Наступил вечер, унося с собою сладкий день. Марианна лежала на кушетке своего кабинета, в чудном восторге сердца. Она осязала каждое мгновение блаженство полной взаимной любви, отрешенной от всех сомнений, сознанной, объясненной, успокоенной. Никакая невзгода, никакое предвидение не возмущали ее теперь, никакая возможность чего-нибудь неприязненного не приходила ей в голову. Она чувствовала себя под благотворною сенью тихого, светлого неба, на котором не было ни одного облачка.

Ее любят он такою бесконечной любовью! На ней сосредоточилась его сильная душа, до сих пор волнуемая я рассеянная…. Какое торжество для самолюбия женщины! Какая жизнь для женского сердца! Какое полное, несравненное счастье, и она верят в это счастье…. Это сладкое убеждение лелеяло душу влюбленной женщины, и незаметно текли для нее долгие часы заключения.

Муж, в исправлении должности сестры милосердия, зевает в больших креслах, возле ложа больной. Он мысленно парил под своды английского клуба, где без него составлялись знакомые партии, и по временам немолчное негодование на неосторожность жены вырывалось из уст его.

Вдруг послышались знакомые шаги в соседней комнате. Иврин просмл позволения войти.

Это был один из тех общественно привиллегированных, которым дано право считать себя дома во всяком доме, которым известна вся подробная топография домов, которым кланяется швейцар, безмолвно растворяя перед ними дверь, при которых муж ворчит, а жена капризничает, предоставляя им бенефисы домашних комедий; которые принимают участие в кабинетных делах хозяина, знают по имени горничных, со всеми на будничных отношениях, со всеми на ты и среди этой универсальной приязни, умеют скрывать свои частные пристрастия.

– Войдите, сказала Марианна, поправляя пелеринку своего капота.

– Полюбуйтесь, прошу покорно, сказал муж: каково она уходила себя. И ведь необходимо было возвращаться в лодке, как-будто, и без того, не тошнилось от целых сумасшедших суток беснования. Чему обрадовалась – не постигаю! Я не знал, как добраться до кареты; а это неутомимое создание еще не удовольствовалось – измокла на дожде, простудилась, схватила лихорадку, которой теперь не будет конца.

– Неосторожно, сказал Иврин тоном дедушки, который бранит свою внучку.

– И эти неосторожности кончаются всегда тем, что мы, бедные мужья, возясь, да няньчись.

– А мы, бедные обожатели, горюй и сокрушайся.

Марианна выслушала длинное родительское поучение, после которого муж встал и прошелся по комнате. Он взглянул на часы и вздохнул; вздохнул еще и не выдержал:

– Побудьте с моей хворой барыней, сказал он любезно Иврину: пока я съезжу повидаться кой с кем в клубе, – ведь вот уж другой день, как я сижу здесь прикованный.

– Извольте, но с тем, чтобы вы позволили мне продолжать браниться до самого вашего возвращения.

– Сделайте одолжение, сказал, с прояснившимся лицом старик, поцеловал жену и отправился.

Оставшись одни, Иврин и Марианна молчали. Он смотрел на нее испытующим взором.

– И так? сказал он. И прекрасно, прибавил он отвечая себе таким тоном, как-будто сердце молодой женщины было раскрыто перед его глазами.

– У вас сегодня такой предательский взгляд, сказала Марианна. Если вы хотите быть злы, мы поссоримся, потому что нервы мои, в самом деле, в каком-то лихорадочном состояния.

– Зачем же ссориться? Дайте мне вашу ручку, сказал Иврян с таким искренним участием, что молодая женщина повиновалась невольно.

Она лукаво посмотрела на своего собеседника. Лицо её приняло ласкательное выражение ангорской кошечки и в голосе растопилось столько меду, что Иврин почти вздрогнул, когда она спросила его, где он бых нынешним утром.

– Вас это интересует? сказал он: был везде и всюду, как обыкновенно. Был на водах, завтраках в Палерояле, таскался по бульвару, потом….. потом, спросите лучше, где я не был.

– Кого видели вы на водах?

– Всех.

Молодая женщина сдвинула хорошенькие брови своя, в глазах её мелькнула досада.

– Видели вы Ройнова? спросила она почти сердито. Вот что! подумал Иврин. – Видел и весьма видел, отвечал он: мы встретились сегодня у прекрасной иностранки, на которую вы не удостоивали обратить вашего внимания, но которая занимает теперь весь наш праздношатающийся мир. Это самое миловидное создание, которое мне случалось встретить. Когда ей доложили о нашем визите, она выбежала к вам из уборной в таком очаровательном négligé, что взглянув на себя, она должна была закутаться в дверные занавесы гостиной. Она схватила оба полога и просунула между них свою херувимскую головку, которая на голубом поле отделилась таким воздушным образком, что мы оба вскрикнули от восхищения.

Марианна почувствовала какой-то гальванический, несносный удар в сердце. Какая-то нестерпямая боль стеснила грудь её, во только на одно мгновение. Иврин продолжал, увлеченный своим предметом:

– Какая это живая, прекрасная бабочка! Во всем существе её такая любовность, такой свет, такая неотразимая прелесть, как-будто бы она была создана воплощенной радостью людям.

– Вы влюблены в все? спросила простодушно Марианна.

– Нет.

– А разве возможно так горячо сочувствовать чему-нибудь прекрасному и не любить его?

– Не любить прекрасного невозможно, возможно однако ж очень в него не влюбляться, особливо когда уже сердце где-нибудь приютилось.

Марианна улыбнулась, у все отлегло от сердца.

– Но скажите, спросила она, с каким-то странным одушевлением: неужели не существует в мире такой любви, в которой бы все прекрасное сосредоточилось в одном образе, вся жизнь слилась в одном чувстве, все мечты в одном заветном помысле; для которой не цвели бы на земле розы; которая бы не замечала в небесах солнца?

– Может-быть и существует, но такая любовь очень сдает на сумасшествие; – впрочем, любить умно – трудно. Любовь как золото, под которое подделывается много мишуры. Иногда внутрь нас происходит чорт знает что такое, – ну, кажется, вот она любовь, со всеми аттрибутами; а смотришь – горячечный бред, а иногда этот тонкий магнитизм, который электризует нас и который мы простодушно принимаем за любовь.

– Я думаю, что такой магнитизм есть только продолжение любви, как музыка есть продолжение пламенного поэтического языка. Если уже не станет слов, когда восторженная мысль не облекается более в формы человеческого слова, тогда ее продолжают звуки. Ведь поцелуй тот же восторженный бетговенский аккорд….. И вся жизнь имеет бесконечно свои такие же переливы, продолжала молодая женщина: из жизни практической, полезного труда и забот, вытекает жизнь искусства, в которой воплощается дух для всеуслышания в слово, в пластические формы, в живопись, в звуки – за нею беспредельная, невоплощаемая жизнь духовного созерцания – жизнь безмолвной молитвы….. а любовь относится к жизни, как цвет к дереву: как он, имеет она свое скоротечное, срочное существование, но в ней сосредоточены все начала жизни.

– Самое ароматическое мудрствование, какое только когда-нибудь истекало из медовых уст такого милого философа. Но вы, которые так несравненно рассуждаете о любви, скажите мне, почему не существует в мире глупца и ничтожного мерзавца, которого бы женщина не сумела любить всеми сокровищами своего сердца?

– Право, не знаю, сумела ли бы я любить этого мерзавца. Но это случается, может-быть, потому что любовь в сердце женщины, как голос в горле птички: она поет, потому что это её назначение. Женщина любит как дышет, потому что иначе не может.

– Но это недостойно, отвратительно и стыдно иметь такое прекрасное сердце, без малейшего здравого смыслу.

– Женщина одарена гибельною способностью идеализировать, сказала вздохнув Марианна: она окутывает, украшает своим воображением и часто любит идеал.

– Но ведь это позволено только в пятнадцать лет.

– Женщина вечно может быть в пятнадцать лет.

– Из чего же, скажите, после этого хлопотать быть порядочным человеком. Точно также как не стоит и вам приходять на свет с красотою отличных форм – ваши модистки все умеют сгладить, выправить, выровнять и создать. Точно также, для домашнего обихода жизни, для чего обременять себя роковыми дарами ума и сердца. Пошел в дорогу по начертанным, указным путям приличий, в мишурнос наряде готовых фраз – и блистательно достигнешь высоты высот общественной оценки. Стоить ли труда любить и заслуживать драгоценную любовь, когда милое женское сердце берет на себя продовольствовать всякую нищету.

– За что вы обвиняете в этом дон-кихотстве одну женщину, я не понимаю. Мне кажется, что пристрастие и ослепление свойственны человеческому сердцу, а не исключительно женскому. Впрочем говорят, что любить уже такое верховное, нескончаемое блаженство, что любовь-мечта наполняет ровно такою же совершенно прекрасною жизнью сердце, как и любовь разумная, действительная.

– Покорный, однако ж, слуга образумиться в одно прекрасное утро, подобно тому дураку, который воспевал хвалы сидевшей под окном красавице, тогда как это был восковой болван парикмахера. А ведь оптической то обман, может-быть, под-час, еще разительнее.

– Когда обман оптической, чтож с этим делать? Если глаза обманывают вас, вы терпите от своего несовершенства. Конечно, от этого не легче, и ошибка оскорбительна для самолюбия; но если ложь – умышленное коварство, если я беру на себя личину, которая околдовывает вас, – с чем сравнять такое пробуждение? Я верю в возможность любви совершенного самозабвения и всепрощения, но непременно основанной на полном доверии – я все пойму, все извиню, ничего не требую и в свою очередь все исповедую, все скажу, ничего не скрою и не прощу, не пойму только одного – обмана. Ни для какого благополучия в мире, ни для самой любви я неоскверню моей любви обманом и не прощу, никогда не прощу неправды – это тончайшая, нежнейшая струна моего сердца, это mimosa sensitiva моего самолюбия – к ней не должно прикасаться.

– Пламенная, мстительная Корсиканка! так и вижу в глазах молнии, в сердце vendetta, за поясом кинжал. Вы страшно-прекрасны в эту минуту, сказал Иврин полу-насмешливо, полу-восторженно: – и берет желание коснуться этой нежной мимозы, чтобы увидеть вас в полном величии гнева.

Марианна умолкла. Какой-то сумрак набежал на светлое, одушевленное чело её, любовь заныла в её груди. Она почувствовала беспокойство старовера, недавно принявшего другое исповедание. Вера, внезапно озарившая душу её, поколебалась на мгновение, возможность ошибки предстала ей давно пугавшим её воображение привидением. Наведенная нечаянно разговором на недуг, которым всегда болело её сердце, она застрадала общею заразою недоверия, так страшно распространившеюся при всеобщем упадке всех кредитов.

«Дитя, дитя, думал Иврин, когда этот разговор давно потерялся в переливном потоке их задушевной болтовни, на минуту потопленной в чашах ароматного чаю. Ты не ведаешь, что обман есть целомудренный покров жизни. Он драпирует такие отвратительные, страшные наготы, от которых бы содрогнулось твое робкое сердце; услаждает такие горечи, от которых нежные уста твои отвратятся и не примет их, не закаленная в бурях и страданиях жизни, душа. Обман есть необходимый меритель отношений, без него на каждом шагу возгарались бы непреклонные ненависти, и покамест истина не перестанет слепить слабого, покрытого прахом земля зрения нашего, покамест не воссияет перед нами, лучезарная и обнаженная – обман остается её представителем. Обманывайся же, милый младенец; пусть только обманывают тебя с любовью, с вечною, неустаною заботою о твоем благе. Обманывай и ты в добром намерения сердца; если прекрасная улыбка твоя обман, которым вздумается тебе приласкать меня, я приму его от тебя с сладкой благодарностью.» И он смотрел на нее в необъяснимом умилении и в душ его звучало глубоко зарытое чувство, в котором он старался обмануть себя.

– Вот что значит держать слово, вскричал возвратившийся в полночь муж. Однакож я нахожу вас, кажется, в мирных отношениях. Тебе какое-то послание, сказал он, подавая молодой женщине маленький конверт слишком знакомого ей складу: от кого это?

– Не знаю, отвечала в смущении Марианна, не постигая, каким образом это письмо было в руках его. С недавнего времени, казалось, какой-то враждебный дух бодрствовал над её тайною, как-будто их сношения потеряли верную дорогу свою. Не в первый уже раз случай заставлял блуждать его письма.

Иврин взглянул на нее значительно. «В добрый час, подумал он, эта ложь есть оборона любви. Повремени – узнаешь и ты, что ложь есть оборона жизни.»

Он раскланялся и вышел в сопровождении хозяина. Марианна осталась одна с полученным письмом.

«Знаешь ли ты, что такое несколько дней тебя не видеть? писал Ройнов, я не могу больше сносить без тебя жизни. Пусть мечтают безумцы, что любить можно из разлуке, что любовь независима, что единственное блого – любить, что в отсутствии и тоске любишь сильнее. Нет, Марианна, я не в-силах долее подчинять себя этим утешениям. По мне разлука то же что смерть и по смерти можно любить этой тяжкой любовью. А покамест мы живем, любовь требует присутствия и обладания. Ты моя, ты принадлежишь мне по священнейшему праву – праву любви. Я должен достигнуть во что бы вы стадо этого счастья, Марианна, друг мой, если бы ты могла видеть меня втечении этого времени: всякий миг минуты я чувствовал страшным мучением твое отсутствие, и рассудок мой помрачился. Писать тебе есть теперь единственная возможность к тебе приблизиться, во в каком-то мучительном нетерпении, я чувствую неодолимое отвращение от этого ничтожного средства – я хочу тебя видеть!»