумывал о Моцарте и Сальери и пришел к выводу, что только благодаря Моцарту Сальери сохранится в памяти людей, а память о Моцарте будет жить вечно.

Желаю вам счастливого и благополучного возвращения на родину и от всей души обнимаю Вас, господин Отис, и Вашу очаровательную жену.

Ваш друг Бетховен».

Гроб отказался вернуть Джэсону четыреста гульденов, присланных Обществом для оплаты оратории, объяснив:

– Я обязан отправить деньги обратно. Кстати, каким путем вы собираетесь возвращаться? В это время года путешествие вверх по Дунаю от Вены до Линца сулит много приятного. Я дам вам чеки на банки в Мюнхене и Мангейме, чтобы вам не держать при себе большие суммы наличными. Я сожалею об оратории, но ведь Вена сама по себе стоит посещения. Вы слыхали новость о Сальери?

Боясь выдать себя, Джэсон и Дебора только кивнули.

– Очень печально. Столь выдающийся музыкант, и такой конец. Надеюсь, вы не слишком огорчены, что заказ не выполнен.

Джэсон только пожал плечами.

– Будь я на вашем месте, я бы непременно поехал баржей до Линца. К тому же, нанять нового кучера будет не так-то легко. От Линца вы можете дилижансом добраться до Парижа, а оттуда до Ла-Манша.

Джэсон хотел было признаться, что боится воды и не умеет плавать, но устыдившись своей слабости, промолчал.

Идея поездки до Линца на барже пришлась Деборе по душе. Она считала опасным путешествие в карете, когда на каждом шагу тебя подстерегают неприятности.

– Так будет надежнее, Джэсон, – сказала она. – Особенно в это время года.

– Сколько дней займет дорога до Линца? – спросил Джэсон.

– Два-три дня. Именно этим путем Моцарт впервые приехал в Вену, – подчеркнул Гроб.

И Джэсон, хотя и без особой охоты, уступил желанию Деборы.

Предстоящая встреча с Губером беспокоила его больше всего. Он уничтожил все бумаги; Эрнест, прислав записку о смерти Сальери, никак не давал о себе знать; причин откладывать отъезд больше не было. И все же Джэсон опасался, что Губер найдет предлог их задержать. Когда наконец сборы были закончены, Джэсон и Дебора отправились в полицейское управление.

– Гроб известил меня о вашем отъезде, – сказал им Губер, – и о вашем решении ехать до Линца баржей.

– Видимо, мы так и сделаем, – ответил Джэсон.

– Вы не хотите еще задержаться?

– Нет.

– Сколько вы выручили за карету?

– Пятьдесят гульденов.

– Но вы ведь заплатили за нее двести, не так ли? Вас тогда обсчитали.

– У вас прекрасная память, господин Губер, – заметила Дебора.

– Не жалуюсь. Как, наверное, и вы на свою. – На мгновение Деборе почудился в его словах тайный смысл. – Неужели вы думали, я поверил, что Бетховен напишет для вас ораторию?

– Это был официальный заказ, – ответил Джэсон.

– Нас не так-то легко обмануть.

Джэсон и Дебора молчали. Обоих мучил тот же страх. Значит, Губер все же решил их задержать. Джэсону казалось, что Губер знает обо всех их посещениях, вплоть до визита к Сальери, и недвусмысленно им это показывает.

– Но задерживать мы вас не станем. К чему нам наживать неприятности?

– Вы вернете нам наши паспорта, господин Губер? Губер вытащил паспорта из ящика стола и подал им в обмен на временные визы. Крупным, размашистым почерком он написал на паспортах «Проверены» и отдал их Джэсону.

Джэсон едва верил своему счастью, но понимал, что улыбка Губера не сулит ничего хорошего.

– Нам ни к чему отпугивать американцев. Если только они не угрожают трону, – пояснил Губер.

– Благодарю вас, господин Губер. Мы ценим ваше содействие.

– А мы ваше. Вы слышали о смерти Сальери?

– Да. Мы прочли об этом в газете.

– Пусть он почиет в мире. Вы согласны?

– Да, господин Губер.

Губер позвал караульного и, даже не кивнув на прощание, погрузился в свои дела.

На улице Джэсон сказал Деборе:

– Ну, вот, с Губером покончено.

– Будем надеяться, что это так. – Ей не терпелось поскорее вырваться из этого ненавистного ей города.

Двумя днями позже они садились на баржу, отправлявшуюся в Линц. Джэсона обидело, что Эрнест не попрощался с ними, а Дебору это втайне радовало. И неожиданно рядом выросла его фигура.

– Зачем вы явились так поздно? – оправившись от неожиданности, спросил Джэсон. – Лучше было проститься в менее людном месте. Разве стоит показывать, что мы знакомы?

– Опасность, по-моему, миновала, – ответил Эрнест. – Теперь, после смерти Сальери, власти надеются, что с прошлым покончено. Как же я мог не попрощаться с вами? В конце концов, вы ведь приехали сюда из-за меня.

Старик нежно взял их под руки, отвел в сторону и со слезами на глазах сказал:

– Простите меня, если иногда я был резок или нетерпелив. Я стар, жить мне осталось недолго. Поэтому я и вас торопил. И порой слишком усердствовал.

– Вы боялись, что мы остановимся на полпути? – спросила Дебора.

– У меня всегда были сомнения на этот счет. Вы чужаки, американцы. Разве мог я поверить, что Моцарт станет вам так же дорог, как и мне?

– Он стал для меня смыслом жизни, – признался Джэсон.

– Самой важной была ваша встреча с Сальери, она подтвердила мои подозрения.

– Значит, теперь все ваши сомнения отпали, господин Мюллер? – спросила Дебора.

– Мне кажется, все говорит за это. Ваш муж оказался прав: Моцарта погубили Габсбурги, Сальери, знать, равнодушные друзья, беспечные и неопытные доктора. И все же я считаю главным преступником Сальери, который погубил его с помощью яда и вредной ему пищи.

– Я с вами согласен, – сказал Джэсон. – У Моцарта был не один убийца, их было много.

– Теперь я могу сказать, что недаром прожил жизнь. В этом и ваша заслуга, хотя вы и чужестранцы. Я хотел оправдать его, снять обвинение в том, будто причиной его смерти явились его собственные недостатки: неразумность, наивность, непредусмотрительность. Не докажи я обратное, не видать мне покоя ни при жизни, ни за гробом.

– Когда мы вернемся домой, мы постараемся довести дело до конца, – пообещала Дебора.

– Верю, но прошу вас, будьте осторожны. Поездка по Дунаю доставит вам удовольствие, да и путешествие дилижансом от Линца будет спокойным. Дороги уже подсохли.

– Кстати, что случилось с тем музыкантом, что жил в наших комнатах? – спросила Дебора.

– Я и сам точно не знаю. Его нашли повесившимся. По слухам, он оказался в немилости. Иных причин для самоубийства у него не было. Я не хотел вам этого рассказывать. Гоните прочь мысли о смерти, теперь вы в безопасности. Прощайте.

Дебора обняла старика, Джэсон пожал ему руку, а тот плакал и приговаривал:

– Вы увозите с собой частицу моего сердца.

Постаревший, сгорбившийся Эрнест Мюллер, не оборачиваясь, зашагал прочь. Он не мог заставить себя обернуться, потому что и он и они знали, что это их последняя встреча. Они никогда больше не приедут в Вену, а он слишком стар, чтобы думать о путешествии в дальние края.

Никто из них не видел огромной кареты, запряженной четверкой лошадей, которая стремительно нагоняла Эрнеста. Когда же тот обернулся, привлеченный грохотом экипажа, пытаясь понять, что происходит, страшный удар обрушился ему на голову, за ним последовал второй, и тьма заволокла ему глаза. Колеса довершили дело, начатое тяжелыми подковами лошадей, кучер изо всех сил хлестнул по лошадиным спинам, и карета мгновенно исчезла из вида, прежде чем кто-либо успел опомниться. Эрнест Мюллер был мертв. Его тело с проломленной головой недвижно распласталось на земле.

Погода стояла ясная, и Джэсон с Деборой все время проводили на палубе. Все их страхи остались позади, и они наслаждались покоем. Пассажирами баржи были окрестные крестьяне и горожане, возвращавшиеся домой после посещения венских родственников.

На второй день путешествия Дебора, утомленная пребыванием на свежем воздухе, решила пораньше лечь спать.

– Уже холодает, Джэсон, и скоро совсем стемнеет, – сказала она.

– Подожди немного. Посмотри, какой чудесный закат, – отозвался он.

Река делала изгиб, и баржа круто повернула к югу; заходящее солнце ослепило их и залило светом дальний берег.

Мои поиски были не только поисками правды, но и попыткой преодолеть собственную незначительность, думал Джэсон. Однако теперь это его мало волновало. Величие, понял он, удел избранных, а жить надо каждодневными заботами; длительное волнение и подъем духа, пусть вызванные самыми достойными причинами, утомляют человека. Кроме того, не желая признаться в этом, он тосковал по дому. И когда Дебора взяла его за руку, он решился:

– Я рад, что мы, наконец, едем домой.

– Ты ни о чем не жалеешь?

– Человек всегда о чем-нибудь жалеет. Но мы сделали все, что было в наших силах. Теперь я немного больше знаю о вселенной Моцарта и даже о самом себе. Теперь у меня нет сомнений, что Сальери в течение нескольких месяцев давал Моцарту «аква тоффана», пока совсем не ослабил его, а потом, чтобы отвести подозрение, довершил дело вредной для него пищей. А чтобы скрыть преступление, позаботился, чтобы тело исчезло.

– Хотела бы я знать, сколько преступлений остаются нераскрытыми.

– Об этом преступлении мы напишем. Посмотри какие красивые, берега.

– Они слишком пустынны и дики. Я думала, окрестности Линца более обжитые, а здесь совсем безлюдно. Горы подступают к самому берегу, если и доплывешь до него, то все равно не выберешься. Да и плыть далеко… – Она невольно вздрогнула.

– Стоит ли об этом думать, – отозвался Джэсон. – Баржа надежная, а вода, как зеркало, нам не о чем беспокоиться. Нельзя жить в постоянном страхе. Вот сядет солнце, и мы отправимся спать.

Деборе почудилось какое-то движение за спиной; она обернулась, но позади никого не было.

– От Линца мы поедем скорым дилижансом. Впереди много дел, пусть я не гений, но и я могу стать хорошим музыкантом.

– Зачем так говорить? Ты отлично понимаешь музыку, ты и меня заставил ее полюбить.

Полная темнота обступила их, пора было спускаться в каюту. Сумерки поглотили очертания берегов, глаз уже ничего не различал. В этот момент Джэсону почудились рядом осторожные шаги, но, слушая, что говорит Дебора, он не обернулся. Дебора продолжала:

– Моцарт стал мне теперь гораздо ближе. Ты сумел меня убедить, что…

Конца фразы Джэсон не расслышал. Кто-то с силой толкнул его, и он летел в бездну. Все-таки они попали в засаду, мелькнуло у него в голове, а он не умеет плавать. Он ударился о водную гладь, пошел ко дну, и тут же его выбросило на поверхность. Он увидел рядом Дебору. Значит, они не пощадили и ее. Он должен ее спасти. Задыхаясь, он пробормотал:

– Это все моя вина…

Темная масса баржи быстро удалялась, а до берега было слишком далеко, и он услыхал крик Деборы:

– Держись за меня, я попробую доплыть до берега. Она закинула его руку себе на плечо. Он почувствовал, как ее щека прижалась к его щеке, ему хотелось крикнуть: «Оставь меня и плыви». Но тут им овладела страшная усталость, тело налилось свинцом и, увлекая Дебору за собой, он в последний раз с ужасом подумал, что именно он стал причиной ее гибели. Еще мгновение они безуспешно боролись с течением, а затем отдали себя во власть тьмы и холода. Пузырьки и зыбь исчезли с водной глади, и ночь воцарилась повсюду.

Через несколько дней венские газеты сообщили, что господин и госпожа Джэсон Отис из Бостона, совершавшие путешествие от Вены до Линца по Дунаю, были сметены во время бури с палубы баржи и утонули, и тела их не были обнаружены.

Оправившись от потрясения, Гроб отправил господину Пикерингу письмо с выражением соболезнования, чтобы Квинси Пикеринг не счел его бездушным.

«Примите выражение моего глубокого соболезнования в связи с гибелью Вашей дочери и зятя, путешествовавших баржей от Вены до Линца. К сожалению, тела их не были найдены, Дунай у Линца очень широк и глубок, и все в Вене считают это несчастным случаем.
Остаюсь с уважением, Ваш Антон Гроб».

Посылаю Вам деньги, предназначенные для оплаты оратории, и так как я выдал Вашему зятю векселя на большую часть последней недавно присланной Вами суммы для получения ее в банках Мюнхена и Мангейма, то я рад сообщить Вам, что эти деньги в целости и сохранности.

Надеюсь, что когда Вы оправитесь после столь тяжелой для Вас утраты, мы продолжим наши деловые связи.

Заверяю Вас, что я навсегда сохраню о Вашей дочери самые теплые воспоминания. Не сомневаюсь также, что для Вас, как и для меня, будет облегчением узнать, что власти не сочли нужным проводить расследование. Они убеждены, и я согласен с ними, что это несчастный случай, как гласит официальное заключение.

Одна мысль не давала банкиру покоя. Не был ли он слишком откровенен с Губером? Но потом он решил, что вел себя вполне достойно. В конце концов, его святая обязанность сообщать обо всем властям, даже когда речь идет о друзьях.

В скором времени Губер получил повышение. Покидая свой старый кабинет, он разобрал накопившиеся в столе бумаги. С особым удовлетворением он перелистал дело Эрнеста Мюллера и написал поперек «Закрыто». Затем он взял досье на Ганса Денке. Кучер исправно доносил на своих хозяев, но, как это часто бывает, под конец испугался и перестал выполнять свои обязанности, хотя сообщить успел немало. От Денке тоже следовало избавиться, иного выхода не было. Да и кого в империи могла заинтересовать внезапная смерть простого кучера?

С еще более глубоким удовлетворением Губер взял папку с досье на Джэсона и Дебору Отис. Сделав на ней надпись «Закрыто», он почувствовал себя почти героем. Его беспокоило лишь одно обстоятельство: официальная версия гласила, что причиной гибели явилась разразившаяся в тот день буря, а это можно было легко опровергнуть. Но затем он решил, что не стоит придавать этому большого значения; поскольку тела не обнаружены, доказать ничего невозможно.

Затем он сжег все папки.

Тела Джэсона и Деборы исчезли бесследно.

Ссылки

[1] Друзья (итал.).

[2] Торжественная месса (лат.).

Содержание