Проданные Богатым картины уже улетели на аэропланах и автомобилях во все части земного шара. А он открыл счета в разных банках и острил свой ум на новые мошенничества. Рыжий художник наконец собрался с духом, чтобы пойти на выставку и забрать свои, никем не купленные картины.

Спускаясь с лестницы, он прислушивался к каждому шороху. Встречаться с соседями он вообще не любил, а теперь, после выставки, в особенности. Надежда продать картины и тогда удивить всех своими деньгами и славой рухнула. Державшийся на этой надежде иммунитет против людского презрения потерял свою силу. Рыжий художник почувствовал себя перед всеми людьми беспомощным потому, что в оправдание своей неприспособленности к жизни не мог даже сам для себя привести ни одного довода.

На последнем повороте лестницы он приостановился, чтобы найти подходящую минуту для пробега мимо окна сторожихи. Потрескиванья радио и бойкий голос спикера, сообщающего этой почтенной даме последние политические новости, показался хорошим признаком. Рыжий художник бросился стремглав вниз, но не тут-то было: сторожиха вдруг распахнула дверь.

— Мне нужно с вами поговорить серьезно, — сказала она зловещим голосом, — хозяин требует плату, если завтра не заплатите, подаст в суд. Как же вы так: молодой, здоровый, а работать не хотите? Ведь это стыдно, неприлично! Кто работает, и автомобиль себе купит, и телевизор. А вы, право, неизвестно, чем занимаетесь. Я бы на вашем месте бросила блажь!

До этого места рыжий слушал почтенную даму, опустив голову, но тут круто повернулся и широкими шагами вышел на улицу.

— Как она меня поймала? — удивлялся художник, быстро шагая среди толпы. — У них просто чутье какое-то необъяснимое, — думал он с горечью и ему казалось, что даже прохожие как-то особенно с неприязнью смотрят на него.

В опустевших залах выставки он наткнулся на полотеров и упаковщиков. Когда он входил, рабочие предавались мирной беседе, но увидев издали новое лицо, засуетились. Один стал забивать гвоздь, другой завязывать узел, а полотеры пошли мотать ногами.

По мере приближения художника рвение рабочих постепенно сошло на нет. Им даже стало неловко за проявленную прыть перед таким незначительным лицом. Художнику тоже было неловко потому, что он вызвал своим появлением испуг и суету. Но он ничего не сказал рабочим, рабочие тоже молча провожали его своими взглядами. Замечая на его груди крест и лиру они, не стесняясь, дерзко ухмылялись.

Переносить это молчаливое презренье рыжему Художнику приходилось не впервые. Но сегодня оно его особенно сильно ранило.

Он очень хорошо понимал, что если бы он начал служить Богу, одному Богу, или только одним людям, то он не мог бы служить искусству. Оно слишком много брало, слишком много требовало. Служенье ему требовало другого поста, другой молитвы, других лишений, оно требовало полного отхода и от мелочных человеческих интересов. От денег, от спекуляций, от нового мира индустрии, уводило оно художника на тот путь, что ставил между ним и обыкновенной человеческой жизнью непроходимую преграду. Поэтому среди людей он чувствовал себя всегда одиноко и глупо.

В зале, где висели обе его картины, полотеров не было. Он вздохнул свободнее. Не так сама дорога, как переживания утомили его. Перед тем как взяться за упаковку картин он захотел передохнуть и присел на подоконнике. Серый голубь слетел с железной решетки за окном. «Жив еще, каким-то чудом», — подумал художник, протер запотевшее стекло. Новые небоскребы возвышались над старыми домами. Машины разрушали небольшую виллу. Дымилась пыль, грохотали, торжествуя победу, моторы. Один рабочий взмахивал молотом. Художник видел взмах сначала, а через некоторое время долетал стук. «Сначала ударит, а потом стучит», — пришло ему в голову.

Вдруг хорошо смазанный жиром голос прозвучал за спиной.

— Ну, что, как делишки? — Рыжий художник нервно оглянулся и увидел Богатого в красном плаще, в шляпе с пером, в красных очках.

— Жалеешь теперь? вот сколько у меня денег! — сказал Богатый, показывая руками толщину пачки.

— Пошел вон, сатана! — Крикнул художник, сжимая кулаки. Красный плащ повернул спину и, разбрасывая полы, быстро исчез в дверях. Художник, с новым приливом усталости, снова присел на подоконник и приложил руку ко лбу. Он не видел, но чувствовал спиной, как в дверь заглядывают рабочие.

Это ему мешало, делая вид, что ничего не замечает, он продолжал неподвижно сидеть. Теперь он уже знал то, в чем боялся сам себе признаться. За мыслями сознательными и отчетливыми работали другие мысли, безотчетные. Он слышал их где-то в себе, но не хотел придавать им значения. Они победили на мгновенье явь, когда он, словно во сне, выбирал веревку для пакета покрепче, посолиднее. Теперь он добавил к прежней неясности, что веревка выбрана хорошо и выдержит. Что она выдержит? Было еще однако не совсем понятно. Легкое, как дым, воспоминание встречи со сторожихой, угроза суда, выселения на улицу подводили итог под многие другие разочарования. Но все же главной тяжестью на душе лежала беда, раскрывающая ему глаза на его положение в мире искусства. Как много сил, интеллектуальной энергии вложил он в последние свои картины! Они, казалось, выпили всю кровь из жил. И никто не увидел его труда, никто не оценил. Тысячи людей прошли мимо, даже не удостоив их мимолетным взглядом. Принесенную веревку начали щупать и теребить его пальцы. Он бросил взгляд на крючки в стене, оставшиеся от увезенных чужих картин и подумал: «Рабочие скоро должны уйти на обед». И потянулось время ожидания. Иной месяц проходил быстрее, чем минута теперь. Рабочим надоело заглядывать в зал. Словно каменный сидел рыжий художник на подоконнике, устремив свои глаза в блестящую точку паркета. А второе зрение его начинало видеть нечто похожее на сны. Он видел родные горы, озеро в зелени камыша, отражения белых стволов в воде, склоненные над водой ивы, видел себя среди высоких душистых трав и крапа тысяч цветов. Небо, солнце, блеск снега на вершинах. Казалось ему, что то был рай, из которого его неизвестно кто изгнал.

Но это видение возбуждало в нем жалость к себе. Совсем не это нужно было ему сейчас для выполнения задания неимоверно трудного. Художник отстранил от себя все свое человеческое счастье и заставил себя видеть другое. Над деревьями солнце. Тропинка сада наполнена тенями шевелящихся листьев. По тропинке продвигается ежик. Мальчик к нему, ежик превратился в серый клубок иголок. Застыл в неподвижности.

Мальчик вынул из кармана новенький финский нож, раскрыл его, ему хочется омыть кровью свое оружие. Еще и теперь содрогается от отвращения к себе рыжий художник, видя как блеснувшая в его руке сталь вонзается в несчастное животное, и как потом с лезвия капает невинная кровь.

«Какая низость» — восклицает почти вслух художник. Следующий сон: у него в руках дробовое ружье. Бежит рыжая, в белых пятнах чужая собака, она воровка, говорят, нужно ее убить. И мальчик стреляет. Жалобный собачий визг пронзает уши художника, он ясно видит, как собака с перебитой лапой убегает.

Это уходит, и вызывает художник новый образ и видит, как он отдает деньги проститутке, те деньги, на которые мать послала его в аптеку купить лекарство больному отцу. Потом, как он бежит из дому в огромный город, как нуждается, как работает на фабрике, как учится в школе живописи. И опять делает гадость за гадостью. Накрывает в ресторане ногой кем то уроненные деньги и, делая вид, что уронил носовой платок, подбирает их и, воровски оглядываясь, сует в свой карман. И каких только проституток он не имел? Перед ним проходит серия дешевых, страшных женщин. «Страсть, о этот ужас! Куда она не бросала меня?» — думает он и кажется ему, что выполнить задание будет ему теперь легко, как только уйдут рабочие.

И они, наконец, он это чувствует, уходят. Тишина воцаряется в залах. Художник поднимает словно налитую свинцом голову и пристально смотрит на свои картины. От картин повеяло чистотой, девственностью, любовью к миру, к природе, к людям. Повеяло от них тем светом, тем раем, из которого он был изгнан в первом своем видении. Рыжему художнику почудилось, что это не он написал их. «Столько подлости во мне, столько ужаса, — думал он, разглядывая картины, — почему же в них ничего этого нет, как же может такое низкое существо так высоко подняться? — и дальше он уже просто думал, без сновидений, — все-таки нужно, необходимо, нужно, именно потому, что я так двойственен, так непонятлив к лучшему в моей душе, так глуп среди людей, так никчемен, не нужен и так преступен». Он опустил глаза, перевел их на сжатую в руках веревку и стал внимательно завязывать петлю.

Сосредоточенность была такая, что он не сразу почувствовал в зале присутствие второго лица. А вместе с тем легкие, быстрые шаги слышались четко. «Опять сатана», — внутренне воскликнул художник, чувствуя, что кто-то дышит и смотрит. Он вскинул голову в полной уверенности, что увидит красный плащ и отвратительную самодовольную морду Богатого. Неожиданность, или вернее, предвзятая настроенность, была до того сильна, что художник в первое мгновенье даже как бы увидел Богатого, сквозь несуществующую фигуру которого начали проступать голубые блики платья, серебряного пояска, голубого платочка, лакированной сумочки. Потом он увидел большие финиковые глаза, чистый девический лоб, ровный нос, брови слегка нахмуренные. Все эти разрозненные части только через добрую секунду собрались в целый сноп ясного, как солнце света, и превратились в стройную высокую девушку в голубом пальто.

Художник смотрел на нее с мистическим ужасом, держа в руке недоделанную, петлю.

Он видел ангела девушку, а губы его еще были сложены для того, что бы послать проклятье Богатому и всему своему прошлому. До того сильна была в нем решимость покончить раз навсегда с жизнью, что он едва не крикнул:

— Уходите, вы мне мешаете! — однако петлю он спрятал под колено.

— Простите, — сказала девушка, — может быть вы знаете, к кому я должна обратиться? Я хочу купить эти картины.

— Какие? — спросил он, пробегая по пустым стенам своими похожими на серебряные ложечки глазами.

— Вот эти две, других же нет.

— Так это ж мои! — воскликнул он, делая на лице улыбку, чтобы скрыть потрясение, похожее на ужас.

— И вы их продаете? я так мечтала их купить, они такие чудные, таких не было на выставке, и мой дядя был в восторге.

— А, конечно, продаю! — вдруг ляпнул он почти грубо, ибо волна торжества поднялась в его душе, мстительная, относящаяся ко всем тем, кто не оценил.

— Ну, так я покупательница, — пропуская грубость художника мимо своих маленьких, красивых ушей, казалось, созданных слушать одни песнопения, спокойно сказала она и устремила свои финиковые глаза на картины с явным восхищением. — А какая цена? — протянула она своим мелодичным голосом, от которого у художника сжалось сердце и чуть не выступили слезы.

Но несмотря на это он бахнул такую цену, о которой и не мечтал никогда. Это была, своего рода, проба: хотелось знать, действительно ли ей так нравятся картины?

И, как ни в чем не бывало, девушка вынула из сумочки чековую книгу и, подняв колено, стоя на одной ноге, стала на колене своем выписывать многотысячный чек.

— Вот, — сказала она, опуская ногу, — пожалуйста.

Художник небрежно, не глядя, сунул чек в карман и, подойдя к стене, снял обе картины и, поставив их на паркет, молча принялся упаковывать их в бумагу и обвязывать веревкой, на которой ему пришлось распутывать недоделанную петлю.

Он стоял на корточках, она возвышалась над ним внимательно следя за упаковкой. — Вот тут, подверните бумагу лучше, а то можно поцарапать, — говорила она. А он видел близко ее маленькие туфельки, и ему приходило в голову, что это вещи иного мира. Он поднимал глаза смотрел на нее снизу вверх, и ему чудилось, что в голубом пальтишке воздушность и свет. Вставая, он пошатнулся и упал бы, но в это время она схватила его руку своей неожиданно сильной рукой.

— Спасибо, я поскользнулся, спасибо! — говорил он, уже твердо стоя с пакетом в руках. Она весело смеялась. И, что это был за смех! Это был настоящий смех, такой которым смеялись в прежние времена, он исходил от души, он не таил в себе подлога, он был серебрист, как звон ангельской арфы.

— Какая у вас сильная рука, а вы сами, так воздушны, так хрупко женственны, — старался художник сказать комплимент.

— О, если бы вы знали, какая я не хрупкая! О, нет, я не кисейная барышня, могу такое, что и мужчинам не снится.

И как-то так само собой вышло, что они уже шагали к выходу. Выход перечеркивался наискось уймой белых нитей. Снежная манна сыпалась, соблюдая свой натянуто струнный строй.

— Переждем? у нас нет зонтика, — предложил галантно, художник.

— Зонтика? — переспросила она с таким видом, словно он предлагал ей сделаться посмешищем. И она смело вошла в белую вьюгу. Он пошел сбоку, приглядываясь. Его поразил тот новый облик, что приняла девушка на воздухе. Она, вопреки большинству красавиц, которые, обыкновенно, выйдя из искусственной обстановки салона, сами искусственные, и потому ей созвучные, сразу на улице теряют половину своего шарма. Эта наоборот: цвет лица ее разгорелся, финиковые глаза засияли, тонкие ноздри раздулись. И снег, и ветер, и вьюга все это шло к ней, как удачно выбранное платье.

Процессии автомобилей с белеющими крыльями и крышами, размазывали шинами белизну, превращая ее в ляпающую по сторонам грязь. На тротуарах чернели следы подошв и кучи народа, покрытые зонтиками, спешили, как можно скорее очутиться под крышей. Она приостановилась: «Бумага не промокнет? Мои дорогие картины не испортятся?» И не успел художник ответить, как на них налетели со всех сторон зонтики, осыпая их снежной пудрой, чуть-чуть не выколов им глаза. Один зонтик даже задел художника спицей по голове. «Нет, все в порядке», — ответил он, и они быстро вышли из окружения. Иногда он в последний момент успевал остановить свою спутницу, и перед их носами проезжал автомобиль с ходящими по ветровому стеклу прочищалками и с седоком за рулем, с выпученными устрашающе глазами. Иногда бывало наоборот. Один автомобилист приложил руку ко лбу, потому, что если бы она не отскочила, наехал бы.

— Мерзавец! — завопил художник, — едва не убил даму и еще честь отдаешь?! — Зонтики вокруг пришли в движение. Иные одобряли художника, иные стояли за автомобилиста.

— Извините, что я немного забылся, — обратился рыжий художник к своей спутнице. — Вы себе представить не можете как меня волнует это отдавание чести. Сидит жирный боров за рулем, в штатской шляпе, в штатском костюме и сидя отдает честь. Это, по-моему, профанация, наглость, равной которой нет ничего уродливее, гаже. Автомобилисты за рулем, одержимые эгоизмом, злобой, распространители вони и рыка, присвоили себе рыцарский символ благородства. Это меня потрясает. Так что, ради Бога, простите.

— За что? Вы совершенно правильно поступили. На них нет никакой другой управы кроме ругани, — ответила девушка.

— Отвратительно, а вот действительно ничего нельзя сделать, — подтвердил рыжий художник с радостью.

— В ваших картинах я почувствовала именно то, что тут у вас прорвалось на улице. Я терпеть не могу всего этого, — с этими словами девушка широко развела руками.

Художник ничего не ответил. Они шли некоторое время молча, шли быстро.

— Вот тут я живу, — сказала девушка, указывая на зажатую двумя небоскребами виллу. Художник хотел передать ей пакет с картинами. Но девушка и не подумала его принять.

— Зайдем ко мне, позавтракаем вместе, я одна, дядя Вася в деревне, кстати и погода исправится, — сказала она, шагнула, взялась за ручку калитки. Только что пережитый страх перед самоубийством показался художнику пустячком в сравнение с тем страхом, что внушала ему красота этой девушки. Все сердце его рвалось к ней, она для него была так дорога, так несказанно дорога и так чиста была в нем начинающаяся любовь, что остаться с нею наедине представлялось ему чем-то вроде невыносимой пытки. Борьба, сумасшедшая борьба с самим собой происходила в художнике.

Он трусил самого себя, потому что весь изнывал от страстного вожделения. Трусил потому, что не мог за себя поручиться. Калитка открылась. Голые белые деревца, запорошенные снегом клумбы показались у входа в дом.

Девушка не оглядываясь пошла. На незапятнанной дорожке стали обозначаться черные следы туфелек. Смутно вспомнив чей-то совет, художник начал своими старыми ботинками точно попадать в маленькие следы. Так ступая, укорачивая свои обычные шаги в соответствии с ее шагами, он знал, что творит колдовство. Еще лучше было бы вырезать ее след из земли и носить на груди.

Под навесом она сбросила с головы платочек, отряхнула снежную крупу, словно манной небесной запорошилось крылечко. Художник увидел толстые косы, лежащие на ее голове короной. Они были, как глаза: цвета спелых фиников. В прихожей, в сумерках художник почувствовал благоговейный трепет, с которым дом встретил свою хозяйку.

Резьба на деревянных перилах лестницы, оленьи рога над вешалкой, белые двери с золотыми каемками рассеивали его внимание. Он вспомнил, что полагается помочь даме снять пальто, только когда дама уже сама его сбросила. Делать было нечего, он снял свою куртку и неловко повесил. В салоне на веселые шаги хозяйки легким звоном отозвались хрустальные подвески венецианской люстры. Обтянутая белым шелком мебель стояла вокруг овального стола на золотых пузатых ножках. Ножки утопали в мягком голубом ковре. Белые шторы тяжелыми складками обрамляли оба окна. Они были перехвачены золотыми поясами, наподобие дам в кринолинах.

Между окнами стоял белый рояль. Золотились восковые свечи. Темные портреты смотрели со стен.

Входя в зал, художник с особенной ясностью почувствовал бедность своего наряда. Тут ему пришло в голову, что старые носки могли в дороге протереться на пятках. Эта мысль сразу убила в нем все иные мысли и чувства. Он даже как бы забыл о красоте своей покупательницы. Ему стало важно только то, чтобы она не увидела его голой пятки. В этом чувстве стыда за свою пятку сосредоточился весь художник. Он чувствовал себя буквально провалившимся в тартарары.

Чтобы занять одеревеневшего гостя, девушка стала показывать ему портреты на стенах и объяснять, кем были эти люди и в каком родстве она к ним находится.

Она заметила, что гость как то все странно поворачивается, как бы занимаясь только тем, чтобы не показать своей спины.

— А это, — сказала она, показывая на одну фотографию, — я и мой Маврик. Он убился на барьере в скачке. И спас своей смертью жокея. Я часто о нем думаю и плачу. Бердяев где то говорит о том, что надеется встретиться со своими умершими друзьями-животными в раю и что если их там не будет, рай покажется ему не полным. И это верно, я тоже так чувствую. А кто вам больше нравится: я или Маврик?

— Ну, что вы, разве можно сравнивать?

— Очень даже можно! дядя Вася говорит, что на земле самые прекрасные созданья — женщины и лошади.

— Да, конечно, вы красивы и конь ваш красивый… Но я бы хотел знать ваше имя, я до сих пор не знаю…

— И верно! Моя фамилия Горленко, а имя Марта, прошу называть меня просто Мартой, — ответила она со смехом. — А вы, как в каталоге было написано: Марк Банкле?

— Это точно так, — ответил художник с облегчением потому, что Марта вышла из-за его спины, и он надеялся, что она ничего не заметила.

— Однако, что ж я болтаю, обещала завтрак и не думаю исполнять обязанностей хозяйки!

Марта, напоминая ласточку в солнечных небесах, каждым своим движением выражающую радость жизни, выпорхнула из салона.

Марк поднял левую ногу и посмотрел на пятку через плечо, носок оказался целым, он поднял правую, повернул голову и посмотрел через другое плечо. Голая пятка нагло белела из стрелок. Художник быстро присел на кресло, снял туфлю, подтянул носок, завернул его под пальцы и снова обулся с такой поспешностью, словно спрятал украденную вещь.

Марта вкатила в комнату столик с едой, бутылкой вина и посудой. Столик был низкий, она высокая. Ей приходилось идти сильно нагнувшись. Колесики вгрузли в ковер, посуда зазвенела. Но Марк не помог. Скосив глаза, еще не разогнувшись, Марта внимательно осмотрела художника. «Плохо воспитан», — подумала она. Выпрямившись и указывая ему место и предлагая сесть за стол она увидела, что гость, как бы угадав ее мнение, покраснел. Когда он садился, в движениях его была какая-то скованность. «Нет, не воспитание виновато, а я, — переменила Марта свою догадку. — Я его так сильно волную, что он, силясь унять внутреннее волнение, наружно весь сжимается». Это ей очень понравилось, потому, что она увидела в художнике натуру правдивую, не умеющую притворяться в то время когда мысли и чувства охвачены одной страстью, одним желаньем. Открыв эту цельность натуры она конечно сразу поняла, что гость ею покорен. Она поняла и то, как нужно пробиваться сквозь наружную оболочку к настоящему Марку. Задача показалась ей заманчивой и стоящей. Из ангела ей предстояло превратиться в простую, доступную всем человеческим страстям женщину.

Она предложила выпить за будущий успех его творчества.

— Нет, лучше за ваш успех! — ответил он, потупившись. Марк едва прикасался к еде, он стеснялся, отказывался. Марта подкладывала ему на тарелку еще и принуждала есть. Марку хотелось показать хорошие манеры, а на деле выходило у него все не только не манерно, но наоборот грубо и неловко. На скатерти вокруг его прибора образовалось несколько пятен. Разговор вела одна Марта. Участие в нем Марка заключалось в односложных ответах.

— Крест и Лира, что у вас на груди, это знак общества, в котором вы состоите? — спросила Марта.

Марк почему-то всполошился и уронил нож под стол. Он нагнулся, чтобы его поднять. Нож лежал у открытых выше колен чудесных ножек Марты. Она почувствовала, что художник любуется ими там под столом и потому слишком долго ищет нож. Когда он поднялся, лицо его было красным. Марта попробовала заглянуть ему в глаза, но это ей не удалось. Уткнувшись в тарелку, Марк начал работать усердно вновь приобретенным ножом. Она напомнила ему свой вопрос.

— Нет, это мое личное, я люблю крест и люблю лиру, — ответил Марк рассеянно.

— Ваш знак, — сказала Марта, — он навевает мне мысль о чем-то хорошем. Ах, стойте! — воскликнула она, положив руку на руку художника.

— Что? — спросил Марк, замирая в блаженстве от прикосновения ее тонкой, загорелой руки.

— Давайте мы с вами организуем общество под именем «Крест и лира». Вот идея! Хотите?

— Общество художников? — спросил Марк.

— Нет, не художников. Видите ли, мы с моим дядей Васей хозяйничаем, у нас ферма. На этой ферме мы возвращаемся к прошлому. Мы достали и отремонтировали старые машины, приспособленные к конской тяге. Мы заменили тракторы лошадьми. Мы силимся показать пример. Нам хочется доказать что без природы люди не смогут жить. Мы ненавидим все новшества. Спросите любую хозяйку, довольна ли она продуктами искусственного производства? Ведь теперь все овощи фальшивы, все фрукты, яйца, мясо, молоко. Все стало ядовитым. Это уже теперь, что же будет дальше? Мы, например, даже запретили въезд автомобилей и вообще всех машин на территорию нашей земли. Во мне душа Юлиана Отступника. Будь моя власть, я бы создала костры из автомобилей, телевизоров, холодильников и всей этой чертовщины. — Все это Марта сказала быстро, взволнованно. По мере того как она говорила лицо ее озарялось все сильнее и сильнее внутренним светом. Душа Марка открывалась так, словно он слышал ангельские голоса. Куда девалась его застенчивость, неловкость. Перед Мартой, как бы из ничего, вырастала и открывалась личность художника. В его подобных чайным серебряным ложечкам глазах загорелась твердая воля, решительность. Глаза эти стали темнее, рассеянный блеск сосредоточился в них в две горящих точки. Он стал красив. Марта почувствовала в своем сердце толчок.

— Жертвуете свой «Крест и Лиру» для имени общества? — спросила Марта.

— Не только знак, но и самого себя жертвую! Берите меня всего! — Воскликнул художник, глядя прямо в глаза девушки.

— Выпьем на брудершафт, — предложила Марта. Марк ловко встал, красиво поднял бокал, смело схватил руку Марты своей рукой. Они залпом выпили вино, бросили на пол бокалы.

— Ты дурак! — выругалась Марта.

— Ты ведьма! — выругал девушку Марк.

— Мы возьмем своим девизом слова Достоевского: только крестьянский труд приближает человека к Богу, — сказала Марта, усаживаясь на диван. Марк подсел к ней. Марта перестала для него быть недосягаемым божеством. Будущее общее радостное дело разряжало его напряжение. Он почувствовал себя другом, товарищем.

Взявшись за руки, они долго обсуждали законы будущего общества. Решили, что членами его должны быть только люди интеллигентные. Ибо только они смогут понять задачу в полном объеме. Кроме того, только они увидят иначе, чем, например, рабочие или даже крестьяне, благотворное влияние труда над землей на всю психику человека.

На дворе потемнело. Марта развязала шторы. Они упали, закрывая окна. Она зажгла электрическую лампочку на рояле. — Тебе как? — спросила она, — электрический свет не противен? я лично отвыкла, у нас свечи, керосиновые лампы.

— Ну его к черту! Потуши, — ответил Марк. Стало совсем темно. Но Марта очевидно в темноте видела. Ни на что не наткнувшись, она подошла и села на прежнее место. Марк ничего первое время не видел, слышал только шорох ее платья, да чуть слышный звон хрусталя люстры. Потом он привык к темноте. Светились глаза Марты, чуть-чуть не сливаясь с мраком, белело ее лицо.

— Марк, я не девушка, — прошептала Марта. Он отшатнулся, — да, представь себе, я была замужем, но разошлась. Муж мне попался технически-телевизионно-автомобильный. Я его возненавидела всей душой. — Настало молчанье довольно долгое.

— У тебя была любовь? — еще тише спросила Марта. Ее дыханье трепетало на ухе Марка.

— Нет, никогда, — ответил он.

— Как же ты жил? — Марк глубоко вздохнул, потом порывисто задышал и ответил:

— Врать не могу, я пользовался проститутками.

— Благополучно? — спросила Марта.

— В смысле заразы? Да, вполне.

Марта приблизила свои губы к его губам.

В дальнейшем Марта командовала. Она в темноте пересадила Марка на тумбу у рояля. Он был беспомощен в темноте. Замирал, ждал, слышал, как шуршит ее платье, что-то белое взметнулось. Он почувствовал на себе горячее, порывистое дыханье…