Зяблики в латах

Венус Георгий Давыдович

ЧАСТЬ II (ноябрь 1919 — март 1920)

 

 

В степях клубились ветра. Голый ивняк за селами пытался выбиться из-под снега, хлестал ветвями по низкому серому небу, шаг за шагом ползущему за нами.

Все время, оглядываясь на север, выслав дозоры на юг, восток и запад, недели две отступали мы, потеряв всякую связь с соседними частями, не зная, откуда набежит неприятель, а если собьет — куда отходить. По ночам огрызались: на север, на восток, на запад…

А в те немногие ночи, когда красные не наседали, было слышно, как гудят широкие снежные дали черных степей.

Кто-то, как и мы, пробирался к югу…

 

ОДНИ ПОД ХАРЬКОВОМ

Ночь была беззвездная.

Переутомленные лошаденки из последних сил волочили ноги. Многонедельная оттепель сняла почти весь снег, и сани, увязая полозьями в мокром песке дорог, протяжно и тяжко скрипели.

Никто из солдат на санях не сидел. Побросав в них винтовки, вне строя, молчаливо и угрюмо тянулся полк вдоль ночной черной дороги. Я держался возле пулеметов и, с трудом подымая отяжелевшие веки, пытался идти прямо. Но усталость качала меня со стороны в сторону; мне казалось, тяжелая степь вокруг нас то подымает, то опускает горизонты и кружится, кружится медленно и ритмично.

— Что, господин поручик, занедужилось?.. А ну-ткась! Ну-ксь, милая! И, хлестнув лошаденку, Едоков, как и я, качнулся вдруг в сторону.

— Соснуть бы! Эх, жисть!..

Три дня тому назад мы приняли последний бой, в котором наша рота забрала у красных пулемет, теперь третий в нашем взводе. В этом же бою Синька и Лобин, прикомандированные к моему взводу унтер-офицеры, были убиты.

— Три пулемета, а людей нет! — вздыхал ефрейтор Лехин. — Не везет же!..

— Эх, и везет-то не вовремя! А ну-ткась, ну-ксь, милая! Казалось, ночи не будет конца.

* * *

— Осади!.. Осади-и…

— Что за город?..

— Не напирай, косой дьявол, черт!.. Не видишь, стоим ведь!

Вдали виднелись редкие огни какого-то города или местечка.

— Харьков?

— Москва!

— Нет, правда, что за город?

— Люботин это, — сказал подпоручик Морозов и, опустившись на сани, стал жадно — в кулак — курить. Я также подошел к саням, сел и, прислонясь к пулемету, вынул махорку. Но скрутить я не успел. Темнота меня медленно и плавно закружила, опустила во что-то мягкое и теплое и потекла надо мною, все глубже и глубже толкая в сон.

…Когда я проснулся, сани уже вновь скрипели по песку На мне лежала чья-то шинель. Я сбросил ее с лица.

— Едоков!..

— Так точно!

Едоков шел в одной гимнастерке.

— Что это?.. Зачем?..

— Это я, господин поручик, чтобы не согнали вас… ротный аль батальонный… Лягайте, лягайте!..

Но я встал. Оглянулся. Мне показалось, полк идет в обратную сторону.

— Куда мы?

Едоков пожал плечами.

— Лехин, куда мы?

— Люботин, господин поручик, занят. Обходим… Лошади хрипели. Медленно всплывала желтая заря.

* * *

— Распрягай!

— Эй! Не велено! Заводи! Заводи за угол!

Вдоль крайних хат какой-то небольшой деревни длинными рядами выстраивались сани.

Нам было приказано выставить дневальных, по одному на две роты, и выспаться, пользуясь трехчасовым привалом.

Я уже взбивал в санях солому, когда подошел связной.

— Господ командиров-пулеметчиков к батальонному!

…На улице в санях, около и под ними храпели солдаты.

* * *

На крыльце халупы батальонного стоял начальник пулеметной команды.

— Господин капитан, — обратился к нему я, — у меня, господин капитан…

— Но у меня нет нумеров! Возьмите в роте… Договаривать нам было незачем, — капитан знал состояние взводов.

— В роте, господин капитан…

— Но что я, рожать их могу, что ли?

— Господин капитан… — подошел к нему взводный 1-го взвода.

— Нету у меня саней! Господа, у меня же…

— Но разрешите, господин капитан…

Капитан обернулся и быстро скрылся за дверью.

— Черт дери!..

— Да-с, положение!..

Мы стояли, растерянно глядя друг на друга.

Наконец в сени вышел полковник Петерс.

— Господа…

Одна сторона его лица подергивалась, тени быстро бежали под складку рта.

— Вот что, господа. Первый батальон побросал три пулемета. Пре-ду-пре-ждаю: если подобное случится и в моем батальоне, виновный взводный будет отдан под суд. Понятно?

— Но, господин полковник…

— Оправдываться, господа, будете под судом. От офицера я требую проявления офицерской инициативы. Мне нет никакого дела как, но пулеметы чтоб были вывезены. Понятно? А теперь — можете идти…

Мы расходились.

— Черт дери!..

— Да-с, поло-жень-и-це!

— А главное, в деревнях ведь не то что лошадей и козы не найдешь…

«Спать, спать, спать!» — думал я, идя спотыкаясь по улице. Лошади моих саней стояли распряжены.

— Не бей! Аким не пойдет… Все одно! Распрягай! Живо! Полк уже выходил из деревни.

— Поручик, нагоните? — обернувшись, крикнул мне ротный.

— По-ды-май! Та-щи вы-ше!.. Та-щи-и!..

Подвязав пулеметы к одному концу натрое сложенных вожжей, станок к другому, Лехин, Едоков и Акимов вьючили Ваську, нашу вторую лошадь. Но тяжесть пулемета и станка с обеих сторон давила на ребра лошади. Лошадь не могла дышать и медленно, точно в цирке, приседала.

— Ничего не поделаешь, господин поручик! Может, оба на одни взвалим? продолжал Лехин, приглаживая выпавшие из-под фуражки потные волосы. — Васька уж постарается, едри его корень!.. Не выдаст, может…

— Пожалуй…

И вот мы закричали:

— Идет! Идет!..

Васька косил. Кожа на спине его ходила гармошкой.

— Идет! Эээ-эй! Вытянул!..

Мы примкнули к обозу 1-го батальона, идущего в арьергарде.

Быстро перебирая передними ногами и далеко назад выставляя задние, Васька тянул два пулемета. Машка — третий. Мы подталкивали. Акимов вел под уздцы раненного под Баромлей Акима.

Третьи сани мы бросили.

* * *

— …их к матери, пулеметы эти! — обгоняя нас, крикнул какой-то офицер из последних саней обоза. — Пропадете!..

— И вся твоя панихида!.. — крикнул за ним второй. Васька сдавал. Останавливался каждую минуту.

— А ну-ткась, ми-лый!.. ми-и-лый!.. — подбадривал его Едоков жалобно, точно плача, растягивая слова.

— Погибать, видно! — ворчал Акимов.

Прошли с версту. Не больше. Полк уже скрылся.

* * *

— Снимите погоны, господин поручик. Бывает, что и не расстреливают. Ей-богу. А мы выдавать вас не станем, — сказал Едоков, обернулся и, подняв ладонь к лицу, стал смотреть на север.

Ефрейтор Лехин сидел на ободьях саней. Смотрел на землю.

— Может, замки повынимаем и пойдем все же?

— Все одно погибать!..

Я не отвечал. Думал о том, как впрячь всех трех лошадей в одни сани.

Но вдруг, толкнув меня, Лехин быстро приподнялся.

— Господин поручик!.. Хохлы!.. — закричал он. — Гляньте, господин поручик, едут, едри их корень, едут!.. По дороге, нам навстречу, шло двое саней.

— Не утекли б только, едри их корень!.. Ведь учуют, чего поджидаем, ах ты…

Но сани приближались.

— Стой!..

— Стой, говорю!.. — И, быстро впрыгнув во встречные сани, Лехин вырвал вожжи из рук дремавшего мужика.

— Поворачивай! — кричал Акимов, схватив за морду лошадь вторых саней.

Разбуженный Лехиным крестьянин испуганно вскочил с рогожки и содрал с головы линялый и мятый картуз.

— Родные!..

— Поворачивай!

— Родные!.. Помилосердствуйте! Аль не хрестьяне?.. Аль без понятия вовсе! Второй месяц, как от хозяйства!.. Родные…

Его рыжими, под горшок подстриженными волосами играл ветер.

— Разберите, родные, по всей справедливости!.. — бабьим голосом молил подводчик, доставая из кармана шаровар какую-то мятую бумажку. — Ваши вот выдали… Не тронут, говорили… Сам писарь говорил… Потому, говорил писарь, законно мы действуем… А где ж законно, родные…

…«Дано сие крестьянину села Дьячье Орловской губернии Власову Антипу, — с трудом разбирал я замытые водой слова, — в том, что вышеупомянутый крестьянин Власов отпущен нами по несении наряда, что подписью и приложением казенной печати удостоверяется.

За к-ра 9 роты 1-го Ударного Корниловского полка — писарь неразборчиво».

Ниже:

«Декабря» — опять неразборчиво — «дня 1919». В правом углу удостоверения расползалась круглая ротная печать.

— Жаль мужика!.. — вздыхая над моим плечом, сказал Едоков. — Смотри-ка, орловский!..

— Всех жалеть будем…

— Всех, Лехин, не всех, а одного можно!.. Отпустим?.. Рыжебородого мы отпустили…

* * *

— Скажем, к примеру, большевики… — рассуждал второй подводчик, уже следуя за нашими санями. — Кому не известно!.. Обижают!.. Да все больше насчет скота и хлеба, а ваш брат и насчет шкуры не совестится.

— Насчет какой шкуры?

— А той, что под штанами… У мужика она хошь, говорят, и толстая, а все ж чувствительно…

* * *

Приморозило…

«За Уралом за рекой», — вполголоса напевал Едоков…

Наконец показался и Харьков.

— Пожалуй, в Харькове не разживешься… Лавки, пожалуй, закрыты… Идем! — сказал я, взял снятую с Акима упряжь и вместе с Едоковым пошел в маленькую, покосившуюся хату, одиноко стоящую на краю дороги.

В хате было темно.

— Здорово, хозяин!

— Здравствуйте, товарищи, здравствуйте!.. — кланяясь седой, приглаженной головой, ответил мне с лавки старик хозяин. — Здравствуйте… наконец-то!..

По малиновой тулье моей фуражки он принял меня, очевидно, за красного.

— Постой! Товарищи придут через час. А пока вот что, старик, — угости хлебом! — Я бросил на лавку упряжь. — Возьми вот… Заместо денег это!..

— Нам, товарищи, что деньги… Мы…

— Да кадеты это! — перебил старика чей-то угрюмый голос из темного угла хаты.

— Ще кадеты?..

— Всем, старик, и кадетам пожевать хочется. А ну, старик, дашь, что ли?.. — Я торопился.

— Верно это!.. На то нам господом-богом и зубы даны… Хочется… а как же?.. Это ты верно говоришь! — Старик подтянул портки.

Он обернулся к нам спиной и стал шарить на полке.

— Кадеты это!.. — вновь, еще угрюмее, прогудел в углу тот же голос.

— Пущай кадеты!.. Уж пущай!.. Ладно!.. Накормим! Ээх!.. — Шаря на полке, старик кряхтел. — А это ты правильное слово сказал… Да!.. Эх вы-и!.. Уж и я вам скажу тогда, — ладно!.. — Он вновь обернулся и посмотрел на нас с ясным, старческим спокойствием. — Пожевать, говоришь?.. Ну и жевали б себе хлеб с хлебушком… Да только вы, кадеты, позубастей других будете… Вот что!.. Смотри, скольких перемололи. И все — кому?.. Господам на угоду. Ну идите уж!.. Христос с вами!..

Из темного угла выросла рослая широкоплечая фигура молодого парня. Когда мы вышли на двор, парень молча закрыл за нами дверь. За дверью выругался матерным словом.

— Ну, а упряжь взял все же? — спросил меня Лехин, когда я, следуя с ним за санями, рассказывал ему о старике и сыне.

— Взял.

— Сука он, вот что! Едри его корень!

 

ПО ПУСТЫМ УЛИЦАМ

Возле каждых саней, на которых, с уже продетыми лентами и поднятыми прицелами, были установлены наши пулеметы, шло по солдату. Я шел впереди, держа в руках винтовку.

Подводчик следовал за последними санями, — немного поодаль.

— А коль застрекочет?.. Да бои начнутся?..

Людей на улицах почти не было. Немногие встречные быстро сворачивали в ближайшие переулки. Другие жались к домам, исподлобья или удивленно на нас поглядывая.

Очевидно, добровольцы давно уже оставили Харьков.

— Эй, послушай! — подозвал я какого-то не успевшего свернуть прохожего. От одежды его несло рыбой. Очевидно, он был продавцом из рыбных рядов. — Скажи-ка, когда здесь последние добровольцы проходили?

— Ночью прошли.

— Ночью?.. А какие части?..

— Не разбираемся…

Продавец косился на крайний пулемет, но, встречаясь глазами с глубокой, черной точкой канала ствола, сейчас же опускал голову.

— А что, про красных не слышно?

— Был конный разъезд. Утром еще.

— Ну?..

— Ну а теперь не видно что-то.

— Разъезд?.. Да, господин поручик, был разъезд… — подбежал к нам какой-то остроносый реалист лет четырнадцати. — И теперь, говорят, возле вокзала «Южный» другой — тоже конный — показался. Буденного.

— Подгони!

Лехин оглянулся и, взглянув на меня, быстро ударил по лошади.

— На Северо-Донецкий!..

* * *

— …Едри его корень, — Буденного!.. Сперва казаков расшвырял… До нас теперь целится!..

— А ну — минутку!..

Я подбежал к какой-то лавчонке с закрытыми наглухо ставнями и ударил кулаком о двери:

— Отвори!.. Эй вы там!.. Отворите!.. Дверь взвизгнула. Кто-то выглянул, но тотчас же скрылся, вновь захлопнув ее за собою.

— Да отворите! За папиросами здесь!.. Послушайте!.. За дверью вполголоса разговаривали. «Сейчас отворят!» — подумал я, но дверь не отворялась.

Тогда я поднял винтовку и ударил прикладом.

— От-во-ри-и…

Дверь на мгновенье опять приоткрылась. Худая женская рука быстро выбросила несколько коробок папирос. Когда я за ними наклонился, замок над ухом щелкнул снова.

— Эй, сколько тебе?.. Дура!.. Да сколько?.. А Лехин возле саней уже беспокоился:

— Господин поручик! Да идите, господин поручик!..

Прикрепив к замочной скважине пятирублевку, я побежал к саням.

Закурив, я вновь обернулся. На площади перед лавкой пятирублевкой моей играл ветер…

— …Если что, тебя, брат, не тронут… Подводчик недоверчиво чесал затылок и испуганно смотрел на меня.

— Да кто же тронет, дурак?.. Не солдат ведь!.. А ну ступай!.. Ступай-ка!.. Вот, — так вот прямо и пойдешь. На Северо-Донецкий… Порасспроси и узнай, кто там, — наши аль красные…

Ожидая подводчика, мы сидели на санях и курили.

Над городом висела тяжелая, мертвая тишина.

Одиночные приглушенные выстрелы изредка доносились только с Нагорной стороны. Около нас, на Скобелевской площади и Змиевской было тихо и пусто.

Вечерело… По рамам верхних окон карабкалось солнце. Солнце не грело. С крыш уже не капало.

— Поручик!

Я быстро обернулся.

Передо мной стояла девушка, почти подросток.

— Послушайте, можно мне идти с вами? — Я приподнялся. Взял под козырек.

— Простите, а куда вам?

Выстрелы с Нагорной донеслись отчетливей. В конце Змиевской кто-то махал картузом и кричал, сипло и надрываясь:

— Митька-а-а!..

— Мне, поручик, на Лиман. К матери я. Я уже пятые сутки в дороге.

Подошел Акимов:

— Куда нам, господин поручик, с девками! Если б солдат был, аль мужчина…

— Круг-ом!

Акимов повернулся. Отходя, ворчал.

— Иди, иди! — крикнул я ему вслед. — Не суйся!

— …Да, поезда уже ушли. Я была на вокзале.

— В таком случае должен вас предупредить: на сани вы рассчитывать не можете.

— Я, поручик, умею ходить.

— А если задержка?.. Бой?..

— Я не боюсь. — Я улыбнулся.

— Хорошо. Следуйте за нами…

Девушка крепко, по-мужски пожала мне руку:

— Спасибо! — потом отошла в сторону.

Ей было лет восемнадцать, не более. Над ее круглым, энергичным лицом бежали черные змейки-волосы. Глаза, чуть-чуть раскосые, глядели решительно и твердо.

Вернулся подводчик.

— Пусто там, господа, а армейцев будто бы нету.

— Трогай!

* * *

Ветер хлопал раскрытыми настежь дверьми вокзала. Крутил на перроне бумаги. На запасных путях грабили какой-то брошенный эшелон.

— Что же делать?

Загнанные в тупик пустые теплушки стояли без паровозов. В телеграфном помещении дремал кот. Провода были перерезаны.

— Черт дери!.. Что же делать?

Я решил уже спускать сани под отлогую дорогу, идущую вдоль железнодорожных путей, когда ко мне подбежал Лехин.

— В депо, господин поручик, паровоз стоит. И топится. Машиниста тоже изловили. Ядри его корень, прятаться думал. Я к нему Акимова приставил. Идемте!

Паровоз оказался маневровым, вдобавок еще больным.

— Все равно! Эй!..

Паровоз шипел, заливая кипятком падающие на шпалы угольки.

Минут через двадцать, прицепив к паровозу теплушку, мы погрузили пулеметы, оставили подводчику сани и всех наших лошадей и медленно двинулись к югу.

На паровозе, рядом с машинистом, стоял Лехин.

…Уже бежали низкие вокзальные строения.

— Смотрите, господин поручик! Смотрите, грабят!.. — крикнул Едоков, высовываясь из дверей теплушки.

Около вагонов брошенного эшелона толпился народ. По нагруженным на открытых площадках мешкам тоже карабкались какие-то люди.

— Смотрите, смотрите!..

Высокий мужчина в коротком, подбитом мехом полушубке балансировал по узкой доске, брошенной с вагона на насыпь. Мешок, взваленный на его спину, был порван. Из него сыпался сахар.

— Девине!.. — крикнул я, приподымаясь. — Девине!.. Гремели колеса. Под откос набегали поля. С Девине я больше не встречался…

 

КСАНА

— Ну а что дальше, Ксана Константиновна?..

Ксана Константиновна, наша новая спутница, рассказывала мне о пережитом ею за последние годы.

Дочь расстрелянного в Чугуеве военного инженера, она жила с больной матерью в Лимане. Оба ее брата, поручик-артиллерист Жорж и кадет Сумского корпуса Костя служили в Добровольческой армии.

— Как будто б и мне полагалось поступить… в сестры, хотя бы…рассказывала Ксана. — Не правда ли?.. А вот, не поступила!.. Не все романы и повести по шаблону пишут, поручик, а живется — и всё. Я говорю: или всё, или: здесь не моих рук дело… Отступаю!.. Таких, как наш Жорж, я не понимаю, поручик, органически не могу понять. Смотрите: Жорж всегда на фронте; его ранят — он вновь на фронт едет… А добровольцев не любит. Мы, говорит он, победы хвостом заметаем. Так чего ж огород городить, спрашивается? Вот Костя, второй, это…

Я выглянул за дверь.

— Простите!..

Смотрел не отрываясь вперед.

— Одну минуту!

…Снежный холмик за железнодорожным мостом круто вырастал за виадуками. Очевидно, поезд шел быстро, но мне казалось, колеса под вагоном медленно переворачиваются. Одно колесо, не смазанное, зловеще гудело.

Ближе и ближе подымался мост перед нами. Еще ближе… Еще…

— Ксана Константиновна, вы понимали… опасность? — спросил я, когда железнодорожный мост остался наконец за спиной.

— Ну и что же?

— Так почему ж вы?..

— Что почему? — Она улыбнулась. — Слушайте… Я же, как дочь военного, великолепно понимаю, что не каждый офицер-пехотинец знает, где и как ищут эти пироксилиновые шашки. Но ведь и я этого не знаю… А ехать нужно… Чего ж панику сеять?.. Так?.. Вот и проехали ведь!

Уже стемнело… Едоков и Акимов дремали. В дверь теплушки хлестал ветер.

…Когда брата Жоржа ранили в третий раз, Ксана Константиновна, не сказав об этом больной матери, уехала в Сумы, где, по слухам, должен был лежать ее брат. Но Жоржа она в Сумах не нашла.

— В Бассах, под Сумами у меня жила подруга, — рассказывала Ксана. — Мама думала — у ней я, а я уехала на фронт, полагая отыскать батарею Жоржа, справиться. Но тут все завертелось, закружилось… Я на Бассы, а там никого… Ни подруги, ни ее родителей, ни даже сторожа… такого седого-седого, — прямо дед рождественский!.. И куда этот потащился? Ну, ладно. Я, значит, снова на вокзал. Справа гремит… Слева… Паника… Я вскочила на бронепоезд, кажется на «Неделимую». А под Харьковом пришлось соскочить. Офицеры приставали… Ну, а теперь с вашими «Максимками»… Вот и все!..

«Поезд» замедлил ход.

Молодой капитан, начальник бронепоезда «Казак», волновался:

— Но ведь вы стоите перед самым моим носом! А если красные?.. Ведь нельзя же допустить, чтоб пред самым бронепоездом болтался какой-то сортир!

Я возражал развязно. Думал: так крепче!..

— Я, капитан, не имею ровно никакого желания болтаться. И, если здесь разъехаться невозможно, надо податься назад, на станцию, где, маневрируя, можно разойтись. Не так ли?.. Ведь, кажется, — логика?.. Теплушку же и мой паровоз я сбрасывать под откос не разрешаю. Силой? Пожалуйста!

— Но вы офицер?.. По-дать-ся?.. Назад?.. Бронепоезду, прикрывающему отступление?.. Вы понимаете, что говорите?

— Понимаю и отвечаю. Конечно!.. Ведь непосредственно за нами красных еще нет. Итак, капитан?

В досаде капитан развел руками. Я отвернулся.

На станции толпились корниловцы 1-го полка.

— Поручик! — уговаривал меня какой-то офицер с выпавшими звездочками на погонах. — Отдайте пулеметы нашему полку. Под расписку, поручик… Конечно, под расписку… Не все ли равно? Ведь дроздовцы еще до Харькова свернули на Мерефу и пошли по линии Южной дороги. Искать их на Северо-Донецкой? Ах, так?.. Бросьте, поручик!.. Теперь?.. Теперь пробираться на Южную? Сны весны, поручик, какая ерунда!.. Вы, кажется, не в курсе… А смотрите, — и корниловец показал на бронепоезд и на наш маленький, упершийся в него паровоз, — действительно, вы связываете действия «Казака». Ваше еще счастье, что он не сбил вас, когда вы подъезжали. Мы и так на вокзал повысыпали: это еще кто прет? Ведь «Казак» вышел последним. Отдайте пулеметы, а ваш ковчег Ноев…

Но я не сдавался.

— Дроздовцы, господин поручик, полку своему не изменники! — подошел к корниловцу черный от угля и масла Лехин. — Мы, господин поручик, из-под самых…

— Сбросить их — и кончено! — глухо говорили корниловцы в кольце вокруг нас.

— Бабу везут!..

— Ишь, бардак на колесах!..

— Дро-о-здовцы!

С обеих сторон путей уже подымался едкий зимний туман. В окне вокзала зажгли свет. Потом свет вновь пропал. Очевидно, окно завесили.

Рассерженный упрямством капитана, я молча курил папиросу.

— Поручик, на пару слов! — кивнул мне вдруг какой-то штабс-капитан, со значком «Ледяного похода».

— С великим удовольствием.

— Так вот, слушайте…

И он отвел меня в сторону.

Вскоре в мою теплушку грузили мешки с сахаром. Потом подвели двух волов. Долго, гикая и крутя хвосты, подымали их по качающимся доскам. Доски разъезжались.

— Не верю, что полковые… — сказал я Ксане, сдвигая пулеметы в один угол теплушки. — Ну, да все равно! Но что вы скажете про это соседство!

Ксана ничего не ответила. Обернулся Едоков.

— Ничего, господин поручик! Они нам заместо печей будут. Ведь теплом дышат… Эх вы, ми-и-и-лые!

Опустив до копыт морду, в теплушку подымался уже и второй вол. Едоков тянул его за петлю, брошенную на крутые выгнутые рога.

— Эх ты-и! Ми-и-и…

Корниловец-первопоходник торопился. Торопился и начальник бронепоезда, с которым, как первопоходник и обещал, ни споров, ни прений больше не было.

Через полчаса мы тронулись. «Казак» шел перед нами. На следующей станции нам удалось разъехаться.

«Казак» пошел назад.

Лехина на паровозе сменил Едоков. Едокова — Акимов.

— Мороз, господин поручик. И ветер…

— Теперь я пойду, — сказала Ксана, взявшись за мою винтовку.

— Куда это?.. Нет уж, простите! — И я осторожно забрал у ней винтовку.

Было темно. В темноте я видел, как вкруг лба Ксаны бились освободившиеся из-под шапочки волосы. Ксана стояла, прислонившись к ребру открытых дверей, и смотрела на бегущие черно-синие, снежные дали.

Мы приближались к Змиеву.

В Змиеве стояло несколько поездов с беженцами. Пути были забиты. Мы дожидались раскупорки уже второй день.

Холодное тихое утро сползало с насыпи. Я только что умылся и вытирал лицо черным от грязи полотенцем.

— Поручик, дайте-ка! — И, взяв из рук моих полотенце, Ксана пошла куда-то вдоль насыпи.

— Ксана Константиновна! Куда?..

Она обернулась и только махнула мне рукой.

— Девчонку эту лапать я запрещаю! — сказал я, вновь влезая в теплушку. — Эх вы, кобельки сучьи! А ну, кто этой ночью к ней пробирался?

— Не мы это, господин поручик! — Едоков показал глазами на капитана-первопоходника. — Не наша каша и ложка не нам.

Я щелкнул пальцем о кобуру нагана.

— Кто бы ни лапал — расправлюсь! Поняли? Капитан, стеливший под волами свежую солому, посмотрел на меня и улыбнулся. Минуты три мы молчали.

— Кто из вас этой ночью ко мне в мешки лазил? — вдруг спросил он, стряхивая грязь с ладоней. Щелкнул пальцем о кобуру. Улыбнулся.

Я уже вылезал из теплушки.

— Капитан! — болтая в воздухе ногами, ответил я ему. — Вы можете сегодня же разгружаться… Вас не держат…

Капитан промолчал.

Серый полдень висел над далекими крышами Змиева. Я шел с Ксаной вдоль беженского эшелона. Двери теплушек были закрыты. Сквозь пробитые стены торчали косые трубы. Трубы дымили.

— Может быть, выменять мою шапочку?

— Оставьте, Ксана Константиновна! — сказал я, твердо решив этой же ночью выкрасть у капитана-первопоходника немного сахару и обменять его на хлеб. — Я что-нибудь да надумаю. Подождите!

Под теплушками эшелона валялась картофельная шелуха. Тощий пес под колесами лизал банку из-под «Corned Beef'a». Банка скользила по замерзшим шпалам.

Когда, наконец, мы подошли к последней теплушке эшелона, Ксана раздвинула двери, ухватилась за пол теплушки, поднялась на мускулах и быстро вскочила в вагон. Я последовал за нею.

В теплушке было дымно и жарко. На чемоданах из красной и желтой кожи, друг возле друга, молчаливые и серьезные, как ученики в школе, сидели беженцы — мужчины и женщины. Разложив на прикрытых салфетками коленях хлеб и сало, беженцы завтракали. Посреди теплушки коптела печь. Над ней висело мое полотенце — уже выстиранное.

— Добрый день!

— Закройте двери! — сердито пробасил вместо ответа какой-то мужчина в меховой, высокой шапке и вдруг закашлялся, очевидно от дыма. Кусок сала с его колен упал на пол.

— Подождите!.. Ну что, высохло?

И, взяв мое полотенце, Ксана вновь соскочила на насыпь.

— Душно там! Господи, как душно!.. Она глубоко дышала, положив ладони на маленькие круглые груди. Вдруг обернулась.

— Знаете!.. Это, конечно, глупо… Но я так боялась, что вы там… просить будете… Я засмеялся.

— У сволочей?.. Ждите!..

* * *

— Капитан мажет, ядри его в корень. Видно, далеко ехать собирается! встретил нас за вагонами ефрейтор Лехин. — Мешок сахару подарил. Ну, теперь лафа, господин поручик!.. Едоков уже и в деревню побег. За хлебом…

Через час мы ели хлеб со сметаной. Вечером вновь двинулись в путь.

Было темно. Колеса торопливо стучали. Над головой медленно и лениво жевали волы.

— Мама ничего не говорит… Только плачет… — вполголоса рассказывала мне Ксана. — Товарищи Жоржа говорят: надо мстить за поруганную интеллигенцию; через войну к миру, — говорит Жорж. Ну, а Костя… Погоны, шашка, шпоры.

Много ли мальчику нужно! Ему кивни только! Ведь Костя на целых полтора года моложе меня. Для него Деникин и Фенимор Купер — одно и то же. Вы понимаете, поручик? В темноте я Ксаны не видел. Не видя ее, мне трудно было следить за ее словами. Мысли почему-то путались.

— Если б папу не расстреляли, — продолжала Ксана, — мне было бы гораздо легче во всем этом разобраться… А так?.. А ведь я много думаю, поручик! Папа, братья — вы понимаете?.. Я не могу не думать!.. Одни — это красные, но они проходят мимо нас, стороной. А если и останавливаются, то только для того, чтобы вырвать кого-нибудь из наших близких. Как же могу я подойти к ним и узнать, куда они идут? Другие — это вы… Но вас тысячи, и все вы разные… Потому мне кажется: вы никуда не идете. Только топчетесь… За что же ухватиться, поручик? С одной стороны — (кто себе враг?) — ведь папу расстреляли!.. С другой… — я видела виселицы… Их было двенадцать штук… Кто себе враг! — подумала я тогда про красных. Но они меня не подпустили. На дороге к ним лежит труп моего папы… И вы не подпускаете… Тоже… Между вами и мной — виселицы… Итак, нужно отступать… Но куда отступать, поручик?

Ксана замолчала.

— Вы слышите? Вам не смешно?

— Говорите! — кутаясь в шинель, сказал я тихо. — Где там смеяться!..

Мне было холодно. В пояснице ломило. На минуту мне показалось, что слова Ксаны медленно опускаются в темноту.

— И вот, вместо задач Шапошникова и Вальцева, — наконец снова дошли до меня ее слова, — приходится решать другие… и тоже со многими неизвестными. И, в конце концов, разбив голову и ничего не решив…

Тяжелый звон, качаясь, опять проплыл между мной и Ксаной.

— Ксана! — сказал я, очнувшись.

Колеса переставали гудеть и вновь стучали, торопливо и сбиваясь.

И вдруг мне захотелось увидеть лицо Ксаны. Вот сейчас же, немедленно!

— Ксана!

Я вынул папиросы. Достал спички.

— Ксана!..

Спичка вспыхнула. Озарила ее круглое, под черной шапкой и волосами чуть приплюснутое лицо. Я встретил ее глаза, задержал их в своих, но желтый мигающий свет вновь сорвался с ресниц, и лицо ее расплылось в темноте. Ксана молчала.

Я затянулся, глубоко, старательно, но дым папиросы показался мне холодным и горьким. «Неужели я заболел?» — подумал я, вновь прислонясь к холодной стене теплушки.

…Медленно жевали волы. Где-то под ними храпел капитан-первопоходник.

— Вы нездоровы, поручик?

— Ерунда, Ксения!.. Знобит…

Рука Ксаны отыскала мою голову и в темноте ласково ее гладила…

— Знамо дело от кого едут, а куда вот — и неизвестно!..

— Как жизнь-то искроили, — а!

Второй солдат выплеснул из котелка белый застывший борщ.

— То есть, до самого, как говорят, до основания!

На Изюмском вокзале стояли 5 беженских поездов и эшелонов 3-го Корниловского полка.

Грязные, поросшие бородой корниловцы сидели возле теплушек и, разложив на снегу снятые гимнастерки и френчи, давили вшей.

Рядом с корниловцами, на другой стороне скользкого от замерзших нечистот коридора, стоял эшелон курских беженцев.

— Лиза!.. Господи, неужели ты не понимаешь!.. Лиза! Ведь не до удобств теперь!..

— Серж!.. Мой Серж!.. Я больше не могу! Не могу-у! Я шел к начальнику станции.

— Господи!.. За что? — опять приглушенно донеслось из-за дверей закрытой теплушки. — Господи!.. О, наша несчастная, многострадальная, русская интеллигенция!..

— Ти-ли-бом, ти-ли-бом, повстречался я с жидком! — пел какой-то молодой корниловец, растягивая разбитую и трепаную гармонь.

…А на станции — в залах — лежали больные. Воздух в залах был сперт и душен. В разбитые окна дуло.

— Эй, ноги!.. Сторонись, ошпарю!

— На полатях, что ль?..

— Господи!..

— Твою мать, вдарю!..

И тут же, сквозь стон, крик и ругань — бесконечно долгое:

— Пи-и-и-и-и-и-и-и-и-и-и-ить!..

* * *

— Ксения, к вечеру мы будем в Лимане. Счастливо. Не поминайте…

— Ти-ли-бом…

— Мы, Ксения, двинем на Славянск. Оттуда на Лозовую. Думаю, на Лозовой мы найдем дроздовцев.

— Ти-ли, ти-ли, ти-ли бом…

— Едоков, да подсоби же! — У меня уже не было сил без помощи взобраться в теплушку.

— Поручик, я не могу бросить вас так… в таком состоянии.

— Глупости, Ксения!

— …тили-бом, — оказался военком!..Ухватив меня под мышки, Лехин и Едоков подымали меня в теплушку.

— Понимаю, голубчики, понимаю!.. Как не понять!.. Да много теперь сахару этого!.. Все везут!.. Нам бы сатину, голубчики, аль ситцу… Дорого теперь хлеб-то!..

И снова поезд отходил от станции, волоча вдоль снежных канав полосы взрытого ветром дыма.

Наша теплушка шла в хвосте корниловского эшелона. Паровоз мы бросили нечем было топить. Машиниста отпустили.

Над крышей теплушки бежал ветер. Один из волов выдавил рогами прогнившую доску стены. Сквозь пробоину валил сухой мелкий снег.

Я лежал на полу. Кутался в шинель. Иногда бредил. На пулемете возле меня сидела Ксана.

— Поручик, я не оставлю вас…

Она играла пулеметною лентой. Вдруг встала, подошла к волу и прижалась щекой к его широкой шее.

— Не оставлю… никогда!..

За дверью бежали снежные дали… «Ксана!.. — думал я. — Ксана!.. Милая!..»

…А в Лимане мы расстались…

Когда Ксана ушла, капитан-первопоходник вдруг очень обеспокоился моим здоровьем.

— Нет, поручик, здесь вы лежать не можете… Дует, снег… А у вас тиф… я знаю… Я устрою вас в теплушке с печкою. Хотите? Переговорю с капитаном Мещерским, — мой хороший знакомый, — вмиг… Хотите?

Он ушел, и вскоре меня отвели в одну из теплушек корниловского эшелона.

— А за пулеметы не извольте беспокоиться, господин поручик, — уходя назад в нашу теплушку, сказал мне Едоков. — Ну, значит, до следующей станции. Изведывать будем…

Корниловцы играли в карты.

Умирают туберозы

На моем столе.

Звезды падают как сле-езы

В дымно-синей мгле…, мягким баритоном пел штабс-капитан Мещерский, бравый корниловец, с черепом на рукаве гимнастерки. Наконец эшелон рвануло…

 

НОЧЬ В СЛАВЯНСКЕ

— Несите! На вокзале не может не быть летучего отряда. Но скорей, не останьтесь, эшелон сейчас идет… — И, подойдя к двери теплушки, штабс-капитан Мещерский быстро ее раздвинул.

— Ну!.. И этого…

Поручик Бобрик, лежащий рядом со мною марковец, протяжно и глухо застонал.

Была ночь…

Когда меня несли на вокзал, звезды в небе — много звезд — кружились в глазах красными шариками. Руки свисали вниз. Кисти болтались. Два раза — за разом раз, — точно о тяжелые мертвые струны, ударились, отскочили и вновь ударились о что-то холодное.

— Осторожно, рельсы! — сказал первый солдат.

— Вижу, — сказал второй. — Эх, и ночь же!..

И вот красные шарики куда-то укатились — вдруг, внезапно, точно стрелки, сбежавшие под гору. Над глазами закачался желтый круг. «Лампочка…» — подумал я и почувствовал — вдруг, сразу: больше не качаюсь…

Меня положили на пол.

— Никаких летучек нет! — сказал первый солдат. «Ефрейтор Филимонов говорит», — узнал я голос вестового штабс-капитана Мещерского.

— Ну да ладно! — сказал второй. — Пусть полежит, Идем!

«Филимонов! Эй, Филимонов!» — хотел крикнуть я, сразу поняв: меня бросают… здесь я умру!.. — но ни крикнуть, ни сказать, даже шепотом: «Филимонов, эй, Филимонов!» — я не смог…

Только поднял голову. Две солдатских спины уходили за дверь. За дверью качалась ночь. В ночи качались звезды.

— Эй, Филимонов! — крикнул я наконец и сразу же лишился сил. Голова ударилась о пол. Желтый кружок над дверью — красными, двойными, тройными кругами — вниз, кверху — во все стороны расползся по темноте…

…Потом принесли поручика Бобрика. Положили рядом со мной. Говорить я не мог, не мог также и приподняться. Но видел, кажется, все и уже все ясно и отчетливо понимал.

Солдаты ушли.

По стенам ползла ночь. Мне казалось, тени скребут известь стен, и известь осыпается.

«Надо встать!.. — решил я. — Надо ползти к своим… в теплушку…»

Уперся о ладони. Но ладони поскользнулись, разъехались. Я стал падать — ниже… ниже… ниже…

Когда я вновь открыл глаза, в зал, крадучись и озираясь на дверь, вошел Филимонов. Над поручиком Бобриком он наклонился.

— Не умер, но все одно помирает! — сказал он кому-то и взял поручика за ногу.

На мне были сапоги дырявые, и воровать их не стоило.

* * *

…- Мама, ты знаешь?.. Мама, не я, другой это!.. Не нужно, пройдем мимо!.. — И вдруг, громко: — От-де-ле-ние!.. — так бредил поручик Бобрик.

«Встану!.. Нет, нужно встать!..» — думал я, подползая к стене. Поднял руки…

Стена возле меня грузно качалась.

Молодой рыжеусый поручик вертел в руках корниловскую фуражку. Волновался.

— Извольте воевать с большевиками, когда чуть ли не в каждом нашем солдате сидит большевик! Я удивленно взглянул на поручика.

— В корниловце?

— Ну да, в корниловце! Двух часовых приставили. К машинисту. Двух. А они оба — и у всех под носом — с машинистом вместе как в воду канули!

…Рыжеусый поручик уже раз десять приоткрывал дверь теплушки.

— А ну, что слышно?..

Сквозь щель дверей дул ветер. Язычок свечи на полу пригибался и бился, как в поле флажок линейного. Солдаты, раскинув руки, тяжело и хрипло дышали.

— А ну, что слышно?..

Но в темноте, за дверью теплушки, слышно ничего не было.

…Когда часа полтора тому назад мне удалось, наконец, подняться и выйти на перрон, эшелон корниловцев все еще готовился к отбытию.

«Славянск» — прочел я над станцией и, медленно спустившись на пути, пошел, качаясь, к эшелону.

Но нашей теплушки в составе эшелона уже не было. Я просунул голову в дверь ближайшего вагона.

— Скажите, здесь дроздовцы были… с пулеметами?.. Рыжеусый поручик, гревший руки над круглой печуркой, небрежно мне козырнул.

— Были, но остались в Лимане… С волами, кажется?..

— И с волами… Да… А зачем остались? Послушайте? Рыжеусый поручик развел руками:

— А я знаю? — Потом наклонился ко мне. Взглянул в самое лицо. Э-э-э!.. Да вы больны, поручик?

— Я залезу к вам… Можно?

— Залезайте!..

…«Все равно! — решил я. — Пусть давятся!»

В углу теплушки не дуло. Мне было тепло. Вылезать из-под шинели не хотелось.

«Все равно… Черт с ним!.. И с наганом… И с Мещерским… И с Филимоновым…»

На мне не было ни пояса, ни нагана.

* * *

— Черт дери! Извольте воевать с большевиками, когда в каждом…

Рыжеусый поручик сидел на «Максимке». В ногах у него уже догорела свеча. Солдаты все еще спали.

Но вот пламя свечи упало набок и тревожно забилось. На уровне пола, в дверях, вдруг с вихрем распахнувшихся, выросла чья-то голова в густой папахе из заячьего меха.

— Здравия желаю, господин полковник!

— Слушайте!

Очевидно, полковник встал на носки, — голова его поднялась над уровнем пола.

— Вы студент?

Привстал и рыжеусый поручик.

— Так точно!

— Путеец?

— Так точно!

— Практикантом ездили?

— Раза три приходилось!

— Отлично! Отправляйтесь немедленно к командиру полка и заявитесь.

— Но, господин полковник, я давно уж… Но заячья папаха полковника уже качнулась за дверью.

— Не можем стоять, поручик! Промедление смерти подобно! Как-нибудь, а ехать нужно! — из темноты прогудел его голос.

— Значит, вы едете?

— Едем.

— Прощайте! Я должен поджидать своих!

И, все еще шатаясь, я медленно пошел к вокзалу.

Над вокзалом тянулась узкая полоска зимней зари.

Последний путь, по счету четвертый, находился далеко от вокзала.

Утро долго не прояснялось, и корниловцы, бродившие около эшелона, казались мне серыми пятнами.

Вдоль вагонов, по песку, присыпанному мелким снегом, текло утро. Оно переползало через пустые поезда, угрюмо стоявшие на первом, втором и третьем путях; в желтых снежных полях за путями расползалось, сгребая тени из-под круглых, как курганы, сугробов. Низко в небе, цепляясь за голые ветви лип возле станции, висели рыжие тучи.

На платформах было пусто. Около дверей валялась брошенная шинель. В зале 3-го класса, обвешанном плакатами ОСВАГа, лежали солдаты. Над дверью качалась электрическая лампочка. Лампочка горела, но уже не светила.

Среди тифозных, ближайшим к дверям, лежал поручик Бобрик.

Поручик Бобрик все еще бредил.

…Уже не серое — желтое ползло над шинелью в дверях утро. Пробежавший ветер открыл дверь. Побежал вдоль платформы. За платформой стояли поезда. Паровоз корниловского эшелона уже дымил, и уже не бродили — бегали возле красных теплушек солдаты.

И вот через шинель в дверях — утру навстречу — пополз на платформу поручик Бобрик.

…Пути и еще пути.

Очевидно, поручик Бобрик не видел поезда, около которого суетились корниловцы. Поручик Бобрик, очевидно, ничего не видел: ему на самые брови сполз козырек бело-черной фуражки.

Пути и еще пути…

— Эй, сюда! — крикнул я хрипло.

Прошел железнодорожник. Скрылся. Прошел солдат.

— …твою мать! Холодно! — скрылся…

— Эй, сюда!

Мелкий снег побежал по доскам платформы. Замел следы солдата и железнодорожника.

Добравшись до четвертых путей, поручик Бобрик медленно опустился на бок, потом опрокинулся на спину, дернулся и замер.

…Падал снег. Снежинка, прилипшая к губам поручика Бобрика, не таяла. Не таяла и снежинка на его ресницах.

По рельсам, на которых лежал поручик Бобрик, медленно шел поезд. Паровоз вел рыжеусый поручик. Я видел, как поручик задергал плечами и перегнулся вперед.

Потом он вновь выпрямился.

…И поезд прошел.

Мороз крепчал. Я лежал в уборной. Там было теплее. К полдню на квадратное окно уборной легли лучи солнца. Потом на стекло набежал оранжевый дым.

Я вышел на платформу.

К Славянску подошел эшелон с курскими беженцами.

— Господин поручик! Господин поручик!

— Лехин?

За Лехиным, размахивая котелком, бежал Едоков.

* * *

— И шумели ж мы, господин поручик! — рассказывал Едоков. — Господин капитан нас даже пристрелить грозились. Если б знать, так разве допустили б до этого. Что-о быков! И сахар продал — все! Известное дело, один мешок мы припрятали, а как же!

— Да ты по порядку!

Наконец Лехин рассказал мне о происшедшем.

Когда в Лимане меня отвели в теплушку к корниловцам, капитан-первопоходник отцепил от эшелона нашу теплушку. Он ждал мясников, которым продал волов, и лабазников, которым продал сахар.

— Уж такой человек… несговорчивый! — вставил Едоков.

— Спекулянт! — пробасил Акимов.

— А кто же, ядри его корень!

Лехин выгребал ногою навоз из теплушки.

К вечеру того же дня, с поездом, нагруженным снарядами, мы двинулись на Бахмут, где, по полученным сведениям, стояла хозяйственная часть нашего полка. Через два дня, вместе с нею, мы были в Харцызске, где и дождались нашего полка, который, оставив линии Южной железной дороги, пошел по Ростовскому направлению. К Ростову стягивалась и вся Добровольческая армия, во избежание, как говорилось в полку, разрыва фронта между Донским корпусом и нами.

И еще в полку говорилось о предстоящих боях.

Мы готовились.

 

ИЛОВАЙСКОЕ — ТАГАНРОГ

Прошло несколько дней.

Дроздовский полк двигался эшелоном. Пулеметный взвод я сдал поручику Савельеву, пулеметчику, присланному к нам из офицерской роты, и вновь принял свой 2-й взвод.

Чувствуя себя все еще слабым, я почти не выходил из теплушки.

— Нартов, а что подпоручик Морозов делает?

— У себя он, господин поручик, при взводе.

Тут же в теплушке лежал Зотов. Зотов приподнялся.

— Они, господин поручик, в расстроенных чувствах. На всех словно из подворотни глядят и бородой зарастают.

— Позови его, Нартов!

Подпоручик Морозов садился рядом со мной и, сдвинув брови, часами смотрел на огонек печурки. За время моего скитанья он, действительно, оброс густой, русой бородою.

— И черт с ней! Пусть растет!..

Где-то, кажется еще, не доходя до Лозовой, на Алексеевке, он видел жену и вновь потерял ее в потоке беженцев. Она осталась за линией фронта. Зная об этом, я не задавал ему никаких вопросов.

…А в вагоне рядом пьянствовал поручик Ауэ. Говорят, он лежал на полу и, дико ругаясь, дрался с пустыми бутылками. В теплушках роты он не показывался. Иногда на остановках к нам забегал штабс-капитан Карнаоппулло. Усы его были растрепаны. Веки опухли.

— Ка… ка… каторые здесь?..

— Идите, капитан, идите с богом! Которых здесь нету…

И опять — свистки. Казалось, эшелоны перекликаются. Растягиваясь от станции до станции, один за другим, они медленно двигались по пути к Таганрогу. По дорогам около путей тянулись обозы. Без конца. Шли беженцы, воинские части, просто дезертиры. Когда эшелоны останавливались, бесконечные, черные цепи этих людей бросались к нашим вагонам. Их встречали бранью, прикладами, иногда — огнем.

Эшелоны были переполнены.

— Ил-л-ловайское!..

Были уже сумерки. Идущий перед нами эшелон сбрасывал под откос несколько разбившихся в пути теплушек.

— Потому и задержка… Поезд там перецепляют, — сообщил Алмазов, разжалованный за дезертирство унтер-офицер-алексеевец, недавно пойманный и назначенный к нам в роту.

Он сел на пол теплушки, достал из-за голенища кусок сала.

— Набегай, кто охотник!.. За дверью кто-то бранился.

Из Румы-ни-и по-хо-дом

Шел Дроздовский слав-ный полк! пел кто-то в теплушке ротного.

— Пожрать бы!

— Жри!.. Все одно, — одному мало!..

…А меня вновь знобило.

* * *

— Свечников!..

Штабс-капитан Карнаоппулло раздвинул дверь теплушки.

— Свечников, сюда!.. Свечников вскочил.

— Дай!..

— Чего дать то?..

— Сала дай.

И, взяв у Алмазова второй ломоть, Свечников быстро выскочил из теплушки.

— Свечников, куда?

…Но геро-о-ев за-ка-лен-ных

Путь далекий не страшил…, тянул кто-то у ротного.

Через минуту Свечников вновь вернулся.

— Что? Опять, брат, за салом?..

— К черту твое сало! Он схватил винтовку.

— Ишь побежал!.. Пятки сверкают!..

— И куда это?..

— Не запирай, Нартов. Подожди! Выйти нужно.

Я подошел к двери и спустился на притоптанный снег около вагонов…

За канавами, по обеим сторонам путей, в высоких и замерзших камышах протяжно и с надрывом выл ветер.

Вдоль вагонов бежал снег, хлестал по ногам и трепал полы шинели. Над снегом валил мерзлый пар с паровозов.

— Веди! Веди в камыши! Спускайся!..

От классного вагона командира полка шла группа солдат.

— Веди! Веди его, серого! — кричал штабс-капитан Карнаоппулло, подталкивая в спину какого-то рослого солдата в бурке — очевидно, казака. Другого, в круглой рыжей кубанке, прикладом по затылку гнал Свечников.

Темнело…

Высокий черный камыш грузно качался над снегом.

— Зима, а степь дышит! — сказал кто-то рядом со мной. Потом вздохнул: — «Мчатся тучи, вьются тучи…» А помнишь, Игорь?..

И вдруг из-под камышей — вверх — рванулись три коротких выстрела…

* * *

— Да за что?

— Да честь не отдали!

На Свечникове была круглая рыжая кубанка. Он поставил винтовку в угол теплушки и сел, вытянув на полу ноги.

— Честь не отдали?.. Кому это?..

— Его превосходительству.

— Кому?..

— Его превосходительству генерал-майору Туркулу. Свечников распустил пояс. Прислонился к стене.

— Уж раз, думают, кубанцы, так добровольческому командованию и чести не нужно… — И, подобрав подбородок под ворот шинели, он солидно откашлялся. Кубанка — не по голове ему — съехала на самые уши.

— Свечников, закрой двери!

В теплушку врывался холодный воздух.

— Свечников, тебе говорю!

Но Свечников с пола не поднялся.

— Закрой-ка дверь! — кивнул он головой Нартову.

— Встать! — закричал я. — Встать, твою мать в клочья!

И, схватив Свечникова за плечо, я швырнул его к двери. Рыжая кубанка покатилась в угол. Звякнула, ударив штыком о печурку, упавшая на пол винтовка. И вдруг — «…чать!» — хриплым воем метнулось к нам из соседней теплушки. «Мол» — и опять: — «чать!..» «Молчать!» — Выстрел.

…Под вагоном клубился снег.

Мерзлый пар бил в лицо.

Я уже карабкался в теплушку ротного.

Вдрызг пьяный ротный сидел на полу. Его гимнастерка была расстегнута. Он размахивал наганом.

— За-ст-р-е-лю! Н-н-ни… ни шагу!

Над смятою буркой в углу теплушки стоял с шашкою в руке штабс-капитан Карнаоппулло. С его рассеченного лба капала кровь. Подпоручик Морозов стоял под другой стеною. В руке он держал пустую банку из-под консервов. Глаза его, обыкновенно голубые, серым, стальным огнем метались под свисающими бровями.

— Об-жаловать? — кричал ротный. — Мол-чать!.. Да я тебя, твою мать, проучу, твою мать!.. В моей?.. в моей роте?.. жалобы?.. Р-р-р-разойтись, барбосы! И чтоб… к матери бурку! В барахло врастаешь, боевых цукать, грек синерылый?!

И, вдруг поднявшись, ротный всем телом качнулся вперед. Бурка из-под ног штабс-капитана полетела в открытую дверь.

— Благодарю вас, поручик!

Подпоручик Морозов бросил банку, вытянулся и отдал ротному честь.

* * *

— …И на ком?.. На ком злобу сорвал?

Я провожал подпоручика Морозова в теплушку его взвода.

— На ком?.. подумайте?!

Подпоручик Морозов молчал. Устало водил глазами.

— Да ты рассуди только…

И вдруг я замолчал, вспомнив о Свечникове…

Вдоль теплушек бежал ветер. Мерзлый холодный пар ложился на крыши. По дороге в степи шли черные обозы. В небе плыли звезды. А меня вновь качало со стороны в сторону.

— По вагона-а-ам!..

Все так же спокойно плыли звезды. Я видел их сквозь щель неплотно задвинутых дверей, за которыми, сползая во мглу, гудели под ветром все те же степи.

Мне было и душно и холодно. «Опять заболел! Второй приступ… Тиф или малярия?»

— …А поручик его банкой тогда… По мордальону… Тут капитан…смутно ловил я голос Нартова.

— …И говорит мне, значит, вольнопер этот, — рассказывал в другом углу рядовой Зотов. — И говорит, значит… Садовник тогда бывает изменником, когда он продает настурции…

— Чего продает-то?

— Нас это, русских, Турции, значит…

— А ежели Германии?

— Дурак… Ведь про цветы это сказано!

— Про цве-ты-ы? Мудрёно чтой-то! А как, Зотов, насчет большевиков, нет ли случайно?..

— Насчет большевиков как будто и нету…..Быстро, быстро плыли в темноте звезды. Меня уже не знобило. Скоро и колеса перестали гудеть…

Эх, в Таганроге,

Э-эх, в Таганроге,

В Таганроге,

Да в Таганроге

Да та-ам случи-и-лася-а беда.

Я открыл глаза.

Возле дымящейся печки сидел Зотов. Жалобно пел, закрыв глаза. Больше в теплушке никого не было.

— Зотов!

Зотов оборвал песню.

— В Таганроге мы, господин поручик. Ну как, полегчи-ло?.. А и здорово промаялись! Два дня ломало. Не встать, думали…

— А где взвод, Зотов?

— Взвод в городе, господин поручик, весь батальон там. Добра, говорят, поставлено! Я закрыл глаза.

Эх, та-ам уби-ли,

Эх, та-ам убили

* * *

— Разойтись.

Без винтовок, перегруженные скатками кожи, влезали в теплушку солдаты.

— Ну и кожа, ребята!

— Вот выйдем на Ростов — загоним… Там, говоря-ат, цена!..

— Цена, говорят?.. Не тебе в карман деньги, чухна! Не тронь! Да не тронь, говорю! Оставь!

— А в морду?!

Огурцов и обруселый эстонец, ефрейтор Плоом, вырывали добычу из рук друг у друга.

Под дверью теплушки стоял Алмазов. Я видел лишь его засыпанную снегом фуражку и над ней ржавый, убегающий вверх штык.

— Шлялась туда-сюда, — рассказывал Алмазов. — Как видно, нищенка, да малахольная к тому же… Ну, мы и прихватили… Идем, Свечкин, что ли!.. В третьем она сейчас. Здоровая, всех выдержит… Там уже и в затылок становятся… Ты как насчет этого, Свечкин? А?..

— Ладно, идем! Мы что, рыжие?..

…Когда, уже под вечер, наш эшелон вновь рвануло и, мерно покачиваясь и подпрыгивая, покатились по рельсам теплушки, я приподнялся на локтях и выглянул за дверь.

Под насыпью, прямо на снегу, там, где грудами валялись разбитые водочные бутылки, широко раскинув ноги, с жалкой улыбкой на лице, сидела дурочка-нищенка.

Ветер трепал ее разорванное платье. На непокрытую голову падал снег.

А из открытых дверей теплушки ротного со звоном летели все новые и новые бутылки.

 

ПОД РОСТОВОМ

— Как кроты какие!.. Как ночь, так вылезаем…

Было темно.

Желтая низкая луна, не подымаясь выше частокола вкруг маленькой степной станции, косыми лучами тянулась под колеса теплушек. Наши тени скользили длинными полосами. На рельсах они ломались.

— И опять же… не к добру это!.. Если лик у месяца желтый, — значит, к неудачам…

— К морозу! — коротко ответил Зотову Огурцов.

В степи за станцией стояли танки. Возле дороги, сверкая медными трубами, выстраивалась музыкантская команда.

— Как странно… желтая ночь! — подошел ко мне подпоручик Морозов. Потом указал на танки.

— Смотри! Точно черепахи на песке…

В это время музыканты грянули бравый марш.

— Ура! — кричал генерал Туркул, верхом на коне обгоняя роты. — Ура! Не сдадим, ребята, Ростова!

— Ура! — перекатывалось уже далеко перед нами.

«Офицерская кричит…» — подумал я, и вдруг, чтоб сбросить тоску, все туже и туже сворачивающую нервы, поднял винтовку и закричал тоже — неистово и громко, как о спасении:

— Ура-а-а!..

Но никто не подхватил. Было тихо. Только ротный подсчитывал шаг.

— Ать, два!.. Ать, два!..

А далеко за спиною, встречая 2-й полк, все так же бравурно играли музыканты… Мы шли на Чалтырь.

Жители Чалтыря, богатые армяне, приняли нас не радушно. Очевидно, боялись нашего скорого отступления, а за ним и расправы со стороны большевиков.

— Эх, была бы кожа!.. — вздыхал кто-то. — Всего б раздобыли!..

Но кожа осталась в вагонах.

— Нэ понымаю!.. Зачэм на арманской зэмлэ воевать! — ворчал хозяин. — Нэ понымаю, — казак дэротся, болшевик дэротся, скажи мнэ, душа мой, развэ армэнын дэротся?

За окном громыхала артиллерия. Переваливаясь, проходили танки.

Вошел Нартов.

— Окопчики, господин поручик, видели? Да все ни к чему это… Там, значит, и проволока понавалена. А укреплять-то когда будем?

И, поставив винтовку около двери, он подошел к склоненной над печкой хозяйке.

— Ну, как? Готово?..

— Нэ готово! — ответил за жену хозяин. — Вот ты скажи мэнэ, душа мой, казак дэротся, болшевик дэротся…

— Отстань! Ну, как, готово? Хозяйка варила борщ.

— Здравствуйте, господа!

И поручик Савельев остановился в дверях, стряхивая снег с шинели.

— Здравствуйте!.. Вот и сочельник!.. А бывало, помните?.. Подпоручик Морозов поднял голову…

— Бросьте, Савельюшка, и без того… тошно!

— Нэт, ну скажи мэнэ толко, душа мой, развэ армэнын дэротся?

— Брысь, кот черный! Мурлычет тоже!

Ночью мы спали не раздеваясь.

Бой завязался только на второй день праздника.

— Меня вновь знобит, — еще перед боем сказал я подпоручику Морозову. — И слабость…

— Перетерпи. В лазаретах хуже. Там сотнями мрут.

Я взял винтовку.

…Солнце светило ярко и радостно. Резкие синие тени длинными полосами тянулись вдоль оврагов. Они подползали под ежи и колючую проволоку, запутанную и ржавую, безо всякой цели брошенную на снег.

— Цепь, стой!

Мы вышли на бугор.

Цепи красных наступали на Чалтырь с трех сторон, стягиваясь к четвертой — к югу, где думали, очевидно, сомкнуться. Южные подступы защищал генерал Манштейн. В цепи была рассыпана, кажется, вся Дроздовская дивизия.

Генерал Витковский, дивизионный, верхом на вороной кобыле, едва успевал за Туркулом.

— Офицерскую роту!.. О-фи-цер-ску-ю сюда! — кричал Туркул, размахивая блестящим на солнце биноклем.

Что-то хрипло и невнятно кричал и генерал Витковский.

— И чего тужится! Сидел бы в хате, старый хрен! — гудел лежащий за мной ротный. — Туркул и без него… Прицел десять!.. И без него Туркул справится… Двенадцать!..

К полдню красные вновь подползли и густою цепью двинулись на Чалтырь.

— Черт бы их, — мухи!.. — сплюнул ротный, доставая папиросы. Закурил Хотите? — Потом привстал. — Хо-ти-те? — размахнулся и опять бросил портсигар уже подпоручику Морозову.

— Барбосы! — Пригнулся. Пуля сорвала его правый погон.

Гудела артиллерия. Наша била по цепям. Красная — по деревне.

— Скажи мэнэ, душа мой, зачэм на армянской зэмлэ дэрутся? — крикнул, засмеявшись, Мартов, когда, прогудев над нашей цепью, над крайней хатой Чалтыря, опять разорвался снаряд.

— Карнаоппулло! Карнаоппулло! — махнул рукой штабс-капитану ротный. Скажи мэнэ, душа мой, зачэм ж… и на солнце зреешь? Сме-ле-е!.. — И вдруг он вновь оборвал смех короткой командой: — Прицел восемь! Часто!..

«Скорей бы!..» — думал я, чувствуя все большую слабость. Уткнулся лицом в снег. «Скорей бы… Встать… Пойти… Все равно… Все равно…»

А пулеметы красных трещали все чаще и чаще.

Пули скользили под сугробы и брызгали осколками звонкого льда.

Пронесли новых раненых…

— Господин поручик, господин поручик!..

Я поднял голову.

Два санитара, ухватив Едокова под мышки, вели его к окопчику, где, разложив на снегу индивидуальные пакеты, сидел ротный фельдшер. Из его окопчика — в тыл — волочили уже перевязанных. Снег возле окопчика был красным.

— Господин поручик!.. Господин поручик, про-ще-вай-те!..

Едоков улыбался. А под ногами у него звенели острые осколки льда…

К вечеру цепь подняли.

— Ура-а-а!..

В лицо бил ветер.

— Ура, танки пошли!..

Я тоже вскочил, пробежал несколько шагов и вдруг повалился.

— Ранен! — крикнул надо мной кто-то.

— Ура-а!..

— ааааа-а! — неслось уже далеко над степью. И все тише и тише:

— аааааа!..

Очнулся я в санях.

Над самым моим лицом дышала морда лошади идущих за нами саней. Над ее головой, высоко в небе, метались красные языки пламени. На фоне огня уши лошади казались острыми и черными. Почему-то мне стало страшно, и я отвернулся.

— А!.. Наконец-то!..

В санях рядом со мной, прислонясь к ободням, сидел подпоручик Морозов. Левая рука его была подвязана. Башлыком поверх шаровар была перевязана и его левая нога.

— Очнулись, господин поручик?

— Едоков, и ты?..

— А как же!.. Тело мое ныло.

— Господа, я ранен?.. Тоже?..

— Никуда ты не ранен… Лежи уж!.. Где-то, верст за пять гудела артиллерия. Ближе к нам, то и дело прерывая стрельбу, работал, заикаясь, пулемет.

— Подпоручик Морозов, где мы?

— В ротном обозе…

— Нет, что за город?

— Ростов. Сдаем…

Над крышами побежало пламя.

…Потом я вновь проснулся.

— Новочеркасск, говорят, пал… — рассказывал мне подпоручик Морозов. Думаю, оттого так спешно и драпали… А спасибо, брат, Зотову скажешь, — он тебя вынес.

— А многих ранило?

— Да… Порядком!..

— А Нартов?..

— Да лежи уж!

— Нет, я не лягу! Слушай, что с Нартовым?

— Да говорю, лежи ты!..

Подпоручик Морозов отвернулся и на вопросы больше не отвечал.

По темным улицам бежали люди…

Маленькая сестра на санях за нами вдруг приподнялась и замерла, перегнувшись.

— Смотрите, смотрите!..

На фонарях, перед каким-то зданием, кажется, перед театром, болтались длинные и как доски плоские фигуры. За ними, на стене театра, дробясь и ломаясь о подоконники, маячили их красные от рваного огня тени.

Маленькая сестра в санях за нами упала на солому.

— Раз, два, три… — считал Зотов. — Пять… Восемь…

Это были местные большевики, на прощанье повешенные генералом Кутеповым, принявшим командование над сведенной в корпус Добровольческой армией.

Мы уже перешли Дон.

К Батайску стягивались донцы, мы, добровольцы, и еще не ушедшие с фронта кубанские части.

Было холодно.

Я лежал на санях, прикрытый соломой, какими-то тряпками и латаными мешками. Раненный в руку и в бедро подпоручик Морозов лежал рядом со мной. От инея борода его стала белой, брови замерзли и оттопыривались сплошными, острыми льдинками.

Наконец, только утром второго дня, я узнал у него о судьбе Нартова.

При отступлении, когда наши танки почему-то остановились и сбитые шрапнелью цепи стали спешно отходить на Чалтырь, Нартову отсекло подбородок.

— Весь в крови, Нартов падал, вскакивал, опять падал… Хватал Алмазова, Свечникова хватал…

— А санитары?..

— А санитары?.. — Подпоручик Морозов безнадежно махнул рукой. — Ну вот!.. Меня волочил Горшков, тебя — Зотов, а остальные — сам знаешь!.. Ну, и остался!..

Волнами бегущего снега хлестал по сугробам ветер. Мы медленно спускались с пологого холма, — очевидно, к речке. Из-под снега торчали косые перила полузаброшенного моста. Упав на ось расколовшегося колеса, на мосту стояла брошенная походная кухня. Солдаты подхватили ее на плечи, приподняли и сбросили под перила.

— Трогай!

— А вы придвиньтесь, господин поручик. Теплей будет…

— Подожди, Едоков. Я приподнялся.

— Плоом, поди-ка сюда! Эй!

Отставший с г взвода ефрейтор Плоом остановился.

— Где Алмазов?

— Алмазова, господин поручик, в роте уже нет. Убег Алмазов.

— Тогда Свечникова позови.

— И Свечникова нет. Никак нет!.. Говорят, замерз Свечников. Отстал и свалился… Так точно, господин поручик, под утро еще… С ним Огурцов был. Тот покрепче, — добрел все же. А Свечников… — много ль в нем силы! Один форс только!..

И Плоом отошел от саней.

Когда мы спускались с моста, головные сани уже вновь въезжали на холмик.

На подъеме холма, торча оглоблями во все стороны, длинными рядами стояли брошенные сани. Промеж саней, редкими вкрапинками, чернели трупы.

Ветер крепчал…

— Не за-е-з-жай!.. Дальше!..

В окнах халуп света не было. Неясно, сквозь тьму белели на воротах мелом нарисованные кресты.

— Меня, ребята, крестом не спужаешь! В одну-то хату я забег, непременно! — рассказывал кому-то раненный в руку ефрейтор, соскочивший с соседних саней за нами. — Молока, думал, достану. Ка-а-кое молоко!.. Вошел я и спичку зажег, — темь по тему, дух спертый. На полу старик и баба лежат. Не дышат, мертвые, видно. А над ними дитя копошится… Ну, тиф, значит! Правильно!.. Э-эх, растуды их кровь душу-мать!..

И ефрейтор стал кружиться и подпрыгивать, ударяя о бедро здоровой рукой.

Лошади, вытянув шеи, дышали хрипло и коротко, как в летний зной собаки.

Через два дня, уже в Батайске, откуда 1-й Дроздовский полк вновь выступил на северо-восток, к Манычу, меня вместе с другими больными и ранеными погрузили на сани и повезли на Кущовку. Подпоручик Морозов с нами не поехал. Оба его ранения были не серьезны, и он остался при хозяйственной части.

— И правильно делает! — прощался со мной поручик Ауэ. — В лазаретах тиф. Сдохнет. Ну, прощайте…

Я кивнул; ответить я не мог: меня вновь скрутило.

 

ХУТОР РОМАНОВСКИЙ

В вагоне IV класса — на полу, на скамейках и высоко под самым потолком, на полках для багажа — лежали больные

Я лежал также на полке. Было душно и жарко. Взбросив руки вверх, я водил ими по холодным крашеным доскам потолка. Доски были влажные.

«Воды бы!..»

В вагоне качалась тьма. Кто-то на полу шуршал соломой. Потом долго звякал ручкою ведра, воды в котором давно уже не было.

Против меня лежал бородатый ротмистр.

— Рас-рас-расшибу! — кричал он, размахивая руками. Вот приподнялся. Рас-ш-шибу! — и вдруг грохнулся вниз на пол.

Гудели колеса. За окном бежали огни Тихорецкой…

Санитарный поезд шел на Армавир.

Подо мной, на замерзшем окне брезжил свет одинокого фонаря. Поезд стоял.

— «Кавказская», — сказал кто-то и смолк.

В тишине стало слышно, как стонут тифозные — на полу, во всех углах, на скамейках и полках… Стон сливался, и мне уже казалось — стонет один человек, и стон этот то подымается под самый потолок, то вновь опускается, точно глухой гул волны за стеной каюты при качке парохода.

Я осторожно спускался на пол, цепляясь за доски ослабевшими пальцами.

— Братушка!.. Уж будь, братушка, снисходительным!.. И мне, братушка, коль сил хватит! — просил молодой фейерверкер с нижней скамейки, протягивая мне пустую бутылку. — Запеклось… и нутром, братушка, сгораю… Да слышь ли, о, госпо…

На полу барахтался упавший с полки ротмистр.

Хватая меня за колени, тянулся ко мне поднятой вверх бородой:

— Ты!.. ты!.. ы!..

А стон в вагоне плавал и качался.

…Рука скользнула по обледеневшим перилам. Холодный, резкий ветер забежал под ворот рубахи, вновь качнул меня к вагону, потом, хлестнув в лицо волосами, сбежал с плеч и, прыгая по шпалам, погнал снег под ногами.

Я остановился, оглянулся вокруг себя и медленно пошел к черной башне водокачки. Идти было трудно. Под ногами ломался лед. Ноги разъезжались.

«Вот дойду… Сейчас вот!..»

Низкая, медно-красная звезда плыла над водокачкой.

«Сейчас вот!..»

И вдруг за спиной что-то тяжело звякнуло, потом загудело. Я обернулся и, в отчаянии, швырнул бутылки об рельсы.

Глядя на меня буферами последнего вагона, мой санитарный поезд уходил в темноту.

…Медно-красная звезда стала золотой. В бассейне водокачки она отражалась острым зигзагом, — по воде бассейна бежала мелкая рябь.

Опустив голову на колени, я долго сидел, прислонившись к мерзлым кирпичам. Надо мной с трубы водокачки белой, завитой бородою свисал лед.

Под рубашкой бродил ветер. Он то вздувал ее, то вновь трепал о тело.

«Надо встать!» — решил я наконец. И поднялся, качаясь.

На полу зала лежали тифозные. Мертвые лежали среди них же. Глаза мертвых были открыты, вытянутые по швам руки повернуты ладонями вверх…

Широко загребая, тифозные медленно водили поднятыми руками, точно пытаясь куда-то выплыть. Руки скрещивались, падали и вновь подымались. Изредка подымался и кое-кто из тифозных, долго, не моргая, смотрел на электрические лампочки под потолком и вновь падал, повертывая вверх ладони.

Я добрался до стены. Лег. Закрыл глаза.

— Не шарь!.. Да не шарь, прошу-у!.. — прохрипел кто-то возле.

Я сунул руки под рубаху.

Под рубахой было тепло.

— Послушай!.. Да и я ведь… Эй, послушай!

— Оттяни, говорю, лапищи!.. Много найдется!..

— Да послушайте!..

— Твою мать! Сказано!..

И санитары прошли мимо.

Они подбирали лишь тех, на ком были погоны со звездочками. На мне не было ни шинели, ни гимнастерки, ни фуражки; офицера во мне узнать нельзя было, и потому меня также оставили на полу.

— Душегубы!.. — Мой сосед-кубанец глядел вслед санитарам мутными, как после пьянства, глазами. — Узнают ще, душегубы — вот прыйдут красные!.. — Он приподнялся и поднял кулаки. — Уз-на-ют ще, почем пуд лыха!..

— Сестрица!.. Да сестрицу-у б!.. — плакал за ним мальчик-вольноопределяющийся.

«Обожду… только… утра!..» — думал я, все глубже и глубже засовывая ладони под мышки.

И вот под утро вновь появились санитары.

— Санитар! — крикнул кто-то во весь голос.

— Санитары-ары!.. — совсем тихо подхватили другие.

— Са-ни…

Санитары, схватив покойников за ноги, волочили их к выходу.

О живых никто не заботился…

А под потолком уже гасли электрические лампочки. За окнами светало.

Какой-то эшелон подошел к перрону.

— Нам а lа Махно, господа, действовать надо!.. Шкуро, тот давно уж прием этот понимал… А мы: до-ку-мен-ты!..

В зал вошла группа офицеров-кавалеристов. Молодой корнет размахивал руками.

— Остановить, значит, и всю жидовню. Ведь, черт дери, фронтовики гибнут!

— Санитар! — закричал мальчик-вольноопределяющийся, хватая корнета за сапоги. — Санитар!..

— Пусти, черт!..

И, оттолкнув вольноопределяющегося, корнет побежал за товарищами.

Шпоры его звенели.

…Когда я наконец приподнялся, надо мной пригнулся потолок. Круглой волной качнулся пол под ногами…

Потом идти стало легче.

— Куда ты?

— Не знаю, брат…

— Идем, что ль, вместе!

И костистый солдат в рваных лохмотьях пошел рядом со мной.

На скулах у него гноилась экзема. За ухом, слепив волосы, приподымался полузасохший, рыжий, цвета ржавчины, струп.

— Подсобить?

— Спасибо…

Мы спускались по ступенькам.

На площади перед вокзалом, рядком составив чемоданы, стояли беженцы.

— Из заблаговременных!.. — глухо сказал солдат в лохмотьях; потом, уже громче: — Сволочи!..

— Нет, господа, уж лучше здесь… — говорил бритый беженец, поглаживая клетчатый английский плед, который он держал через руку.

— Зараза там!.. Не-вы-но-си-мо!.. Его соседи закуривали.

— А когда поезд, Антон Мироныч? В восемь сорок?

— Опоздает, по обыкновению… Иван Петрович, да присядьте!.. Ведь ждать, голубчик, придется!

Иван Петрович, разложив на чемодане плед, осторожно присел, кутая широким шарфом гладко выбритый подбородок. На носу его блестело пенсне.

— Подожди, — сказал я солдату в лохмотьях и подошел к беженцам.

— Господа!

Беженец в пенсне, Иван Петрович, быстро приподнялся, на шаг отошел от меня и косо взглянул из-под стекол.

— Господа, есть там лазарет?

Я кивнул головою по направлению к хутору.

— В Романовском?.. А как же! Есть, станичники, конечно есть! Идите, голубчики, примут!.. Прямо идите!..

— Спасибо.

— Идем, значит? — угрюмо и коротко спросил меня солдат в лохмотьях.

— Дойти бы!..

Плечи мои дрожали. Ворот рубахи я придерживал рукой. Дуло…

— Безобразие!..

— И что это все наши Совещания думают!.. — вновь заговорили за нашей спиной беженцы.

— Совсем ведь раздет, а холод какой!..

— Да, холод! — Солдат в лохмотьях вдруг круто обернулся. — Да, холод… Так, может, плед, господа, дадите?

— Идем! — Я рванул его за руку. — Да идем же!..

— Или шарф, хотя бы?.. Защитникам, так сказать. А?..

— Все прямо, голубчики, идите!.. Вас немедленно же примут… Все прямо, значит… Большой флаг Красного Креста — это и есть…

— Отстань! — солдат в лохмотьях отстранил мою руку. — Это и есть?.. Так получи… — Он стал дышать часто и отрывисто. Подошел к беженцам. Остановился. — От офицера получи… трижды за вас… сволота… раненного!

И, харкнув, плюнул в лицо Ивану Петровичу.

…К вокзалу подъезжали все новые и новые сани. Все новые чемоданы выстраивались на площади.

— …вашу мать! Перевозчики костей нестреляных!.. — еще раз обернувшись, крикнул на всю площадь офицер в лохмотьях.

— …Поручик, я не могу больше!

— Но, поручик, ведь нельзя же… Идем!.. Еще два шага… Мы медленно шли по пустым улицам, тщетно ища лазарета.

— Будь он проклят… весь этот хутор… с пристройками! — уже устало, точно нехотя, ругался поручик в лохмотьях, тоже, как и я, едва передвигая ногами.

Пройдя еще два квартала, я остановился.

— Идите один… Я лягу…

Поручик в лохмотьях что-то ответил — глухо и невнятно. Потом замолчал…

— Эй!.. — вдруг закричал он надо мною. — Эй, подвези! В лазарет нам…

По улице на широких санях, крытых буркой, проезжал молодой кубанец с серебряным кинжалом за поясом. Обгоняя нас, он обернулся. Свистнул.

— Наших вот Макаренко верните, апосля, единники, говорить будем!

И, причмокнув губами, он стегнул лошадь и скрылся за углом соседнего проулочка.

Братья Макаренко были вожаки левого крыла Кубанской Рады, высланные генералом Деникиным в Константинополь.

— Вставайте!.. Да встаньте же!.. Поручик в лохмотьях тянул меня за рукав.

— Говорю, встаньте!.. Поедем сейчас!.. Около панели стояли низкие, извозчичьи сани. Прищурив слезящиеся от солнца глаза, старик извозчик кивал головой.

— Привстань, сынок! Довезу уж!..

Поручик в лохмотьях взял меня за пояс. Приподнял. Какая-то девочка подбежала к нам и остановилась. Потом подскочил мальчишка.

— Цыц вы!.. — крикнул извозчик. — Спиктакль вам, что ли?..

— Помирает, дяденька?.. Дяденька, помирает?.. — услышал я звонкий голос девочки.

— Цыц, байстрюкы!

…Отвернувшись в другую сторону, мимо нас прошел какой-то полковник…

Женщина-врач, дежурная сестра и санитары забегали по коридорам.

— Некуда их?.. Сестра Вера, в пятой донец, этот, — как его… — не помер?..

— Сестра Вера!

— Дезинфектор!..

Нас раздевали в клетушке около дезинфекционной.

— Осторожней! Осторожней!.. — просил, подняв к голове руки, поручик в лохмотьях, когда санитар взялся за его папаху.

— О-сто-ро-жней!

За папахой поручика, подымая волосы вверх, тянулась какая-то грязная, кровавая тряпка.

— Черт возьми! — сказал санитар. — И ходите?..

Потом нас понесли. Поручика в палату для раненых. Меня — к тифозным.

В этом лазарете, номера его я не помню, я перенес два последних приступа возвратного тифа, там же заразился сыпняком и переборол его.

 

ЕКАТЕРИНОДАР

— Заберите немедленно костыли! С плацкартой, что ли?..

— Не тронь строевых!

В углу вагона поднялся бледный вольноопределяющийся-марковец.

— Думаешь, — строевой, его и под жабры можно? Не тронь! — И, повысив голос до крика: «Не тронь!» — он подскочил и, вырвав из рук моих костыль, замахнулся на полковника.

— А ну, штаб, подходи!.. Я тебя… по-марковски!.. Полковник опешил. В вагоне загудели солдаты:

— Непорядок это, господин полковник!..

— Потесниться, аль здоровых согнать…

— Довольно надругались!.. Хватит!..

— Я доложу!.. Я это так не оставлю!.. — грозил мне полковник. Большевизация!..

Не отвечая, я сидел неподвижно.

* * *

— Фронт его не гноил! Смотри, — песок сыпется, а галифе с кантиками!.. Туда же!..

Сидящий напротив меня поручик оправил на груди солдатский «Георгий».

— Поручик, вам в Екатеринодар?.. Тоже?.. Я молчал.

— Вы, может быть, ноги продвинете?.. Поручик!.. Я отвернулся, ближе к себе подбирая костыли.

Три дня тому назад, на второй день моей нормальной температуры, меня выписали из лазарета.

— Месячный отпуск, — сказал председатель врачебной комиссии. Сле-ду-ю-щий!.. Я возмутился:

— Но куда я пойду? Ведь это бессмыслица, доктор!.. Я не могу еще в полк, — вы понимаете!.. В отпуск?.. Да вы меня под забор гоните!..

Доктор пожал плечами.

— Ваша койка уже занята. Езжайте куда хотите… Что ж делать?..

Опираясь на костыли, все время пытаясь ступать на пятки, я медленно вышел в коридор. Пальцы ног, посиневшие после тифа, нестерпимо болели.

— Ну что? — спросила меня в коридоре сестра Вера. Я молча прошел в канцелярию.

…За окном бежали кубанские степи.

— Отойди!..

Полковник в галифе, вновь было показавшийся в вагоне, прижался к дверям.

Солдаты переглянулись.

— Разошелся-то! А!..

— Да не шуми ты!..

— Теперь уж зря будто!..

Подбодренный солдатским сочувствием, полковник вдруг выпрямился и гордо вскинул под мышкою портфель. Но под его сдвинутыми бровями старческие глаза бегали так же трусливо.

— Странный какой! — шепотом сказал поручик с «Георгием», кивая на вольноопределяющегося. — Фу ты, господи! Еще каша заварится… Уймите его, поручик!

Я молчал.

— Да уймите его, ребята! Ведь на людей, ребята, бросается. Непутевый какой-то…

На полу, среди седых станичников, сидела молодая казачка.

— Сам ты непутевый! — звонко закричала она. — Мало, — человека испортили, теперь еще обидеть ловчитесь, ду-роломы!..

— Молчи ты! Баба!.. Я тебя за слова за эти! Но солдаты опять загудели.

— Бабу не тронь!.. — вступились за нее и седые станичники.

— Правильно баба толкует!..

— Да вы б лучше, господин хорунжий…

— Руки не доросли, чтоб бросать-то!.. — кричала казачка, уже наступая на поручика. — Других бросать будешь!., я тебя, да с Еоргием твоим!..

А поезд уже подходил к Екатеринодару.

На шумном перроне Екатеринодарского вокзала вольно-определяющийся-марковец подошел ко мне снова. Глаза его блуждали.

— Господин поручик, разрешите доложить? Опираясь на костыли, я остановился.

— Господин поручик, разрешите немедленно же по вашему приказанию, быстро, точно рапортуя, рубил он, — мобилизовать всю эту штаб-офицерскую сволочь из примазавшихся, и на станции Ольгинской, не рассыпая в цепь… в цепь… Пулемет… Часто… Кровью…

— Истерик! — сказала за мной какая-то сестра.

Навалившись на костыли, я быстро отошел в сторону.

По слухам, на станции Ольгинской несколько дней тому назад была уничтожена чуть ли не вся Марковская дивизия. Я вспомнил об этом, отойдя от вольноопределяющегося. Но его уже не было видно.

— …Неужели это правда?.. И… и… и комнат нет?.. — заикаясь, спрашивал возле меня какого-то полковника остроносый военный чиновник, блестя из-под очков узкими, как щель, глазами.

— Комнат?.. Я бы и за ватерклозет, извините за выражение…

Кто-то меня толкнул. «Виноват!» — извинился кто-то другой.

— Петя!.. Петя!.. — на груди у пожилого, ободранного подпоручика плакала женщина в платочке. — Петя, а Витя где?.. Петя!..

Возле подпоручика стояла девочка. Склонив набок голову, она играла темляком его шашки.

…Я опять навалился на костыли.

Около входа в зал III класса звенели чайниками калмыки Зюнгарского полка. Вдруг калмыки расступились.

Подняв голову, мимо них медленно проходил вольно-определяющийся-марковец. Он смотрел перед собой, заложив руки за спину.

Два калмыка нерешительно взяли под козырек.

Вечерело… С крыш капало…

На площади перед вокзалом стояли казачки.

— Да рассказывай!..

— Говорю, — не только казаки… Вот ведь и генерал Мамонтов помер. Все под одним богом ходим!..

— Мамонтов-то помер, а генерал Павлов не помрет… И не говори!.. Другое теперь начальство ставят… Не по-мре-ет!.. А Трофим твой, — вот как бог свят, — быть ему покойником!..

О выбившиеся из-под снега камни скрипели полозья саней.

— Какой станицы? — окликнула меня одна из казачек.

Быстро темнело. Я шел к баракам эвакопункта, черневшим далеко за вокзалом.

Бараки оказались длинными, серыми палатками, вышиной в двухэтажный дом. Колья под некоторыми палатками не выдерживали туго натянутых канатов и косо легли на снег. Освобожденные канаты тяжело хлопали о мокрый брезент.

Я подошел к центральной палатке. Вошел. На двухэтажных нарах лежали солдаты. Света в палатке не было. Тяжелый, мертвый воздух сползал с нар и пластами ложился на дыхание.

«Тиф!» — решил я и опять вышел из палатки.

Было уже совсем темно. Моросил мелкий дождь. Снег под ногами размяк и жадно засасывал костыли.

Мне хотелось одного: снять сапоги…

* * *

— …А может, скрутить найдется? Я обернулся.

Маленький тощий солдат, закуривая, глядел на меня быстро бегающими глазами.

— Куда, брат, кости тащишь? А?.. Смотрю на тебя, думаю, — рассыпешься аль нет? Ну идем, идем! Укажу место.

И мы подошли к маленькой палатке около самого железнодорожного пути.

В палатке никого не было. Стоял стол. Возле него — табурет.

— Канцелярия, видно, — черт с ней!.. Ну иди же, иди! Хочешь, чаем порадую?.. Сбегаю вот, — там куб есть… Хочешь?.. Да скажи хоть слово одно! Немой, что ли?..

Я снял сапоги и уже ложился на стол.

— Черт дери, темно вот, — не вижу глупой твоей хари. Да откуда ты? А?.. «Откуда ты, прелестное дитя?» — запел он вдруг приятным тенором.

— Вольноопределяющийся? — спросил я, немного удивленный.

— …щаяся…

— Как?

— Титьки, дурак, пощупай! Поймешь… Вольноопределя-юща-я-ся…

Над палаткой хлюпал ветер. Я засыпал…

— Канцелярия это, господин поручик. Лежать тут не полагается!..

«Вольноопределяющейся» в палатке уже не было. Надо мной стоял писарь. За отстегнутым углом двери серело бледное утро.

— Разрешите попросить вас, господин поручик, освободить, так сказать, это вот место…

Я поднял голову, но сейчас же вновь ее опустил. Воли, чтоб встать и выйти на холод, у меня не было.

— Уйди! — сказал я шепотом.

— Очередные задачи, господин поручик…

— Уйди!

— …требуют…

— Уй-ди-и!..

Подняв узкие плечи, писарь покорно вышел. За спиной его болтался отстегнутый хлястик шинели. Руки торчали, как отпаявшиеся ручки самовара. Я закрыл глаза.

— …не подходи!!! И всех по ко-ман-де!!!.. — кричал кто-то за палаткой.

— Сюда!.. Сюда!.. Дежурный!..

Потом все стихло.

Только в тишине за брезентом прыгал, кашляя, чей-то торопливый смешок…

Минут через десять в палатку вошел врач. Толстый, подвижной, он шел вприпрыжку. Размахивая руками, то и дело щелкал пальцами.

— …Я не пойду!

— Но, поручик…

— Я не пойду!.. Доктор растерянно улыбался.

В дверь забежал ветер. Мятые бумаги на полу закружились.

— Послушайте!.. — доктор легонько хлопнул меня по колену. — Послушайте! — и вдруг наклонился, заметив мои больные ноги.

— Гм-м!.. Но куда же вас?., скажите, куда вас в таком случае?

Я молчал.

— Гм-м!.. Дайте вашу руку… Гм-м!.. семьдесят шесть… Пульс нормальный… Но куда вас?.. К тифозным?.. Да нельзя вас к тифозным!..

— Никуда не пойду-у-у-у-! — собрав силы, закричал я, вдруг чувствуя, как запрыгал мой подбородок. В палатку снова вошел писарь.

— Уже готово. Скрутили, — доложил он, пытаясь вытянуть по швам вытянутые дугой руки. — Отвозить прикажете?.. Прикажете трогать?

— Есть! — крикнул вдруг доктор, радостно щелкнув пальцами. — Подожди!

И, размахивая руками, он выбежал из палатки.

И вот пришли санитары.

Они взвалили меня на носилки и понесли. Врач шел за нами, насвистывая. Писарь нес костыли.

Я не сопротивлялся. Только думал: «Зачем несут ногами вперед? А еще санитары!..»

За палаткой стояли запряженные клячей сани. На санях кто-то лежал. Когда меня поднесли ближе, я узнал вольноопределяющегося-марковца. Ноги и руки его были скручены ремнями.

«Куда нас несут? На гауптвахту?.. — подумал я и тут же решил: — Не все ли равно!..»

Носилки поставили на снег. Потом меня подняли и, толкнув в плечо, усадили в сани.

Витринами богатых магазинов смотрел на нас Екатеринодар. Люди, идущие по улицам, не смотрели на нас вовсе.

— Табак Ме-сак-су-ди! — кричали на углах мальчишки. — Папиросы!

Я неподвижно сидел на санях. Слушал, как под копытами лошади урчит вода и как звенят шпоры идущих по тротуару офицеров.

— Куда везете? — спросил я наконец сопровождающего нас санитара. Санитар ничего не ответил.

— Куда нас везут? — обратился я к вольноопределяющемуся.

Вольноопределяющийся прищурил левый глаз. Правый широко открыл, быстро заморгал, потом рванулся вперед, всем телом задергался и, найдя упор затылку и связанным ногам, выгнулся колесом и без слов, протяжно и дико завыл…

Витрины богатых магазинов сменились окнами мелочных лавчонок. Потом и лавчонки повернулись к нам ящиками и бочками задних дворов. По бурому снегу за ящиками бродили тощие собаки. Собаки бродили и по большой грязной площади, на которую мы, наконец, выехали. К площади — с одной стороны прилегало кладбище. Около ворот кладбища стоял деревянный некрашеный домик — мастерская гробов. Гробы стояли и на улице, выровнявшись в два ряда подороже и подешевле. К кладбищу, мимо гробов, медленно двигались какие-то, прикрытые рогожей, сани. Из-под рогож торчали голые пятки.

Придавив соседние деревянные постройки, на другой стороне площади подымался высокий каменный дом. Линялый красный крест над воротами был едва заметен.

«1-й Военный Психиатрический Госпиталь» — прочел я надпись под крестом, когда наши сани наконец остановились около подъезда.

 

1-й ВОЕННЫЙ ПСИХИАТРИЧЕСКИЙ ГОСПИТАЛЬ

— Его в санаторию нужно, а не к нам, — сказал старший врач ординатору. Тот пробасил:

— Но за неимением оных…

— Пожалуй! Поместите к тихим и к нервнобольным…

Я вышел за высокой белокурой сестрой, а вольноопределяющегося-марковца отвели в соседнюю палату — для буйных.

В светлой просторной палате № 2 было тихо. Больные, в серых и голубых халатах, лежали на койках поверх одеял и, скосив глаза, глядели на толстую рыжую кошку, неподвижно сидящую под столом.

— Кысенька, кысенька!.. Кыс-кыс! — бормотал в углу палаты больной, до ушей заросший бородою. — Кысенька!..

На коленях между моей и соседней койкой стоял вихрастый мальчик. Он размашисто крестился и усердно клал земной поклон за поклоном. Над широким воротом его халата торчал завиток давно не стриженных, черных волос.

— Ложитесь, поручик! — сказала мне сестра…Кошка под столом замурлыкала. Стала бродить по палате. Мне казалось, я слышу, как ступают ее лапы…

И вдруг — это было уже к вечеру — из соседней палаты поплыл, оборвался и вновь поплыл чей-то певучий и высокий голос:

— Влади-мииир кня-ааазь!..

И, заливая гулом уже всю палату, вслед за ним поползли ворочаясь, другие голоса — тяжелые и неразборчивые.

Я вскочил.

За стеной в соседней палате гудели буйные.

А у нас, беззвучно шевеля губами, все так же усердно молился вихрастый мальчик. Кошка посреди палаты неподвижно лежала на полу, вытянув рыжие с белыми пятнами лапы. Над ней стоял высокий, гладко выбритый больной. Прищурив глаза, он вертел в руках длинную, тонкую папиросу, держа большой палец около подбородка и далеко в сторону оттопырив мизинец. За столом сидел рослый санитар. Санитар дремал.

Я вновь опустился на подушку. Закрыл глаза.

…Буйные за стеной гудели до вечера.

— Костя, — входя утром в палату, сказала сестра вихрастому мальчику. Попей чаю, Костя.

Но вихрастый мальчик уже устанавливал на столе нательную иконку апостола Иоанна.

— О чем это вы, Костя? — спросил я, протягивая руку за высокой жестяной кружкой.

Костя поднял черные, чуть раскосые глаза и долго, точно испытующе смотрел на меня.

— Влади-миир кня-ааазь!.. — устало сдавал высоты одинокий голос за стеною.

— Костя, о чем вы?

— Не надо громко!.. Тише! Об этом громко не надо!.. Испуганный шепот Кости срывался на юношеский, надтреснутый басок:

— Тише!.. Вначале было… Но тише… — слышите?.. Вначале было слово… и слово было у Бога, и слово было Бог… — Глаза его расширились и уже перестали казаться раскосыми. — И все через него начало быть, и без него ничто не начало быть, что начало быть… и разве Бог не может отвести норд-оста?

С ледяных сосулек за рамами окон сбегали быстрые капли. Синее небо наползало на стекла.

— Влади-мииир кня-ааазь! — утопал в тишине голос за стеною.

Через несколько дней я узнал от сестры фон Нельке, так звали высокую, белокурую сестру, что Костя, бывший вольноопределяющийся Деникинского конвоя, уже третью неделю ждет отправки в Крым к матери. Отправить его не могут, и на все вопросы говорят о свирепствующем якобы над Новороссийском норд-осте, который — «Да пойми ж, Костя!» — мешает пароходному сообщению по Черному морю.

— …И слово было у Бога, и слово было Бог, — убрав иконку, уже каждый вечер склонялся с тех пор надо мной Костя. — И всё…

А за Костей, койкою дальше, тоже каждый вечер, приподняв одеяло коленями, онанировал худой и тощий военный чиновник, сжав зубы, как испуганная лошадь.

Прошло около двух недель.

Я уже встал и ходил по палате, опираясь только на палку.

— Лейб-гвардии Преображенского полка полковник Курганов, — подошел ко мне однажды всегда выбритый больной, куривший тонкие папиросы.

— Скажите, разве это не без-зо-образие! Его императорское величество, голос его стал торжественным, — государь император Николай Александрович всемилостивейше соизволил мне… доверить… воспитание его императорского высочества наследника-цесаревича и великого князя Алексея Николаевича, а эти, — он кивнул на дверь, — эти остолопы гвардии Керенского не доверяют мне, — на минуту он замолчал и вдруг презрительно улыбнулся, — даже бритвы!.. Подставляю лицо всякому мужлану!

— Э-э, чего там, полковник! Курить хотите? — подошел заросший бородой вахмистр-паралитик.

Складки около рта полковника радостно побежали вверх, но брови сразу же вновь сдвинулись и складки заострились книзу.

— Ваше высокоблагородие, а не полко… Я отошел.

— …Курю только с мундштуком в девять сантиметров. Заметьте!.. Его императорское величество…

Дальше я не разобрал. Я стоял уже возле Кости.

Костя крестился. Чиновник-онанист рядом с ним ласково гладил кошку, свесив с постели желтую, костлявую руку.

— Хотите погулять, поручик? — подойдя, спросила меня сестра фон Нельке. — Вам разрешено. Хотите?..

Когда я вышел за дверь, по коридору — по направлению к уборной быстро, как сорвавшаяся с цепи собака, бежал на четвереньках маленький, голый старик.

— Ваше дит-ство! Ваше дит-ство! — кричал, смеясь, санитар. — Не поспеваю, ваше-дительство. Потише!..

— В-васточные сладости! Рахат-лукум! — Над крышами Екатеринодара неподвижно висело солнце.

— Халва! — и, блеснув глазами, армянин прошипел уже над самым моим ухом: — Кахетински есть! Гаспадин офицер.

По Красной улице гуляли офицеры. В переулках толпились казаки, солдаты и ободранные офицеры-фронтовики. Во фланирующей толпе на Красной шныряли торговцы-армяне. Черноусые греки, скупщики камней и золота, терлись около фронтовиков.

Я все глубже и глубже уходил в город. Наконец остановился: «Ну что, поверну?»

— Юрка, да ты ли?

— Марк! Откуда?..

На Марке была старая шинель, изодранная еще о германскую проволоку. Из-под незакрытого ворота виднелась летняя гимнастерка, сколотая у шеи ржавой английской булавкой.

— …Дей-стви-тель-но!. Просмотрев мой бумажник, Марк нахмурился.

— Действительно, денег у тебя немного!.. А я, брат, третью категорию получаю… нового назначения жду… Да, брат, немного у тебя денег. Ну да ладно, половину я возьму!

Он вынул из бумажника пестрые бумажки и, перегнув через палец, стал пересчитывать.

— Не богато!.. Действительно!.. Не рыскал шакалом! А!.. Так-то, так…

Я знал Марка Ващенко еще по Павловскому военному училищу, всегда веселым семнадцатилетним юнкером, потом молодым офицером 613-го Славутинского полка, куда выехали мы также вместе.

— И что это, Марк… вид у тебя такой?.. Ну, зашил бы!.. Смотри: дыра… вторая… третья…

Марк спрятал деньги в карман шинели и быстро взял меня под руку.

— Чего толковать! Нечего, брат, толковать! Действительно, брат, толковать нечего!.. Идем, угощу. Ну, идем! Там и купим… все, что нужно… Два грамма… Пожалуй, на два хватит… Э-эх!..

В госпиталь я вернулся только к вечеру.

«Взять бы его, — думал я, вспоминая, как Ващенко, нанюхавшись кокаину, плакал под смех проституток в кабаке за кладбищем. — Взять бы его!.. да с его кокаином…»

Потом я обратился к дежурной сестре.

— Сестра! Я скоро уеду. В полк пора. Видите, уже поправляюсь.

Сестра фон Нельке остановилась возле моей койки. Синие круги под ее утомленными глазами казались в темноте лиловыми.

— Успеете ли, поручик? Ведь уже и Тихорецкая сдана… В палате зажглись лампочки. Буйные за стеной гудели, как в дупле пчелы…

…И ничто не помогало. Ни бром, ни папиросы. Сна не было…

Все больные давно уже спали. Спал и мой сосед — вихрастый Костя.

На столике возле него лежало Евангелие. Под ним какая-то тетрадь, в черной клеенчатой обложке.

Я взял ее и открыл.

Ночевала тучка золотая

На груди утеса великана,

четким, почти детским почерком было переписано на первой странице. Под стихотворением бежала ровная, по линейке выведенная черта. Ниже — отрывок из Блока:

Я не первый воин, не последний,

Долго будет родина больна…

Завиток. Неумело выведенный женский профиль. Мальтийский крестик, тоже косой.

— Го-осподи! — вздохнул дежурный санитар и громко, на всю палату зевнул.

Я тоже зевнул. Опустил тетрадь на одеяло. Из тетради выпала какая-то фотография. Фотография соскользнула на пол. Я поднял ее и вдруг увидел чуть-чуть раскосые, знакомые глаза Ксаны Константиновны.

«Моему милому и дорогому брату Косте, — прочел я под фотографией. Черноглазому галчонку с крыльями сокола. Ксана».

…Опять зевнул санитар.

— Чтоб новокорсунские да подкачали! — бредил вахмистр-паралитик.

— Ва-ше им-пе-ра-тор-ско-е ве-ли-че-ство…

Я вложил фотографию в тетрадь и осторожно положил ее на столик.

Ночь была безнадежно долгая…

— Хорошо, я передам главному врачу. Как хотите!.. Но комиссия будет только дня через четыре.

Потом сестра фон Нельке подошла ко мне снова.

— Вы, кажется, просили… Хотите, я сегодня проведу вас к буйным? Вам все еще интересно? Больные пили чай. Я встал и пошел за сестрой.

На полу палаты для буйных кружился живой клубок голых человеческих тел. Завидя сестру, санитар быстро вскочил с табурета, подбежал к больным и, взмахнув кулаком, гаркнул на всю палату:

— Вы-ы!

Клубок тел сразу рассыпался. Первым с пола вскочил вольноопределяющийся-марковец. За ним — другие.

Разбежавшись во все стороны и вспрыгнув на койки, они быстро, как по команде, повернули к нам злые и улыбающиеся, одинаково оскаленные лица.

На полу остался лишь рослый красивый больной с густой рыжею бородою. Нога у него была ампутирована. Все еще перевязанный обрубок медленно подымался и опускался, точно подобострастно кланяясь санитару.

— Ползи! — крикнул санитар.

Но больной поднял на него глаза, выправил волосатое тело и вдруг, ударив о грудь кулаком, стал быстро повторять, гордо повышая уже знакомый мне певучий голос:

— Влади-мииир кня-ааазь! Влади-мииир кня-ааазь! — А обрубок его ноги кланялся подобострастно…

— …а где запастись? Вот и сидят голые. Но идемте в женское. Я покажу вам наших бывших сестер. И мы пошли вверх по лестнице.

— …И он подошел… И он сказал… Берта! — сказал: Берта!! — сказал: Бер-та!!! — сказал…

А другая, тоже бритая, тыкая в стену указательным пальцем:

— Покажите мне, покажите мне, покажите мне!..

— Не можешь?! Уже не можешь?! — кричала с койки третья, яростно раздвигая промежность ладонями. — Не можешь?! — Тяжелые, круглые ее груди плескались и колыхались. — Уже не можешь?!..

И вдруг поток диких ругательств хлынул и закружился по палате.

Я быстро отступил к дверям.

Женские голоса за дверью все еще звенели. Поджидая сестру, я подошел к окну.

За окном, опрокинув гроба возле деревянного домика, из всех улочек и переулков выезжали на площадь все новые и новые обозы.

— Pour faire une omelette, il faut casser des oeufs, — сказала, выходя из палаты, сестра фон Нельке. — Вы понимаете по-французски?..

Хотелось назад. В палату № 2. Лечь. Уйти с головой под подушку…

— Последние дни… Да, чувствуется!.. — сказал навестивший меня Ващенко. — Зайдем, что ли, ко мне. Жена нездорова… И тревога… И боюсь чего-то… И кокаина нет… Зайдем?

Я удивился.

— Ты женат, Марк?

— А как же!.. Давно уж…

Ващенко жил сейчас же за кладбищем.

В комнате у него было пусто. Стол. Венский стул с просиженным, соломенным сиденьем. На кровати, лицом вниз, лежала жена Марка, молодая женщина с шапкой золотых, путаных волос.

Когда мы вошли, она даже не приподнялась.

— Марк, ты?

— Я, Варя…

Варя подняла голову. Лицо ее было заплакано.

— Что случилось? — шепотом спросил я Марка. Но Варя меня услыхала.

— А вам какое дело? — крикнула она. — Это еще кто?.. Марк!..

Я смутился.

— Ах, Варя, офицер это…

Варя повернулась ко мне спиной.

Марк сидел на краю стула и, положив руку на стол, барабанил пальцами.

Сквозь грязное окно струилось солнце. Оно падало на графин с водой и расплескивалось на столе золотыми брызгами. На столе лежала корка хлеба с затверделыми на ней следами зубов.

Я выкурил одну папиросу. Скрутил вторую… Наконец, встал.

— Пойду.

— Иди!.. — крикнула мне вослед Варя. На лестнице меня нагнал Марк.

— Не сердись!.. — Он положил руку на мое плечо. — Видишь ли… жена расстроена… Уж ты, знаешь… прости. Видишь ли… отца у ней… выпороли…

— Выпороли? Отца? Кто?..

Марк опустил руку и взял меня за пояс.

— Эх!.. Ну, понимаешь… она из крестьян. Отец у ней — мужик… Самый настоящий… Да к тому же… — ну как тебе сказать?.. — он понизил голос до шепота. — Ну, из большевиствующих, что ли… Понимаешь?.. Ну вот… Ну вот и накрыли… И перед всем селом… Земляка она встретила. Ставропольского…

На минуту Марк замолчал.

— А она… весь день сегодня: ты!., ты!.. Кому служишь? Палачам служишь! Врагам нашим служишь!.. Черт! — вдруг закричал он. — Черт нас дери! Заехали лбом в кашу! Эх, нюхнуть бы!..

Я дал ему несколько пестрых бумажек.

На улицах было тревожно. В темноте на всех углах толпились офицеры.

— Платнировская взята… Это правда?

— Говорят, уже и Пластуновская.

— И сами!.. Сами виноваты! — истерически взвизгнул в толпе чей-то женский голос. — Оставьте!.. Я имею право! Оставьте!.. Я жена офицера. Я… я!..

Из-за кладбища налетел ветер. Ветер смял ее слова.

— Значит, эвакуировать будете, сестра Нельке? — спросил я на следующее утро. — А когда?

— Распоряжение еще не приходило… Но очень скоро!..

Чтоб чем-нибудь убить тревожный день, я еще с утра пошел к Марку.

Марк сидел на подоконнике. На кровати, как и в первый раз, спиной кверху лежала Варя.

Глаза Марка были широко открыты. Зрачки расширены. Он был вновь под кокаином.

— Бои идут под станцией Динской. Что делать думаешь, Марк?

Марк смотрел через мое плечо.

— Слушай, дай деньги…

— Вы! — закричала с кровати Варя. — Ни копейки не давайте!.. Я три дня… три дня… А этот… этот… Марк быстро ко мне пригнулся.

— …ей хлеба, а мне…

— Не смей! Варя вскочила.

— Не смейте! — крикнула она еще громче, сверкнув глазами из-под упавших на лицо волос.

Сдвинув со лба фуражку, я вышел на лестницу. На лестнице вздохнул.

«Нет, с ним ни о каких планах не потолкуешь!..» — думал я, уже с хлебом в руках вновь подымаясь по лестнице.

«Отдам и сейчас же пойду…»

На лестнице я встретил Марка. Он бежал вниз, пряча что-то под шинелью.

— Марк! Марк!

Но Марк уже был за дверью.

Вари в комнате не было. Она вошла, когда я положил хлеб на стол и думал уже уходить.

Не застав мужа, она быстро нагнулась, посмотрела под кровать и вдруг бросилась на подушку.

— Мерзавец! Негодяй!.. Так и знала!.. И туфли… Господи!.. Пронюхает!.. Всё… всё пронюхал!.. — Варя плакала, как ребенок, вздрагивая всем телом. Ноги ее, в рваных и грязных чулках, беспомощно свисали с кровати.

— У-нес!.. У-унес!.. — уже тихо всхлипывала она. — Последнего лишил… на улицу выйти… продаться…

Ее золотые волосы поползли с подушки на одеяло. С одеяла под кровать. Под кроватью стояла изношенная пара сапог. Несколько золотых прядей упали на голенища…

В палате меня встретил Костя.

— Не слово, а сила… Не мы, а Бог…

— И вот его императорское величество… — Полковник поднял голову. — Так точно!.. А в это время… К церемониальному маршу!.. — вдруг закричал он. Поротно!.. На одного линейного дистанцию… Первая ро…

— На минутку! — позвал меня ординатор, остановившись в дверях. Слушайте… Завтра мы вас эвакуируем. На Новороссийск, конечно. Оттуда? Не знаю, но думаю, на Принцевы острова. Вас и еще шесть офицеров — нервных. Да, необходимо торопиться. Красные подходят к городу и, говорят, расстреливают всех причастных к движению. Вот он и конец! Настал все же!..

За окном ползли густые сумерки.

«Только попрощаюсь! — думал я, опять подымаясь к комнате Марка. — Вот и конец!..»

На лестнице было темно. За подъездом гудел всегда тихий переулок. Проходила артиллерия.

— Левой, твою мать!., левой, говорю… в горло! — кричал кто-то сквозь грохот и гул тяжелых колес. Я постучал.

— Можно войти?

Никто из комнаты Марка мне не ответил.

— Можно?

Опять молчание.

Тихо отворив дверь, я вошел в комнату и стал медленно пятиться назад.

На фоне залитого луной окна висел Марк. Черные губы его были раскрыты…

«Прощайте, Ксана! — писал я ночью в тетради Кости. — Прощайте еще раз… Я не знаю, дойдут ли до вас когда-либо эти строчки. Все равно!.. Я счастлив и тем, что имею возможность хотя бы утешить себя мыслью о том, что беседую с вами.

Помните, Ксана, — «Я много думаю… Я не могу не думать…» Это твои слова, Ксана. Сегодня я тоже думаю. Всю ночь. О чем, не буду писать. О слишком многом!..

Завтра я уезжаю из Екатеринодара. Послезавтра или днем-двумя позже его сдадут. Ночь сегодня бесконечно долгая… Прощай, Ксана. Мне очень тяжело быть этой ночью одному, здесь, среди людей, уже разбивших себе головы. Помните?.. Ксана, ты меня слышишь?..

Ваш Костя спит. Я не могу спать. Среди многого другого я думаю еще о том, — кто соберет теперь его разбитые детские мысли!?

Завтра мы отходим за Кубань.

Прощай, Ксана.

А отчего ваша мать в Крыму?..»

За окном светало.

Вечером следующего дня санитарный поезд 1-го Сибирского хирургического отряда медленно отходил от Екатеринодара.

Не доходя до Кубани, перед самым мостом, он остановился. Я высунул из окна голову и долго глядел в темноту.

В три-четыре ряда к мосту тянулись обозы беженцев и войсковых частей. За ними, играя далекими огнями, молчал Екатеринодар. Над Екатеринодаром проходили низкие черные тучи. Они ползли на нас, все ближе и ближе, — а мне казалось, Екатеринодар под ними все глубже и глубже опускается вниз…

 

НОВОРОССИЙСК

Третий день бушевал над Новороссийском норд-ост.

Длинные, сине-черные волны на Главном рейде бежали вдоль берега, взбрасывая вверх оторванные от пристани бревна и доски. Бревна становились на дыбы и, ударяясь друг о друга, гремели, как далекие орудия. За рейдом море казалось белым. Морская даль гудела.

Мы вышли из вагона и пошли к горам, по направлению к цементному заводу.

Под стеной завода, укрывшись от ветра, длинноногие солдаты-англичане играли в футбол. Под голом, согнув голые колени, метался голкипер. За ним стояли офицеры. Покуривая трубки, они спокойно наблюдали за игрой.

— Нет! Пойдем к морю, — сказал я. — Там все же — свои…

На пристани, обступив караул из добровольцев, толпились кубанские и донские казаки.

— По приказанию генерала Ку-те-по-ва! — кричал караульный начальник, офицер-корниловец, прикладом винтовки сдерживая наседающих на него казаков.

— Не хотели воевать? К матери теперь! К ма…

— Пусти, говорю, к пароходу! Генерал Сидорин, говорю… — кричал старый казак-гундоровец… Борода его трепалась под ветром. Шинель взлетела вверх. Под сапоги яркой, красной лентой бежали лампасы.

— Не пустишь? Пущать не ведено? — все ближе и ближе подступал он к корниловцу. — Не пу-у-у-стишь?

Побросав на пристани седла, остальные донцы по-бабьи растерянно размахивали руками.

— Да разве не вместе сражались?!..

— Не одну, что ль, кровь проливали?!

— А на Касторной? Забыл?.. А под Луганском?..

— Подождите! — грозил кулаком гундоровец, уже отступивший под ударом винтовки. — Подождите! Вот заявятся наши части… Заявятся вот с фронта!..

— Осади-и!..

А на рейде, пока еще на якорях, качались пароходы, уже нагруженные беженцами. В стороне от них, около нефтяных пристаней, окруженный миноносцами, неподвижно, точно вросший в воду, стоял английский броненосец «Император Индии». Дальше, почти на черте синего рейда и седого вспененного моря, дымил французский «Жан-Жак Руссо». Мимо него, ныряя, как легкая шлюпка, выходил в море наш маленький узконосый «Дон».

— Этот кого погрузил? — спросил я идущего со мной поручика-алексеевца.

Алексеевец пожал плечами.

За мостом над железнодорожными путями подымалось солнце. Подымаясь, оно цеплялось за крыши вагонов. Вагоны на путях стояли бесконечными рядами. Паровозы первых поездов упирались в море. Последние поезда, как рассказывали вновь прибывающие беженцы, стояли под станцией Тоннельной.

— И всё новые и новые прут! — еще утром сказал нам молодой ефрейтор сводно-партизанского отряда. — Так к вечеру, пожалуй, до Крымской дотянутся!..

Вдоль вагонов серою, унылой цепью медленно тянулись казаки, офицеры, солдаты и беженцы.

— Господа, а где сейчас противник? — спросил группу офицеров мой сосед по вагону, раненный в голову капитан-артиллерист с бронепоезда «Князь Пожарский».

Ему никто не ответил. Цепь тянулась и тянулась дальше. На берегу она расползалась в обе стороны. Густой гул тысячи голосов уже доносился к нам с берега, заглушая тяжелые вздохи ворочающегося под ветром моря.

Солнце поднялось над мостом и остановилось.

— Не время ли? — спросил капитан-артиллерист.

— Пожалуй!

Мы зашли за вагон и сели обедать. Ветер сюда не забегал. Он бежал над крышами, и над крышами швырял песок.

— А ну! — И я встряхнул котелок. — Придвигайся! Камса была покрыта рыжими кристаллами соли. Горечь стягивала рот.

— Гадость какая! Черт!.. — плевался капитан-артиллерист. — И хлеба ни крошки…

— Смотрите, господа! — вдруг поднял голову поручик-алексеевец. — Ах, сволочь какая!..

В пяти шагах от нас, прислонясь к вагону соседнего состава, стоял английский солдат. Он держал в руках большой толстый ломоть белого хлеба, густо смазанный медом. Крутые челюсти англичанина мерно двигались.

— Харю как вздуло, ишь дьявол!.. — а всё ему мало!

— Пирожное… скажу я вам!

— Не нашей жратве под стать!..

Англичанин повернул голову, улыбнулся, подошел и, заглянув в наш котелок, не торопясь опустил в карман руку.

Мы смотрели на него исподлобья.

А англичанин тем временем достал перочинный ножик, спокойно открыл его и, отрезав надкусанный край, протянул нам ломоть, вновь улыбнувшись. На его пальцы желтыми капельками стекал мед.

Мы как-то сразу опустили глаза, потом сразу встали и вошли в вагон.

Котелок за нами опрокинулся. Несколько рыбок покатились по песку.

К вечеру на следующий день мы сидели в вагоне. На верхней полке горел огарок. Стеарин капал на скамейку. Я ловил на рубахе вновь появившихся вшей и, задумавшись о чем-то, топил их в еще не застывшем стеарине.

Но вот в вагон вбежал поручик-алексеевец.

— Господа, в город фронтовики входят. Может быть, идут и наши полки. Господа, айда в город!

Мы побежали.

Наползая друг на друга, точно льдины на весенней реке, на Серебряковскую улицу въезжали подводы.

— Сво-ра-чи-ва-ай!..

— Да куда?.. Черт! — кричал кто-то с крайней телеги.

— Сво-ра-чи…

Но телега уже опрокинулась. На нее, рванувшись вверх, налетела вторая.

— Эй, поручик!.. Поручик Зубов!..

Испуганная сестра, с двух сторон сдавленная тачанками, махала рукой.

— По-ру-чик Зу-бов!..

— Прыгайте, прыгайте!..

…Лошади хрипели. Мы стояли на панели, прижавшись к мокрым стенам.

В город входили не фронтовики. Это были обозы с офицерскими семьями, беженцами и дезертировавшими с фронта частями, обогнанные нами еще на мосту под Екатеринодаром.

Паника в городе росла. Часам к восьми вечера она докатилась и до санитарных поездов.

— Ах, так!

Капитан-артиллерист встал и подошел к дверям вагона.

— Так! Эта сволочь не знает?.. Хорошо! Я сейчас же пойду. Я добьюсь. Я спрошу самого заведующего эвакуацией. Я пойду к генералу Карпову.

— Идите, капитан!

— Капитан, узнайте!

— Капитан!

— Господин капитан!.. Больные и раненые тянулись к окнам. За окнами было темно. Только высоко в небе ныряли быстрые лучи прожектора. Где-то вдали стреляли. Над рейдом метались пароходные гудки.

— Господин капитан!.. Слышите, господин капитан?.. Уходят!.. Уже уходят!.. Господин капитан!..

— Бро-са-а-ют!

…Я вышел из вагона вместе с капитаном. Подползая под соседними составами, мы быстро вышли на дорогу в город.

— Говорят, Деникин и Сидорин, как псы, грызутся, — рассказывал мне капитан. — Деникин, говорят, донцам один только пароход предоставил. Ну-у-у знаете, поручик, раз целую армию бросают, — нас, битый хлам, и сам бог велит! Черт дери, — довоевались, поручик!

— Бра-атцы! Продают! Продают, братцы!.. Станичники! — кричал в темноте казак, зачем-то обхвативший руками телеграфный столб возле дороги. — Сперва все силы повынимали… нами же, братцы, куражились, а теперь, бра-а-тцы… А те, которые с чемоданами… С чемоданами которые…

Кувыркаясь в проводах, над столбом звенел ветер. По дороге, мимо столба, мчались всадники.

— Стани-и-и…

— Ну, хорошо, я пойду!

И, пройдя несколько улиц, я оставил капитана и опять пошел к санитарному поезду.

В горах за городом шли бои с зелеными. В городе тоже стреляли. По улицам бежали офицеры, солдаты и казаки. Согнув спины, они тащили тяжелые кипы мануфактуры. Кипы разворачивались, и длинные черные полосы материи яростно бились под ветром.

— Вы с фронта? — схватил я за шинель какого-то бегущего офицера. Послушайте! Эй!..

Офицер остановился и бессмысленно на меня посмотрел. Слова мои рвал ветер. Я наклонился.

— Послушайте, где дроздовцы? Вы не… вы не слыхали?.. Офицер качнулся вперед и дохнул мне в лицо горячим и терпким запахом спирта.

— Послушайте!

Но офицер вновь качнулся. Качнувшись, взбросил вверх руку. Отскочить я не успел. Падая, он ударил меня по лицу.

Я повернулся и пошел. Уже быстрее. Потом побежал.

В городе громили винные склады. А с гор, все еще отстреливаясь, уже спускались строевые части.

Когда я вернулся к вокзалу, вдоль вагонов нашего санитарного поезда шли черные фигуры больных и раненых. Двери всех вагонов были открыты и бились под ветром.

— Поручик, идите скорей! А где капитан? — крикнул мне из темноты кто-то. — Ведь не успеет!.. О, господи, ведь останется!..

— Да иди, не задерживай!..

Над черными фигурами медленно ползла темнота…

Отлогими концами хлестали о берег бегущие вдоль рейда волны.

Небольшой пароход «Екатеринодар» качало и подбрасывало. Подбрасывало и узкий — в три доски — мостик, брошенный с «Екатеринодара» на пристань.

— Сперва носилочных!.. Господа, порядок!.. По-ря-док!.. — надрываясь под ветром, кричал главный врач нашего поезда.

На берегу, охраняя пристань, стояли юнкера Донского военного училища. За ними чернела толпа.

— Не напирать!..

— Стрелять будем!.

— …твою мать! Приказано!..

И вдруг средь молодых, сильных голосов запрыгал старчески-дребезжащий:

— Прикладом?.. Прикладом, молокосос?.. Меня?.. Полковника?..

Рассыпавшись цепью, юнкера двинулись вперед. Толпа отступила.

— Все равно! Все равно теперь!.. Р-раз!..

Чья-то шашка полетела в море.

— Господа офицеры! Господа офицеры!..

— Честь, твою мать!.. Честь!.. Пощечина. Крик. Стрельба. Ветер…

…Порвав цепь юнкеров, мимо пристани промчались расседланные лошади. Высокий верблюд, черный на фоне неба, поднял по-птичьи голову и, плавно качаясь, пошел дальше. Вдруг калмык изо всех сил стал рвать поводья. Но верблюд остановился. Мимо него прошли три танка. Вот танки свернули к морю. На мгновенье остановились, потом вновь двинулись вперед и, медленно, точно ощупью найдя отлогий спуск, пошли по отмели в воду. Над танками, гулко ударившись о горбатую броню, кувырнулись волны. Кувырнувшись, они вновь выпрямились и побежали дальше, такие же пологие и ровные…

Носилочных уже внесли на «Екатеринодар». Прошли и с костылями.

— Держитесь! — кричал мне кто-то с палубы.

— Прыгай! — кричали с берега.

Мостик подо мной рвануло. Я спрыгнул на мокрые доски палубы и обернулся.

Поручика-алексеевца за мной уже не было. Норд-ост крепчал…

Ночью с 12 на 13 марта «Екатеринодар» вышел в море. Свидетелем «13 марта» в Новороссийске я не был.

…Когда 13-го под утро я выполз из трюма, над кормой «Екатеринодара» всплывала заря.

— Нет, не на Константинополь! — сказал я ефрейтору сводно-партизанекого отряда. — На запад… В Крым, значит!..

Винт за кормою гудел. Быстрыми петлями кружился над мачтой ветер.