Закатывалось красное июльское солнце в фиолетовые волны Лимана, отражаясь в них объяринным золотом. Необозримая масса воды походила на огромный, живой аметист, усыпанный бесчисленными горящими звездами. Небо казалось в пожаре.

Марианна смотрела на великолепную зорю одна с того самого угла дивана, с которого она как-будто не двигалась с самого вечера. Глаза её были заплаканы; она чувствовала мучительное бессилие. Мысли её цепенели.

Час тому назад, она пережила целый год. Зрителем глядела она в перспективу минувшего, и память с изумительною верностью уставляла перед глазами её воспоминания прошедшего. Она, казалось, видела его впервые, и последовательно представлялись ей все их свидания. Былые волнения снова взволновали ее, былые страдания снова стесняли душу. Мимолетные радости, тяжкое прозрение, неодолимое недоверие – все было тут. Весь свиток жизни её развернулся перед нею.

Необходимость обручила ее человеку пожилому, имевшему некоторое значение в обществе, которого семья назначила ей покровителем и благодетелем. Религиозно приняла она жребий свой и легко его полюбила. её пятнадцати-летняя логика осветила ей будущность самым розовом, пленительным светом. С чего-то ей представилось, что преклонные лета имеют непосредственно свои недуги и печали, которые облегчаются заботами и любовью. Я буду живым пышным цветком в терновом венце его, думала она: буду ангелом-хранителем его старости – и бесстрастный, нежный ребенок прильнул горячим сердцем к стынувшей груди.

Первые годы супружества эта чета гармонировала в спокойном, безмолвном союзе. Утомленный в тревогах жизни, муж отдыхает в эгоистическом бездействия – младенец-жена его еще не вкушала жизни.

Необходимая болезнь молодости – лихорадка любви, не воспламеняла еще молочной крови. Ядовитый цветок, созревая в груди, не открывал еще опасной коронки своей.

Через несколько времени с каким-то странным изумлением молодая женщина убедилась, что тот, для которого она приготовила столько ласк и попечений, благодаря Бога, вовсе в них не нуждался; что он был крепок и силен и доволен собою как-нельзя больше, и что, следовательно, она была вовсе не райский цветок утешения, не ангел помощи и любви, а хорошенькая игрушка, которой назначено занимать свое место в гостиной дома или на общих сходбищах света.

Оценив свое положение, она помирилась с ним в младенческом незлобии и усердно принялась за исполнение своего призвания: самое утонченное, самое глубокомысленное сочетание лент и кружев и дымчатых тканей окутывали своими радужными облаками прекрасное создание, так артистически, что ни одна неизменная жрица моды не могла с нею сравниться. Каждое утренее négligé её для одного мужа было так же обдуманно, так же безукоризненно, как и роскошный вечерний наряд её в опере. её милое, благотворное кокетство начиналось в кругу избранного общества и не оканчивалось наедине с её горничной.

Веселая, остроумная болтовня её отзывалась каким-то забавным своенравием, какою-то игривою дерзостью, которая отличала ее от однообразных, верных послушниц света – и гордые его диктаторы не казнили милой отступницы под влиянием неотразимого её очарования.

Но эти привеллегии, в раздушенном искусственном мире, где кружилась она под звуки упоительной музыки в нескончаемом вальсе, сокрушались в закулисном углу домашнего пепелища. Она стала замечать, что старость точно имеет свои недуги – ребяческую раздражительность, которая помогает обращению густеющей крови, и старческую горечь, которая, как оскомина, остается от труда жизни. Мало утешительных, драгоценных исключений из этого общего жребия. Ребенок при всем великодушии своем не умели сознать этого непреложного закона. В молодом сердце её пробуждались требования какого-то воздаяния за чистый и жаркий пламень, который сжигал его и, омрачая снисходительность светлой природы, делал ей невыносимыми эти маленькие терзания, которые вовсе незначительны в отдельности и нестерпимы в массе – так же как укушение комара есть минутное ничтожное беспокойство, которое обращается в бедствие при несчетном повторении.

Тягость этого положения давила жизнь молодой женщины, как гнетет воздух туча, которая обнимает горизонт пасмурной пеленой своей и не разрешаясь грозою, теснит грудь и вливает тоску в сердце. Тоска раждает раздумие, а оно развивает душу. Это страдание предохранило молодую женщину от ничтожества – необходимого следствия условной, изломанной жизни, где распадаются лучшие данные – в нем находила она какую-то грустную отраду и новые муки.

Обманутое сердце её стадо бояться других обманов. Это также внушило ей недоверие и привело к ней привычку анализировать всякую мысль, угубляться на дно каждого чувства. Наша беспрерывная метафизическая разработка вселилась, подобно мономании или какой-то непостижимой придури, в умную её головку, которая, в самой жаркой поре безразсудной любви и легковерия, еще не умела переваривать своих сомнений.

В эту смутную эпоху судьба толкнула на дорогу её пылкого юношу, полюбившего ее всею способностью безумного сердца. Они, казалось были созданы друг для друга, нравственные возможности их были равносильны, их терзал один недуг и они гармонировали в одном парадоксе; только проявлялся он в них как-то различно. Юноша верил – и сомнение застало его в-расплох, в минуту самого жаркого верования. Марианна не доверялась, берегла бедное сердце свое, и также неожиданно отдавалась вере, которая снова ее обманывала.

Целый год времени от первого произнесенного люблю сомкнулся для неё в один жаркий миг сладкого страдания. Вчера написала она ему первое страстное письмо, сегодня назначила первое роковое свидание. Мысль об нем налетала зловещей птицей на робкое сердце Марианны, заслоняя его черным крылом своим; а в глубине, тайная, трепещущая, звучала радость.

Она смотрела бессознательно на утопающее в море солнце, которое кровавым заревом освещало на горизонте последнее облачко. Огненные пары окутывали лучезарною сетью прозрачный образ его; клубясь, расстилаясь, играя последними догорающими лучами, они постепенно и незаметно в нем угасали, как дева, сложившая праздничную мантию и диадиму, в белой одежде ангелов творящая вечернюю молитву, легкое облако предстало тревожному взору Марианны во всей бесплотной чистоте своей….. Она закрыла пылающее лицо руками и замерла в неизъяснимой муке.

Спокойный свод постепенно темнел. Нисходила торжественная тишина, таящая высокий глагол, проникающий душу благоговением, и море, за минуту объяринное, искристое, умолкло. Едва-едва касаясь берегов сонная плескала волна. Марианна слышала биение своего бедного сердца; взор её утопал в непроницаемой черноте ночи…..

Подул свежий ветерок; листочки дерев зашептали, вызывая отклик встающей волны….. блеснула первая алмазная звездочка – и засветился весь небосклон бесчисленными огнями. Окружная степь облилась лучом месяца и засеребрилась каким-то волшебным сиянием.

«Нет, сказала себе, вдруг опомнившись, молодая женщина. Я буду иметь мужество одолеть эту муку! я не изменю себе…. все минует, и горе и радость, и тоска и томление, – пусть же минет и это сладкое страдание и это страшное терзание…. Как знать, не заблуждаюсь ли я и собственном чувстве, от которого замирает душа моя и помрачается рассудок, и что испытает сердце чужое?..»

Она опрокинула каким-то решительным движением прекрасную головку свою на спинку дивана и как-будто окаменела в этом положении.

А между-тем безотчетно, смутно роились в голове её понятия, что муж её не возвратится сегодня, что он остался в клубе, а застава порто-франко не поднимется до утра…. Но разве в первый раз это случалось? Так проводит она каждое лето – может провести и остальную жизнь.

Еще одно, одно тяжкое усилие, и она восторжествует. Еще одна и одна мука – и она одолеет последнее искушение. Эта светлая мысль низвела чудный мир в её душу.

Пробило два часа. Тонкий, серебристый, дрожащей струне подобный звук раздался в темном покое и ударил прямо в сердце бедной женщины.

– Он ждет меня, подумала Марианна, и как облачное воздушное здание от дуновения ветру, разом рассеялись все зазрения младенческой совести, все недоверия страждущего сердца – она бросилась в растворенные на террасу двери.

– Ты еще не спишь, вскричал, неожиданно загородивший ей дорогу, муж, который задыхаясь ввалился в комнату. Помилуй, матушка, сделай одолжение, что за полуночничество? Ты знаешь, я терпеть не могу этих поздних ожиданий; ложись и спи; и завтра успеем насмотреться друг на друга.

– Я не ждала тебя, я полагала, что ты в городе, отвечала в смущении молодая женщина.

– Ведь я с тем и отправился из дому, чтобы заехать за соседом и везти его в клуб по вчерашнему уговору, о котором он вовсе позабыл в каком-нибудь любовном рассеянии, и очень был удивлен, увидев меня перед собою; начал отнекиваться; я, в свою очередь заупрямился, и мы помирилясь на партии преферанса у него в доме. Она бы окончилась гораздо раньше, но юноша был в каком-то раздражительном состоянии, стал горячиться, затянул игру, так что во втором часу едва две пульки были окончены. Он было настоятельно стал усаживать меня на третью с твоим седоволосым обожателем болтуном Ивриным, да я отказался, именно потому, что терпеть не могу никаких настояний. Однако же прощай, твоя глазки, я вижу, слипаются от сна, сказал он с супружескою заботливостью, и удалился на вожделенный покой.

Хотя в прекрасных глазках Марианны вовсе не было ни тени дремоты, она молча пошла в свою комнату. Как провела она остальную ночи как бедное сердце её то радовалось ниспосланной Провидением в тяжкую минуту неожиданной помощи, то рыдала от тайной досады, в которой страшно было сознаться себе самой, как беспрерывно упрямая мечта, тщетно изгоняемая, врывалась в воспаленную голову и подымала там ничем не смиримую тревогу – передать трудно; это все происходило в глубине души её и на прекрасном челе не было ничего видно.

Скоро румяный рассвет заиграл на нем утренним свежим блеском и так живо, так светло озарил милое лицо её, что оно как-будто прояснилось, как-будто внутренняя тоска скрылась глубже.

И какое роскошное вставало утро! Солнце, казалось, на празднике Божием взошло радостнее на небе. Над морем ночного тумана рассыпались золотые лучи. Свежия воздух вливался сладким нектаром в сердце, и всюду раздающийся голос пробужденной природы пробуждал, казалось, душу неизъяснимым сочувствием.

Тихо еще было в доме и в густо разросшемся разнообразною зеленью набережном саду; только соловьи, неутомленные беспрерывною песнью теплой лунной ночи, еще громче возгласили гимн свой встающему дню; только розы и акации с прикосновением первых лучей дохнули новым ароматом; только неуклюжие жучки и резные бабочки поползли и полетели хвалить светлое утро по цветущим жилищам своим – а море, сбрасывая темную, стальную броню свою, усыпанную алмазными звездами, наряжалось в дивную бирюзовую мантию, убирая каждую волну серебряною бахрамою брызгов.

Природа! Живая, роскошная декорация, на которой человек разыгрывает божественную комедию жизни по призванию Промысла. Великий, достойный своей обстановки актер! Не исказил ли он определенной ему роли, изменив своему назначению и, развлекаемый бессмысленною суетою, отуманенный демонским навождением, не уподобил ли он жизнь картине жалкого художника, вставленной в великолепную раму!

По крайней-мере разнообразные, ненаглядные, всегда раскинутые пред глазами его красоты создания назидают ли его своею ненарушимою прелестью? В непонятном помрачении смысла, ка& редко замечает он вечно возвышающийся над головою его сапфирный свод неба с его дивными светилами. Напрасно горит перед глазами его громадным алмазом солнце, отраженное в необъятной хляби океана – человек не очарован его блеском: он смотрит с безумным наслаждением на сусальную позолоту своих карнизов, которые стоили ему кровавого поту…. Обольщенный, надменный, он сосредоточивается в себе самом, живет одним гордым, бессильным разумом. Холодному, развлеченному, чтобы сочувствовать природе, которой принадлежит он как цвет корню, ему необходимо побуждение очерствелых сил души, страдание, которое, как гальваническое потрясение, живят бродящий труп его….