На другой день легкий венский экипаж, запряженный парою серых бегунов, подвез его к крыльцу одной из соседственных загородных дач.

Ловко прыгнул молодой человек на ступени крыльца. Прекрасный счастливым чувством, которое оживляло его, влюбленный и радостный взошел он в гостиную, открытые двери которой выходили на взморье.

При его появлении невидимый огонек пробежал на свежем личике молодой женщины, приютившейся в углу мягкого дивана. Глаза её блеснули таким блеском, который ослепил бы взглянувшего на них.

– Редкий гость! вскричал вчерашний дородный мужчина с теми же звездочками на каком-то сюртуке-халате, который обнимал дородную фигуру его так ловко, что ни одна одежда не могла, казалось, идти ему более к лицу.

Хозяйка легким наклонением головы приветствовала вошедшего и молча указала ему на ближний стул. Это грациозное движение высказало какое-то дружественное обращение и заменило обычное слово, в котором дрогнула бы, может-быть, слишком ясная, живая нота.

– Ну, как угомонились ваши вчерашние петушки? спросил хозяин с таким искренним хохотом, от которого похорошела его добрая физиономия.

– Разошлись курочками, отвечал гость.

– На что похожа эта растрепанная молодежь, продолжал старик: таков уж, видно, дух времени. Нынче что ни недоросль, то проповедник, каждый недоученый студент – философ, и чем положе ус, тем шире горло. Кричат, друг друга не понимают и не слышат, и, нечего сказать, не жалеют посторонних ушей. Как например как исступленный защитник Лафарж.

– Я замечаю, что бедный ваш Ляликов болен, сказала молодая женщина: он раздражен как-то больше обыкновенного.

– То-то, вывелись на святой Руси богатыри, завелись тщедушные гении.

– Однако ж он страдает, заметила с женским заступничеством хозяйка, и насмешливый Иврин так любить дразнить его.

– Я зову этих страдальцев мучениками неразумия. Отыщите причину их страдания – дрянное самолюбие, дрянная гордость, которая доводит их до ничтожества. От этого страдания у них делается неварение желудка, которое производит скопление желчи, разрешаемое такими демонскими рацеями, от которых трещат уши говорил с возрастающим одушевлением старик, не замечая, что собственная его желчь раздражалась и что другим путем он впадал в тот же недуг общего недовольствия.

– Но всякое страдание, как бы безумно оно ни было или ни казалось, вызывает наше участие, и если мы не можем понять или уважать его, мы все же невольно ему сочувствуем. Причина страдания может-быть химера, но самое страдание не отрицаемо.

– Женский толк, мой друг; химерное страдание есть преступление. От здравости членов зависит здравость тела, от здравости каждого зависит здравость общества.

– Бог ведает, когда общество достигнет этой здравости! Когда оно ее имело? Тут есть какая-то страшная нерешеная задача, – сказала женщина с своею инстинктивною верою.

Молодой человек, который слушал диссертацию о страдании с приличным лицом и с искренним страданием в сердце, от принужденности своего положения, почувствовал участие к последним словам Марианны – он взглянул на нее так неосторожно, что входящий Иврин схватил на лету целый нескончаемый смысл этого взгляда.

Он влетел на боевых конях в их развивающееся рассуждение, завладел, по привычке болтливости, разговором, засыпал сентенциями, но и сам, как ретивый конь, который не поберег сначала сил своих, почувствовал утомление.

Хозяин совершенно сбился с ним с толку. Неукротимый, бурный поток речей Иврина своротил его с затверженной логики. Не зная где найти себя, он спросил, кто завтракал сегодня в палерояле?

– Одна председательница наших кофейных – северная княгиня с своею безбородою свитою, все на водах, отвечал он, довольно расположенный переменить материю.

Разговор перешел на воды, но как-то не завязывался, сбился на оперу, свернул от примадонны на лихорадочное поветрие, перепрыгнул на политику и погряз в литературе.

Понятно, что беседа, в маленьком заседании, в присутствии любящейся четы не запрядется в длинную радужную нить, усыпанную блестящими искрами остроумия, в которой приятные оттенки сливаются в такие неожиданные переходы. Эгоистическая любовь не отвечает ни на какие замысловатые вызовы, она ничего не слушает, все надоедает ей – и она готова поразить всякое красноречие громовым началом речи Цицерона: Quousque tandem abatere o Catilina patientia nostra.

При всей неистощимости Иврина, при всем стараний его оживить вялую беседу, она дремала. Хозяин, расседлав езжалого конька своего – юное поколение, не углублялся в другие предметы; Анатолий и Марианна не возобновляли материалов – они были в одном из тех роковых раздражительных мгновений, когда задушевное слово сильно погасить целую бурю сердца, а невозможность произнести его взрывает волкан.

По истечении узаконенного срока, Анатолий Ройнов должен был встать. Он поклонился с обыкновенною спокойною ловкостью; но в этом спокойствии было совершенное отчаяние. Сердце Марианны сильно забилось. Отдавая прощальный поклон, она едва заметно отделила два пальчика бледной руки своей, что значило два часа пополуночи на берегу залива. Уходящий поклонился вторично; но в глазах его блеснула радость.