Было очень поздно. Марианна сидела одна в своей комнате и чуяствовала несказанное удовольствие остаться наедине с заветной, тайной думой своей. Она заперла двери своей комнаты и открыла окно.

Полураздетая, погруженная в неотступное мечтание, сидела она, опершись на мраморную плиту оконницы. Жаркая летняя ночь дышала с надворья душною теплотою, и только изредка дремлющий ветерок неприметным колебанием шевелил распущенные легкия пряди волос молодой женщины и скользил по открытым плечам её нечувствительными поцелуями.

Марианна сидела недвижно, развивая жаркия грезы свои. Неверное мерцание звезд трепетало на бледном лице её, и эти неуловимые переливы света и тени давали ей вид бесплотной прозрачности.

Если бы возможно было в этом сомнительном свете разглядеть черты её, в них бы заметна была видимая происшедшая перемена, которая как новый наряд красавицы придавал ей только новое очарование: любовь осенила этот младенческий лик томлением неги. Страсть означилась на нем тонкими чертами, сквозь которые светился целый мир роскошной, блестящей жизни. Взгляд её принял сосредоточенное, сознательное выражение. Все существо её как-будто обновилось.

Она устремила недвижный взор в туманную перспективу. Отдаленный плеск моря, как ровное дыхание спящего великана, долетал до слуху её монотонною, печальною гармонией, прерываемый повременам визгом парохода, который размахивая громадными колесами, как ночной дух моря, пробегал, оставляя за собою длинный, кудрявый хвост черного дыму.

Но взоры молодой женщины скользили, не осязая предметов. Она смотрела на темный залив, на южное звездное небо, на утопающий в цветущих рощах белой, благоуханной акации берег, с тем же отсутствием, с которым случается пробегать листы читаемой книги без всякого сознания, ни сочувствия – и будто пламенный сон поэта или глубокомысленный вывод мудреца – все-равно остается для нас пустой страницей. Но, в замен, очами души Марианна видела то, чего не снилось никакой философии.

Она любила и по временам ей казалось, будто бедное сердце её разрывалось от любви. Она прижимала к груди трепещущие руки как-будто силясь смирить волнение. Милый человек наполнял все способности души её. Желание видеть его томило бедняжку – и какой-то почти бред представлял ей несбыточным возможность свидания.

«Как звать, думала она, нетерпеливый друг, может-быть близко. Быть-может, с тоскою и бешенством смотрит он с берега на матовый свет моей лампы» – и напряженный, очарованный взор её искал его силуэта на гладкой поверхности залива, но искал тщетно. И снова еще безумнее, еще не возможнее волновали ее грезы:

«Для чего, мечтала она, не осмелится он войти в решетку сада и пробраться сюда по маленькой лестнице. Он бы мог никого не встретить, и если б встретил, и если бы повлекла эта встреча все страшные последствия, они все не были бы страшнее разлуки».

– Какая душная ночь, Боже мой! произносила она почти громко: нет ни малейшего колебания в воздухе. Атмосфера так густа, что дневная пыль до сих-пор не может упасть на землю…. Какая ночь! повторила она. Нет сил вздохнуть… Что со мною, Боже!

Она подняла тяжелый взор и остановила его на портрете матери – прекрасной, в глубоком трауре женщины. Черный креп осенял лицо красавицы, на котором горе и святое самоотвержение положили строгую печать свою.

Это изображение, как знамение креста, было до сих пор для бедной Марианны поощрением на высокий подвиг терпения. Она боготворила прекрасную память этой матери. Жизнь её была для неё утешительною верою во все совершенства сердца. Каждое об ней воспоминание, каждый взгляд на драгоценный образ её воспламенялись в душе живою молитвою.

И теперь, обуреваемая страстью, околдованная, влюбленная бедняжка, по всесильной привычке сердца, с восторженным умилением смотрела на милые черты, и в первый раз этот прекрасный, кроткий лик взглянул на нее укором. Молодая женщина в младенческом суеверии, скрестила руки и упала на колена перед портретом.

– Прости, прости! воскликнула она в страшном смущения души своей. Ты все прощала на земле, моя святая! Добрая, ты все благословляла; да не возмутится же дух твой оскорблением твоей материнской гордости!.. Ты видишь растерзанное мое сердце – его уже исцелить нет средства. О, не пролей над ним драгоценного мѵра слез твоих, они канут в него пламенною нефтью!

И она сама залилась слезами.

Но как Элова арфа, которой коснулось тихое дуновение набежавшего ветерка, в самую минуту тяжкого над собою рыдания, в сердце её дрогнул звучный, сладкий аккорд – немолчная любовь отозвалась в огорченной душе её.

– Я люблю его! вскричала она: милый, милый друг! Мысль о нем неразлучна уже в душе моей, ни с какою мыслю, или, вернее, у меня нет уже другой мысли. Эта мысль пробуждает меня, и с нею, как с последней молитвой, я засыпаю. Думать о нем, видеть его, его любить, об нем молиться! Он, и всегда он, и всюду он. Эта любовь проникла все существо мое – я вся поражена….

– Взгляни, взгляни на меня, снова взывала она к неизменно спокойному изображению. Этот тонкий яд вселился в кровь мою и для меня уже нет спасения. Лик небесный, пойми мои страдания! Ангел бесплотный! на светлых крылах твоих вознеси к себе мою душу, а сердце оставь ему…. оно – его, навек его, и твой бесстрастный дух не заболит от того ревнивым негодованием…. Но если ты не простишь меня – твое проклятие уже не поможет – я уже не перестану любить его и в безумном восторге принесу ему, может-быть, в дар любви это страшное ослушание.

Эти раздражительные молитвы привели бедную женщину в какое-то фанатическое опьянение. Как хмель, который воспламеняя воображение, разнуздывает разгоряченные мысля, и они кипят потоками безумных слов, сердце нежного ребенка извергало поругания. Бедняжка трепетала как в лихорадке, щоки её горели, глаза сверкали; она была вне себя.

Она закрыла пылающее лицо руками и долго плакала, пока измученное сердце не истощилось… и опять любовь, как утро после бури, засияла светлее и благотворнее.

Она перечла с новым очарованием последнее письмо Анатолия, то самое, в котором он излил до дна свое влюбленное сердце, в котором он звал ее, расторгнув оковы, бежать на край света, туда где ждал их вечный, неувядаемый рай любви и беспрерывных восторгов. Этот обольстительный бред привился к очарованному сердцу молодой женщины. Любящие души их слились, в эту минуту, в один прекрасный сон, в котором пробегали они свой легкий путь, не касаясь нежного праху.

Над ними вечно безоблачное, светлое небо.

Для них приютные сени вечно-цветущих дерев и нежные, ласково сквозящие лучи солнца.

Для них неизсякаемый аромат роз и нескончаемая песнь соловья.

Для них журчание хрустальных ручьев и любовный шепот листьев.

Для них и нега ночей, и сияние бледного месяца.

Для них и радость любви и восторг молитвы.

Для них полный, звучный, гармонический аккорд жизни.

– Ты благословляешь меня, ты обручаешь ему мою душу, сказала опять, взывая к образу матери, в полном упоении, Марианна.

Прекрасное лицо её приняло выражение торжественной решимости. Она взялась за перо, которое не успевало следовать за кипящими мыслями.

«Какой рай ты сулишь мне, и я верю в его возможность! Но что за дело, ад или рай, горе или радость, разве не все равно с тобой? Что бы ни предстояло мне – пусть я услышу из уст твоих, что это блаженство, и я верю тебе! И в самом деле, всякий жребий из рук твоих становится мне блаженством. Я твоя, мой друг, навек твоя. Располагай мною – я послушная и счастливая раба твоя…. О всемогущая прелесть прекрасной души твое! Какая любовь постигнет все непостижимые высоты её!»

В эту минуту Марианна подучила адресованную на ее имя синюю атласную записочку.

Она развернула ее и читала начертание французского незнакомого ей почерка:

«Я жду тебя завтра к себе в ложу, мой прекрасный Анатолий: не забудь, что ты обещал мне приехать, посмеяться над моею ревностью, и над всеми прелестными и кроткими, над всеми возвышенными и безумными бедными женщинами, которых ты обманываешь. Если хочешь, мы посмеемся даже и над тем днем, когда ты и меня, в мою очередь, обманешь. Мы будем смеяться над всем на свете, если тебе угодно.»

– Что это такое? спрашивала себя в недоумении Марианна, перечитывая несколько раз это странное послание: – Для чего эта записка была в руках её? По какому случаю на ней написан был её адрес? Кто обладал её тайной? чья рука начертала её имя и с каким намерением?… Переходя из соображения с соображение, она терялась в хаосе догадок.

По временам инстинкт женского сердца указывал ей точки, на которых основывалась целая узорная ткань, развитая её воображением; но любовь защищала виновного и желание не верить разрушало сплетенное.

Целые рои догадок, как стаи зловещих птиц, носились в тумане её мыслей. Иногда случайно налетали на истину и, снова рассеянные, терялись в заблуждениях.

Бедная женщина, которая боялась призраков, и болезненным недоверием накликала беду, теперь при очевидном доказательстве отказывается верить тому, что осязают её чувства. Она останавливается на предположении, что это последнее замирающее эхо одной из непогашенных еще связей графа и вопль прозревшей ревности – и она не ошибается, быть-может…. Но почему не слышит чуткое ухо женского сердца, что в этом отголоске звучит давняя, закоренелая привычка не сосредоточивать любви в одном, нескончаемом, грандиозном аккорде, а дробить ее на прерываемые, несвязные, всюду разбросанные звуки? Бедняжке необходимо это убеждение, чтобы защитить сердце от готовых в него хлынуть всех ядов жизни.

Было что-то горько-смешное в эту минуту в её положении. После минувшей, торжественной, сцены, это недоумение имело в себе что-то насмешливое. Сердце бедной Марианны застрадало оскорблением самолюбия.