Теперь я все реже встречался с друзьями. Пятрас Цвирка жил в Париже и писал в письмах, что не может привыкнуть к большому городу, тоскует по Литве. Йонас Шимкус, так и не закончив гимназии для взрослых, женился и по-прежнему работал, кажется, у нотариуса. Он много писал в прогрессивной печати (в «Культуре», «Молодежи»), но, увы, все чаще печатался и в «Воскресенье», «Дне», «Новостях дня», «Мире молодых». Пока выходил «Третий фронт», мы, насколько могли, боролись против участия товарищей в беспринципной бульварной печати. Но условия были такие, что молодых писателей просто тянуло в болото — иначе им нечего было есть. Не все шли этим путем. Скажем, Борута еще из Берлина писал нам, что этот путь не для него. «Чертовски хотел бы попасть куда-нибудь простым рабочим, чтобы можно было решить вопрос хлеба, не погубив себя».

Все реже видел я и Райлу. Он был самым обеспеченным из нас (как я упоминал, его родители были крупными хозяевами), он жил, не зная, что такое борьба за кусок хлеба. Видно, с малых лет его баловали, так что и теперь он не стеснялся. При каждом случае он выпивал. Когда мы жили у Блазаса, Райла писал на папиросной бумаге историю фашистского переворота 1926 года и собирался послать ее в какую-то антифашистскую литовскую газету за границу. Дело было секретное, и я не старался узнать, для кого и что он пишет. Написав, Райла тщательно подсчитал строчки и сказал, что должен получить такой-то гонорар. Мне его протест против фашистского режима казался идейным, и я удивился, что он хочет на этом заработать.

Райла гордился своими любовными похождениями и корчил героя, перед которым не устояла еще ни одна женщина. Некоторые из «подвигов» Райлы прозвучали довольно широко. И Корсакас, едва выйдя из Шяуляйской тюрьмы, писал мне: «Наш коллектив не должен стать шайкой пьяниц. В этом отношении особенно трудно будет с Бронисом, о пьяных похождениях которого даже в провинции ходят слухи…»

Райла очень уж ценил жизненные удобства и удовольствия. Отличаясь трудолюбием, во времена «Третьего фронта» он перевел с немецкого толстую книгу Ремарка «Дорога назад» и вообще много писал. Он заранее подсчитывал свои доходы и старался получше уладить дела.

После закрытия «Третьего фронта» Райла продолжал интересоваться социализмом, жизнью Советского Союза, читал труды немецких коммунистов. Он все еще любил помечтать о дальнейшей литературной работе, об издании новых журналов и новых книг. Но его пыл заметно угасал. Еще тогда, когда мы печатали «Третий фронт», Райла любил поговаривать:

— Интересно, кто из нас первым перебежит к фашистам? Думаю, что это будет Венцлова… Понимаете, он родом из Сувалкии, а тамошний народ…

И он принимался доказывать, почему сувалкийцы ближе всего к фашизму.

Этот человек все больше отдалялся от нас и приближался к лагерю, который мы ненавидели всей душой и считали главным бедствием Литвы.

Райла устроился на Зеленой горе, в деревянном доме, который поэт Майронис выстроил для своей подруги. Поселился Райла в квартире этой женщины. Однажды утром я застал его в кровати — он отдыхал после ночной попойки. Закурив сигарету, он со смехом рассказал:

— Иногда сюда заходит сам Майронис. Вот и на той неделе звонит кто-то в дверь. Открываю. А это наш великий поэт стоит и спрашивает, дома ли госпожа. Госпожи не оказалось, и он велел передать ей какой-то пакет. Я взял, понес в комнату и, думаю, посмотрю, что же там такое. Осторожно развернул. Смотрю — конфеты, шоколад, орехи. Даже облизнулся. Не каждый день доводится пробовать такие сладости. Ну и поделил пополам. То есть половину взял сам, а половину снова завернул, отнес в гостиную и положил на столик. Неужели будет спрашивать у нее Майронис, сколько там было плиток шоколада или конфет?..

Мне эта история не понравилась, но Райла продолжал смеяться:

— Ничего, не обеднеет величайший литовский поэт… А мне, студенту, удовольствие…

Мы начали разговаривать о недавно полученном номере «Наковальни», где снова нападали на «Третий фронт». Райла зевнул и сказал:

— Знаешь что, братец, я тебе начистоту скажу. Надоело мне все это. Я пришел к выводу, что капитализм еще крепок, что при нем еще можно жить. Возьму-ка я и продамся фашистам. Так сказать, поверну по капиталистическому пути.

— Ты что, шутишь? — сказал я, удивившись его цинизму.

— Мне не до шуток, — спокойно ответил Райла.

— Ты хочешь с фашистами, которые?..

— А почему бы нет? — ответил Райла. — У них в руках власть. С ними не пропадешь, братец…

— Если ты так думаешь, нам не о чем больше разговаривать, — сказал я и ушел.

Я ходил по улицам и не мог успокоиться. Райла, который всегда казался левее всех нас! Если только не было посторонних, он не стесняясь ругал Сметону и Вольдемараса, издевался над таутининками, неолитуанами, клерикалами, в последнее время любил философствовать о социализме — и он теперь от всех отвернулся, откровенно и цинично перебежал к врагам! Это не умещалось в голове. Правда, «Наковальня» всем нам немало попортила крови, но неужели социализм — это одна «Наковальня»? Неужели нет нового государства — Советского Союза, где растет строй более справедливый, чем наш? Когда о своих сомнениях и разговоре с Райлой я рассказал друзьям, они не слишком удивились, некоторые сказали, что давно этого ждут, а Блазас даже расхохотался:

— Знаете что? Он у меня спрашивал, не пойти ли ему служить в охранку. Я ответил, что если он так подумал, то, без сомнения, пойдет…

Некоторое время спустя в «Литовских ведомостях» появилось сообщение, что бывший член «Третьего фронта» Бронис Райла уже работает в охранке. Мы ждали, что Райла или охранка поместят опровержение в печати (так обычно поступали). Но никакого опровержения мы не получили.

Тогда я написал своему бывшему товарищу короткое, недвусмысленное письмо: по известным ему причинам я порываю с ним дружбу и знакомство и, встретив на улице, не буду с ним здороваться. Несколько дней спустя мое письмо вернулось назад вместе с ответом Райлы. Райла не пробовал объясняться и доказывать, что не стал охранником. Он нападал на меня за то, что я смею придерживаться старых взглядов и писать ему подобные письма — я ведь «ем литовский хлеб»! Подобные рассуждения Райлы пахли упреками «Литовского эха» по адресу литовской интеллигенции, которая не желает поддерживать фашистскую политику; так что я ответил ему: не думаю, что лишь молодчики его профессии имеют право «есть литовский хлеб». Письмо Райлы я отправил вместе со своим ответом. Несколько дней спустя оно вернулось. Не имея желания продолжать споры с этим человеком, я, даже не раскрывая письма, уничтожил его.

Несколько раз ко мне заходила (думаю, что без ведома Райлы) его подруга Данета. Она говорила, что мы — не женщины, которые ссорятся из-за платьев; в политических спорах можно и помириться. Увы, эта красивая девушка с умом маленького ребенка меня не сумела убедить. Встретив на улице бывшего товарища, ставшего охранником, я отворачивался. Остальные сотрудники «Третьего фронта» также прекратили с ним отношения.

Прошло немного времени, и мы услышали, что Райла уже поднимается по ступеням карьеры: сотрудничает в печати таутининков, получая, разумеется, хороший гонорар, болтает по радио, собирается ехать в Париж… В фашистском журнале «Руль», который нас поносил, теперь начали появляться статьи А. Валькинишкиса. Они были полны ненависти к социализму, «Третьему фронту», «культурбольшевизму». Нетрудно было догадаться, что это за новая поганка.

Понимая, что, став таутининком, будет еще легче делать карьеру, Райла в 1934 году вступил в их союз.

В более поздние годы я часто возвращался мыслями к событиям того времени и думал, какие психологические причины направили одного из нас на путь ренегата и предателя. Карьеризм? Без сомнения. Склонность к легкой и приятной жизни, выпивке, женщинам — все это тоже сыграло роль. Но это, наверное, еще не все. Поговаривали, что Райлу арестовали еще и Паневежской гимназии. Может быть, гадали товарищи, его уже тогда завербовали в шпики. Закончив гимназию, Райла уехал в Каунас, и охранка временно забыла о нем. Но когда он стал членом «Третьего фронта», принялся писать статьи о пролетарской литературе, заделался истинным «р-р-революционером», охранка вызвала его и напомнила про старые обещания. Не знаю, так ли было на самом деле. В историю общественной жизни и литературы Райла вошел как ренегат, предатель и охранник. Он сознательно свернул по этому пути, решив, что капитализм еще прочен, что карьеристы могут еще неплохо жить… И правда, Райла некоторое время жил в роскоши. Но он пал морально и как писатель, и как человек (сейчас, в эмиграции, он с тоской вспоминает о безвозвратно минувшем жирном прошлом таутининка и изредка поругивает своих старых знакомых).

Казис Борута после ликвидации «Третьего фронта», в который он поначалу вложил столько надежд, очень волновался и из-за гибели журнала, и из-за того, что последние номера шли уже не в том направлении, в каком ему хотелось бы, но Казис не мог жить без дела. И вот в 1932 году он организовал альманах «Труд». На обложке работы нашего друга и прогрессивного художника Мечиса Булаки были четверо рабочих. Название было написано на литовском, русском, немецком, французском языках и на эсперанто. Этим, без сомнения, подчеркивался интернационализм участников альманаха.

Кроме Боруты в нем участвовали и другие молодые писатели — Витаутас Монтвила, Казис Якубенас. Впервые выступил и не известный никому до сих пор Юозас Балтушис. В «Труде» Борута, правда, не пытался оживлять умершего «парня», но его манифест состоял из общих фраз, поднимал литературу над партией и агитировал за «активный реализм» — довольно туманное понятие в политическом и эстетическом отношениях. Альманах заявлял свой протест против капитализма, который «мечется на виселице насилия, выстроенной собственными руками» в то время, как «дни свободы стучатся в нашу дверь».

Я согласился участвовать в «Труде» не столько из-за старой дружбы, сколько потому, что это был единственный тогда прогрессивный альманах. Я дал рассказ «Под золотым небом Италии», основанный на впечатлениях о Венеции. Рассказывая об Италии, я, разумеется, думал о Литве, которой заправляли фашисты.

К сожалению, этот альманах, в котором не было боевого духа «Третьего фронта» и в котором участвовали лишь некоторые из его сотрудников, просуществовал недолго: цензура приостановила уже вторую его книгу. Остался лишь исчерканный цензурой экземпляр, который красноречиво свидетельствует о том, в каких условиях находилась тогда прогрессивная, антифашистская литература.

Теперь я чаще встречался с Корсакасом. Он обращал на себя внимание не только студентов, но и профессоров. Корсакас поражал своими способностями на семинарах, а профессор Эдуардас Вольтерис, совсем уже дряхлый, поручил ему вместо себя преподавать историю латышской литературы. Корсакас читал ее так, что студенты битком набивали аудиторию. А Вольтерис дремал за последней партой, лишь изредка поднимая голову и выкрикивая: «Большевик!»

Жил Корсакас близко, и я довольно часто заходил к нему за каким-нибудь советским журналом, трудом по марксистской философии или просто поболтать о литературе или политике. Хотя мой товарищ был моложе меня, меня поражало его умение анализировать действительность, остро и отважно вскрывать ее противоречия. Влюбленный в прогрессивную литературу, Костас продолжал писать свои статьи и уже в 1932 году издал первый крупный сборник. Чувствовалось, что у этого юноши острый, аналитический ум. Он — прирожденный критик, который сразу видит, что в книге хорошо и что плохо, что прогрессивно и что реакционно, легко формулирует свои мысли и выражает их темпераментно, горячо или холодно, с сарказмом, не избегая иронии и даже, если нужно, издевки. Встречаться с ним всегда было интересно.

В эти дни я видел и Нерис, которая жила в Каунасе у профессора Миколайтиса. Увы, наши встречи не были веселыми. Она тяжело переживала закрытие «Третьего фронта» и клуба «Надежда». В Каунасе она на каждой шагу встречала бывших своих друзей и знакомых, и те по любому случаю клеветали на «Третий фронт» и уговаривали ее бросить избранный ею путь, предлагали новую службу. Но поэтесса не сдавалась. Она посылала свои стихи в московскую «Наковальню», — значит, сделала еще один шаг вперед. Она продолжала интересоваться советской печатью, литературой, читала революционных поэтов и старалась все глубже проникнуться наукой марксизма-ленинизма. (После закрытия «Надежды» «Эхо Литвы» писало, что во время обыска были обнаружены письма С. Нерис, в которых она пишет, что проштудировала все сочинения Ленина. Подобные утверждения охранки, конечно, несколько преувеличены. Но, без сомнения, Нерис уже тогда читала его статьи и книги.) Поэтесса продолжала встречаться с некоторыми коммунистами, работающими в подполье. С ней сблизилась ее почитательница Она Шимайте, от которой и мы в годы «Третьего фронта» получали труднодоступную советскую печать и литературу. Позднее Нерис поддерживала близкие дружеские отношения с Шимайте.

Пятрас Цвирка часто писал мне из Парижа (к сожалению, во время войны его письма погибли). Поначалу ему трудно было уехать из-за призыва в армию. Как-то обманув призывную комиссию, Пятрас все-таки уехал, и, когда он был в Париже, в газетах появились заметки, что полиция ищет его как дезертира. Получая скудную стипендию, Цвирка в Париже просто голодал. Но он стал энергично изучать французский язык и вскоре уже читал французских классиков.

Я встретил его осенью 1932 года. Пятрас вернулся, не изменив своим убеждениям, хотя, пока он находился в Париже, среди каунасских журналистов и в реакционной печати было немало догадок и клеветы на него. Он рассказал мне о жизни в Париже и возмущался тем, как стипендиаты таутининков там швыряются деньгами. Большое впечатление на Пятраса произвели сокровища искусства. Он навсегда полюбил Ренуара, Ван-Гога, Гогена и Дега.

Вернувшись из Парижа, Пятрас побывал в родной деревне и, приехав в Каунас, как обычно, рассказывал веселые истории:

— Лежу я утром в своей клети и слышу — кто-то стучится. Сосед, тот, что в Америке попал в армию и воевал на Западном фронте, во Франции. Сразу понял, что хочет поговорить о Париже. «Садитесь, дядя, вот тут, на кровать, поговорим». — «Спасибо, Петрюкас, — говорит он и шарит в поисках трубки. Закурил и спрашивает: — Что ж, Петрюкас, слыхал, ты в Париже был», — и вижу, что не верит он, что Петрюкас Цвирка мог быть в таком городе. «Был, дядя, — говорю я, — видел Париж. Хороший город, дядя». А он все улыбается такой подозрительной ухмылочкой, словно говорит: «Ни черта там ты не был и ничего не видел», — и спрашивает меня: «Ну ладно, раз уж был, то скажи, видел ли там ты вот зеленую девку на углу?» — «Шутите, дядя, — говорю я, — девок-то в Париже тьма-тьмущая. Как я могу увидеть какую-то на углу?» — «Нет уж, Петрюкас, ты сам не шути, — говорит он, — скажи, а вот зеленую на углу видел?» — «Нет, говорю, зеленой девки, да, еще на углу, точно не видел». — «Ну вот, Петрюкас, — дядя прищурился и тычет в меня мундштуком, — вот видишь, а еще говоришь, что в Париже был…» Рассмеялся и ушел, а я долго думал, что это за девка. Видно, он запомнил какую-то статую или рекламу, и Париж без нее — для него не Париж.

Едва тот ушел, как другой стучится. Пригласил войти. Подошел, руку подал и сам сел. Без долгих вступлений спрашивает: «Скажи ты мне, Петрюкас, одну вещь. Только откровенно скажи, от сердца». — «Хорошо, дядя, говорю, если только знаю». — «Ясно, знаешь, ведь такое образование получил, — говорит он и смотрит на меня большими добрыми глазами. — Ты скажи, Петрюкас, есть бог или нет?» — «Нет, дядя, — отвечаю я, — нет. Выдумки ксендзов», — говорю я. Посмотрел на меня дядя несколько раз, пыхнул трубкой, выпустил дым и протягивает мне руку: «Вот уж спасибо, Петрюкас, что сказал, большое спасибо. Теперь уж буду знать» — и, веселый, счастливый, ушел, попыхивая трубочкой. Видно, не был уверен насчет бога, а теперь успокоился…

— Видишь, я в деревне большой авторитет. И давно уже, — смеется Пятрас. — Я тебе рассказывал про мою беседу с капелланом, когда я еще учился в прогимназии?

— Да вроде нет.

— Слушай, — сказал Пятрас. — Учебный год подходил к концу, и наш капеллан на уроке закона божьего сказал: «Вот, детки, скоро будут каникулы. На каникулы я поеду в Рим. Вы знаете, что в Риме, в Ватикане, живет папа, святой отец?» — «Знаем!» — кричит весь класс. «Вот и хорошо, детки, что знаете, — сказал капеллан. — Так вот, очень даже может быть, что в Риме я увижу его святейшество. И хотел бы узнать, что ему передать, что вы хотите сказать папе…» Весь класс молчит, а я малость подождал и поднимаю руку. «Ну, Цвирка, что передать папе?» — «Прошу передать ему от Пятраса Цвирки привет!» — крикнул я. Капеллан покраснел и говорит: «Как ты смеешь, свинья? Могу ли я передавать привет такому большому человеку от какого-то Цвирки?» Я замолчал, а капеллан продолжал: «Вот, детки, если бы вы попросили через меня отцовское благословение от папы, это я понимаю… Это уже дело другое…» Но друзья, когда закончился урок, считали меня героем — что ни говори, я один только знал, что передать папе римскому…

Однажды Пятрас мне сказал:

— Ты помнишь моего «Франка Крука», которого я дал для последнего номера «Третьего фронта»? Я все чаще думаю, что стоило бы из него сделать роман.

— Мы же тебе сразу сказали, когда прочитали его. Правда, Пятрас, садись за роман. Напишешь, я в этом не сомневаюсь.

— Сейчас еще нет. Не все мне самому ясно. Нужен материал, надо все продумать. Но напишу непременно…