В растерзанной послевоенной Франции эти добрые побуждения слишком быстро были, однако, отравлены тем, что жизнь постепенно входила в слишком знакомую и до отвращения постылую колею, однажды уже приведшую к пропасти. В стране хозяйничали те же, ради чьих доходов недавно истреблялись миллионы. Среди интеллигентов поколения Элюара, как всегда, нашлось множество приспособившихся; из осторожности, цинизма или просто по лености душевной они предпочли потихоньку врасти в наспех залатанный мирный быт, по возможности заполучив местечко потеплее. Другие, кто не хотел и не мог забыть недавнее, ощутили себя окончательно выбитыми из жизни с ее заскорузлым укладом — ниспровергателями и отщепенцами. Их душила ярость, презрение к культуре, еще вчера поставленной под ружье и послушно обслуживавшей братоубийственные лозунги. И они поднимали бунт против духовных ценностей, которые достались им от поколений благонравных предков.

В литературе зачинщиками одного из таких запальчивых «мятежей» были приверженцы «дада» — этим словечком из лепета несмышленых детей румын по происхождению Тристан Тзара, живший в Швейцарии, еще в 1916 г. окрестил затею кружка своих друзей по устройству всяческих издевательств над привычными понятиями о словесности, живописи, музыке. В 1920 г., по приглашению столь же вызывающе настроенных основателей авангардистского журнала «Литература» Андре Бретона, Луи Арагона и Филиппа Супо, вождь «дада» переехал в Париж. Вскоре дерзкое озорство ватаги дадаистов, наивное в своих претензиях с помощью шумных богемных выходок разрушить дотла здание христианско-торгашеской цивилизации Запада, оказалось если не самым значительным, то самым скандальным событием литературно-артистической жизни французской столицы.

Элюар сразу же примкнул к «дада». У него была та же безбедная юность, что и у всех этих отпрысков добропорядочных семейств, он тоже впервые в окопах почувствовал себя отверженным и разгневанным «блудным сыном» общества. Схожими были у них и духовные устремления. Элюар не менее пылко ратовал за уничтожение обветшалой рутины, прежде всего в культуре, и помышлял о неведомых дотоле приключениях мысли и поэтического слова. Годы «дада» стали для него порой, когда кристаллизовалось его стихийное возмущение буржуазным укладом, когда в стилевых исканиях, нередко весьма отчаянных, он вырабатывал свое особое лирическое видение жизни и неповторимую манеру письма.

Впрочем, среди близких ему «дада»-разрушителей Элюара уже тогда выделяла отчетливая склонность поскорее перейти от звонких пощечин обывателю, какими они часто и охотно тешились, к вдумчивой экспериментальной работе. Журнальчик «Пословица» (Proverbe), основанный им в 1920 г., был не столько листком широковещательных анафем и всеиспепеляющих прокламаций, сколько языковой лабораторией, и выходил с эпиграфом из Аполлинера: «О уста, человек ныне в поисках неведомого наречия, которому ничего не дадут грамматики былых времен». На страницах «Пословицы» Элюар пробовал выявлять те скрытые или заглохшие родники свежей, незахватанной речи, которыми располагает самый ходовой язык — газетные штампы, лозунги и сентенции, застывшие фразеологические обороты, разговорные присловья, поговорки. «Постараемся — а это трудно — остаться совершенно чистыми, — наметил он еще в 1919 г. задачу. — Тогда мы обнаружим, что связывает нас друг с другом. И ту противную речь, какой довольствуются болтуны, речь столь же мертвую, как венки на наших похожих лбах, обратим, преобразим в речь чарующую, подлинную, пригодную для взаимного общения».

Наивность мудрого в своей детской чистоте лирического взгляда на вещи, закрепленного в языке столь же простом, не засоренном шелухой клише и навязших в зубах штампов, — к этому стремится Элюар и в тогдашних стихах, составивших книги «Животные и их люди, люди и их животные» (Les animaux et leurs hommes, les homrn.es et leurs animaux, 1920), «Потребности жизни и последствия снов, предваряемые Примерами» (Les necessites de la vie et les consequences des reves precede d’Exemples, 1921), «Повторения» (Bepetitions, 1922).

На первых порах элюаровский поиск, имея своей установкой анархический разрыв с традиционным складом лирического мышления и изгнание обычной логики — самого заклятого недруга дадаистов, поскольку ее-то и пускали вчера в ход для оболванивания умов рассудительные «отцы отечества», — давал иной раз причудливо-загадочные плоды темной «языковой алхимии», как обозначали вслед за Артюром Рембо свое словесное изобретательство его продолжатели. Но рядом с этими ребусами без ключа в изобилии встречаются и подлинные находки, открытия мастера «фосфоресцирующей обыденности», умеющего легким сдвигом в самом заурядном языковом обороте заново явить как бы только что сотворенной, во всей ее прелестной первозданности, совсем, казалось бы, примелькавшуюся и обезличенную жизнь. Позже Элюара не раз назовут певцом «райских» прозрений, тех моментов, когда греза о счастье словно сбывается и все кругом сияет улыбками безоблачного детства, так что вселенная выглядит средоточием прозрачной и лучистой чистоты. Такие «звездные миги» знакомы уже раннему Элюару.

Поль Элюар. Фото ок. 1920 г.

Однако в подобной одержимости небывалой чистотой помыслов, дел, слога есть и свои подвохи. Элюар их не избежал, коль скоро он вместе с товарищами по «дада» в своем «восстании духа» не останавливался и перед самыми крайними перехлестами, доходя подчас до приписывания изначальной ущербности всему земному, обремененному житейской плотью. «Однажды будет сказано, — вырвалось как-то у Т. Тзара, — что глаза, которыми смотрел мятеж, были пусты, в них не было человеческой радости».

В самом деле, окрест себя молодые бунтари с их запальчивой безудержностью не желали видеть ничего или почти ничего, достойного сохранения, и в таком случае «чистота» оказывалась «не от мира сего», неким невоплощенным и невоплотимым кумиром. Упаси бог внедрить желаемое в жизнь — белоснежное платье мечты замарается, как только она коснется этой грязи. Элюар горько сетовал, что его мучительно проследовали «галлюцинации добродетели», что он ощущал себя «повешенным на дереве морали» того максималистского «нравственного абсолюта, предполагавшего недосягаемую чистоту побуждений и чувств», к которому было, по признанию Тзара, устремлено все «дада». И самым жутким из этих наваждений был, пожалуй, мираж совершенства, столь же безупречного, сколь и безжизненного;

Все наконец распылилось Все изменяется тает Разбивается исчезает Смерть отступает Наконец Самый свет теряет свою природу Становится жаркой звездою голодной воронкой Утрачивает лицо И краски Молчаливый слепой Он везде одинаков и пуст.

Лирической исповедью об этом мысленном путешествии в пустыню мертвого безлюдья, опустошенного умом, который впал в недоброе пренебрежение к жизни, и была следующая книга Элюара «Умирать оттого, что не умираешь» (Mourir de ne pas mourir, 1924). Столь взыскуемый край обетованный на поверку обернулся краем отчаяния, да и вряд ли мог быть чем-нибудь другим, коль скоро дорогой туда был выбран лихорадочный мятеж против всего и вся, подобный исступлению тех христианских отшельников, что поворачиваются спиной к «мирской суетности». 24 марта 1924 г., за день до выхода книги, надеясь разом разрубить узел своих трудностей — философских, творческих, житейских (ниспровергатель торгашества, он был вынужден зарабатывать тем, что помогал отцу в его сделках), Элюар втайне от родных и друзей скрылся из дому. Он сел в Марселе на первый попавшийся корабль, пустился в кругосветное плавание, был на Антильских островах, Малайском архипелаге, в Океании, Новой Зеландии, Индонезии, на Цейлоне и, наконец, застрял в Сайгоне, без денег, больной. Лишь через полгода после «идиотского», по его словам, путешествия, о котором он избегал вспоминать, он вернулся на родину вместе с выехавшей за ним женой.

В подготовленной им вскоре книге стихотворении в прозе «Изнанка одной жизни, или Человеческая пирамида» (Les dessous d’une vie ou La pyramide hamaine, 1926) различимы глухие намеки на то изнурительное душевное распутье, где очутился однажды искатель, который, поддавшись «тяге к небу, откуда птицы и облака изгнаны», «возжаждал одеревенения и торжественности мертвецов». Он долго «кружил по подземелью, где свет только подразумевался», пока не понял, что «ему недостает пищи света и разума» И что есть «лишь один способ вырваться из этой темноты: связать свои помыслы с самыми простыми невзгодами». Отныне Элюар бережно и растроганно склоняется «над мельчайшими проявлениями жизни, которым нежность служит единственной поддержкой». В самом что ни па есть заурядном — здесь, вокруг себя, — старается различить отростки той чистоты, которая не разлучена с каждодневной обыденностью. Кризис доверия к жизни, вызванный резким расщеплением в анархическом бунтарстве желаемого и сущего, завершился не усталой сломленностью. В конце концов он укрепил решимость искать в самых недрах бытия, под наносным мусором, рядом с изъянами и искажениями, то, что заслуживает заботы и помощи и что, в свою очередь, является залогом искоренения этой ущербности, помогает сопротивляться ее засилию.