В театре давали одну из любимых опер публики. Ложи цвели тремя ярусами великолепных гирлянд. Кресла не могли вместить всех дилеттантов музыкального города. Партер, как муравейник, кипел черными ермолками меркантильных детей Израиля. После долгого торгового дня, и они сползлись из грязных переулков своих на сладкие звуки доброго, старого Беллини.

Бессмертное его создание, так вдохновенно, с начала до конца выполненное, разливало очаровательные звуки, которые вторгались по степени восприимчивости в сердца слушателей. Единодушные bravo и рукоплескания, от которых стены здания готовы были рушиться, несколько раз вызывали певцов, и, сливаясь страшным гамом, казнили разнеженный слух за непродолжительное наслаждение.

В один из тех периодов, когда общий восторг немного отдыхает и начинаются по ложам визиты и болтовни, несколько лорнетов, как-будто одним движением, обратились на молодую женщину, одиноко сидевшую с толстым мужем.

– Как она сегодня бледна, говорила, наводя на нее костяной бинокль, пожилая дама в пунсовом берете.

– Бледна, потому что нельзя же надеть на красные шеки эту греческую прическу с зеленой диадимой, отвечала сидевшая с нею приятельница. Посмотрите, как интересно ваше божество, продолжала она, обращаясь к входящему в её ложу мужчине.

– Она нездорова, отвечал он: бедняжка простудилась в вечер того праздника, которым были мы обязаны вашему замысловатому пари.

– Говорят, она оступилась, выходя из шлюпки, чтобы доставить одному из вас удовольствие быть её спасителем.

– Не думаю, чтобы для того. Она давно должна быть уверена, что мы готовы за все в огонь и в воду.

– Всё же не худо испытать такую готовность.

– Женский каприз, без-сомнения, вещь, до сих пор не решенная; но стоило ли для такого испытания мочить хорошенькие ножки и подвергаться лихорадке.

– Сделайте одолжение, сознайтесь, что вы все преглупо влюблены в нее и составляете вокруг вся пресмешную дружелюбную секту.

– His great admirers club. Каюсь, принадлежу к нему. Но почему, позвольте спросить, члены этого клуба кажутся вам так смешны и глупы?

– Потому что она, гордая молодая кокетка, вскружила все ваши головы и никого не любит.

– А простили ли бы вы ей прихоть любить кого-нибудь?

– Я вам говорю, что никого, никогда любить она не в-состоянии. Она со всеми кокетничает, всех морочит и ничего не чувствует.

– Уж если жаловаться на нечувствительность женщины, то по всему это право принадлежит вам. Мы страдаем от её жестокости – и, признаюсь, никогда меня так не удивляло, как это бескорыстное ходатайство по чужому делу.

– Такая женщина, как она, не любит ни отца, ни матери, ни детей, ни сестер, ни братьев, сказала решительным тоном подписанной и скрепленной сентенции княгиня.

– Есть приговоры, после которых не может уже последовать никакой апелляции, сказал с комическою важностью заступник. Кланяюсь вам, княгиня, и уступаю место новому поколению, прибавил он выходя и впуская в ложу трех студентов, неизменных спутников сиятельной планеты.

Иврин вышел успокоенный. Преданный сердечною дружбою молодой женщине, он один знал истину, и рад был нелепой клевете, выпряденной в безтолковой голове, имевшей некоторый авторитет сплетницы. В этом случае зло лечилось злом – клевета покрывала страшную правду. Он пошел в ложу Марианны, где видел уже Ройнова, Ляликова и оживленных разговором двух приятельниц. Инстинктивно чувствовал он, что бедняжке нужна была в этот вечер дружественная помощь.

Обе дамы звучным журчаньем милой французской болтовни, подобной катящемуся по камешкам ручейку, оглушили бедную женщину допросами подробностей случившегося с ней происшествия, о котором ни от кого не могли добиться никаких сведений; смутили ее неожиданными замечаниями, обременяли участием и растерзали состраданием.

Нужны были, для спасения её, вся супружеская беспечность мужа, такт и самообладание влюбленных, умная преданность друга и драгоценное самолюбие Ляликова, который не мог долго сносить разговора, не касавшегося его милой особы.

Ему понадобилось высказать какое-то еще не обнародованное открытие, обратить на себя негодование хозяина и насмешливое бичевание Иврина, которого меткие удары возбудили ребяческий хохот молодых женщин и увлекли их в соблазнительный грех посмеяться над тем, что бы могло быть в самом деле смешно, когда бы не было так грустно.

Блестящий morceau d'ensemble, религиозно выслушиваемый публикой, разогнал говоривших по своим местам. Один Анатолий остался, против приличия, в ложе. Он отдал бы в эту минуту полжизни, чтобы сказать несколько слов любимой женщине. Он видел ее после рокового вечера в первый раз и впродолжении этого времени любовь его дошла до исступленной страсти.

Но Марианна, казалось, вся сосредоточилась в музыке. Она держала свой лорнет прикованным к сцене, и напрасно молодой человек ловил скользившие взгляды, в которых прочесть ничего было невозможно. Под этою равнодушною оболочкою она притаила свое взволнованное сердце и как из-под одноцветного, герметически закрытого домино, наблюдала она за поступками друга.

Молодой человек просидел против нее до окончания акта, в глупом положении, которого даже не заметил, и вышел, возмущенный до глубины недоумением.

Какое-то невольное негодование закралось в душу его. Тысячи сомнений и предположений стеснились в голове его и приводили его в отчаяние. Невозможно было подозревать в этой женщине легкомысленной известности. Каприз – это болезнь балованного ребенка, также не вмещалась в её прекрасную душу…. а как могло ему прийти на мысль, что попечительное желание его отвлечь от милой головы ревнивое внимание женщины, влюбленным инстинктом почуявшей опасность, соберет над собственной его головою эту повисшую, готовую разразиться грозу.

Необходимость заставила его несколько дней тому назад притворною ласкою успокоить оскорбленное, неотвязчивое сердце; он должен был заслонить возопявшие уста поцелуем, и хоть этот поцелуй на коралловые губки не был слишком трудным самопожертвованием, во всё же намерение его было блого и совесть оставалась чиста.

Как же мог он подозревать, что от этого ничтожного зерна разветвилось такое дерево, что эта брошенная ласка повлечет такие последствия, подобно оторвавшейся на хребте горы снеговой глыбе, которая, принимая на лету огромные размеры, засыпает целые поселения.

«Не проснулось ли дремлющее внимание мужа?» спросил он себя, в простоте и невинности сердца, идя по корридору и не зная что начать с собою до окончания спектакля, после которого надеялся встретить еще раз молодую женщину у разъезда. Он пошел в ложу, где ожидала его безвинная виновница, в недобрый час вспыхнувшего между любовниками недоверия – виновница роковой милой записочки.

Красавица была прекраснее обыкновенного. Торжество обладать снова потерянным сокровищем озаряло ее и придавало еще живости и огня резвому её уму. Под ореолом удовольствия очаровательное создание становилось неотразимым, и закравшееся в сердце юноши огорчение рассеялось от благотворного её влияния.

Он забылся невольно; долгий, закоренелый навык не уметь вести с женщиной другого разговора, кроме любовной электризующей болтовни, вошел нечувствительно в свои права. Потухший пламень так еще недавно занимавшей его интриги, вспыхнул, на мгновение, из пепла догорающим блеском, который сократил для молодого человека долготу двух последних актов. С последним ударом смычка, он бросился к дверям разъезда.

Бледная, озаренная светом лампы, стояла прислонясь к колонне Марианна, в ожидании кареты. Муж попечительно поправлял её распахнувшийся небрежно накинутый бурнус, долженствующий хранить дорогое здоровье от влияния сырого воздуху; но молодая женщина не чувствовала ни чьего внимания и ни чьих попечений. В душе её происходил страшный кризис. Она пробуждалась от чудного, волшебного сна в горькую действительность. Перед глазами её распадалось очарование. Она погружалась в безобразный мрак, в котором пугал ее звук собственного голосу.

– Ravissante, chère belle! сказала подходя и взяв ее за руку княгиня, приближение которой ознаменовывалось всегда какою-то предшествующею бурею громких вокруг неё голосов. – Пожалуй, матушка, говорят, ты утонула, ты больна, а ты всё только хорошеешь – непозволительно. Я жду тебя завтра непременно с нами в немецкую деревню, куда все наездницы отправлялись верхом. Мужья ваши могут приехать, но они не приглашаются, и тебе без их позволения назначается кавалером граф Анатолий – c'est donc la fleur de pois, le coq du village. Надеюсь, что ты будешь довольна, прибавяла она.

Марианна почувствовала злой намек в этом, быть-может, случайном, а может быть и несколько коварном назначения.

Муж рассыпался перед сиятельною деспоткой в послушных обещаниях.

– То-то же, продолжала княгиня: я знать не хочу никакого нездоровья и невозможности. – Подите, подите! закричала она подходившему Иврину: бегите, догоните вашу красавицу-путешественницу, как бишь ее зовут; скажите ей, что княгиня Кремская просит ее участвовать верхом в завтрашней прогулке и что вы будете её кавалером. – Надо же было застраховать эти две хорошенькие приманки, на которые слетится весь непочатый край их обожателей, говорила она кому-то, вовсе не смягчая звонкой ноты своего контральта, который умолк только тогда, как стеклянные двери театральных сеней проглотили ее.

– Я перейду пешком через площадь, сказал муж Марианны, подсаживая ее в карету. – Пошел, проворней, на дачу! крикнул он кучерам.

Лихая, хорошо наезженная четверка старого кавалериста, двинула дружно с подъезда и сделав несколько оборотов на недальних расстояниях города, несла стрелою легкую карету к заставе порто-франко. Шлагь-баум, который грозил опуститься вместе с последним угасающим в море лучом дня.

Молодая женщина прислонила голову к шелковой подушке экипажа. В этой прекрасной головке только-что рушилось дивное идеальное здание и обломки его давили сердце.

Не мерою времени, не долготою дней обретается опыт – умный, строгий наставник жизни, целые годы пронесутся незаметною струею, и новое сердце клокочет, бушует, как горный поток. В нем молодая сила, как хмель в блестящей, искрометной влаге жизни бьет в голову и туманит рассудок. Нетерпеливое, оно не дожидается определений рока, а само создает себе чудный, вечно-ликующий мир, какого не выдумать скупому Провидению, и громко и повелительно требует исполнения своих жарких мечтаний; а непреклонная судьба, как старая няня, равнодушно выслушивает приказание неразумного детища, то забавляя его гремушками, то лаская пустыми обещаниями то прогневляя упорным отказом.

Роковая минута прозрения внезапно просвещает разум и старит сердце…. Это бедное сердце возмущается в глубине, болит нестерпимо, и пока созреет в нем заветный плод страдания, каким тоскующим призраком витает оно, бесприютное, отрешенное от золотого мира очарования и непринятое небом истины!

В этом переходном состоянии находилась Марианна с её старческою осторожностью, с которою стало ей невозможно то юношеское, безразсудное самозабвение, с которым великодушная молодость бросается в огонь и воду – она всё же обманулась. Любовь – страшная чародейка: она помрачает все рассчеты, сокрушает всякие системы, низвергает всякие ограждения…. Она полюбила со всем безумием молодого сердца, поверила самому лживому, несбыточному сну и пробуждение от этого сна язвило ее так же больно, как поражает неопытное сердце первый нежданный удар…. Но бедняжка обманывалась вдвойне…. Этот сон мог осуществиться, верный друг любит ее так же пламенно и только заблуждение создавало обман её.

Но что же истина в этом мире? Где она? Где искать ее? Везде и всюду, и от нас зависит видеть ее. Каждому из нас дано на столько зрения, чтобы видеть истину, которая истина в отношении нас и по разумению нашему. Чтобы объяснить это осязательным сравнением, можно взять тот фокус совершенной ясности, на которой подзорная труба приходится по глазам нашим; отодвигая или придвигая, мы только затьмеваем взор.