Напротив, на колокольне, стрелка на освещенном циферблате медленно подвигается вперед. Большой город спит. Спят прокуроры и преступники, дети и учителя. В домах по обеим сторонам улицы за спущенными шторами спят семьи, им снятся тревожные и счастливые сны.

Дождь усилился. Я вижу косые полосы воды на фоне ближайшего уличного фонаря. Дождь барабанит по кузову лимузина, где я сижу в напряженном ожидании.

Я ни разу не был на этой улице днем. Но я провел здесь не одну ночь, чтобы установить время и подготовить осуществление некой операции. Я человек терпеливый, и меня трудно сбить с намеченного пути. Когда я выяснил все, что было надо для моей цели, я отправился в автопрокат.

В скучной конторе сидела хозяйка — толстая женщина в роговых очках. Аккуратно выкрашенная седая прядь резко выделялась в ее прическе. Она жевала конфетку и все снова и снова совала руку в коробку. Цену она заломила невероятную, но мы все-таки сторговались.

Я сказал, что машина понадобится мне, возможно, на целую неделю, а то и больше. Может случиться, что я буду ставить машину на место ночью и даже довольно поздно.

Ну что же, она и ночью дома. Просто надо постучать ей в левое окно.

Она посмотрела мне вслед, продолжая жевать конфетку. Посмотрела задумчивым, оценивающим взглядом, а сама жевала конфетку за конфеткой. У нее были карие, бархатные, удивительно наглые глаза, и сквозь очки она долго смотрела мне вслед. Некоторое время спустя, возвращаясь с моей первой ночной экскурсии на машине, я постучал в левое окно. Она подала мне ключ от ворот, и я поставил машину на место. Когда я выходил из ворот, хозяйка в капоте стояла у двери. Она пригласила меня зайти и провела в неубранную гостиную.

Она сказала, что празднует сегодня рождение и что ей хочется выпить рюмочку ликера хотя бы с одной живой душой. Нельзя же отказать в этом женщине. Ей было саму себя жалко. Голос ее прерывался, казалось, она вот-вот заплачет. В открытую дверь мне была видна ванная. На веревке висели чулки и обессиленный бюстгальтер внушительных габаритов.

Она усадила меня в плюшевое кресло у стола и налила рюмку шафранно-желтой тягучей жидкости. В вырезе ее капота колыхалось ужасающее обилие того, о чем свидетельствовал окончательно изнемогший бюстгальтер. В гостиной стояла сногсшибательная коллекция всякой устаревшей мебели, с удивительной безвкусицей укомплектованная двумя мавританскими мраморными табуретами и старинным рабочим столиком. В двух стройных хрустальных вазах стояли искусственные розы. Надо всем царил тяжелый дух гниющих груш, которые дожидались своей участи в майоликовой вазе на серванте. Телевизор слепо глазел в пространство. Всюду были разбросаны подушки с кистями. Со стены из тяжелой золотой рамы трубил олень, а напротив меня сидела полнотелая владелица автопрокатного заведения в солнечно-желтом капоте из жесткого шелка; она говорила то, что обычно говорят в полночный час, и ее бархатные карие глаза гипнотизировали меня взглядом, выражающим нечто среднее между призывом «поди сюда, мой красавчик» и воплем о помощи.

— К сожалению, мне пора уходить, — сказал я.

Нет, нет, и речи быть не может. Она так одинока. Ее благоверный умер. Ей туго приходится, но она не поддается и теперь может жить на свои доходы. Иногда она ходит одна на пятичасовой чай и танцы в оте\ь «Кениг». Она сняла очки.

— Мне, правда, нора, — повторил я.

И речи быть не может. Она меня ни за что не отпустит. Иногда ей кажется, что для дела был бы полезен мужчина, настоящий мужчина… Разве это порядок, чтобы женщина была одна и днем и ночью. Нет, нет.

О, у нее остались конфеты…

Она встала, и ее капот распахнулся, так сказать, случайно и засвидетельствовал, что под ним ничего нет, о чем я весьма пожалел. Она стала извиняться с преувеличенным испугом и заворковала с жеманством, уже лет двадцать как вышедшим из моды. Она обмахивалась вялой, словно ватной, рукой. Спросила, не жарко ли мне? Ее, видите ли, бросило в жар. Дело в том, что у нее горячая кровь. Говорила она подчеркнуто выразительно, поджимая свои тонкие губы, и при этом пожирала меня нарочито страстным, кинематографически пламенным взглядом, и вертелась, и по-девичьи изгибала свое тучное тело.

Я поблагодарил ее и встал.

Тогда она надвинулась на меня, подобная темной сторожевой башне, в нижнем этаже которой беснуются псы, а в верхнем сторожа зорко следят за врагом. Она мягко упала мне на грудь, и капот ее распахнулся.

— Не уходи… — прошептала она страстно. — Не уходи!

Теперь псы ринулись и в верхний этаж, прогнали сторожей и овладели всей башней. Из всех бойниц кричала, вопила неудержимая страсть. Я с интересом наблюдал это зрелище.

— Завтра около двенадцати я возьму машину, — сказал я.

Она застыла, потерянная, окаменевшая, все еще протягивая ко мне уже безвольные руки; и глаза у нее были теперь не бархатные, а серые, подернутые пеплом разочарования. Она стояла передо мной, всем своим видом являя одиночество и безнадежность. Мне стало ее жалко.

И я ушел.

Когда на следующий день я пришел за машиной, она не появилась. Я сделал пробную поездку по тихим окраинным улицам. Я проверял машину главным образом на рывок с места и торможение. Я клал на мостовую ветку или камень и отрабатывал известную точность, потому что каждая машина ведет себя по-своему.

Всякий раз я предварительно удостоверялся, что никто за мной не наблюдает. Война и подпольная работа приучили меня быть осторожным, а тюрьма еще укрепила эту привычку.

С осторожностью, той самой, о которой говорила Ева, я не расстался и по сей день. И если сегодня ночью удастся выполнить то, что я так долго подго-товлял, мне и в дальнейшем придется быть осторожным, и Ева, живи она здесь, знай она, что мы добиваемся атомного оружия, возможно, не говорила бы об осторожности с такой горечью, как тогда, в ложе оперного театра…

На следующий день я увидел Еву, когда точно в условленное время вошел в кафе «Ринг». Она сидела в большом, полном народа зале за чашкой кофе.

Она бросила взгляд на туго набитый портфель, который я положил на стул.

— Как поживаешь? — спросила она.

Я понял, что она уже не сердится.

— Отлично, — ответил я и улыбнулся ей.

Она вздохнула с облегчением. Мне редко приходилось видеть, чтобы радость так быстро, как у Евы, озаряла лицо. Бледность с ее лица сдуло, как порывом ветра, оно порозовело и засияло. Она думала о голодных, которые получат еду. Но заговорила она не об этом.

— Выпьешь кофе? — спросила она.

— Да.

И она заказала кельнерше чашку кофе.

Ни с того ни с сего на нее напала озорная веселость. Вокруг было много народу. От громкого говора стоял гул в зале, лимонно-желтые стены которого кое-где растрескались, так как верхние этажи выгорели. То гут, то там раздавались взрывы хохота. Из радио вырывались хриплые звуки опостылевшей военной музыки. Представители власти в мундирах плотным и шумным коричневым кольцом восседали за круглым столом, уставленным кружками пива. Летчики, грудь которых украшали ордена, и отпускники в серой полевой форме сидели с семьями или со своими девушками за столиками и ели фирменное блюдо. Раненые — одни с неподвижно прибинтованной к шине рукой, другие с металлическими костылями — пили жидкое пиво или довольствовались густым картофельным супом. И всюду мелькали измученные лица не выспавшихся из-за воздушной тревоги жителей столицы. Усталые кельнерши бегали взад и вперед, а на черных листах картона, вставленных вместо стекол в большие окна, наклеены были плакаты с человеком в серой форме, который, казалось, шепчет: «Тсс! Враг подслушивает!»

Ева разыгрывала влюбленную. Не знаю, почему ей это вздумалось. Она жеманными глоточками пила жидкий кофе из грубой фаянсовой чашки.

— Милый, ты не забываешь откладывать деньги на комод? — прошептала она, бросив на меня сентиментальный взгляд. И она с трудом подавила смешок.

— Ну разумеется, разумеется! — Я чувствовал себя неловко.

— И восьмиламповая хрустальная люстра нам тоже очень, очень нужна, котик. Такая люстра — самая подходящая в наше время. Очень мило будет, не правда ли?

Это «не правда ли» она кокетливо чирикнула, томно опершись подбородком на изящную левую ручку.

Незатейливые, жалкие шуточки, которыми она хотела хоть немного разрядить атмосферу страха и опасности. Часто ли ей приходилось смеяться? Неужели ее молодость так и пройдет без смеха? Молодость бывает раз в жизни. Но Еву молодость обошла. Вместо каникул и путешествий — воздушные тревоги, вместо катания на лодке — распространение по ночам листовок, вместо веселой вечеринки и танцев — нелегальные явки и вечный страх ночью. Я понял, откуда ее озорная веселость.

— Пойдем, — позвал я.

— Ой, миленький, у тебя галстук опять съехал на сторону. Сидит совсем косо. Тебе надо больше следить за собой, котик. Честное слово, ты похож на грабителя.

Она тихонько рассмеялась. Я поправил галстук.

Вдруг, к своему ужасу, я увидел, как чья-то чужая рука протянулась к моему портфелю. Я сразу повернулся. Ухмыляющаяся красная клоунская физиономия наклонилась ко мне, рука подняла портфель и положила его на соседний стул, где висело Евино пальто. Незнакомый человек приблизил ко мне свою обрамленную сединами лысину и шепнул с добродушной веселостью:

— Извините, молодой человек, разрешите похитить у вас стул?

— Пожалуйста.

Он исчез вместе со стулом. Мы с Евой посмотрели ему вслед. У нас гора с плеч свалилась. Мы с облегчением вздохнули и неуверенно улыбнулись друг другу.

— Иди вперед, — сказал я.

Она кивнула и вышла.

Я заплатил по счету и, взяв портфель, вышел вслед за Евой. Она медленно шла впереди. У нас выработалась привычка всегда ходить вдвоем, когда надо было переправить нелегальщину. В случае опасности второй мог сыграть важную роль — либо выступить свидетелем, либо отвлечь врага. Мы знали, что на Еву можно положиться. Она была словно создана для подпольной работы — таким она обладала хладнокровием. Я шел за ней на расстоянии приблизительно в тридцать метров и любовался ее красивой походкой, ее изящной нервной фигуркой. Переходя улицу, я вдруг почувствовал толчок. Портфель отлетел на мостовую. Рядом со мной свалился велосипедист.

— Кто смотреть будет? — крикнул он. — Бросается, как дурак, под самое колесо. Очки завести надо!

Вокруг собралась толпа. Я увидел, что портфель открылся. Верхний край продуктовых карточек был ясно виден. Я нагнулся, чтобы поднять портфель. Но меня опередил какой-то мальчишка. Он неловко взял портфель. Карточки могли выпасть каждую минуту. Я подбежал, выхватил у него портфель и защелкнул замочек. Велосипед был цел. Велосипедист выругался вполголоса.

— Решили покончить с собой — так ищите восьмицилиндровую машину, а не такую дрянь, как моя вертушка. Какой…

По противоположному тротуару приближался полицейский, увидевший скопление народа. У меня душа ушла в пятки.

— Не ругайтесь, — быстро сказал я, — по той стороне идет полицейский, он сейчас же составит протокол.

Велосипедист бросил озабоченный взгляд на ту сторону, сел на велосипед и нажал на педаль.

Я, крепко держа под мышкой портфель, зашагал по тротуару в противоположном направлении. Толпа разошлась. Ева стояла у витрины. Она видела всю сцену.

Когда я приблизился, она снова пошла вперед, пока мы не свернули на безлюдную улочку. Здесь было несколько недавно разбомбленных домов, и где-то здесь же находилась еврейская больница. Фрау Хеншке жила рядом, в старом доходном доме. Ева вошла в дом, я тоже.

В подъезде она дождалась меня. Своими ясными серыми глазами она оглядела лестницу. Непрошеных свидетелей не было. Я передал ей портфель. Она кивнула. Минутку подождала, серьезно на меня посмотрела и тихо сказала:

— С тобой все удается, Дан…

Потом она поднялась по лестнице и позвонила. Я подождал еще немного, через стеклянную дверь подъезда я следил за улицей. Ничего подозрительного не было видно. Я пошел на ближайшую остановку автобуса и уехал.

Дорогой я все еще видел ее перед собой, видел, как она идет впереди по улице, тоненькая, изящная, прямая, с медными волосами, вспыхивающими на солнце. И когда она оглядывалась, у нее были глаза заботливой сестры. Это был извечный взгляд безымянного товарищества, взгляд, внушавший мужество.

Ей нравилось подтрунивать над своими чувствами. Если кто ее хвалил, как я это сделал накануне, она могла вздернуть верхнюю губку и сказать:

— Э, брось, какая я певица, я просто певичка.

— Нет, ты настоящая певица.

— Чепуха, певица поет серьезные вещи, арии и все такое. А я просто так, мурлыкаю, что придется.

— Ты очень хорошо поешь, Ева.

— О боже, боже!.. Нет, ты это брось.

Бывал в ней и какой-то наигрыш, но это только подчеркивало ее иронию и бесстрашие. Ее нельзя было обмануть. Фальш раздражала ее. Тогда она с насмешливым видом возводила очи к небу и вздыхала: «О боже, боже». Особенно выводил ее из себя своей манерой говорить Пауль.

Когда в тот же вечер мы собрались перед началом концерта в артистической, Ева отозвала меня в сторону и сказала:

— У меня неудача. Я не смогла отдать портфель.

— Ах черт! Почему?

— Фрау Хеншке нет дома. Она лежит в больнице. У нее воспаление легких.

— И никто не может нам помочь?

— Никто.

— А если отдать портфель просто в контору больницы?

— Они подумают, что это штучки полиции, провокация.

— Но карточки надо раздать, ведь люди пропадают.

— Есть одна возможность, — сказала Ева.

— Какая?

— Профессор.

— Какой профессор?

— Один еврей, ученый, ему мы могли бы отдать портфель.

— Ты знаешь, где он живет?

— Да. Он со звездой. Каждое утро он ходит о Вальдштрассе в Государственную библиотеку. Когда он выйдет из библиотеки, мы пойдем за ним до его подъезда и там отдадим ему портфель.

Наутро мы стояли в большом вестибюле Государственной библиотеки. Мимо нас сновали студенты, солдаты, ученые, они оставляли в гардеробе пальто и портфели, подымались по широкой лестнице и, пройдя контроль, расходились по читальным залам. В этот час тут было очень оживленно. Наконец мы увидели его — старого, усталого еврея, проделавшего двухчасовой путь пешком. Он носил желтую звезду, однако ему, семидесятипятилетнему известному ученому, была оказана особая милость: он мог пользоваться книгами из Государственной библиотеки. Он взял три книги, которые выписал накануне, в изнеможении опустился на один из стоявших тут кожаных диванчиков и начал читать. Но это продолжалось недолго: к нему подошел дежурный, работающий на выдаче, и предупредил, пожалуй, даже довольно миролюбиво:

— Послушайте, так не годится. Вы же знаете, что вам не разрешается сидеть в Государственной библиотеке. — И, пожав плечами, он повернулся к своему коллеге, сидевшему за столом: — Им только разреши, они уж и рады. Сами будут виноваты, если в один прекрасный день с ними заговорят другим языком. Нечему тут и удивляться.

Его сослуживец сложил в стопку книги на столе и проворчал:

— Не распинайся, Эгон. Твое повышение — дело решенное.

Профессор поднял глаза от книги и сдвинул очки на лоб. У него были голубовато-серые, словно замороженные глаза. Он взял свои три книги и медленно встал. Видно было, что он очень утомлен. Он оглядел помещение. У него был выбор между подоконником и конторкой. Он предпочел подоконник, аккуратно положил на него книги, достал бумагу и карандаш и начал работать стоя. Брать нужные книги на дом ему не разрешалось. Итак, у подоконника работал крупный ученый, загнанный, с клеймом на груди, работал стоя. Ему не разрешалось сесть. Наверху, в главный каталог, прежде было внесено одиннадцать книг этого ученого, все они были изъяты новыми властителями. В свое время он был издателем серьезных научных журналов, ординарным профессором и председателем научных обществ. А теперь он уже полчаса стоял у окна в шумном зале выдачи книг и делал выписки; потом он заполнил требование на завтра, отдал просмотренные три книги и усталым шагом направился к выходу. Ева подошла к нему еще в вестибюле. Он сразу узнал ее, протянул ей руку, и на его худом лице мелькнула радость. После того как Ева сказала ему несколько слов обо мне, он поздоровался и со мной.

— Можно вас проводить, господин профессор? — спросила Ева, когда мы вместе вышли из библиотеки.

— Как? До дому? Ну что вы. Вы очень устанете, — возразил он.

— Если не устаете вы, не устану и я. — засмеялась она.

Слова ее звучали весело, точно она вызывала его на спортивное соревнование. Но путь их превратился в ряд нелепых унижении, порожденных изобретательной фантазией сограждан. Ева и старый седой профессор два часа добирались через весь город до Вальдштрассе. Я с тяготившим меня портфелем следовал за ними на расстоянии пятидесяти метров.

Профессору, как и всем, кто носил на груди звезду, не разрешалось пользоваться никаким транспортом. Путь его лежал через расположенный в центре города огромный старый парк, по которому было бы очень приятно пройтись. Но профессору, как и всем, кто носил на груди звезду, запрещалось посещать сады и парки, поэтому мы обошли его стороной. Он, разумеется.

мог потихоньку нарушить запрет. Но, к сожалению, была очень большая вероятность того, что кто-нибудь из сограждан заметит желтую звезду на груди старика и крикнет:

— Что здесь надо этому наглецу? Эй, эй, послушайте, я вам говорю! Что за бесстыдство!

Подошли бы другие прохожие, начали бы возмущаться. Те, кто попытались бы вступиться за еврея, присмирели бы, испугавшись угроз или даже просто недовольных взглядов. Позвали бы полицейского, а это наверняка было бы равносильно для него отправке в лагерь, равносильно смерти. Вначале, когда желтые звезды были только еще введены, многие нарушали бесчисленные запреты. Это всегда кончалось отправкой, потому что всюду подкарауливала ненависть.

Итак, профессор, как и полагалось, обошел парк стороной. И дальше тоже приходилось не раз делать крюк, так как тем, кто носил звезду, было запрещено появляться на больших улицах и проспектах. Профессор не мог сесть на скамейку, как бы он ни устал. Лишь кое-где стояли выкрашенные в желтый скамейки с надписью «только для евреев». Профессору был запрещен вход в ресторан, как и вообще во всякое общественное помещение без такой надписи: в зал ожидания на вокзале, в кино, в телефонную будку или на рынок. В лавки тем, кто носит звезду, тоже разрешалось входить только и определенные, строго установленные часы. Только тогда отоваривались скудные карточки для евреев. Идя по людным улицам, профессор вел с Евой оживленную беседу. Одет он был плохо, но держался с достоинством. Каблуки на башмаках были стоптаны, брюки обвисли, но в движениях не чувствовалось безнадежности и тоски. Когда мы после долгого странствия подошли к Вальдштрассе, я заметил, что Ева ему что-то объясняет. Он молчал, а она в чем-то его убеждала. Потом он решительно помотал головой. Но Ева настойчиво убеждала его. Он еще несколько раз мотнул головой, но уже не так решительно. Видно было, что Евины доводы оказали свое действие. Всю дальнейшую дорогу он задавал ей вопросы и внимательно смотрел на нее.

Навстречу шли двое в черных мундирах. Увидя человека с желтой звездой, они насторожились и двинулись прямо на него, точно возымели намерение его затоптать. Но профессор уже за три шага отошел в сторону и пропустил их, вежливо повернувшись к ним всем корпусом. Когда я затем поровнялся с обоими эсэсовцами, я увидел, что это свежевыбритые молодые люди совсем не зверского вида.

— Подумать только, что это отродье все еще смеет среди бела дня разгуливать по улицам…

— Да еще с девушкой! Может быть, даже с арийкой. Надо было бы вздуть его как следует…

— Не стоит, — возразил первый, — скоро мы всех их засадим за решетку.

Пробегавшие мимо дети загоготали от восторга. Я ускорил шаг. Подойдя ближе, я понял, что Ева, судя по всему, убедила профессора. Он кивнул головой. Остановился на минуту. Потом опять кивнул. Я следил очень внимательно. Ева больше ничего не сказала. Но когда мы дошли до угла Вальдштрассе, она сделала мне условный знак: посмотрела наверх, точно увидела на крыше большого доходного дома что-то интересное. Они пошли тише, и я догнал их.

— Здравствуйте, — сказал я, — какая приятная встреча. Мы так давно не виделись.

Мы обменялись несколькими словами, как это обычно делают, случайно встретившись на улице со знакомыми. Я поставил портфель на тротуар, словно он был для меня тяжеловат. Спустя немного профессор нагнулся, поправил что-то на своих брюках и взял портфель. Затем мы расстались. Я пошел, никуда не сворачивая, по той же улице. Я видел, что Ева попрощалась с профессором на углу Вальдштрассе и что старик один пошел с портфелем к дому, где жил. Значит, портфель ему пришлось нести очень недолго.

На следующий день мы узнали, что все сошло благополучно. Несколько месяцев спустя нам стало известно, что профессора с женой отправили в пересыльный лагерь. Затем их вывезли в концлагерь в Терезиенштадте, где он вскоре умер. Последняя его работа пережила в сейфе войну и была опубликована. Его шестидесятисемилетняя жена была отправлена в Освенцим и погибла в газовой камере.

Когда на следующий день после операции с портфелем я увиделся с Евой, мы посмотрели друг другу а глаза. Переживания последних дней сблизили нас больше, чем это сделала бы ночь в ивовых зарослях на берегу реки. Теперь мы знали, что мы оба приняли решение, и приняли бесповоротно. И это поняли все наши друзья из «Серебряной шестерки», и Пауль тоже. Он менялся в лице, когда видел нас с Евой вместе на репетициях или концертах. Он стягивал губы в красное колечко и не отрывал глаз от клавишей рояля.

Но как-то ночью, когда последний посетитель ушел из ресторана и мы уже укладывали инструменты, у Евы с Паулем вышел крупный разговор. В конце концов Ева швырнула ноты на стол. Затем повернулась и сказала тихо, но очень решительно:

— Оставь меня в покое, Пауль. Оставь меня наконец в покое. Пойми, это же совершенно бессмысленно! Не мучай меня!

Он стоял за ее спиной.

— Я же тебя не мучаю… — сказал он.

— Нет мучаешь! Ты отлично знаешь, что Даниэль мой друг, я же тебе сказала…

Она взглянула на него. Он посмотрел ей в глаза безумным взглядом.

— Что, что ты мне сказала, Ева?.. Что?

Тут она вышла из себя и крикнула ему в лицо:

— Иди к черту и оставь меня в покое! Раз и навсегда! Вот что я тебе сказала!

Воцарилась мертвая тишина. Такой мы Еву еще никогда не видели. Я испугался ее яростной вспышки, я никак этого не ожидал от Евы. Пауль растерянно смотрел на нее. На минуту он застыл, словно превратился в серое каменное изваяние.

— Ева, ведь ты же говорила, что мы останемся друзьями!

— Говорила, а сейчас… сейчас уходи.

Пауль обнял ее за плечи и старался успокоить.

— Ева, послушай…

Но она резким движением сбросила его руки и крикнула:

— Уходи!

Тогда он повернулся на каблуках и вышел. Дверь громко хлопнула. Мы молча убирали инструменты. Я заметил, что Вальтер не встает с места и молча уставился на свою трубу.

Некоторое время было совсем тихо. Мы все пятеро немного растерялись. Перед нами был пустой и темный зал. На эстраде горела одна-единственная лампочка без абажура, которую бережливая хозяйка включала сразу же после ухода последнего посетителя. При скудном свете этой лампочки на наших лицах лежали темные тени.

— Придется прекратить, — вдруг негромко сказал Вальтер.

Свет упал на золотистые волосы Пелле, приковылявшего к нам. На его юношеском лице выразилось удивление.

— Что ты имеешь в виду?

Вальтер посмотрел на нас. Его худое лицо было строго.

— Я имею в виду, что листовкам коней.

Он сказал это очень тихо. Тут не выдержал Мюке, самый молодой из нас. Он вспылил.

— Легче, легче, Вальтер! Что ты говоришь? Чтобы нам на попятный?

А Пелле хлопнул кулаком по столу.

— И не подумаю! — крикнул он.

Ева предосторожности ради заглянула за кулисы и спросила:

— Почему? Что случилось, Вальтер?

Вальтер спокойно стоял на краю эстрады. Его худое лицо, лицо молодого атлета, было непроницаемо.

— Мы скажем Паулю, что больше не хотим рисковать своей шкурой. И все.

Ева покачала головой:

— Но почему, Вальтер? Потому что я с ним повздорила? О боже, боже!..

— Сейчас скажу почему. Наступит день, возможно, он уже не за горами, и Пауль станет нам врагом. Кроме всего прочего, он ненавидит тебя, Даниэль, а может быть, и Еву, и нас всех. Личные чувства ставят под угрозу нашу работу. Я ему больше не доверяю.

Пелле растирал больную ногу.

— Что верно, то верно, братцы. Я тоже ему давно не доверяю, — проворчал он.

Мюке медленно обошел помещение, чтобы проверить, нет ли где нежелательного слушателя, и вернулся на эстраду. Он стоял перед пюпитром, на чехле которою серебряными буквами было выткано: «Серебряная шестерка». Он огорченно покачал головой.

— Сгинул бы он. что ли! — сказал он.

— Нет, это опасно, лучше, чтобы он остался, — как всегда негромко возразил Вальтер, — так он по крайней мере у нас на глазах. — Он еще понизил голос, так что мы с трудом разбирали его слова. — Не забудьте, дли предателя мы клад. Вы знаете, гестапо требует дел.

Тут Ева все поняла.

— Он может нас предать? — прошептала она, побледнев.

— Слушай, ты действительно хочешь навсегда прекратить работу? — спросил Мюке.

— Нет, конечно. Но пускай он думает, что это так. Мы заявим ему, что с листовками покончено раз и навсегда. Но на самом деле это будет только временно. А потом начнем снова, уже изменив условия. Но он не должен знать, что мы возобновили работу. Малейшая случайность — и он поймет, что он фактически отстранен, а это может толкнуть его на донос.

Ева покачала головой.

— Это очень опасно.

Но Вальтер возразил:

— Я уже не первый день думаю об этом. Прекратить работу мы не можем просто потому, что она нужна. Нужна! Понимаете, нужна!

Его слова сняли тяжесть с наших плеч. И в конце концов мы решили сделать так, как предложил Вальтер.

На следующий день Ева поговорила с Паулем, чтобы его успокоить. Они стояли вдвоем позади эстрады. Она сказала, что всему виной ее переутомление, нервы, ночная тревога. Но Пауль в этот день был озабочен другим. Он на удивление равнодушно протянул Еве руку, а потом показал нам настуканную на машинке повестку, которую он получил утром: ему предлагалось явиться в гестапо.

— Опять меня из-за отца теребят, — сказал Пауль, пожимая плечами. Он был, как всегда, в своем коричневом костюме, и лицо у него было озабоченное и отекшее.

Я видел, с каким облегчением вздохнул Вальтер, и понял почему. Если Пауль показывает нам такие повестки, значит, плохих намерений у него нет. Кроме того, повестка облегчала выполнение придуманного Вальтером плана.

— Завтра, конечно, отправляйся туда, Пауль, а затем сразу же приходи к нам. Мы будем ждать. И до тех пор, пока гестапо от тебя не отстанет, мы свою работу прекратим, понял?

Пауль кивнул. По нему было видно, что это его успокоило. Вальтер сказал еще, что вчерашняя размолвка очень огорчительна. Но группа сопротивления это же люди, а люди молодые отличаются силой и цельностью Личных чувств и не умеют быть сдержанны. И в группе сопротивления жизнь тоже идет своим порядком, жизнь с ее любовью и враждой и всем, что свойственно молодости. Человек не может сразу стать бесполым ангелом от того, что начал вести нелегальную работу. Возможно, мы еще не созрели для нелегальной работы. Во всяком случае, мы решили пока что прекратить эту работу, и еще вопрос, надо ли возобновлять ее при данных обстоятельствах.

Пауль был согласен, и вечером мы играли так, будто ничего не случилось. Только время от времени я ловил холодные, больше того, враждебные взгляды, которые Пауль, сидя за роялем, бросал на Еву и на меня.

Уже на другой день я почувствовал, как натянуты у нас нервы. Напряжение и недоверие стали невыносимы. Мы долго напрасно ждали Пауля. Его вызвали на четырнадцать часов, и он обещал сразу же прийти в наш ресторан, где его будет ждать один из нас, тот, кто сможет освободиться; но он не пришел. Только около семи вечера, когда мы все были в сборе и очень волновались, он тихонько открыл дверь артистической. Мы опустили инструменты и впились в него глазами.

Он медленно обвел взглядом наши лица и швырнул пальто на стол.

— Добрый вечер, Пауль. — Вальтер бережно положил свою трубу на стол. Он не смотрел на Пауля, но сказал очень спокойно: — Почему ты пришел так поздно?

— Заходил еще в разные места…

Вальтер обернулся и взглянул Паулю в лицо.

— Ты же обещал прийти сразу. Неужели ты не знал, что мы волнуемся?

— Знал.

— Ну так в чем же там дело?

— Ах, так, ничего особенного.

— Что значит ничего особенного? Зачем-то они тебя вызывали?

— Так, кое-какие сведения о моем отце… Я ведь это вам наперед сказал. Только и всего.

Тут Ева громко окликнула его.

— Пауль!

— Почему вы все так на меня смотрите?

Ева, стоявшая у рояля, выкрикнула:

— Пауль, ты лжешь!

— Ева, как ты можешь? — Пауль сразу повернулся к ней.

Вальтер сидел на краю стола. Он сохранял полное спокойствие.

— Зачем-то они тебя вызывали, Пауль! Скажи правду!

Но Пауль был вне себя от ярости. Он стянул губы в кораллово-красное колечко.

— Я же вам сказал! И вообще, что это за допрос?

Никогда не забыть мне громкого удивленного возгласа Евы:

— Пауль, да у тебя совсем другой голос… совсем другой голос… Что случилось?