Пуговица, или серебряные часы с ключиком

Вельм Альфред

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

#img18.png

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Первое время они все вместе жили в большой риге барского имения. И Орлик стоял тут же, рядом, и по ночам они слышали, как он с полу подбирает старую солому и долго жует ее.

— Уран ты забыл, — говорит Комарек.

И Генрих снова перечисляет планеты Солнечной системы. Больше всего ему нравится Юпитер: сколько у него лун! Вот если бы у Земли было десять лун! Или двенадцать! А Млечный Путь! А сколько солнц! Миллиарды! А сколько же должно быть тогда планет?

Вечер за вечером они говорили об этом. А Орлик равномерно пережевывал солому, и они слушали бег времени.

— Дедушка Комарек, пекарю сегодня муку привезли.

— Ну?

— Женщины говорили.

— Спи. Завтра узнаем.

— Спокойной ночи, дедушка Комарек.

— Когда, говоришь, ему муку привезли?

— Вечером. Говорят, всю ночь будет хлеб печь.

— Увидим.

— Спокойной ночи, дедушка Комарек.

Где Генрих? Генрих опять с Орликом. Любит он, когда лошадь поглубже засовывает голову в ведро, чтобы допить всю воду, даже на самом донышке. И слушать, как Орлик дышит, он любит. А какая силища в такой вот ноге! Не шелохнется Орлик, терпит, пока все копыто не вычистишь. Запах седла будил в Генрихе воспоминания, и он испытывал робкую нежность к лошади. Порою он негромко произносил какое-нибудь русское слово. Лошадь затихала, и Генриху казалось, что она поняла его и что вообще это очень умная лошадь…

Не привезли, оказывается, муки. Не напек пекарь хлеба.

— Здравствуйте, матушка Грипш. Я только так забежал — поглядеть, как вы тут.

А матушка Грипш дает ему бутылочку козьего молока и разрешает сбегать на огород — выдернуть десяток морковок.

Поблагодарив, Генрих уже снова мчится к дедушке Комареку…

Но вообще-то его теперь чаще можно видеть у дома пекаря. Дети там играли весь день напролет. Или убегали купаться. Или рыскали по лесу — искали фаустпатроны. А вечером — обязательно прятки!

Генрих стоял и смотрел, как они в сумерках выскакивали из-за сарая и неслись к дому, чтобы успеть выручиться. Он знал все потайные места, где они прятались. И стишки знал, которые надо говорить в таких случаях. Однако виду не показывал, что ему ужасно хочется играть вместе со всеми.

— Палочка-выручалочка, выручи меня!

Тепло. С полей доносятся запахи цветущих трав. То слышатся визг, смех, крики, то наступает необыкновенная тишина. Уже совсем стемнело, а Генрих все еще слышит топот ребячьих ног. В промежутках кто-то, запыхавшись, барабанит стишок:

Скрылся корабль. А жених пировал — В жены прекрасную Флорию взял…

В следующий вечер Генрих сказал Комареку:

— Схожу еще разок к пекарю. Может, сегодня муку привезли.

На этот раз он твердо решил: «Подойду к ребятам. Спрячусь, как и все, а потом, когда будут искать, попадусь. Придет моя очередь водить, я сделаю вид, что никак не найду никого, — ребята и останутся довольны».

— Ну как, Лузар? — подойдя, спросил он… и все вышло совсем по-другому.

Должно быть, ребята только что повздорили. Лузар стоял на одной ноге, прислонившись к забору и стараясь вытащить занозу из пятки.

— Здорово парит! Наверное, скоро дождь пойдет, — сказал Генрих.

Лузар поднял голову и посмотрел в сторону ребят, потом снова занялся своей пяткой.

— Заноза попала или колючка?

Генрих не обратил внимания, что спор у ребят утих. Он заметил это, только когда кто-то подошел сзади и сбил у него фуражку с головы. Это был Петрус. Он стоял, держась одной рукой за штакетник, а другую засунув глубоко в карман. Генрих засмеялся, показывая, что шутку он понимает. Потом нагнулся, поднял фуражку, смахнул пыль.

— Ты кто будешь? — спросил Петрус, небрежно привалившись к загородке. — Русский или кто? — Рубашка у него была спереди разорвана.

— Я… разве не все равно? — сказал Генрих.

Вокруг них уже толпились ребята.

— Ничего не все равно!

Генрих заметил, что Петрус меряет его взглядом, и все еще надеялся, что дело обернется к лучшему.

— Скажи, что ты немец!

— Я и есть немец, — сказал Генрих, надевая фуражку, и все же заметил, что Петрус задумался.

— Скажи, что ты плевал на русских!

Кругом все притихли.

— Считаю до трех! — сказал Петрус. У него были красивые курчавые волосы. Через разорванную рубашку виднелась загорелая грудь.

Генрих покачал головой.

Петрус снова сбил с него фуражку.

Генрих нагнулся, но кто-то наподдал фуражку ногой. Она откатилась. Генрих побежал за ней. И вдруг все сзади закричали, зашикали. Он подумал, что они бегут за ним, побежал быстрей и остановился под каштанами. Отсюда он увидел, что ребята остались около пекарни. Слышно было, как они смеялись, что-то кричали ему. Но что это они кричат? Теперь даже хором… И тогда он разобрал, что они кричали:

— Пу-го-ви-ца! Пу-го-ви-ца!

Немного погодя все стихло. Генрих медленно побрел прочь.

Он шел и слышал, как ребята снова стали играть в прятки.

«Откуда они знают?» — думал он. Никогда ему не бывало обидно, что Мишка называл его Пуговицей. Но сейчас, когда ему кричали это вдогонку ребята, он решил, что это ужасное прозвище. «И откуда они знают?» — все спрашивал он себя.

Старый Комарек сразу заметил, что с мальчонкой что-то не так.

— Лошадь я напоил, — сказал он.

Хорошо понимая, что Генриху очень хочется играть с ребятами, Комарек думал, что мальчонка вернется гораздо позднее.

— Я недавно ее загнал. Хорошая лошадь. Ест хорошо, — добавил он, видя, что Генрих подошел к чемодану и спрятал в него солдатскую фуражку.

— Хочешь, на озеро еще раз сходим? Беда, что они с домом рыбака творят.

Ему было жаль мальчонку, и он уже подумывал о том, не перебраться ли нм в другую деревню. Причину можно ведь любую придумать. Правда, ведь мальчишке лучше будет, если они в другую деревню переберутся. Однако спешить с этим нельзя. Да и озеро здесь!

Сколько раз старый Комарек выходил на берег! А то и вокруг обойдет. Очень уж это озеро пришлось ему по душе.

2

На следующее утро Генрих долго чистил стремена. Не успокоился до тех пор, пока они ярко не засверкали на солнце. Потом оседлал Орлика и поехал в деревню. Он решил: проедет мимо и не удостоит их даже взглядом! Поводок он подобрал покороче, прищелкнул языком, чтобы Орлик пританцовывал.

На этот раз ребята собрались у кузницы. Только заметили его — перебежали дорогу и наломали прутьев.

А Генрих замешкался, слишком поздно повернул лошадь. Теперь они уже кричали с двух сторон и так хлестали лошадь прутьями, что она поднялась на дыбы и галопом поскакала прочь. Генриху удалось справиться с ней только у барской риги. Выбежал Комарек.

— Ничего, ничего, дедушка Комарек!

Но старик видел — что-то случилось!

Кучер Готлиб подарил Генриху старую шлею, а позднее и скребницу. Мальчишка холит и нежит свою лошадь. Теперь часто можно видеть, как он верхом едет по лугам и полям.

Как-то он добрался до моста через Хавель. На обратном пути он встретил фрау Сагорайт.

— Вы в Шабернак собрались? — спросил он.

За спиной у нее был туго набитый рюкзак, в руках — большая желтая сумка. Поезда уже снова ходили, и фрау Сагорайт, оказывается, собралась к сестре, которая жила в Вуппертале. Но Генрих заметил, что фрау Сагорайт почему-то испугалась, увидев его верхом.

— В Вуппертале она живет? — переспросил Генрих. — Вот ведь какое совпадение. И надо ж!

— А ты что, кого-нибудь знаешь в Вуппертале?

— Знаю. Знаю одного человека, который тоже собирался ехать в Вупперталь, — ответил Генрих. — Барон фон Ошкенат. Он мне хотел даже озеро в наследство оставить.

— Барон фон Ошкенат?

— Да, да. Озеро хотел мне в наследство оставить.

— Он родственник твой?

— Нет.

— Значит, очень хорошо к тебе относился?

— Да, хорошо.

Фрау Сагорайт поставила желтую сумку на землю и неожиданно сказала:

— Послушай, Генрих… Не то чтобы я хотела тебя уговорить, но послушай меня… У тебя ни отца, ни матери. Я бы на твоем месте сразу решилась…

Фрау Сагорайт подошла поближе, стала рядом, погладила лошадь.

— Давай с тобой забудем все, что было раньше, — сказала она.

А Генрих сразу представил себе, как Ошкенат встретит его в Вуппертале. Должно быть, опять будет учить его французскому. И в коляске по лесу они опять поедут, и он, Генрих, будет кричать: «Это лес барона фон Ошкената! Это лес барона фон Ошкената!..»

— Чего ты еще думаешь? — спросила фрау Сагорайт.

— Нет, фрау Сагорайт, не поеду я. Он капиталист.

— Он что?.. Ах да, разумеется… — И все же она продолжала уговаривать мальчика. Возможно, что они завтра уже будут в Вуппертале.

— Нет, нет, — сказал Генрих. Никуда он от дедушки Комарека не уедет.

Фрау Сагорайт перестала гладить лошадь, спросила:

— Что-нибудь передать барону фон Ошкенату?

— Привет от меня передайте, фрау Сагорайт.

— Ну, тогда до свиданья, Генрих.

— До свиданья, фрау Сагорайт.

3

Он пустил Орлика рысью. В овсах остановился, сорвал несколько колосков. Лошадь прямо с его ладони губами подобрала зерна. Потом, когда он ехал уже через луг, он далеко впереди увидел мальчишку. Голова качалась из стороны в сторону, под мышкой — старый школьный ранец.

Генрих нагнал его и, когда был уже совсем близко, услышал, что мальчишка разговаривает сам с собой:

— Вот и будет тебе покой. Вот и будет…

— Это я, Отвин.

Отвин, только мельком взглянув на него, продолжает говорить сам с собой:

— Будет тебе, ведьма! Будет тебе, чего сама добивалась!.. — Слова эти Отвин выкрикивает сквозь слезы, плечи его дергаются от рыданий.

— Ты чего, Отвин?

Неожиданно Отвин останавливается, как будто только теперь заметил рядом верхового, и смотрит на Генриха красными от слез глазами.

Генрих соскочил. Они поздоровались за руку.

— Проехался чуток, понимаешь? — говорит Генрих. Удивительно, только что Отвин плакал, а сейчас стоит, наклонив голову, и мечтательно смотрит вдаль…

— Это совсем твоя лошадь?

— Это Мишкина. Он мне подарил.

— Какая лохматая! Ух, какая лохматая! — Тонкие пальцы Отвина гладят и гладят гриву Орлика.

— Потому что это обозная лошадь, Отвин. А Гнедка ты знал? Вот уж был лохматый, не то что Орлик.

Шагом они поднялись на холм, огороженный для выгона скота.

На спуске к озеру растет яблонька. Она хотя и дикая, но крона у нее круглая и густая. В тени яблоньки лежат четыре гладких валуна. И еще палка. И дощечка. И помятая алюминиевая кастрюлька. На камнях — пятна краски.

Вдвоем они сняли с Орлика седло, уздечку, и он теперь пасется на свободе, щиплет травку. Ребята сбежали к озеру, набрали воды в алюминиевую кастрюлю, а когда снова вернулись к яблоньке, Отвин открыл ранец и вынул рисунки. Они сделаны прямо на газетной бумаге, и черные буквы просвечивают сквозь краску. Или на квадратных картонках.

— Это все ты сам нарисовал, Отвин?

На рисунках — то пригнувшиеся среди полей домики, то деревья, ждущие у дороги. Но чаще всего море. Над морем — огромное небо, и так и кажется, что ты видишь море далеко-далеко. Волны зеленые, так и накатываются на зрителя. А далеко позади — тонюсенький белый пароходик.

— Не очень они похожие, — говорит Генрих.

— Больше всего люблю море рисовать, — говорит Отвин.

— А ты как, срисовываешь или…

— Я выдумываю его из головы, — отвечает Отвин. — Каким я его себе придумываю, таким я его и рисую.

Потом они устроились на валунах. Отвин рисовал, и было приятно сидеть здесь, в тенистой прохладе. Часто Отвин поглядывал на озеро, как будто видел там море, и рисовал…

— Ты видел когда-нибудь море, Отвин?

— Я его придумываю себе.

— А я видел, — сказал Генрих. — Зимой, когда мы залив переходили.

— Море?

— Да, море, Отвин.

Отвин отложил дощечку, на которой он разводил краски, и спросил еще раз:

— Ты правда видел море? — По его большим глазам было видно, что ему не верится.

— Понимаешь, Отвин, когда мы шли через залив, мы еще издали увидели косу. На косе — лес, а над лесом — море.

— Над лесом?

— Понимаешь, прямо над лесом, Отвин.

— А потом, потом ты подошел?

— Да, мы подошли совсем близко.

Оба молчали, представляя себе море.

— Когда вы подошли, ты руку опустил в море?

— Да, опустил, — ответил Генрих и тут же вспомнил, что на самом деле он не опускал руку в воду.

Море штормило, и они около часу шли вдоль пляжа. Теперь Генриху стало жалко, что он не опустил руку в море.

— Какое оно, море, скажи! Оно такое… раздумчивое, да?

— Да, оно чуть-чуть раздумчивое, Отвин.

Оба они теперь смотрели на озеро, и Отвин все задавал и задавал странные вопросы.

— Синее оно было и немножко зеленое. А у горизонта — желтоватое, — сказал Генрих.

— А ты четко видел горизонт?

— Да, четко.

— Я видел одну картину, там нельзя было четко различить горизонт.

— Нет, я совсем четко его видел.

4

Отвин сидел и рисовал. Оба его выступающих зуба, как бы довольные, покоились на нижней губе. Генрих видел, как он углубился в свою работу, и думал: «До чего он безобразен!» У Отвина были жиденькие белесые волосы и такие же брови. На красных руках и на ногах тоже росли беленькие волосики. «Почему он по дороге сюда так плакал?» — спрашивал себя Генрих.

Над озером пролетела скопа, вдруг застыла в воздухе и ринулась вниз. Несколько мгновений ее не было видно, а когда она снова поднялась, мальчики увидели серебряную рыбку у нее в когтях.

— Я хотел тебя спросить, Отвин… Что-то Сабины не видно.

— Она больна… Говорят, тиф у нее.

— Тиф? Боже мой! — Генрих подтянул ноги и обхватил колени.

Некоторое время оба молчали.

— Но нельзя, чтобы знали, что она болеет тифом, — сказал Отвин, — а то ее отправят в барак для заразных.

— Никому не скажу, Отвин, — пообещал Генрих.

— Может быть, она даже умрет, — сказал Отвин.

— Боже мой!

Они еще говорили о Сабине, говорили робко, осторожно.

Сабина иногда приходила смотреть, как он рисует, рассказывал Отвин. А однажды подарила ему коробочку с красками.

— Сюда? Сюда она приходила?

— Вот сюда, где мы сидим. Вон оттуда с горы приходила. — И Отвин кисточкой показал, откуда приходила девочка.

Отвин рисовал море, они говорили о том о сем. Говорили и о смерти.

— У нас умер один по дороге, — сказал Генрих. — Мы сидели у костра, ели картошку… Мы и не заметили, как Бальдур умер. Ножки у него очень тоненькие были. Но мы правда ничего не заметили. А когда он был уже мертвый, мы стали его жалеть. Но мы были и рады, что он умер. Теперь мы могли быстрей идти. Не надо было так часто ждать фрау Пувалевски…

Отвин тоже рассказал об одном случае. О бабушке он рассказал. Однажды — это было зимой — она умерла. Без конца она говорила, что умрет весной, а умерла в январе.

— Я был у нее в комнате, — рассказывал Отвин, — но она сказала, чтобы я шел на кухню. А когда я вернулся…

— Правда, Отвин, — говорил Генрих, — нам было его жалко. Но мы и радовались, что он умер. Не знаю, почему так получилось, но мы были рады.

— Сколько я себя помню, я всегда жил у нее, — говорил Отвин. — И мне разрешали все время рисовать. Сколько хочу. А она сидела за столом и смотрела, как я рисую. И всегда говорила мне: «Ах, Отвин, нарисуй мне еще такую красивую картинку!»

— И еще я знаю один случай — это когда они Рыжего повесили. Я его не предал, Отвин. Это фрау Сагорайт донесла на него жандармам. Но, понимаешь, может быть, и я предал бы его. Они повесили Рыжего на мертвом тополе. Но я его не выдал.

— Очень она в домино любила играть. Без конца мы с ней в домино резались. Она не была моей мамой. Она была сестра моей бабушки. Но я все равно думал, что она моя мама. Когда мы с ней в последний вечер играли в домино, она вдруг сказала мне…

— И еще я один случай знаю, Отвин. Тоже там, в Померании, это было. И санитар, когда я приходил… Такой добрый дядька этот санитар был! Он мне сказал, что она уже встает. А на другой день, когда я пришел…

Генрих внезапно умолк. Отвин тоже ничего не говорил.

Они поднялись каждый со своего камня, подошли к Орлику, стали хлопать по его крепкой шее. Потом нарвали щавеля, повалились на траву и, глядя на синее небо, жевали щавель. Земля была теплая. Солнце пекло…

Вечером в деревню прикатила военная машина. Рядом с водителем сидел офицер. Когда он вылезал из машины, все увидели его мягкие офицерские сапоги.

Он закурил сигаретку и спросил, где мальчик.

— Salud, господин Новиков! — приветствовал его Генрих.

Он стал расспрашивать офицера про солдат, решив, что комендант приехал, чтобы сообщить ему о них. Но нового он так ничего и не узнал.

— Нашел бургомистра?

— Бургомистра? Да, бургомистра нашел. Я целый день ехал, господин Новиков, и вечером, когда до седьмой деревни добрался…

Офицер курил, слушая его рассказ. Ему нравился мальчишка, и он знал, что солдаты тоже его любили.

Потом Генрих сбегал за Комареком и привел его.

Офицер не ожидал увидеть молодого человека, но, увидев старого Комарека, удивился. Он долго смотрел на старика и, должно быть, заколебался.

— Так вот, вы бургомистр. — Он предложил старику сигарету, потом спросил: — Вы коммунист?

— Господин комендант, не могу я быть бургомистром, — сказал. Комарек. — Всю жизнь прожил рыбаком-арендатором… Нет, я не был коммунистом.

— Он в Петрограде был, господин Новиков. В революцию он в Петрограде был.

Но старый Комарек продолжал возражать, делая это очень неловко, да и мальчишка беспрестанно прерывал его.

Странное было чувство у офицера, когда он слушал, как старик говорил, с трудом подбирая слова, а мальчишка все время перебивал его, уверяя, что дедушка Комарек всегда был коммунистом.

«Нет, стар он чересчур, — думал офицер, — чересчур стар». Но тут же услышал свои собственные слова:

— Все равно, вы теперь бургомистр. С сегодняшнего дня вы бургомистр. — Сказав это, он тут же понял, что сделал это ради мальчонки.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

5

Уж очень почтенный вид был у старого Комарека, когда он сидел в бургомистерской за столом, откинувшись на спинку кресла, и перо его, прежде чем писать на бумаге, выводило в воздухе всякие крючки и закорючки. Непривычное было это занятие для старика. Частенько и рука немела, приходилось давать ей отдых.

Сначала он составил список всех тех, кого следовало пропустить через вошебойку. Потом список получателей детского молока. Затем список сдачи яиц, список наличия домашней птицы и под конец — список свиней и крупного рогатого скота…

А дело, оказывается, заключалось в том, что в Гросс-Пельцкулене решили установить справедливость. Генрих сидел на ящике из-под яиц и перечислял фамилии. От нетерпения он болтал ногами, обутыми в солдатские сапоги. Надо же, у дедушки Комарека опять руку свело!

Справедливость — вот, оказывается, в чем загвоздка!

Старый Комарек тоже заразился страстью мальчишки: немедленно и непременно они хотели устроить в Гросс-Пельцкулене рай земной. И чтоб мясо и молоко было для всех! И комнатка своя у каждого. И яблоки, и картошка, и сажень дров на зиму. Пусть все, все будет устроено по справедливости! Комарек злился на свою руку и говорил:

— Да, да, корень всего зла, если такой есть, — в несправедливости!

Порой старик задумывался: до чего же проста правда! До того проста, что ее ребенок поймет.

— Знаете, дедушка Комарек, это все равно, как говорить: можно — справедливость, а можно — коммунизм. Это одно и то же.

«И до того она проста, что и не ошибешься никогда! — И еще старик подумал: — Ведь это на пользу правде, что она такая простая».

— И потом, дедушка Комарек, власть-то наша!

И до чего мальчонка распалился!

Генрих вспоминал и споры с Николаем, и всякие высокие слова лезли ему в голову. А сейчас он думал, какой бы им еще список составить.

— Дедушка Комарек, как вы считаете, справедливо это, что у Готлиба только одни штаны?

— Сейчас много людей, у которых только одна пара штанов.

— Верно. Но скажите, справедливо это?

— Нет, не справедливо, — отвечал Комарек.

— А у Бернико полный шкаф штанов.

— Ты что, в шкаф к нему нос совал?

— Наверняка у него полный шкаф штанов.

Комарек усомнился:

— Зачем ему столько штанов?

— Ну, скажем, у него шесть пар штанов. Справедливо это?

Старик задумался: вопрос показался ему не простым.

— Давно уже так устроено: у одних шесть пар штанов, у других одна пара.

— А власть-то наша!

— Да, власть наша, — согласился Комарек.

6

Без конца стучат в дверь — прерывают их.

— Хорошо, фрау Пувалевски, я позабочусь об этом.

Генрих спешит добавить:

— Понимаете, фрау Пувалевски, все будет у нас по-другому.

— Работаешь, работаешь, а жрать-то нам с гулькин нос дают, — говорит фрау Пувалевски.

Она привела всех своих детей в бургомистерскую. Но теперь они все умыты, у Эдельгард светленькие, туго заплетенные косички.

А то зайдут сестры-близнецы. У одной — черная сумка под мышкой.

— Какого дьявола! Не могу же я разорваться! — уже кричит Комарек и строго смотрит поверх очков в металлической оправе.

Или звонит телефон.

— Да, ходил… Что?.. Ходил, всех обошел. Обещали… Что?.. Обещали, что будут сдавать… Что? Что?.. Думаю, бидонов тридцать, — говорит Комарек. Держа трубку в руке, он встает из-за стола, кивает или отрицательно качает головой. — Что, что?.. Понял, тридцать пять бидонов.

Генрих нет-нет да посмотрит на блестящий колокольчик, который стоит на шкафу, где хранятся папки с делами.

После полудня в бургомистерскую пришел незнакомый человек — зарегистрироваться. Жить будет у Раутенберга, сказал он. А удостоверение личности? Нет у него. Два дня назад потерял.

— Как мне вас записать? — спрашивает Комарек.

— Эдмунд Киткевитц.

— Рождение?

— 1921 год, 17 апреля.

Генрих внимательно рассматривал незнакомца. «Где-то я его видел», — подумал он. Однако вспомнить, где и когда, так и не смог. На правой щеке незнакомца был длинный шрам, и если смотреть на него сбоку, то кажется, будто он смеется.

— Работать будете тоже у Раутенберга?

— Да, у Раутенберга.

Комареку не хотелось тут учинять допрос, но что-то ему не понравилось в незнакомце. И эта застывшая улыбка ужасно мешала, хотя он и понимал, что это вовсе не улыбка. На незнакомце была летняя куртка и шестиугольная кепка.

Снова зазвонил телефон. И Комарек несколько раз сказал в трубку:

— Слава тебе Господи! — и при этом он усердно кивал. — Семь центнеров? Слава Богу!.. Что? Сейчас же скажу. — Положив трубку, он сказал: — За мукой надо ехать, Генрих. А этот… Киткевитц, вышел?

— Да, ушел.

7

Какое это было лето!

Генрих ходил со списками по деревне и записывал, у кого сколько кур. При этом ему порой вспоминалось, как они с Мишкой обходили дворы.

— Матушка Грипш! У него же не меньше шестидесяти семи кур. Правда? — Генрих прошел палисадник, сел на низенькую скамеечку и кивнул в сторону усадьбы Бернико.

— Не надивишься на тебя: опять ты у нас тут всем заправляешь! — говорит старушка, она по-прежнему ласкова с мальчишкой.

— Возьму да напишу — шестьдесят семь.

— Если у него что и осталось после тебя, так это голов двадцать, никак не более.

— Это ты, матушка Грипш, жалеешь его. Понимаю, но это неправильно. И потом, ты забыла — классовая борьба!

— Ах, сыночек ты мой!

— Тебе я, к примеру, только двух кур записал, хоть и знаю, что у тебя пять. А почему? Потому что мы с тобой братья по классу.

— Чего это мы с тобой?

— Братья но классу, матушка Грипш. Даже если ты еще и не осознала этого.

Генрих пускается в рассуждения о том, как теперь все будет по-другому… Он, Генрих, и дедушка Комарек… И молоко-то будет для всех, и мясо, и хлеб, и овсяные хлопья. И все будет по справедливости…

— Ничего-то я в вашей политике не разберу, — говорит старушка.

— Может быть, но так оно и есть.

— Нельзя ему писать больше кур, чем у него бегает в курятнике. Откуда он яйца будет брать для сдачи?

— У тебя, матушка Грипш, не хватает классовой сознательности.

Старушка только качает головой.

— Ладно, запишу ему двадцать семь кур, но только ради тебя, матушка Грипш.

А как просто все было, когда они с Мишкой ходили по дворам! Теперь-то его и в ворота не пускают, приходится ловчить и изворачиваться, чтобы эту птицу всю записать…

— Ушам своим не поверил, господин Раутенберг: говорят, у вас шестьдесят семь кур.

Хозяин потихоньку подталкивает мальчишку к кухне.

— Альвина, дай ему стакан молока, — говорит он громко. — Одиннадцать кур у меня — все остальное ложь и обман.

Они сидят за длинным кухонным столом. Липа как раз цветет. Об этом и разговор.

— Ах, как липа-то цветет в этом году! — замечает Генрих. — Но одиннадцать кур? Нет, этого не может быть. Пока я дошел до ворот, я уже двадцать семь насчитал.

— Ты ел сегодня что-нибудь?

— Сегодня? Нет еще.

— Альвина, он еще не ел ничего! — кричит хозяин. — Это соседские куры у нас по двору бегают. Каждый год прямо беда с ними!

Хозяйка строга и неприветлива. Волосы у нее закручены в тугой пучок на затылке. Однако все, что приказывает хозяин, она тут же делает. Вернувшись, она ставит на стол блюдо с бутербродами и стакан молока.

— Большое спасибо. Но у вас-то во дворе все леггорны, — говорит Генрих. — И в коровнике кудахчут еще не меньше семнадцати кур.

Но вот Генрих и сыт. Договорились они на тридцати семи.

Впрочем, больше всего Генрих любит ходить с колокольчиком. Сразу же стайка малышей увязывается за ним. Рядом шагает Эдельгард. Она всегда теперь вертится около него. Но он позволяет ей это, только если у нее косички аккуратно заплетены.

— …В общинном зале состоится… Эдельгард, прогони ты эту мелюзгу, своих слов не слышишь!.. Состоится собрание местного населения. Доклад сделает бургомистр Эрих Комарек, — громко вещает Генрих. — Просьба приходить без опоздания…

Он звонит в колокольчик и шагает дальше. Ребятишки — за ним.

В промежутках он отвечает на вопросы населения:

— Да, муку уже везут… Это как повернется дело… Как только привезут, так и начнем печь.

Снова он размахивает колокольчиком, останавливается и громко произносит:

— Сегодня вечером ровно в восемь часов в общинном зале состоится…

Понемногу жители выходят на улицу.

8

— Уважаемые женщины, уважаемое мужнины! — Старик готовится к докладу. Чувство у него при этом не из приятных — это ведь первый доклад за всю его долгую жизнь!

Заложив руки за спину, он расхаживает по бургомистерской и твердит:

— Уважаемые женщины, уважаемые…

— Я бы сказал «товарищи», — предлагает Генрих.

Старик остановился.

— Товарищи… — произносит он, словно пробуя, как это слово звучит. — Товарищи и уважаемые друзья, — неожиданно находит решение старик.

— Правда, хорошо получается: «Товарищи и уважаемые друзья», — соглашается Генрих.

И все же старику никак не удается подобрать первую фразу.

— Ныне, когда умолкла буря войны… Ныне, когда молчат пушки… — произносит он и смотрит на мальчишку. — Ныне, когда стихла буря войны и судьба всех нас…

— Я не стал бы говорить «судьба», я сказал бы «классовая борьба»!

Генрих сидит на ящике из-под яиц, готовый в любую минуту подать необходимый совет. Доклад подвигается медленно. Старик застревает посередине каждой фразы.

— Ругаться надо, дедушка Комарек. Скажите, что все теперь будет гораздо лучше, но по-боевому скажите. И этому… Ошкенату всыпьте как следует…

«А правда, — думает при этом старый Комарек, — может быть, лучше и крепче будет, если я приведу какой-нибудь конкретный пример…»

— Правда, всыпьте! — зажигается Генрих. — Он же капиталистом был и это…. феодалистом!

Старый Комарек никак не может обрести уверенность и продолжает нервно ходить по комнате. «Надо мне вспомнить этого Ошкената, — думает он. — Ночи, что мы с ним рыбачили. Донный невод тянули…»

— Понимаешь, характер у него дурной был, недобрый, негуманный. Людей он не уважал, ни во что не ставил людей, — говорит Комарек.

— Феодалист, поэтому.

— И даже когда пьяный был, он людей ни во что не ставил. Пуще всего — когда пьяный бывал.

— Потому как он есть классовый враг! — выкрикивает Генрих. — Капиталист и классовый враг!

А Комарек погружается в воспоминания.

Два раза они прошли с большим неводом. Потом сидели у костра. И в ту ночь он поклялся никогда больше не рыбачить с Ошкенатом. И рыбаки и работники ошкенатские все тогда напились. Тут-то Ошкенат себя и показал. Сидит, наслаждается, милостиво принимает их заискивания.

— А с сетями меня взял да обманул, — вспоминает Комарек. — Я ушел, а он меня и обманул.

— Эксплуататор он, потому. Самый подлый эксплуататор! — горячится Генрих.

— Понимаешь, характер дурной, негуманный какой-то. Достоинства человеческого не признавал.

— Правильно вы все говорите, дедушка Комарек. Но про классовую борьбу мало очень.

Комарек смотрит на мальчонку. Вон он сидит на тарном ящике и просто сгорает от нетерпения. «Что такое одна человеческая жизнь? — думает старик. — Бог ты мой, что такое одна жизнь! — Минуты на две он даже забыл о предстоящем докладе. — Было бы тебе сейчас столько лет, сколько мальчонке! — думает он. — Время ведь еще не бремя для него! И мир весь такой простой и ясный, какой он на самом деле и есть. И тебе вот хотелось бы сидеть на этом ящике и от нетерпения болтать ногами в этих огромных сапогах».

— Бонжуй он! — выкрикивает Генрих, убежденный в том, что худшего ругательства нельзя и придумать. — Бонжуй!

В эту минуту постучали, и в бургомистерскую вошел Готлиб. Он-де муку привез. Все вместе они выходят на улицу, пересчитывают мешки. Семь мешков муки привез Готлиб с мельницы.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

9

К стене зала они гвоздями прибили красный флаг.

Больше всего старый Комарек боялся забыть первые слова. Он откашлялся. Однако, взойдя на кафедру, он почувствовал, что успокаивается.

— Тише! — крикнула какая-то женщина.

Но зал никак не мог угомониться. Комарек видел перед собою море лиц, но, как только успокоился, стал различать отдельных людей. Теперь он видел и настороженные, и сомневающиеся лица, и потерявшие всякую надежду, и простоватые, и озлобленные, и открыто враждебные, и хитренько ухмыляющиеся… У входа в зал он приметил собравшихся вместе крепких хозяев, узнал Эдмунда Киткевитца. Но среди всех этих лиц выделялось одно: выражая горячее нетерпение, оно как бы светилось. И над ним — черный козырек советской солдатской фуражки. «И даже если ты будешь говорить только для одного этого мальчонки, — думал Комарек, — даже для него одного…» Он твердо решил говорить так, как советовал ему Генрих. Да, да, и ради него одного! Он начал:

— Товарищи и уважаемые друзья!

— Лучше скажи, когда хлеб давать будут! — послышался голос из группки, толпившейся у входа.

— Да, да, когда хлеб будет? — слышалось со всех сторон.

— Тише! — снова раздался тот же женский голос.

Комарек поднял руку, как бы успокаивая, но в зале поднялся еще больший шум.

Тогда встала фрау Пувалевски. Ее могучая фигура возвышалась над сидевшими женщинами подобно статуе. Все смотрели на нее и слушали, как она своим грубоватым голосом переругивается с хозяевами у входа в зал. А тех поначалу даже оторопь взяла.

— У тебя же есть чего жрать, — говорила фрау Пувалевски, — вот и заткнись! — Она повернулась и села.

— Товарищи и уважаемые друзья! — снова начал Комарек. — Теперь, когда отгремели пушки войны…

Тихо стало в зале, и Комарек услышал свой собственный голос, показавшийся ему чужим. Слова лились сами собой, они были ясными и убедительными. Никогда в жизни он не говорил таких слов. Порой он подыскивал их, возникала пауза, и снова речь лилась, как бы сама собой. Случайно взгляд его остановился на Генрихе, который так и сидел не снимая фуражки и радостно кивал ему.

Несколько поздней кто-то из ребятишек крикнул снаружи в открытое окно:

— Пекарь хлеб испек!

Крикнул он только один раз, но сразу радостное возбуждение прокатилось по скамьям. Люди стали подниматься с мест, устремляясь к выходу. Последним из зала вышел Матулла с женой.

— Хорошо вы все сказали! — с такими словами Генрих подошел к Комареку.

Вместе они зашагали в бургомистерскую.

— Я ж пекарю наказывал, чтобы подождал с раздачей.

— А я и не знал, дедушка Комарек, что вы все время про фрау Пувалевски будете говорить.

— Надо нам повторить это собрание, — заметил Комарек. — Я же ничего про поставки не сказал. Стало быть, считаешь, что я…

— Очень у вас боевой доклад получился, — сказал Генрих и стал перечислять места, особенно ему понравившиеся. — А когда вы рассказывали, как мы Бальдура хоронили, даже эти у дверей перестали разговаривать и сапогами шаркать.

Они шли тропой между кустами сирени, и мальчик с энтузиазмом говорил о выступлении дедушки Комарека.

— По-настоящему боевой доклад получился! — все повторял он.

10

Ах, погоди, дорогой капитан. Очень боюсь я неведомых стран! Есть ненаглядный жених у меня, Он мне поможет скорей, чем родня…

Время от времени Генрих возьмет да пройдется, как бы случайно, неподалеку от пекарни. И, как правило, уже в сумерки. При этом он старается даже не смотреть на ребят. Но как-то, проходя, он услышал голос Сабины. Тогда он повернул и еще раз прошелся мимо дома пекаря. Да, это была она, девочка с такими большими глазами. Но тут же он испугался: нет, не она это! Совсем волос нет! Голова как у галки… Она! Вон несется на своих тоненьких ножках… и никак не может решиться, куда бежать прятаться. Вдруг побежала за ригу.

Петрус стоял у кирпичной стены и барабанил стишок.

— Иду! — крикнул он, но, увидев Генриха, остановился и стал его поджидать. — Давай буханку хлеба, тогда можешь с нами играть.

— Буханку? А где я ее возьму, Петрус?

— Тогда проваливай! — сказал Петрус, повернувшись к играющим.

— Погоди! Может, я завтра… — сказал Генрих. — Может, я завтра принесу.

— Проваливай!

— Правда принесу!

Петрус задумался.

— Да ты и стиха не знаешь.

— Знаю, Петрус. До самого конца знаю.

— Но чтоб буханка была! Понял? Не принесешь…

— Обязательно принесу. Обещаю тебе, Петрус.

Нет, этого даже невозможно постигнуть! Генрих бегал, кричал, смеялся, носился как угорелый вместе со всеми ребятами. Даже нарочно дал себя поймать. И вот он уже стоит у кирпичной стены и тараторит выручалочку:

— Ах, погоди, дорогой капитан, Очень боюсь я неведомых стран! Есть еще добрый отец у меня, Дочку спасет он от черного дня. — Вот и приходит ко мне наконец, Плач мой услышав, любимый отец. — Батюшка! Новый продайте кафтан, Чтобы меня не увез капитан! — Нет, не продам я такую красу, Жизнь твою юную я не спасу. — …Скрылся корабль, разбивая мечту, Флорию он увозил на борту. — Ах, погоди, дорогой капитан, Очень боюсь я неведомых стран! Матушка добрая есть у меня, Дочку не даст увезти за моря. — Добрая матушка вскоре пришла, С грустью на дочку глаза подняла. — Мама! продайте бесценный сафьян, Чтобы меня не увез капитан! — Нет, не продам я такую красу, Жизнь твою юную я не спасу. — Скрылся корабль, разбивая мечту, Флорию он увозил на борту. — Ах, погоди, дорогой капитан, Очень боюсь я неведомых стран! Есть ненаглядный жених у меня, Он мне поможет скорей, чем родня. — Вот и явился красавец-жених. Море затихло и ветер затих. Девушка шепчет, не глядя в лицо: — Милый! Продай золотое кольцо… — Тут же кольцо продавать понесу, С радостью жизнь молодую спасу! — Скрылся корабль. А жених пировал — В жены прекрасную Флорию взял.

— Иду! Иду! — крикнул Генрих и побежал.

Он заглядывал туда и сюда, словно не подозревая, кто где прячется. Совсем близко подходил и отворачивался: пусть, мол, у них поджилки трясутся.

— Правда, Лузар, я бы ни за что не догадался, что ты в бочке сидишь! — И снова Генрих стоит лицом к кирпичной стене и тараторит, как это делают все ребята, выручальный стишок.

А ведь никто не может сказать, что ты подглядываешь! Для этого надо только чуть-чуть развести пальцы, и сразу в щелочки станет видно, даже как летучие мыши проносятся над крышами. И ребят всех видно. И лягушки квакают, и кузнечики стрекочут, и где-то вдали лает собака… Эта девчонка с большими глазами второй раз прячется вместе с Петрусом!

В один из заходов Генрих побежал сразу же за Сабиной. Он мог бы и обогнать ее — ножки-то у нее после болезни слабенькие, будто стебельки. Он бежал и слышал, как она задыхалась, и все же позволил ей выручиться. Потом преспокойненько отправился к месту, где лежали одна на другой несколько борон.

— Выходи, Фидлер Лут, вижу тебя! — крикнул он и побежал к стене.

Но все это время он думал о том, куда он спрячется вместе с Сабиной.

— Сабина! — позвал он не очень громко. — Сюда, Сабина! — И тут же услышал, что она бежит за ним.

Да, это была, пожалуй, самая надежная прятка — в садике у Штифелькнехта. Под навесом за сараем для коз.

Они сидели на корточках. Луна заглядывала сюда, и Сабину можно было хорошо разглядеть… «До чего же она худая, — думал он. — Боже мой, до чего ж худая! И почему у нее такие большие глаза? А как трудно сейчас что-нибудь сказать!»

— Сейчас многие болеют тифом, — сказал Генрих в конце концов. Ну, а на большее у него уже духу не хватило.

— Вдруг хозяин выйдет? — сказала девочка.

— Ничего он не выйдет.

— А если ему коз кормить?

— Он давно уже накормил.

Так они и сидели и слушали, как спускалась ночь…

Неожиданно Генрих заметил, что и девочка смотрит на него. Он сразу сконфузился.

— Где твоя фуражка? — спрашивает она.

— Фуражка? Я ее надеваю, только когда по бургомистерским делам хожу, — отвечает Генрих, чувствуя, что ее большие глаза все еще смотрят на него. Он наклоняется вперед и прислушивается. Подбирает соломку, сует ее в рот.

Слышно, как Фидер Лут кричит: «Иду!» Они пригибаются ниже, и Генрих чувствует, как она коснулась его плечом.

— В жизни ему не найти нас! — говорит Генрих и почему-то слышит, как у него бьется сердце. — Пора, Сабина, они все уже выручились!

Они пробежали садик Штифелькнехта. Генрих дал руку Сабине, а то как бы она не упала, споткнувшись о поилки для кур! Но перед пекарней она отпустила его руку.

Потом они уже прятались поодиночке. И так четыре раза подряд.

До чего ж хорошо было бегать, кричать, верещать, незаметно подкрадываться!.. Они носились как угорелые и, добежав до стены, падали на нее обессилев. «Палочка-выручалочка, выручи меня!»

В пятый раз Генрих снова побежал к навесу и услышал, что девочка побежала за ним.

Они прятались рядышком, как и до этого, и Генрих был очень смущен. Заметив, что и девочка смутилась, он сказал:

— Видишь вон ту звезду над крышей?

— Белую?

— Да, белую.

— Вижу, она совсем белая.

— Это Юпитер.

— Юпитер?

— Да, Юпитер.

Нет, пожалуй, лучше бежать выручаться! И снова они пробежали через садик Штифелькнехта, но теперь уже не держась за руки. Потом обежали ригу и громко похлопали ладошками по кирпичной стене.

11

— Двенадцатый час уже, — сказал Комарек, поглядев на свои серебряные часики.

Но он не упрекал мальчишку. Сам он просидел весь вечер над бумагами и только теперь снял очки.

— Четырнадцать бидонов молока сегодня сдали, Генрих.

Позднее, уже устроившись на ночь, Генрих почувствовал, что заснуть не может. Он лежал на высокой соломенной подстилке, покрытой мешками.

— Дедушка Комарек, мы Юпитер наблюдали.

— Да, его сегодня хорошо видно.

— Таким белым, как сегодня, я его никогда не видел.

— Верно, он светит белым светом, — сказал старик. — И этим отличается от других планет.

— Мы его над крышей Штифелькнехта наблюдали. Над самым коньком он стоял.

— А ты сказал детям, что это Юпитер?

— Да, сказал.

— Стало быть, ты теперь дружишь с деревенскими?

— Да, когда мы в прятки играли, я им рассказывал про Юпитер.

— А ты был при этом скромен, не хвастал?

— Очень даже скромным я был, ни чуточки даже не хвастал.

— Ты не должен хвастать оттого, что мы теперь в бургомистерской живем.

— Нет, дедушка, я не хвастаю.

— Бывают такие люди, — сказал Комарек, — они, как только займут положение «чуть повыше», сразу про скромность забывают, важничают, чтобы все, мол, видели, что они поднялись «повыше».

— Правда, дедушка Комарек, я не хвастаю.

«Надо тебе и об этих вещах с ним говорить, — думал старик. — Раньше родная мать его воспитывала, а раз она умерла, надо тебе об этих вещах с ним говорить…»

— Стало быть, вы больше говорили о том, какая она красивая, эта звезда?

— Да, правда, она красивая.

— И ребятишки хотели всё про нее узнать?

— Да, дедушка, все-все!

Луна заглядывала в окно, кузнечики стрекотали в траве.

«Но что-то было неприятное сегодня, — думал Генрих. — Что ж это такое?» Он чувствовал, как усталость брала свое, противился сну и уже не в состоянии был ни о чем думать. Но что-то было неприятное сегодня…

Ночью ему приснилось, что он украл буханку хлеба. Тайком забрался в пекарню и стащил.

12

— Скажи, Отвин, как делают настоящее художество?

— Этого я тоже не знаю, Генрих.

— Вот смотри, какая у тебя красивая картина получилась!

— Правда тебе нравится?

— Очень мне хочется узнать, как делают настоящее художество, Отвин.

— Я этого не знаю. Может быть, случайно?

— Такой счастливый случай, да?

— Да, да. Может быть, просто это счастье такое: вот я рисую акварелью, но краски плывут — тут набежит, там натечет… Совсем случайно…

— А потом?

— Я использую это для своей картины… по краска опять поплыла, и я опять использую.

— Значит, получается не так, как ты хотел?

— Ну да. Краски поплыли, и получилось случайно совсем по-другому.

— Значит, ты не настоящий художник, Отвин. Нужно, чтобы так получалось, как ты хочешь.

— А получилось лучше, чем я хотел.

— Как же может получиться лучше? Ты же все правильно придумал, а если получилось по-другому, значит — хуже.

— Нет, лучше! Я даже не знаю, как объяснить, но получается лучше. Случайно, но лучше.

— Нет, Отвин. Это не настоящее художество, — решительно говорит Генрих. Рисунок ему теперь совсем не нравится.

В деревне веселый перезвон. Солнце печет, земля дышит медленно и тяжко.

А перезвон этот доносится из густой тени под каштанами — там сидят мужики и отбивают косы. Слава богу, пора жатвы настала! Старый Комарек обходит поля и записывает, где, что и как выросло. Останавливается, прикидывает — удержится ли благоприятная погода? Надо посмотреть, прикатили ли молотилку на ток. Да, оказывается, прикатили. И снова он в поле. Но крестьяне не любят, когда он ходит здесь. Ходит, записывает да все на небо поглядывает.

В один из таких летних дней в деревню прибыла новая партия беженцев — семнадцать человек. И прямо — в бургомистерскую!

— Понимаю, понимаю, да где же мне вас разместить?

В этой партии оказался мальчишка. На нем были детские ботиночки, слишком маленькие для него. Он разрезал носки, и из них торчали черные пальцы.

Устает Комарек после обхода. А надо еще писать и писать. Он садится за стол и начинает перелистывать дела.

— Знаешь, Генрих, сегодня сдали три бидона молока. — Он встает и берется за папку. — Будут звонить из комендатуры, скажи — по дворам пошел.

Но очень скоро он возвращается и снова садится просматривать списки.

Генрих время от времени подходит к шкафу — взглянуть на свою порцию хлеба. Это третья часть небольшой буханки, а через два дня он получит опять полбуханки. Может быть, отрезать кусочек? Рядом с буханкой лежат три чисто вымытые морковки.

— Ты чего это не ешь? — спрашивает Комарек, наблюдавший за ним.

— Аппетита нету, — говорит Генрих. Все же он берет морковку и грызет.

— Но ты и вчера свой хлеб не съел?

— Я же сказал — не хочется. Аппетита нету.

В действительности же им овладело неодолимое желание съесть хлеб. Как только он остался один в комнате, он открыл дверцу шкафа и отрезал себе ломоть. Кое-как сдерживая свою жадность, он жевал медленно, наслаждаясь сладковатым вкусом. Но потом отрезал себе еще ломоть. А под конец — еще один толстый кусочек. На нижней полке лежал хлеб, предназначенный для кучеров. Существовал такой приказ: кучерам выдавать так называемый уборочный хлеб. Всего здесь было сложено девять уборочных буханок.

Приятное это чувство, когда голод утолен. Ты еще помнишь о нем, но страстное желание что-то съесть уже прошло, наступает блаженная сытость…

Посмотрев на оставшийся кусочек хлеба, Генрих испугался. Сколько вечеров он уже не бегал играть в прятки? Сегодня он обязательно пойдет, захватив с собой треть буханки. Теперь, глубоко несчастный, он проклинал себя за то, что не в силах был побороть свою жадность.

Снова вернулся Комарек. Чем-то встревоженный. И опять взялся за списки.

— Из комендатуры звонили?

— Да, Новиков звонил.

— Ругался?

— Если мы завтра не сдадим десять бидонов молока, говорил, если мы завтра… И еще сказал, что у городских детишек совсем нет молока.

— А не говорил, чтобы я приезжал сразу с одеялом?

— Говорил… Очень ругался, дедушка Комарек. Но под конец сказал, что подождет до завтра.

— Ишь ты, десять бидонов! Десять бидонов! Ха-ха-ха! — Старый Комарек трясется от смеха на своем стуле. — Десять бидонов! Коровы не дают ни капли молока, а он — десять бидонов!

Но Генрих хорошо понимает, что смех дедушки Комарека — горький смех, смех отчаяния.

— Коровы тут не виноваты, — говорит он. — Хозяева каждый день масло бьют.

— Ха-ха-ха!

Не может Генрих слышать этот смех!

— Мне Эдельгард сказала: сестры-близнецы каждый день масло едят. А почему? Да потому, что они по двести марок за фунт хозяевам платят.

— Но хозяева говорят, что коровы не доятся.

— А вы сами посмотрите, какое вымя у коров!

— Да, вымя большое.

— Я бы взял да отобрал у хозяев центрифуги, дедушка Комарек. Вот взял бы да отобрал. А без центрифуги как им масло бить?

— Посмотрим, Генрих, сколько они завтра молока сдадут.

Спускается вечер. Тихий, ласковый. В такой вечер только в прятки и играть! И лягушки квакают. И кузнечики стрекочут. И в шкафу лежат девять буханок кучерского хлеба!

— Ступай поиграть! — говорит Комарек. — Мне все равно еще раз по дворам пройтись придется.

Генрих остается. Старик удивлен.

— Ты что, с ними опять повздорил?

— Ничего я не повздорил.

Генрих высовывается в окно. Как было все хорошо, думает он. Как было бы все хорошо, если бы не этот Петрус! Он внимательно следит за Комареком, как тот, зажав папку со списками под мышкой, снова отправляется в деревню.

— Центрифуги надо у них отнять! — неожиданно кричит он ему вдогонку.

— Чего тебе?

— Центрифуги отобрать, и вся недолга!

13

Над черными кронами каштанов висела бледная луна, и было еще светло, когда Генрих, шагая по деревенской улице к пекарне, издали услышал ребячий визг. Почему-то сразу пропала всякая охота играть в прятки. Но решиться вернуть хлеб, спрятанный под курточкой, он тоже не мог.

Вдруг среди общего крика он различил голос девочки с большими глазами и ускорил шаг.

— Проваливай! — сказал ему Петрус вместо приветствия. — Живо проваливай! — Однако задумался, заметив, что куртка Генриха топорщится.

Вместе мальчишки прошли к тому месту, где в крапиве лежали бороны. Генрих достал хлеб.

— Видишь, целая буханка! — сказал он.

— Тогда пошли! — сказал Петрус, положив одну руку на плечо Генриха, а в другой держа буханку. — Эй, слушайте! — крикнул он.

Но ребята, уже давно следившие за ними, сами стали выскакивать из своих пряток. А Сабина, оказывается, сидела на дереве. Теперь она осторожно спустилась вниз. Она уже немного загорела, но голова все равно была еще как у галки. И глаза — большущие-пребольшущие. Генрих заметил, что она обрадовалась, увидев его. Потом взгляд ее остановился на буханке хлеба у Петруса в руках.

Их сразу же окружила вся ватага. Петрус стоял посередине, высоко держа хлеб над головой: пусть, мол, все видят! У Фидера Лута торчала во рту трубка. На самом деле он не курил, но трубку всегда держал в зубах. Генрих обратил внимание и на новенького мальчишку — с разрезанными ботиночками. Он, оказывается, тоже прибежал играть в прятки. Все сейчас смотрели на хлеб. Затем гурьбой направились за ригу. Генрих — рядом с Петрусом, который все еще держал руку на его плече.

— Ты стащил хлеб, да? — спросил мальчишка с разрезанными ботинками.

Генрих ничего не ответил.

Все толпились вокруг Петруса, а он перочинным ножичком резал хлеб. Выдав всем по ломтю, Петрус полбуханки сунул себе за пазуху.

— Отнял у пекаря, да? — опять спросил мальчишка.

— Не все равно, у кого он стащил? — оборвал его Петрус. — Если тебе невкусно, давай мне.

— Еще как вкусно! — сказал мальчишка, сразу засунув почти весь ломоть в рот. При этом он еще и смеялся, и все увидели, с каким наслаждением он жует хлеб.

Фидер Лут даже трубку вынул изо рта.

Но девочка с большими глазами — это Генрих хорошо чувствовал — молча смотрела на него. Петрус отрезал Сабине самый большой ломоть. Она тоже ела, но не смеялась, а все смотрела на Генриха.

— Как мерин-то? — спросил Петрус Генриха.

— Орлик?

Генрих еще утром нарезал лошади травы. Теперь Орлик стоит на конюшне и ест. Отвечая на расспросы Петруса, Генрих не переставая думал: «Ты украл у дедушки Комарека кучерской хлеб».

— Понимаешь, Петрус, больше всего он любит рысь. И не чувствуешь даже, что он рысью идет. А если хочешь перевести его в галоп, надо только тихо так, сквозь зубы, прожужжать. Сперва я и сам не знал этого секрета. Потом Мишка… ну, тот, что мне Орлика подарил… Мишка, значит…

Генрих говорил, говорил и чувствовал себя несчастнейшим человеком на свете. Он готов был убежать без оглядки. Он бежал бы вместе с девочкой и рассказал бы ей, что взял из шкафа кучерской хлеб. «Понимаешь, Сабина, я и сам не знаю, почему я его взял. Понимаешь? Сам не знаю». Так бы хорошо вместе с ней убежать и все-все рассказать!..

— Больше всего он любит рысью идти, Петрус, понимаешь?

— Завтра зайду, возьму твоего мерина прокатиться, — сказал Петрус.

— Орлика? — спросил Генрих, испугавшись. Нет, нельзя ему Орлика давать! Ни за что нельзя!.. И тут он услышал свой собственный голос: — Заходи, Петрус. Возьми, прокатись!

— Утром зайду, пораньше.

— Заходи, заходи!

К этому времени все уже съели свой хлеб и теперь вновь потянулись к пекарне. Сумерки сгустились. Генрих шел позади и думал: не пойти ли ему домой? Он заметил, что Сабина один раз обернулась и посмотрела в его сторону, но потом, вскинув голову, побежала дальше вместе со всеми. Нет, не будет он больше думать про этот хлеб! Вечер такой теплый, тихий… Генриху вдруг ужасно захотелось играть в прятки. Только бы набегаться вволю, покричать, поверещать вместе со всеми! Ни о чем он не будет думать… Играть будет, бегать, носиться…

14

Дети все почему-то смотрели сейчас в сторону деревенской улицы. И что это они кричат?

— Мо-кри-ца! Мо-кри-ца!

Они так раскричались, что уже и остановиться не могли, а все кричали и кричали одно это слово.

По другую сторону улицы со школьным ранцем за спиной шел Отвин. Красные руки болтались из стороны в сторону. Голова, утопавшая в плечах, покачивалась. Ранец — в пятнах краски. Отвин шел и тихо улыбался своей такой грустной, и отрешенной улыбкой.

— Мо-кри-ца! Мо-кри-ца!

«Это он так долго под яблонькой сидел», — подумал Генрих. Он стоял и молчал, словно застыв тут, среди беснующихся ребятишек. Ему хотелось крикнуть Отвину: «Добрый вечер!» — но он этого не сделал. Он стоял и молчал. «Ты опять море рисовал?» — хотел он спросить, но он и этого не сделал…

— Мо-кри-ца! Мо-кри-ца! — кричали дети.

Кричали хором и вразбивку. Им это доставляло огромное удовольствие. Неожиданно Генрих заметил, что и он кричит вместе со всеми: «Мо-кри-ца! Мо-кри-ца!» — и страшно испугался.

Но он все еще кричал и вдруг увидел себя идущим там, по другую сторону улицы… почувствовал, как крики эти ударялись об его ранец. И это было так похоже на то, что они сейчас кричали Отвину. А он все шел и шел совсем один по другую сторону деревенской улицы.

— Пу-гви-ца! Пу-гви-ца! — кричали они хором. Генриха охватил ужас. Внезапно он перестал кричать.

А Отвин все шел под каштанами и тихо улыбался, и ранец косо висел у него за спиной…

Генриху было жалко Отвина. И какую же боль причиняла эта жалость! Но ведь какой-то миг было так хорошо, ни о чем не думая, кричать и прыгать, как они. Ведь какой-то миг было хорошо, все думал он. И так жалко ему было Отвина…

— Живо, прятаться! — крикнул вдруг Петрус, тумаками разгоняя ребят.

15

— Сабина! Сабина! — звал Генрих, но так, чтобы этого никто другой не слышал, и побежал вперед через садик Штифелькнехта, туда, под навес, где они вместе прятались в прошлый раз.

Он думал, что девочка сразу побежит за ним. Но она не пришла.

Он сидел и слушал, как они там, у пекарни, подбегали к кирпичной стене и выручались. Вот голос мальчишки с разрезанными ботинками. Услышал он и Петруса. И Сабину. Должно быть, она сейчас стояла там и смотрела сюда, в сторону садика Штифелькнехта. Снова раздался дробный топот: опять, значит, прятаться побежали…

Темнело. На небе показались звезды. Вон и Юпитер! Но теперь чуть левее, чем в прошлый раз.

Генрих решил сидеть тут и дожидаться — может быть, Сабина все-таки вспомнит о нем. Прибежит запыхавшаяся и сразу притулится в самом углу. А он скажет: «Да нет, Сабина, я здесь Юпитер наблюдаю».

Четыре игры он сидел и ждал, потом стремительно бросился через садик и выручился у кирпичной стены. Но никто не спросил его, где он так долго пропадал. И Лузар выручился. И Фидер Лут. Сабина его тоже ни о чем не спросила. Удивленно посмотрела на него своими большущими глазами и тоже ничего не сказала.

— Ты через окно в пекарню влез, да? — спросил мальчишка, у которого были разрезаны ботинки. — Ну скажи, как ты это сделал, чего тебе стоит!

— Отвяжись! — накинулся на него Генрих.

Он бежал рядом с Сабиной и на бегу говорил:

— Сабина, мне тебя спросить одну вещь надо. Сабина…

Сделав вид, что ничего не слышит, девочка побежала к большой иве, где прятался Петрус.

И снова Генрих сидит один под навесом. Немного пахнет козами. «Но ты ж хороший, — думает он. — На самом деле ты гораздо лучше этого Петруса».

Никак он не может понять, почему девочка не побежала с ним. Ему это причиняет боль, и, чтобы избавиться от этой боли, он старается поглубже дышать.

Лягушки квакают. Небо уже усыпано звездами. Изредка падает какая-нибудь звезда, косо устремляясь к земле. Генрих сидит и думает: «Ты сегодня украл. Украл буханку кучерского хлеба. Неужели ты правда украл?»

Домой он побежал тропинками позади садов — никто так и не видел, как он ушел.

В бургомистерской еще горел свет. Отсюда, с улицы, было видно, как Комарек рылся в списках. Вот послюнявил карандаш и что-то записал.

16

Старый Комарек заглянул в шкаф. Возвращаясь к столу, он вдруг остановился. Вернулся к шкафу, пересчитал буханки.

Он не сразу подумал о том, что это Генрих мог взять хлеб. Миновала полночь, а мальчонка все еще не возвращался. «Может быть, это без меня кто-нибудь из кучеров заходил, — подумал Комарек, — и Генрих выдал ему хлеб? Наверное, так оно и было».

Прошел еще час.

Комарек вышел на улицу. Обогнул дом. Остановился у ворот сарая, где они держали лошадь. Орлик лежал на соломе. Рядом сидел мальчонка, положив ему руку на шею. Он так и заснул, сидя здесь.

Комарек подумал: «Этого так оставлять нельзя! И пусть это только один хлеб — оставлять этого так нельзя! Ты обязан его воспитывать. Надо поговорить с ним об этой краже и прежде всего… Но надо так поговорить, чтобы не ранить его душу…»

Тяжело было старому Комареку смотреть на страдающего мальчика. Он ведь так ничего и не сказал.

— Вы опять звезды наблюдали?

Генрих кивнул.

Они устроились на ночь, и Комарек спросил:

— Тебе не по себе, Генрих?

— Нет, ничего.

— Голова у тебя горячая и руки… Тебе не по себе? Скажи.

— Да нет, ничего.

«Вдруг заболеет, — подумал старик. — Только бы не заболел!»

— Вы только Юпитер наблюдали или и другие звезды?

— Юпитер.

— А ты рассказал ребятишкам, какой он большой?

Мальчик молчал.

«И для чего ему хлеб нужен был? Сам-то он его не ел!»— думал старик.

— Завтра я тебе покажу другие звезды, — сказал Комарек. — Ты знаешь, где Алькор находится?

— Нет, про Алькор я ничего не знаю.

— Это звезда малой величины. Но у тебя глаза хорошие, и ты его сразу различишь.

«Если он на самом деле взял буханку, то ведь это еще не кража. Он же взял ее, чтобы свой голод утолить. Но нет! Он ее не для себя взял, стало быть, это кража!»

Старый Комарек совсем не знал, как обращаться с мальчиком, не знал, как его воспитывать. Быть может, он слишком любил говорить с ним о звездах и далеких галактиках? Потому он вдруг и заговорил об Алькоре. Когда-то это была любимая звезда Комарека. Правда, тогда ему было столько лет, сколько мальчонке сейчас. «Может быть, это оттого, что ты уже лет тридцать не видишь этой звезды — такое у тебя стало зрение? Алькор видят ведь только молодые люди. Старики ее не видят».

Вот они и говорили о звездах. Мальчик сказал, что он теперь точно знает, где надо искать Алькор.

— А ты объяснил им, что за Млечным Путем есть еще и другие галактики?

— Объяснил.

— Им понравилось наблюдать за звездами?

— Понравилось.

— Понимаешь, интересно ведь не просто смотреть на звезды, интересно знать, какие они, из чего состоят, велики ли или малы. А галактики!

— И про галактики мы говорили.

Позднее Комарек сказал:

— Когда ты им рассказываешь про звезды, как ты им говоришь: вон те пять звезд — это созвездие Кассиопеи? Или как ты говоришь?

— Я всегда с Полярной звезды начинаю, дедушка Комарек. Вон там Большая Медведица, а если провести прямую линию, то вон там будет Полярная звезда. Она на кончике ковша Малой Медведицы. Так я объясняю. А вон то «W» — это Кассиопея.

— Очень ты наглядно объясняешь, — сказал Комарек, хорошо представляя себе, как мальчонка рассказывает детям о звездах. — А всем интересно и они просят рассказать еще?

— Они все хотят знать еще и еще. Но я им говорю: теперь давайте играть. Потом я вам расскажу, что там, за Млечным Путем. А теперь — играть!

— Если они хотят знать больше, ты им рассказывай.

— Они скоро забывают. Им надо побегать, поиграть.

Оба помолчали.

— Ты, стало быть, у них вроде бы главный?

Генрих не ответил, и Комарек счел это за подтверждение своих мыслей.

— Но ты чувствуешь, что они хорошо к тебе относятся?

— Хорошо относятся.

— Не надо только хвастать. Не надо поучать их, понимаешь?

— Я совсем не хвастаю. Я и не знаю, почему так, но все равно все дети… — Он внезапно замолчал и вдруг выпалил: — Дедушка Комарек, я хлеб украл.

Генрих слышал, как Комарек дышит, слышал, как за домами квакают лягушки.

— Я хлеб украл, дедушка Комарек.

Старый Комарек достал платок, высморкался.

— Нам с тобой пора спать, Генрих.

— Это я кучерской хлеб украл, дедушка Комарек.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

17

Порой старый Комарек задумывался: «И зачем ты только взялся за это дело? Спору нет, ты не хотел за него браться. Да и нет в тебе никакого тщеславия, чтобы за него браться! Но ты ведь не думал о горе людском, когда брался за него. Так зачем же…» Однако в глубине души старик понимал: он поступил так потому, что мальчонка этого страстно желал. Может, он и неловок для такой должности.

В самом начале он ходил из дома в дом, садился у хозяев на кухне и говорил: «Сами понимаете — людям в городе тоже есть надо». Но эти слова уже стерлись, да и знал Комарек: стоило ему выйти за порог, как хозяева за его спиной смеялись над ним.

Возвращаясь после таких обходов, Комарек в ожесточении твердил: «Покажу я этим хозяевам!»

Потом брал бумагу, садился за стол и писал: «Распоряжение бургомистра Пельцкуленской общины…» «Второе распоряжение…» «Третье распоряжение…» Взяв очередную такую бумагу, Генрих снимал со шкафа колокольчик, нахлобучивал фуражку и отправлялся вышагивать по деревенской улице. «…В противном случае, — вещал он громогласно, размахивая колокольчиком, — в противном случае будет наложен штраф. Распоряжение вступает в силу немедленно».

Колокольчик звенит, Генрих подходит к пожарному сараю и прикалывает бумажку к воротам…

— Дедушка Комарек, а я знаю, какое еще распоряжение надо написать: насчет яблок, груш и всего такого прочего.

Старик отмахивается.

— Как вы скажете, разве это справедливо?

Старик сидит и смотрит перед собой в одну точку на столе.

— Вы и не знаете, сколько у них яблок в садах! О детишках беженских вы, дедушка Комарек, не хотите думать!

Старый Комарек берет лист чистой бумаги и пишет:

«Распоряжение № 21…»

Впрочем, в деревне никто и не смотрит на эти распоряжения. Да и смешно: бумажка на бумажке к воротам пожарного сарая пришпилены!

…Наутро Комарек отправился к пекарю и выпросил у него буханку хлеба вперед. Сказал, что отдаст эту буханку из следующего пайка. Тогда он возьмет только половину, а в следующую выдачу — еще половину.

— Да ладно уж, — сказал пекарь, — я как-нибудь лишнюю буханку выкрою.

Старик принялся спорить и в конце концов настоял на своем.

Когда Петрус явился за Орликом, они как раз ладили с дедушкой небольшую повозку. Генрих вывел Орлика, лошадь ступила между оглоблями. Комарек придержал ее, а Генрих продернул вожжи.

— Ничего не получится, Петрус, некогда нам.

Парень стоял и смотрел, как они запрягали лошадь, глаз с Орлика не сводил.

— Приду после обеда, — сказал он. — Но уж тогда наверняка.

— И после обеда не выйдет, — сказал Генрих, — и вообще с этим ничего не выйдет. — Он выпалил это единым духом и теперь, привязывая лошадь к забору, следил за выражением лица большого мальчишки.

— Ты подумал о том, что ты сказал?

— Да, подумал, Петрус.

— Тогда я про буханку скажу, — пригрозил Петрус, прикусив губу и засунув руки поглубже в карманы.

— Чего хочешь говори!

Старый Комарек прислушивался к разговору между мальчиками. Не нравился ему этот большой парень.

— Ступай домой, — сказал он. — Сам видишь — некогда нам.

— Чего это? Я могу стоять, где хочу, — огрызнулся Петрус.

— Ступай домой! — повторил Комарек.

— Он буханку хлеба украл! — выкрикнул Петрус. — Вчера украл. У вас и украл. Вот.

— Я ж сказал тебе — ступай домой!

Генрих сидел в повозке и правил. А Комарек шагал рядом, держась за боковину.

— Повезло нам, дедушка Комарек: мужики сейчас все в поле на уборке, — сказал Генрих, когда они немного отъехали от дома.

Хозяев они застали врасплох: проходили прямо на кухню и снимали молокоприемник. Только когда Комарек выносил барабан сепаратора, до них доходил смысл случившегося. Сразу начинался крик, ругань, женщины умоляли старика, бежали рядом, а он так же молча укладывал сепаратор в повозку.

Когда они подъезжали к следующей усадьбе, Комарек сказал:

— Все равно это грех, что мы с тобой делаем.

— Да и мне как-то не по себе, дедушка Комарек.

— Понимаешь, вся жизнь их с этим барабаном связана.

— Когда они ругаются, мне хоть бы что, а когда плачут, тогда у меня на душе кошки скребут.

В бургомистерскую они привезли девятнадцать сепараторов. Распрягли лошадь.

— Вот увидите, дедушка Комарек, завтра сдадут сорок бидонов молока.

Но у старого Комарека на этот счет были большие сомнения.

Звонил телефон.

Потом Комарек обходил поля.

Потом бегал на ток.

Потом они, обо всем позабыв, снова заводят разговор о справедливости. Мальчишка взобрался на высокий ящик.

— Вот поглядите, дедушка Комарек. Готлиб пашет и пашет, всю жизнь свою за плугом ходит, а ведь у него ни клочка своей земли нет. Разве это справедливо?

— Нет, не справедливо, — соглашается Комарек.

Оба они, войдя в раж, вскоре уже вновь спорят о том, как сделать так, чтобы все было устроено по справедливости. Прежде всего каждый получит по корове. И лужок. И лесок. И садик. И поле, чтобы засеивать. И две овцы — носки ведь надо вязать. И тележку. И восемь уток…

— Власть-то наша, дедушка Комарек.

А потом старик снова сидит, сгорбившись над своими списками.

Внезапно он отшвыривает бумаги в сторону, хватает папку и бежит в деревню.

Тяжело груженные снопами фуры, покачиваясь, выезжают из-за черного амбара. Крестьяне сгружают снопы и укладывают их в кучки на току. Всю ночь гремит молотилка, слышно, как огромный барабан при каждом повороте тяжело стонет. Кругом на столбах горят лампы. Видно, как торопливо двигаются люди, будто завороженные прожорливой машиной. А она глотает и глотает, выплевывая пыль, зерно, солому…

Глаза у Комарека красные, сам он ночи напролет стоит у весов и записывает выход зерна. Хозяевам он не доверяет.

Хотя он и устал, однако глаз с Киткевитца не спускает. Тот взвешивает мешки и снимает с весов. Нет, эта улыбка Комареку не по нутру. Хотя он и хорошо знает, что это вовсе не улыбка, а шрам. Потом Киткевитц увязывает мешки. Руки механически захватывают бечеву и аккуратно обводят ее вокруг горловины. И ничего тут такого нет, однако Комарек не может оторвать глаз от этих движений: опять руки Киткевитца схватили бечевку и ловко опоясали горловину…

Что это — сон? Нет. Кто-то положил ему руку на плечо. Комарек оборачивается — не может этого быть, чтобы ему кто-то положил руку на плечо…

— Пойди ляг, старик. А я запишу, сколько они намолотили.

Оказывается, это Матулла. Он берет папку со списками и говорит:

— Поди отдохни малость.

Старик диву дается, однако, кивнув, бредет домой.

— Трудновато пока с коммунизмом! — говорит Генрих. — Но когда урожай уберем, легче будет.

Старик сидит за своим столом.

— Это ведь только самое начало, дедушка Комарек. Потом обязательно легче будет, — говорит Генрих и тут только замечает, что дедушка Комарек заснул.

«Что ж будет-то? Мы сегодня ни одного бидона молока не сдали!» — думает Генрих.

18

Зазвонил телефон.

— Да, господин Новиков… Нет… Бургомистр… Нет, нет… Бургомистр ушел в деревню. — Генрих прислушивался к словам, вылетавшим, как горох, из трубки, и не мог вставить ни одного возражения — так быстро они сыпались на него… — Потому что мы сепараторы… Нет, это они назло — за то, что мы сепараторы… — Потом он услышал, как офицер чиркнул спичкой, и сразу же воспользовался паузой. — Понимаете, — спешил Генрих объяснить, — мы ходили и записывали, у кого…

Далее он рассказал, какие у них тут, в Пельцкулене, замечательные планы. И о списках он рассказал. Говорил он при этом торопливо, боясь, как бы комендант не оборвал его. И о том, кто в каких комнатах живет, они тоже список составили.

— Понимаете, у фрау Пувалевски трое детишек… Да, я слушаю… Я передам, господин комендант. Завтра мы обязательно…

На другом конце повесили трубку.

Не знает теперь Генрих, как ему быть.

Он хватает корзину и идет по домам. Однако к хозяевам заходить не решается и так ни с чем и приходит назад. «Что ж теперь будет?» — думает он и снова отправляется в деревню.

— Знаю я, матушка Грипш, у тебя только пять куриц, но, может, у тебя есть хотя бы пара яиц.

Матушка Грипш идет на кухню и, вернувшись, кладет четыре яйца в корзину Генриха.

— А вы не могли бы немного молока сдавать? От вашей козы, к примеру. Ну, две бутылочки хотя бы.

Старушка, вспылив, принимается бранить его.

— Это такой, стало быть, твой коммунизм? — кричит она. — Последний горшок молока у меня отнимаете!

— Да это я только так спросил, матушка Грипш. Только так вас спросить хотел.

Генрих идет к следующему дому. В корзине у него четыре яйца.

«Два раза парнишка с большой корзиной в руке прошел мимо моего двора, — отметил про себя хозяин соседнего дома. — Устал я что-то сегодня». Он вышел в сад и стал там ждать, когда парнишка снова покажется на дороге. «Я это только потому, что походка у него чуть похожая, — оправдывается он перед собой. — В остальном-то он мне безразличии. Да и то сказать — пять коров увел у меня со двора. И кобылу голубую увел. Нет, нет, кончено!» Он подошел к забору посмотреть, не видно ли уже мальчонку. И снова вернулся в сад. «Может, это он яблоки собирает по домам? Нет, нет. А свиней сколько он угнал! И когда тебя заставили откапывать мешки с пшеницей, ты ж готов был убить его! И куда он провалился? Давно уж пора вернуться ему. А правда, есть что-то в походке…»

Как только Генрих показался на дороге, Бернико поспешил отойти в глубь сада. «Да что значит, в конце концов, эти пять коров? — думал он. — И эти мешки с зерном? Чего бы ты не отдал, только бы хоть один сын остался жив!»

Он снова подошел к забору. Стоял и смотрел вслед удалявшемуся Генриху.

— Эй, Товарищ!

Бернико увидел, как парнишка быстро обернулся, словно испугавшись чего-то.

— Здрасте, господин Бернико!

Бернико заметил, с каким недоверием смотрел сейчас на него мальчишка.

— Заходи, можешь набрать себе в корзину яблок.

Помешкав, Генрих вдруг побежал, держа корзину впереди, чтобы не выронить яйца, обогнул дом — и в сад.

— Это что, ужин ваш? — спросил хозяин, глядя на четыре яйца в корзине.

— Это — сдавать, — ответил Генрих. И заплакал.

— Ну-ну-ну! — Хозяин взял у него корзинку, поставил на землю и погладил Генриха по голове: уж очень ему жалко стало парнишку.

Немного погодя он спросил:

— Старик-то — твой родной дед?

— Нет, не родной.

— Но ты любишь его?

Мальчик кивнул.

— Что это мы стоим с тобой? Айда яблоки собирать! — Он достал яйца из корзины и положил их в траву. — Так, — сказал он, почувствовав неодолимое желание подхватить мальчишку на руки и подбросить его повыше.

— Господин Бернико, вы не могли бы сдать немного яиц, а то мы не знаем, как выполнить план поставок…

19

Наступает утро. Оно заглядывает за крыши домов, поднимается над темным лесом. Может, сегодня хороший день выдастся? В окно они увидели, как Бернико подтащил два тяжелых бидона к высокой подставке для молока. Он поздоровался издали и поднял оба бидона на высокую скамью перед бургомистерской.

— Большое спасибо, господин Бернико! — крикнул Генрих из окна.

Позднее подошел Матулла и принес полбидона молока.

Они решили, что сегодня еще многие хозяева сдадут молоко. Оба — и Комарек и Генрих — были настолько в этом уверены, что стали распределять еще не сданное молоко многодетным семьям. Однако больше никто не пришел, и, когда подъехала машина за молоком, у них только и осталось, что четверть бидона для деревенских.

И что за человек этот Комарек! Всю ночь он простоял на току, а теперь вот еле держится на ногах! Пришел, лег и тут же заснул. Проспал он до самого вечера. Поднявшись, он разгладил одеяло. Потом скатал и завязал бечевкой — так его удобно было нести через плечо.

Генрих смотрел на него и молчал.

Комарек надел куртку, а поверх — кошачью телогрейку, как это он делал зимой. И вышел, прихватив черную палку, стоявшую в углу у печки. Генрих спросил, не отвезти ли его в город на телеге. Но старик только махнул рукой.

20

Комендант Новиков приказал солдату-водителю ехать быстрей. Затем он долго молчал. Глядя на простирающийся за окном ландшафт, он думал: где и когда ему описывали эти места? И вспомнил: под Квинхорной это было! «Да, да, — думал он, — это было, когда мы занимали высоту недалеко от Квинхорны. Они лежали тогда под оливами, и ночи были такие теплые, что мало чем отличались от знойного дня… И еще тебе описывали эти места, — вспоминал офицер, — когда мы залегли под скалой на нейтральной полосе между нашими и фашистскими позициями. У танка подбили гусеницу. Нам надо было его починить, но пришлось ждать темноты. Как раз когда мы лежали под скалой в двадцати шагах от подбитой машины, он тебе и описал этот край. И еще — в Арагонской степи о нем рассказывал. Никогда мне не забыть этих бессонных и таких холодных ночей…»

Однако Новиков представлял себе этот ландшафт совсем иным. Никогда бы он не подумал, что здесь так много старых сосновых лесов. И озеро представлялось ему гораздо больших размеров.

Первые недели после того, как его назначили сюда комендантом, он, объезжая деревни, еще расспрашивал жителей. И порой посреди какого-нибудь разговора вдруг задавал вопрос: «Вы, случайно, не знаете Альберта Мёллентина?»

Мёллентин? Кое-кому казалось, что он слышал такую фамилию. Но нет, знать они такого не знали…

«Видите ли, деревня, о которой он рассказывал, — говорил офицер, — действительно стояла на берегу озера». При этом он называл и луга, и ручей, и все, что ему когда-то описывали. Но, должно быть, в этом краю существовало много деревень, где росли обрезанные ивы и где были и луга и озеро, окаймленное камышовыми зарослями.

Позднее Новиков перестал спрашивать.

И вот теперь он ехал по этим местам на машине… Близился вечер, и было очень тепло. Дорога выскочила из леса и стала спускаться вниз. Справа посреди обработанных полей стоял огромный старый дуб.

Комендант вспоминал о том, что ему надо уладить еще одно дело, и так он его слишком часто откладывал. Да, пожалуй, это было ошибкой — назначить такого старика бургомистром! Пора его сменить. Но в ту же минуту комендант подумал и о мальчике, жившем вместе с этим стариком.

В конце концов, он все же решил заехать сначала в другую деревню. Пожалуй, лучше будет провести это без мальчонки, а значит, в Пельцкулен надо ехать позднее, решил он.

Новиков назвал место, куда надо заехать прежде всего, солдату, сидевшему за рулем.

Машина свернула с шоссе на песчаную дорогу, которая, обогнув холм, пересекала поле.

Когда впереди показались черные крыши домов, Новиков приказал остановиться. Он вылез из машины и потянулся. Глядя на усыпанное звездами небо, он слышал вдали монотонный гул молотилки. «Странно, — подумал он, — почему ты в этой деревне ни разу днем не бывал?»

Сказав водителю, чтобы он ждал его под двумя придорожными соснами, Новиков зашагал к домам.

На току, где шла молотьба, он спросил Комарека.

Немного позднее он уже стучал в окно бургомистерской. И сразу же услышал, как внутри кто-то поспешно вскочил. Зажегся свет.

Неожиданно в дверном проеме показался мальчонка.

— Salud, — сказал Новиков.

— Salud, — ответил Генрих.

Увидев, что Генрих один, офицер вошел в бургомистерскую, снял портупею и положил на стол. Потом достал из кармана пять яблок, спички и пачку сигарет — все это он тоже положил на стол. Затем сел.

Сейчас он изобразил дело так, как будто случайно заехал в Гросс-Пельцкулен, и пригласил Генриха отведать яблок. Разговор не клеился. Мальчонка отвечал односложно.

— А мы ходим иногда купаться.

— Разве здесь есть озеро? — спросил Новиков, никогда раньше не представлявший себе, что эта деревня стоит на берегу озера. Однако он тут же вспомнил карту: действительно, здесь было обозначено озеро.

Он спросил, где бургомистр. Мальчонка ответил, что Комарек ушел из дому со скатанным одеялом. Неожиданно он уронил голову на столешницу и заплакал.

Новиков никогда и не думал всерьез о том, чтобы арестовать старика, и теперь не знал, как это растолковать мальчонке.

— Да, — согласился он, — я это говорил. — Он видел, как мальчик спрятал лицо и как, словно ему в укор, дергались худенькие плечи. — Да, да, — еще раз сказал он, — это я говорил по телефону, но, понимаешь, телефон — это мертвая машина, — пытался он объяснить, расстегивая ворот гимнастерки и закуривая. — И машина полезная, но тем не менее машина. — Наглядности ради он положил руку на телефонную трубку и снял ее.

Затем он стал проклинать эту машину.

— Я тоже не люблю эту машину, — сказал Генрих, хотя на самом деле он очень любил разговаривать по телефону.

Оба они молчали и время от времени с презрением поглядывали на черный аппарат.

— Значит, ему не надо в бункер? — спросил Генрих.

— Никакой бункер!

— Тогда все это ошибка?

— Никакой бункер! — повторил Новиков.

— А я-то думал, господин комендант, — сказал Генрих, — я-то думал, что… — И он рассказал о хозяевах, о сепараторах. И при этом очень хвалил дедушку Комарека, бургомистра. — Ночь за ночью он стоит у молотилки, потому как мы не доверяем этому Киткевитцу, господин Новиков.

Поднявшись, Генрих подошел к шкафу и достал большую пачку списков.

— Понимаете, господин Новиков, дедушка Готлиб — настоящий пролетарий…

Генрих разложил на столе списки и стал объяснять офицеру. Сто раз они думали и передумывали, как устроить все по справедливости в Гросс-Пельцкулене. И про матушку Грипш рассказал. И про фрау Пувалевски.

— А Готлиб, господин комендант, он пашет и пашет, а у него даже садика своего нет. — Они и такой список составили: всех тех, у кого в Гросс-Пельцкулене нет своего сада.

Новиков слушал рассказ Генриха о том, как они намереваются осуществить свои мечты в Гросс-Пельцкулене, и чувствовал, что этот рассказ трогает его. А мальчишка раскладывал все новые списки, возносясь в своих мечтах все выше.

Наконец комендант встал и прошелся по комнате.

— Нам надо иметь продукты, — сказал он, расхаживая по комнате, заложив руки за спину. — Да, да, необходимы продукты, и немедленно. И списки эти совсем не плохие. Но сейчас нужны продукты!

Снова сев за стол, он наконец сказал Генриху, зачем он приехал.

Комарек уже старый человек, говорил он, должно быть желая как-то утешить мальчонку. Так вот, он и приехал, чтобы снять бургомистра. Не хотелось Новикову разрушать мечты мальчика, однако он считал себя обязанным сказать ему всю правду и, сказав ее, остался очень доволен.

Стоя посреди комнаты, он надевал портупею.

— Да, Комарек уже старый человек, — повторил он, превосходно понимая, что утешить этим мальчонку никак нельзя.

При этом он думал, не взять ли ему Генриха к себе. «Да, если тебя отпустят домой и ты поедешь к родителям, ты обязательно возьмешь его с собой. Но ведь тебя никто не отпустит домой», — тут же подумал он.

— Salud, Генрих.

Вот мальчонка и остался опять один в большой комнате.

Он все еще сидит за столом, на котором разложены списки, тут же яблоко и пачка сигарет, забытая Новиковым. Он сидит и плачет.

21

Когда на рассвете Комарек вернулся в Пельцкулен, Генрих спал.

Комарек подошел к шкафу, привел в порядок бумаги. Взял несколько вещиц, принадлежавших Генриху, и положил их в фанерный чемодан. Минуту-другую старый Комарек постоял в нерешительности посреди комнаты, потом сел, развернул тряпочку, в которую были завернуты часы, завел их ключиком и приложил к уху.

Снова завернув и спрятав часы, старик поднялся и разбудил мальчика.

*