Горький мед

Верещагин Николай Александрович

«…Cвадьба у дочери будет такая, чтоб долго о ней говорили, чтоб запомнилась на всю жизнь!»

Так и случилось.

 

Повесть

 

1

Свадьба у дочери будет такая, какой сама Мария и не видывала. Шутка сказать, угощение готовить Гуртовые пригласили повара из ресторана, а стол сервировать и блюда подавать будет официант в белой манишке с «бабочкой». Гостей больше ста человек, одних машин, когда поедут регистрироваться в загс, наберется дюжина. В общем, свадьба будет такая, чтоб долго о ней говорили, чтоб запомнилась на всю жизнь. В этом и они, Калинкины, и Гуртовые были заодно. Не все между ними согласие, а тут никаких разговоров: во сколько бы свадьба Жоры и Любы ни обошлась, будет не хуже, чем у людей.

У Гуртовых, конечно, возможностей больше. У Доры не только в поселке, но и в городе такие связи — только держись. Даже регистрировать молодых в загсе будет не просто сотрудница, а депутат Пчелякова — специально по просьбе Доры Павловны. Скажи еще недавно — не поверила бы. Временами Мария ловила себя на том, что, как девчонка, с любопытством ждет этой свадьбы: интересно посмотреть. Даже голова кружится, как представишь себе. Да, умеет Дора жить, ничего не скажешь! Деловая женщина.

Гуртовые — заметное семейство в поселке, что и говорить, лестно с такими породниться. И Жорка у них видный парень, плечистый, кудрявый такой. Небось все девки Любочке завидуют. Да и она тоже, нечего сказать, всем взяла. Они, Калинкины, тоже ведь не из последних, хотя до Гуртовых, им, конечно, далеко. У тех «Жигули» новенькие, а не старый залатанный «Запорожец», да и обстановка в доме не сравнишь. Один гарнитур арабский спальный чего стоит!

Сватья прямо сказала еще на сговоре, что они, Гуртовые, на свадьбу денег не пожалеют. Стало быть им, Калинкиным, тоже нельзя отставать. Конечно, у них не такие тыщи, но пришлось им с Ваней тоже потратиться, хоть за машину еще не все выплачено. Пришлось у родственников занять, в кассе взаимопомощи ссуду взяли. Зато уж у Любочки такое приданое, так ее одели, словно куколку. У самих никакой свадьбы не было, так хоть на дочкиной погулять. Главное застолье будет в доме жениха, как положено, а сюда лишь после регистрации приедут перекусить. Но ведь тоже надо не ударить в грязь лицом, так принять, чтобы все довольны были. Да и есть чем угостить: холодильник от закусок ломится, в чулане, в погребе на всю зиму припасено.

Удачно получилось, что и дом как раз заново отделали — не стыдно людей пригласить, людям показать. К свадьбе обои новые наклеили, дорогие, финские, полы заново покрасили — как в зеркало смотреться можно. В зале стенка импортная — войдешь, душа радуется. Но всего больше новая люстра Марии нравится, весь дом украшает. Дора Павловна помогла достать. Не такая уж дорогая — а блестит, переливается, глаз не оторвать. Нелегко все далось, все досталось. Сколько забот и трудов это стоило. Но зато дом у них теперь полная чаша, и дочь выросла, замуж выходит — только бы жить! Даже не верится иной раз, что наконец-то во всем лад и достаток, непривычно как-то.

Хлопоча по дому, готовясь к завтрашнему торжеству, Мария чувствовала себя так, словно у самой начинается новая жизнь. Тревожно и радостно было на душе. Будто кончилась бесконечная череда трудов и забот, и начинаются праздники — все сразу. Тут и в доме после ремонта, как будто новоселье справили, и свадьба дочкина завтра, и их с Иваном через полгода серебряный юбилей. Такое чувство, словно годы и годы тянули в гору, привыкли уже, притерпелись, и вот наконец вершина — а дальше жизнь стелется гладкой скатертью. Даже страшновато с непривычки. Сердце заходилось, щемило, и тогда она старалась не думать о празднике, о радости, переключиться на заботы.

Все-таки удачно выбрали время для свадьбы. Так получилось, что все домашние дела переделаны, огород убран, картошку выкопали, в погреб ссыпали. И погода на удивление: октябрь, а тепло, прямо как летом. Солнце ласковое, приветливое, словно напоследок теплом одаривает. Высоко в ясном небе голуби играют, трепещутся. Дальняя роща за околицей как пестрый букет стоит, сияет желтой, оранжевой, а местами рдеет багровой листвой. На яблонях за окном еще поздние яблоки наливаются средь поредевшей листвы. Но тонкими проблесками уже сквозит между веток осенняя паутинка, напоминая о близком инее по утрам… Бабье лето — любимая пора. Столько намотаешься на работе, да на огороде, да по дому с вечными хлопотами, что только об эту пору и вздохнешь. А то и голову поднять некогда. Господи, сколько же красоты вокруг! Так сидела бы и смотрела хоть на эту же паутинку. А то пойти в лес, побродить по шуршащим, сладко пахнущим листьям, послушать редкий осенний посвист птиц, проследить за клином журавлей, высоко в поднебесье улетающих к югу, сорвать последнюю переспелую ягоду, ощутить на губах ее терпкий вкус. Сколько же лет она в лесу не была?..

Молодыми они с Иваном любили побродить по лесу, посидеть у ручья, поваляться где-нибудь в лугах на стожке сена. У него был велосипед, Мария садилась на раму — худенькая была, не то что теперь — и айда, куда глаза глядят. Иной раз возвращались темной ночью. Она светила на дорогу фонариком — светлое пятно бежало впереди, а вокруг тьма-тьмущая, страшно даже. Но сильные руки Ивана обнимали ее — он нарочно перехватывал руль поближе, чтобы теснее обнять. Она ощущала его горячее дыхание на шее, и сладко было так, что неудобной жесткой рамы под собой не чувствовала, будто невесомая плыла в ночи. На проселочной дороге попадалась ухабы. Бывало, не углядев яму во тьме, Иван терял руль, и они падали в мягкую придорожную траву. Фонарик гас, Мария не очень сердито ругалась, вырываясь из крепких объятий Ивана. А он не спешил подняться, притворно охал, что ногу зашиб, а сам в темноте искал ее губ своими горячими губами, и она, отбиваясь, не очень-то пряталась от его поцелуев. Потом со смехом ползали по траве, ощупью искали пропавший фонарик, поднимали на дороге велосипед и дальше брели пешком, потому как видны уже были огоньки села, а хотелось продлить этот путь до дома, до расставания у крыльца.

Теперь уже не велосипед — своя машина, а много ли они ездят в лес? Все дела, все некогда. Каждый день на работе, а в выходной дома, на огороде, дел невпроворот. Огурцы, помидоры поспеют, на рынок надо — не пропадать же добру. А если и не на рынок, то все равно в город, по магазинам. Дочке что помодней купить: сапоги импортные, шубку понарядней. Да и самой тоже надо, чтобы не хуже людей. Вечером, умотавшись, лишь бы до подушки. Так день за днем и бежит.

Мельком поглядев в зеркало, она на этот раз осталась довольна собой. «Ничего еще бабенка, свеженькая», — непривычно подумала о себе. Даже седая прядка на виске сегодня не огорчила ее. Теперь модно, говорят, — в городе, сама видела, молодые девки нарочно клок волос обесцвечивают. Даже в стареньком халате и то ничего, а завтра наденет свой новый костюм импортный — тем более. Доча уговаривала длинное платье сшить, да она отказалась, непривычно. Но Нинка, двоюродная сестра, грозилась в макси прийти, да и все бабы специально к свадьбе новые платья пошили — тоже ведь друг перед дружкой фасон держат.

Ивану тоже новый костюм справили, синий в полоску. Без примерки в городе брала, а очень пришелся впору. И галстук нарядный к нему. Ни разу еще не надевал костюм — на свадьбу дочкину обновит. И опять появилось такое чувство, что со времени уже далекой юности не жили они с Иваном, а лишь собирались, готовились, что теперь только и начинается у них настоящая жизнь. От этой мысли она как-то внутренне молодела, но и тревожный холодок прохватывал в груди. Даже тягость какая-то вместе с радостью была — видно, с непривычки. С самого утра, как проснулась Мария, это у нее состояние: и веселит оно, и как будто тяготит немного, отчего-то душу томит. Или сон этот нонешний на нее так подействовал? Не верила она в сны, да и не страшный вовсе он был, а просто нелепый какой-то…

Снилось, будто позвали ее на гулянку. Да так тесно, так много народу, точно полсела собралось. Хозяева накачали на пасеке свежего меду и всем за столом подавали на блюдечках этот мед. Да такой золотистый, ароматный — все ели и нахваливали, а у Марии слюнки текли от нетерпения. Вот и ей подали. Она обмакнула в мед кусочек хлеба свежего, откусила — и вдруг рот свело острой полынной горечью. У нее даже слезы выступили от этой нежданной горечи, от обиды. А хозяева и гости за столом смотрели на нее с нетерпением: ну, как мол, вкусный мед? — ожидая восторгов и похвал. И она струсила; улыбнулась через силу, но похвалила мед. Все ели и нахваливали, а Мария все понять не могла: кажется ей, или на самом деле горек этот мед? Улучив момент, она украдкой попробовала у соседки из блюдца — мед был тоже горький, как полынь, но соседка ела и нахваливала…

Иной сон и почуднее приснится, да сразу забудется. А этот явственно так запомнился, будто снова горечью той повело по губам. Да ведь каждому сну верить, так и шагу не ступишь. Старушечье дело сны толковать. А у нее забот полон рот, и голова не тем занята; ей не до этого.

Иван поехал в город за вином на свадьбу. Наказала еще колбасы хорошей купить, да не знай, достанет ли. Он ведь подхода к людям не умеет найти, шея-то у него не гнется. Так он хороший, работящий мужик, да не больно-то ласков с людьми, не контачит. Горд и на язык несдержан. Все-то ему не правится, всех-то он критикует. Другой мужик, хоть и поплоше его, а побойчей, поухватистей. Она же все сама: где по знакомству, где «дашь за дашь», а где и сунуть кому. Да еще и не узнал чтоб, а то беда. А как же без этого сейчас? Он хочет, чтобы все только по закону, по справедливости было, а все ли по закону-то делается? Вот дом взялись капитально ремонтировать, так сколько надо всякого, чего и в магазинах-то нет. А на него, что достать или где словчить, и не надейся. Зато, правда, не пьет мужик и в работе всегда безотказный. Считается лучшим бульдозеристом у себя на участке, на Доске почета висит. Хоть и прилично зарабатывает, а мог бы с шабашкой и больше иметь. Но нет, здесь у него принцип: задаром кому и поможет, а чтоб лишнюю копейку зашибить — ни за что. Ну, дома, правда, тоже без дела не сидит, на огороде помогает, а сад, так один вырастил, выходил сам. Очень уж любит он яблони в цвету по весне. Она не хотела, не верила — никогда у них в Мамонове хороших яблок не родилось, да и не скоро еще, казалось, плодоносить начнут. А ведь годы-то и в самом деле быстро летят — такие нынче яблоки уродились, любо-дорого…

Скоро у них с Иваном серебряный юбилей. Тоже праздник, тоже гостей собирать. Можно, правда, и завтра, на дочкиной свадьбе вспомнить, вроде смехом. Так и отметить, словно бы заодно. Все меньше будет хлопот, лишнего расхода — очень удобно обойтись. А с другой стороны, чего теперь не гулять? Один раз живем!..

Хорошо нынче на своей-то машине, да еще дорогу новую проложили, будто нарочно к свадьбе дочкиной подгадали. Гладкий асфальт, черный, свежий — еще и катки за околицей не убрали. Это раньше Мамоново от города считалось далеко, а теперь на машине полчаса ходу. Да и сам город новыми кварталами приблизился к ним. Ваня быстро обернется, даже если и очередь. А ящик будет брать, то без очереди дадут. Нравится им, что ли, когда так помногу ее, горькой, сразу берут? Иван-то почти не пьет, да и нельзя ему — язва, а другие мужики почем зря водку хлещут. Да и бабы нынче тоже не отстают, даже образованные, культурные, и то… Девки молодые пьют, курят. Ох, не дело это! Только бы доча не начала за ними тянуться. А как отстанешь? Ведь в коллективе, среди людей, со всяким поладить нужно. И от других нельзя отстать, и себя нужно соблюсти… Ох, не просто это молодым-то, здесь опыт большой нажить надо. Вот сама она теперь со всяким поладить может, со всеми в согласии живет, а тоже не враз это умение пришло, ох, не сразу! Пока поймешь что к чему да в жизни приладишься, немало слез выплачешь, немало горького хлебнешь…

Мария месила тесто для свадебных пирогов, когда за окном взревела и свернула к дому машина. «Иван, — подумала она и тут же поняла: — Нет, грузовая». Дверца кабины хлопнула, но мотор не заглох, работал на холостых оборотах. Наскоро обобрав липкое тесто с пальцев, она подошла к окну. Перед домом стоял зеленый грузовик Витьки Букреева. Сам Витька уже торопливо бухал сапогами по ступенькам крыльца… Он резко распахнул дверь, но на пороге будто запнулся, не решаясь ступить своими кирзовыми сапогами на свежеокрашенный, зеркально сияющий пол.

— Да проходи, подотрем!.. — весело сказала Мария и вдруг осеклась, увидев его глаза.

— Теть Маш… — торопливо и каким-то виноватым голосом забормотал Витька. — Там… — он неловко потыкал пальцем куда-то за спину. — Вы только не пугайтесь. Там дядя Иван в аварию попал… Тут недалеко, — опять показал он рукой. — Я могу подбросить. Только скорей!..

«С Иваном что-то, — только и поняла она. — Машина сломалась?.. Нет, в аварию попал… Значит, разбил машину». И пока торопливо, от волнения не сразу попадая в туфли, она обувалась и повязывала платок, все вертелась в голове мысль о машине, сильно ли разбита она, и как, наверное, огорчается сейчас Иван, очень не любивший доставать по блату дефицитные детали. И лишь потом дошло до нее другое: «А сам-то он как? Цел ли, господи?..»

Выскочив на улицу, она увидела лица соседок, которые стояли поодаль и оживленно судачили, а с ее появлением замолкли, значит знали уже. И вдруг ощутила острую боль в груди, ноги у нее подкосились, и Витьке пришлось буквально втащить ее в кабину — самостоятельно занести ногу на подножку она не могла.

Букреев круто развернул свой грузовик на дороге и погнал его в сторону города. Марию подбрасывало и мотало на поворотах, но она не замечала этого. Закусив губу, глядя прямо перед собой широко открытыми глазами, но ничего не видя впереди, она ждала, когда отпустит, когда уймется эта боль в груди. Ждала, но уже почти не хотела этого, чтобы не зашлось сердце другой болью, страшной и неизбывной, неизбежность которой предчувствовала.

— Живой?.. — едва шевеля застывшими губами, спросила она.

— Побился сильно, а так живой, — торопливо сказал Витька. — Там гаишники подъехали, за «Скорой» послали. Я толком и не видел-то ничего — моментом за тобой рванул…

В больнице, в приемном отделении ждали человек десять больных и родственников. Мария бросилась было к девушке-регистраторше за конторкой, но та, напряженно морща лоб, говорила с кем-то по телефону и отмахнулась рукой. Очередь заворчала: «Всем быстро надо, все вперед лезут…» С виноватой улыбкой Мария спросила крайнего и села в сторонке. Ее даже успокоил немного этот резкий отпор, вся эта будничная суета приемного покоя. Как будто и в самом деле забота у нее пустяковая, ничего страшного не произошло. Проходили врачи в белых халатах, сновали озабоченные медсестры. Кого-то из больных уводили, других, уже перебинтованных, наоборот, выводили из глубины коридора.

— Калинкин Иван, — дождавшись своей очереди, робко сказала она регистраторше. — Он в аварию попал…

Девушка раскрыла какой-то журнал и повела по строчкам наманикюренным ноготком.

— Есть. Сегодня поступил.

— Мне бы узнать, как состояние, в какой палате?..

Девушка покрутила диск телефона, спросила в трубку:

— Ты, Зойк? Чо злая такая?.. А, это австрийские, на высоком каблуке?.. Жалко, конечно, но ты не психуй. Загонишь кому-нибудь, другие достанешь… Слышь, Калинкин такой у вас?.. Ну да, авария… Что, только что?.. Ну, ладно, — оборвала она и положила трубку. — Скончался, не приходя в сознание, — сказала, отыскивая глазами Марию среди сгрудившихся вокруг нее лиц.

— Не может быть, — сказала Мария твердо. — Это ошибка.

— Ну, я просто передаю, — пожала плечами девушка. — А кто вы ему? — спросила она запоздало.

Мария медленно повернулась и пошла от конторки. Сделала шаг, другой… Все поплыло перед глазами, свет померк, и она потеряла сознание.

Очнулась оттого, что терли виски чем-то холодным. Резкий запах нашатыря ударил в нос. Открыла глаза: пожилой врач и медсестра в белых халатах склонились над ней. Увидев, что лежит в приемном покое на кушетке, Мария торопливо села, оправила юбку.

— Крепитесь, — участливо сказал врач. — Я понимаю ваше состояние, но соберите все свое мужество… У него были тяжелые травмы. Мы сделали все что могли, что было в наших возможностях. — И добавил, выпрямившись, застегивая пуговицы на халате. — Но ему уже нельзя было помочь.

Мария слушала и безотчетно кивала головой, по привычке соглашаться, когда говорят люди знающие, ответственные, чья работа недоступна ее простому сознанию. Но все это словно не относилось к ней, еще не казалось бесповоротно случившимся — она не верила в такую беду. Не бывает так! Не может этого быть!.. Двадцать пять лет ее жизни с Иваном и какие-то сегодняшние часы с утра никак не уравновешивались в ее сознании. Нелепо было и сравнивать. И то, что ясный день не померк, и до вечера еще далеко, она воспринимала как явное доказательство невозможности того, о чем ей сказали, неправды той вести, что ей сообщили сейчас.

Она судорожно сцепила пальцы и увидела, что они покрыты какой-то белой шелушащейся коростой. Не сразу дошло, что это высохло на руках тесто, которое она месила дома для свадебных пирогов.

 

2

Жорка вернулся из армии таким же охламоном, как и ушел. Других армия меняет, делает взрослее, серьезнее, а этот вернулся будто с курорта, румяный, веселый. Даже волосы вроде и не стриг — тут же сделался опять кудрявым, словно барашек. К демобилизации Дора Павловна заранее достала ему джинсы новые, импортные, рубашки модные, кроссовки фирмы «Адидас», а Юлька, продавщица из универмага, которая сохла по нему еще до армии, достала куртку японскую замшевую с «молниями» — и уже в первый день он пришел на танцы таким щеголем, будто не из армии вернулся, а из какой-то заграничной командировки. Об армии, впрочем, он говорил туманно и многозначительно, специальность свою армейскую скрывал, намекая, что ему было доверено какое-то особое секретное оружие, о котором даже упоминать не имеет права. Потом, правда, выяснилось, что служил он в нестроевых, чуть ли не интендантских частях, да ему и сразу не особенно-то верили. Знали, что Жорка соврет — недорого возьмет.

Родители и место ему давно приискали: устроился в Доме быта мастером по ремонту радиотехники. Мог бы со своей специальностью и на завод пойти — все же возможностей для роста больше, — но зато здесь работка не пыльная, да и калым немалый. В общем, как пришел Жорка, так сразу сделался первым парнем в Мамонове — на танцах ли в клубе, на улице, где ребята с гитарой и магнитофоном собрались, голос его громче других, курточку его оранжевую за версту видно. Девчонки к нему липли, а Юлька так увивалась, что смотреть тошно. Юлька тоже вся в джинсе, дубленку себе где-то достала и каждую пятницу новую прическу в городе делает. Хоть и некрасивая, а так «оформлена», что парни смотрят. Со стороны так вполне Жорке под пару.

Любе он сначала и не очень-то нравился. Когда девчонки предлагали познакомить, отказывалась и в клубе танцевала с мальчиками попроще. Но Жорка сам как-то подошел; пригласил раз, пригласил два, потом проводил до дома. Девчонки сразу завидущими глазами стали смотреть, а Любе что — смешно и даже интересно. Все-таки приятно, когда такой видный парень обращает на тебя внимание. Со второго раза он прижал ее в темноте у ворот, попытался поцеловать. Ну, она, конечно, дала отпор, но не так, чтобы очень. Другие ребята тоже пытались обнять, и не раз, но как-то неумело, робко, а этот сразу попер, как бугай. Хоть и рассердилась, а почему-то было приятно.

Обниматься-то он умел, но все равно Люба как-то несерьезно к нему относилась: не очень умным он ей казался. Как говорила у них одна сотрудница, современный парень должен быть хипповым и с глубоким внутренним содержанием, а этот хипповый, пожалуй, но вот с внутренним содержанием не очень. Книжки его не интересуют, а музыка — только ансамбля «Ялла». Однако гулять с ним ей нравилось. Приятно было видеть, что все подружки завидуют, да и в поселке она как-то сразу стала заметней рядом с ним.

Жорка был трепач, конечно, и вообще малость малахольный, но с ним было весело. Он ее затаскал по компаниям с гитарами, магнитофонами, научил пить шампанское, а потом кое-что и покрепче. Даже курить она научилась, хотя и скрывала от родителей; не так курить ей нравилось, как выпускать дым колечками и небрежно стряхивать пепел с сигареты, постукивая ноготком. Неплохо стала танцевать в современных ритмах, поскольку часто теперь упражнялась, да и в компании раскованней танцуешь, чем в клубе, где все-таки обстановка не та. Раньше она иной раз завидовала Юльке — не ее красоте, конечно, сама-то Люба куда привлекательней, — а ее современным манерам, ее «оформленности». Теперь и сама она стала чувствовать себя уверенней, а это было приятно.

Но кое-что в Жорке не нравилось ей и сейчас. Не очень-то он ласковый, душевный, не умеет по-человечески поговорить. Все больше на шуточки мастер, часто притом пошловатые. Ей не нравилось, что он слишком часто с ребятами поддает, чуть не каждый вечер. Но Жоркина мать, Дора Павловна, успокоила: отец его тоже до свадьбы погуливал, а потом, как впрягся в семейную жизнь, таким трезвым хозяином стал. И вправду, Люба сама замечала, что под компанейской легкостью и простотой есть в Жорке эта скуповатость и трезвая расчетливость. Он больше любил помахать бумажником, пошелестеть червонцами, но как-то так получалось, что чаще его угощали, чем он, и свою зарплату вместе с «калымом» он отдавал матери почти полностью. Никто его за это не упрекал. Как сказала с одобрительной усмешкой одна знакомая тетя: «Ласковое теляти двух маток сосет».

Летом они с Жоркой встречались чуть не каждый день. Он предлагал расписаться, но Люба еще не соглашалась, даже ничего не говорила насчет этого отцу с матерью. Однажды после танцев Жорка привел ее к себе. Родителей его дома не было. Она и там в компании стакан вина выпила, а тут Жорка достал из холодильника еще бутылку шампанского припрятанную. Была душная летняя ночь, от уже выпитого ее развезло, она капризно просила газировки, а он подливал ей шампанского, закрашивал липким, рубиново-красным сиропом и говорил, что это газировка. От выпитого у нее закружилась голова, она прилегла на диван. Жорка тут же прилег к ней, начал целовать, тискать, и тогда ему как-то удалось добиться, чего он хотел.

Люба ждала этого как неизбежного, и не потому, что хотелось, а просто потому, что другие девчонки в компании, по слухам, уже успели узнать, что это такое, — пришла, значит, и ее пора. Обнимаясь с Жоркой, она иной раз обмирала в предчувствии чего-то особенного, чего-то неизведанно-влекущего. Но получилось совсем не то: больно, противно, даже, что раньше было, и то пропало. А Жорка показался ей тогда грубым и неприятно настырным. Она заплакала от горя и обиды, но потом, увидев его, взъерошенного и притихшего, простила, успокоилась и даже отчего-то развеселилась: стала громко хохотать, заставила его на всю мощность врубить запись группы «Абба», мотая по подушке головой и выкрикивая вместе с певцами: «А, мани, мани! А мани, мани! Та-ра-ри-ра-та!..» Она решила тогда, что ничего, после свадьбы все будет в порядке — она слышала, что у многих девушек в первый раз так бывает.

Отцу, когда привела его домой, Жорка не очень-то понравился. А мать, та все больше о Жоркиных родителях расспрашивала, и поскольку о Гуртовых все говорили как о людях с достатком, со связями и умеющих жить, прониклась к будущему зятю симпатией. Гуртовые имели просторный дом на Пролетарской и недавно поменяли свой «Москвич» на новенькие, последней модели, «Жигули». А уж обстановка в доме у них была такая, что, рассказывая, люди прищелкивали языком.

Гаврилу Матвеича отец знал — тот был у них же на стройучастке кладовщиком. А Дора Павловна вообще была заметной фигурой в поселке, хотя служила всего лишь кассиршей в аптеке. Говорили, через нее можно такие редкие и дефицитные лекарства достать, каких даже в городе нет. И будто бы к самым лучшим врачам по ее рекомендации попасть можно.

— Хозяева! — пересказывая эти разговоры, замечала мать.

— Да какие они хозяева!.. — раздражался отец. — Деловые, лучше скажи. Хозяева те, кто трудом своим богатеет, кто работает, а не химичит…

— Я к тому, что крепко живут, — поясняла мать.

— Асчего они так живут? — заводился отец. — У меня зарплата двести пятьдесят, а у Гаврилы сто двадцать. Значит, я должен вдвое лучше его жить. А на самом деле что?..

— Ты как с луны свалился, — осуждающе говорила мать. — Не понимаешь, что ли?..

— А я ничего не хочу понимать! — кипятился отец. — Если не так, если нет справедливости, значит, что-то неладно у нас в стране…

— Ну, как бы то ни было, а жить они умеют, — как о чем-то бесспорном, уверенно говорила мать. Но отец и тут не соглашался:

— Сначала надо понять, ради чего живем. А потом уж решать, кто умеет жить, а кто нет.

Мать больше не спорила, поджимала губы.

Гаврила Матвеич был, в общем-то, невзрачный мужик, на полголовы ниже жены. А Дора Павловна была дородная, представительная женщина. Лицо ее, белое, широкое и какое-то сдобное, с первого взгляда казалось добрым, но маленькие серые глаза из-под набрякших век смотрели властно и холодно. Когда Жорка привел знакомиться, она сразу увела Любу на кухню, легко там разговорила ее. Показывая с гордостью свое хозяйство, огород, теплицы, а в доме обстановку, дорогие сервизы, хрусталь, мимоходом поучала при этом: «Мужики, они что, какой с них нынче спрос? Зарплату таскает, и ладно. Да и то, дай ему волю, пойдет и пропьет. Их нынче крепко в руках держать надо. Да и не знаю еще, кто добытчик-то у нас, я, может, больше их имею… — Показала спальный гарнитур арабский, на котором еще никто ни разу не спал. — Для роскоши держим, — пояснила она. — На свадьбу вот обновите. А помрем, все вам останется». Любе она показалась какой-то несовременной, будто из пьесы Островского, опасалась даже, что за джинсы будет выговаривать. Но та удивила ее, пообещав помоднее джинсы достать, вельветовые, фирмы «Левис».

Люба думала, что смотрины эти пройдут по-семейному, а там собралось много родственников Гуртовых, и все осматривали ее ласково, но бесцеремонно, словно телку покупали. Кто-то в шутку вроде спросил: «А чо худая такая?» Другой в ответ хохотнул: «Ничего, откормим!» Было это как раз накануне ее дня рождения, и Жорка за столом объявил всем. Ее стали поздравлять, а Дора Павловна вдруг достала из шкатулки золотую цепочку новенькую с не оторванным еще ярлычком и надела Любе на шею, сказав, что это подарок. Когда шла в гости к ним, со свадьбой еще решено не было. Жорка давно звал расписаться, да она совсем не спешила. А тут, после этой цепочки, как-то и неудобно стало отказываться.

Со свадебной прической долго провозились, и Люба вернулась из парикмахерской затемно. В доме не горел свет, но дверь была незаперта — видно, мать на минутку побежала к соседям за какой-нибудь мелочью. «Мать все в бегах, все в хлопотах», — с привычной снисходительностью подумала она. Скинув туфли, сразу прошла в зал и щелкнула выключателем. Новая люстра под потолком вспыхнула, заискрилась так, что глазам больно. Отец говорил, надо лампочки послабее вкрутить, да матери уж очень хотелось, чтоб поярче: долго она об этой люстре мечтала… Встав перед трюмо, осторожно сняла с головы косынку. Прическа была блеск — не зря она полдня в парикмахерской просидела. Там прическа казалась немного искусственной, слишком пышной, но парикмахерша правильно сказала, что волосы после завивки дадут осадку. И теперь русые локоны лежали так естественно и свободно, будто всегда были такими. Улыбаясь от удовольствия, Люба смотрела на себя в зеркало, одновременно видя новую свою прическу и ощущая на лбу эти тугие, еще чуть влажные, делающие ее красивой и какой-то слегка интригующей, завитки. «Везет! — с радостью подумала она. — Так боялась, что не получится, а ничего-о… Это платье не идет, слишком простое. А вот если в свадебном, с фатой…»

Свадебное, готовое, висело тут же, в шкафу. Открыла дверцу, достала. Длинное, почти в рост с ней, платье шелковисто струилось в вытянутой руке. Шили по просьбе Доры Павловны, в частном порядке, без квитанции, и потому примеривать в ателье пришлось в обеденный перерыв, наспех, чуть ли не таясь. Но платье получилось шикарное, не терпелось с новой прической померить его еще раз. Белые туфли к нему лежали внизу, в коробке. Решившись, она расстегнула юбку, быстро скинула кофточку и осторожно, стараясь не зацепить прическу, надела через голову свадебное платье. Пока надевала белые туфли к нему, оправляла складочки на платье, старалась не смотреть в зеркало, чтобы не смазать впечатление. Достала из шкатулки золотую, подаренную Дорой Павловной цепочку, не удержалась и надела на безымянный палец обручальное кольцо…

Чуть покачиваясь на непривычных еще каблуках новых туфель, опустив глаза, она подошла к зеркалу. Постояла мгновение, потом вздохнула поглубже и подняла глаза. В зеркальной раме, словно в картине, перед ней стояла такая красавица, что Люба в первый момент не узнала себя. «Как Наташа Ростова! — восхищенно подумала она. Это сравнение и обрадовало и смутило ее. — Правда, Жорка не князь Андрей», — мелькнуло в голове, и она засмеялась. Зато завтра она точно всех девчонок убьет наповал, а парни будут смотреть на нее разинув рот. Жаль только, что не умеет она на людях так свободно и непринужденно держаться, как вот сейчас, так медленно и красиво, с небрежной томностью поворачивать голову. Но она постарается — можно прямо сейчас перед зеркалом потренироваться.

Она медленно, плавно прошлась по залу. Шелковые складки длинного платья слегка шелестели и приятно оглаживали икры ног. Отойдя подальше, к самой двери, она посмотрела на себя в зеркало издали. Отсюда она показалась себе в глубине зеркала еще красивее и загадочней, словно героиня из какой-то классической пьесы на сцене. Даже жутковато с непривычки, и все-таки весело. «Ну, завтра все падут!» — с ликованием опять подумала она.

А если с фатой? Она пошла к шкафу, стараясь двигаться медленно, плавно, как ходили в старину благородные женщины, но с третьего шага сбилась и сама засмеялась над собой. Достала из шкафа и надела кисейную, прозрачно-невесомую фату…

— Ох, боже мой, боже мой!.. — вдруг выкрикнул за окном испуганный соседкин голос. — Да что же это! Вот горе-то!..

И другие голоса загомонили, горестно заохали у крыльца, а потом — сразу в прихожей, словно внося что-то страшное в дом с воплями ужаса и сострадания… Первой мыслью было, что они могут войти и до времени увидеть ее в свадебном наряде. Она схватилась за фату, чтобы снять ее, но руки вдруг опустились бессильно, волна какого-то непонятного ужаса прокатилась по телу — и она осталась стоять как вкопанная, с испугом глядя на дверь, за которой слышались эти сбивчивые шаги и горестные, с пугающим подвыванием голоса.

Дверь открылась. Мать, которую две соседки поддерживали под руки, тяжело ступила на порог. А увидев Любу в белом свадебном наряде с фатой, судорожно закрыла лицо руками и стала оседать, валиться на пол в руках соседок. Ей быстро подставили стул, она откинулась к спинке, задыхаясь, одной рукой по-прежнему закрывая лицо, а другой судорожно шаря по груди. «Сердце у нее! — заполошно закричала соседка. — Воды! Дайте воды!» Другая кинулась в кухню, загремела посудой; зашумел, зафыркал отвернутый сильно кран. Матери дали воды, она припала к кружке, захлебываясь и тряся головой.

— Мама, что с тобой? — не двигаясь с места, спросила Люба.

— Не со мной, дочка, с папой!.. — со стоном ответила мать. — Нет у нас больше папы!..

— Как это? Что ты говоришь!.. — не поняла дочь. Но, плача, мать ничего больше не могла сказать, и соседки, которые притихли было, вдруг заохали, запричитали все сразу: «Умер, доченька… Умер в больнице…»

— В какой больнице? — широко раскрывая глаза, удивилась Люба. Она схватилась за эту больницу торопливо, с облегчением, как за явный знак того, что они несут чушь и ужасно напутали — ведь отец ее не в больнице, он просто уехал куда-то и он совершенно здоров…

А когда ей сказали и до нее дошел весь ужас случившегося, то, заплакала жалобно и растерянно, утирая слезы кружевным рукавом подвенечного платья. Ей хотелось рыдать во весь голос и биться головой о стенку, а она плакала тихо, по-детски всхлипывая, как маленькая от какой-то горькой обиды, точно можно было еще что-то вернуть, исправить, а если она разрыдается в голос, то все услышанное на самом деле произойдет…

 

3

Дора Павловна пришла к Калинкиным поздно вечером, часу в одиннадцатом. К тому времени соседки уже ушли, а с Марией на кухне сидел ее двоюродный брат Кирилл, Любин крестный, приехавший на свадьбу и оглушенный ужасным известием. Люба ничком лежала в своей комнате на кушетке, в темноте, без слез, без движения, словно в глубоком параличе.

Дора Павловна уже все знала, и как только вошла, две слезы покатились по ее пухлым щекам. Увидев ее, Мария опять разрыдалась, у Кирилла задергались губы, он быстро достал портсигар, вышел в прихожую, загремел спичечным коробком, дрожащими руками чиркая и безрезультатно ломая спички. Когда он вернулся, обе женщины, наплакавшись, сидели в тягостном молчании. В кухне стоял сытый запах перекисшего теста, заведенного утром для пирогов. Дора Павловна сморкалась и утирала глаза платком. От слез ее полное лицо сделалось опухшим и сырым, но серые глаза смотрели спокойно и твердо.

— Люба-то как? — спросила она Кирилла.

— Лежит, — тихо, почти шепотом ответил тот. — Не слышно…

— А мой охламон мальчишник с приятелями устроил. Закатился с обеда, и все нет. Ничего и не знает еще. — Снова установилось на кухне тягостное молчание.

На окне жужжали последние осенние мухи. Слышны были моторы далеких машин на шоссе, голоса проходивших мимо людей. Где-то по соседству включили магнитофон с веселой танцевальной музыкой, которая вскачь понеслась по окрестности. Люди жили, ничего еще не зная о случившемся в этой семье, их будничная жизнь текла обыкновенно, как прежде. Дора Павловна поерзала на стуле, шумно перевела дух, потом спросила уже полным, густым своим голосом:

— Что делать-то будем теперь? Со свадьбой-то завтра как? У меня уж полон дом гостей, а утром еще понайдут, понаедут. Сколько готовились, истратились-то как!.. — И, обернувшись всем своим грузным телом к Кириллу, пожаловалась: — Ведь все как есть на свадьбу ушло. Сколько лет коплено — и все дочиста… Как же теперь? Все прахом, все пропадай?..

Она спрашивала напористо, требовательно, будто он каким-то боком был виноват в случившемся и должен был дать ответ. Мария молчала, отрешенно уткнувшись в ладони. Кирилл поднял глаза на Дору Павловну, но, не выдержав ее прямого твердого взгляда, отвернулся, нахохлился. Как Любин крестный и как единственный мужчина со стороны Калинкиных, он теперь оказался вроде бы ответственным за нее, а он не готов был к этому, не знал, что сказать.

— Ужасно, ужасно все получилось! — забормотал он. — Но что же делать? Какая уж свадьба теперь… Надо бы отложить, что тут поделаешь…

— Так!.. — тяжко вздохнула Дора Павловна. — Значит, все пропадай… Все подчистую истратили, книжку в сберкассе просто ликвидировали… Сколько лет копили, во всем себе отказывали… Люди ведь на свадьбу приедут — никого уже не упредишь. На дорогу потратились, на подарки. Все прахом!..

Не зная, что на это ответить. Кирилл понуро молчал. Мария, закрыв лицо руками, все так же отрешенно сидела за столом.

— Ну ладно, я пойду… — сказала Дора Павловна таким тоном, будто давая им время и возможность подумать, хоть как-то исправить случившееся, хоть какой-то выход из создавшегося положения найти. — Она встала, приобняла Марию, поцеловала в висок и, тяжело ступая, ушла домой.

Ночью Мария не сомкнула глаз. Она лежала в своей комнате, бездумно глядя в потолок, который то желтовато светлел от фар проходящих мимо машин, то снова мрачнел, сливаясь с темнотой комнаты. Сердце лишь тупо саднило, но резкая боль прошла. Из Любиной комнаты не доносилось ни звука. Только Кирилл всю ночь тихо скрипел половицами: выходил покурить в прихожую, часто пил воду на кухне. Раза два или три он осторожно заглядывал в ней, но, не различая в темноте, спит она или нет, спросить не решался, и, постояв на пороге, на цыпочках возвращался к себе.

Все обрушилось в единый миг, вся жизнь ее оказалась расколотой. Это было так жестоко, несправедливо, что разум отказывался верить — и вопреки очевидности, Мария все еще в глубине души надеялась, что это ошибка или просто какой-то кошмарный сон. Призрачная надежда, что она спит, что этот ужас ей только снится, до того овладевала ею, что с каким-то даже облегчением она ждала, что вот наступит утро, откроет глаза и снова увидит спящего рядом мужа, услышит сонное его дыхание и поймет, что все пригрезилось в тяжелом сне, что страшного этого дня не было, что за окном занимается лишь раннее утро его. И, отойдя, успокоившись от ночного кошмара, тихо встанет до рассвета заводить тесто для свадебных пирогов… Под утро, смежив веки, она впала в легкое забытье. Но тут увидела просветлевшие окна, потолок, уже ясно обозначившийся над головой, и снова невыносимая тоска сжала сердце. Начиналось утро нового дня, и вместе с ним конец надежде — ничего уже нельзя было повернуть вспять.

В семь утра с первым автобусом приехали на свадьбу гости из города, дальние Ивановы родственники, Виталий и Галина Вертушины. Виталий работал литейщиком на заводе, а жена его была учетчицей в том же цеху. Во весь голос переговариваясь, с громким смехом рано вставших и бодрых людей они стали брякать кольцом в калитку, полагая, что в день свадьбы в доме уже никто не спит и осторожничать нечего. Кирилл торопливо вскочил с дивана, побежал открывать. Его встретили шумными приветствиями, потом шум затих, в прихожей охнули, зашептались… Следующим автобусом еще двое приехали, потом на своей машине еще. За двумя плотно прикрытыми дверями на кухне приглушенно гомонил народ; топали на крыльце и в прихожей, о чем-то толковали во дворе. Марии тяжело было выходить к людям, но привычка взяла свое — нельзя хозяйке быть в стороне, нельзя гостей оставлять в небрежении, — и она, с трудом поднявшись, вышла к ним. Бабы, увидя ее, стали всхлипывать, мужики, пряча глаза и хмурясь, полезли за папиросами. Мария плакала, сидя за кухонным столом в кругу родственников, но ей становилось все-таки легче среди людей. Она измучилась со своим горем одна и, сама того не сознавая, ждала помощи от родных, словно всем вместе, всем миром можно было как-то обойти беду, что-то исправить, что-то сделать, что не под силу ей одной.

День за окном разгорался такой же ясный и чистый, как вчера, словно нарочно созданный для веселья и радости. А было горе, и, натолкнувшись на него так внезапно, люди не могли толком осознать происшедшее, свыкнуться с бедой до конца. Нарядные, приехавшие на свадьбу, они все еще растерянно чего-то ждали, словно бы какого-то решения, которое окончательно все должно прояснить и поставить на свои места.

В девять часов пришли пятеро, целая делегация от Гуртовых. Ни Доры Павловны, ни свата с ними не было. Жорка, по их словам, вчера сильно перебрал на своем мальчишнике и сейчас отсыпается дома. Там у них съехалось еще больше гостей, и непрерывно подъезжали все новые. Регистрация в ЗАГСе назначена на двенадцать — нужно было решать, и решать сейчас же, как быть. Люди понемногу свыклись с обстановкой; женщины хлопотливо приготовили на кухне чай, все, теснясь, расположились тут же, а кому не хватило места, стояли в прихожей со стаканами в руках. В зал почему-то не проходили — лишь Галина проскользнула туда на минутку, чтобы завесить зеркало темным, как положено, когда в доме покойник. Вернувшись, она плотно прикрыла дверь.

— Вот ведь как повернулось… — задумчиво прихлебывая чай, сказал Копысов, кряжистый, краснолицый мужик, один из родственников Доры Павловны. — Вот так и живем: сегодня здесь, а завтра там (показал он глазами на потолок). Эх, Ваня, Ваня!.. Как же угораздило тебя?.. И в такой день!..

Он сморщился, почти заплакав, прикрыл глаза рукой. Все завздыхали, зашевелились, женщины взялись за платки.

— Ведь чего бы не жить теперь-то? Хоромы вон какие, дочка выросла, замуж выходит, и в какой хороший дом! Вот она судьба-то человеческая!.. Никуда от нее не уйдешь.

Его слушали, не перебивая, некоторые сочувственно кивали головами, и все, как бы отдав ему первое слово здесь, ждали, что он дальше скажет. Копысов отодвинул пустой стакан, посидел задумчиво, легонько побарабанил пальцами по столу.

— Что со свадьбой-то решили, Мария? — спросил он участливо, но требовательно.

У Марии дернулись губы, она закрыла лицо платком.

— Да чего тут решишь-то, — пришел ей на помощь Виталий. — Какая же свадьба, когда такое дело?.. — И он, ища поддержки, обвел глазами присутствующих. — Отменить надо, перенести на потом.

Копысов отстраненно покивал головой, но не в согласии, а как бы не слыша, уйдя в свои мысли, побарабанил пальцами по столу. Виталий хотел что-то добавить, но Галя дернула его за рукав: мол, помолчи, тут люди и поумнее есть. Виталий засопел, налился краской, но промолчал, ничего не сказал.

— Однако люди на свадьбу съехались. — подал голос один из родственников Гуртовых. — Никто ведь не в курсе, не успели предупредить. Вместе гостей-то, ваших и наших, человек под сто?.. — вопросительно сказал он. И, не услышав никакого ответа, замолк.

— Нельзя, ведь. Счастья не будет молодым, — робко сказала одна из женщин, но на нее так посмотрели, что она забормотала, оправдываясь: — Считается так, раньше так думали…

Опять повисло молчание, которое никто не решался нарушить.

— Отгулы взяли, подарков навезли, на дорогу потратились, — почти сердито выступила одна из пришедших с Гуртовыми баб. — Сват со сватьей тыщи на свадьбу вбухали. И вот погорели, без вины виноватые. Разве ж хорошо?..

Копысов неодобрительно слегка покосился на нее, вздохнул, по-прежнему барабаня пальцами:

— Да, дилемма, как говорится, не из легких…

Калинкиных родственники молчали. Все были потрясены и обескуражены случившимся, ни у кого никогда не бывало, чтобы вот так разом: и свадьба, и смерть. Не было никаких ясных правил, обычаев, на которые можно было бы опереться, никаких сходных случаев, которые можно было бы взять в пример. Оттого была тревожная подавленность, боязнь впасть в ошибку, никто не решался взять ответственность на себя.

— А что, Геннадий приедет на свадьбу? — спросила одна из Калинкиных женщин. Геннадий был кандидат наук из Москвы, самый образованный в их родне, к тому же столичный житель. Понятно, что она имела в виду: неплохо бы его сейчас послушать, что он бы в этой ситуации посоветовал.

— Обещал вроде, — отозвался Кирилл. — Писал, что в эти дни в отпуск собирается вместе с женой. Да неизвестно, дадут ему отпуск или нет.

Опять молча посидели, никто не торопился заговорить.

— Надо бы невесту спросить, — неуверенно предложил кто-то.

— А-а, — отмахнулся Копысов. — Зачем девку тревожить? Ей и так несладко. Да и что они, молодые, понимают?.. Да-а, — протянул он опять горестно. — Фортуна!.. Сам-то Иван разве б пожелал дочери такого зла. Вот если бы его спросить, что бы он нам посоветовал?.. Его уж не вернешь, а свадьба расстроится — это уж двойное несчастье считай… По мне, так надо ехать регистрироваться. Конечно, настоящей свадьбы уже не получится, но люди хоть посидят, отметят. А потом проводим Ивана в последний путь, как положено — все как один на похороны придем…

Все это звучало разумно, основательно, здесь намечался, по крайней мере, какой-то выход из положения, из тягостной неизвестности. Пусть не совсем гладко, хорошо, но все более или менее слаживалось как-то, выправлялось. Никто не спешил присоединиться к этим словам, но никто и не нашелся, что возразить. Все молчали пока, но это молчание было как согласие, как признание какой-то копысовской правоты.

 

4

Если бы еще вчера Любе сказали, что такое может случиться, она бы не поверила. Приснись ей это во сне, она бы даже не слишком напугалась, настолько нелепым показался бы ей этот сон. Вся ее двадцатилетняя жизнь до этого текла настолько ровно и просто, что, кроме школьных отметок, не было, кажется, и других поводов для переживаний. Она привыкла и не представляла себе жизни иной. Когда-то в прошлом были войны, революции, голод, кровь и страдания, но теперь все устроилось, все живут нормально, и никаких особых несчастий быть не должно. Лишь бы атомной войны не было. Иногда она даже испытывала смутное чувство вины за это свое благополучие, но ведь в школе ей с первых же классов объяснили, сколько люди боролись за лучшее будущее — вот оно теперь и наступило.

В школе она училась хорошо, учителя на нее не жаловались. Потом поступила в библиотечный техникум, и здесь учиться было легко, интересно. В самодеятельности участвовала: читала со сцены стихи Есенина и Маяковского. Из-за мальчиков никогда не страдала, всегда нравилась им. Юлька иногда расстраивала ее своим языком, но ведь понятно было, что та болтает из зависти. Хотя с чего бы, кажется, ей завидовать? У самой вон отец завбазой, такие тряпки ей достает, золота на ней — а все чего-то не хватает. И после техникума все сложилось у Любы удачно — работа в библиотеке ей нравится, коллектив дружный, все хорошо к ней относятся. У других девчонок с парнями вечные проблемы, а у нее никаких — вот и замуж выходит.

Она настолько привыкла к своему скромному благополучию, что другого и не представляла себе. И потому беда, настигшая ее, была как жестокая и горькая обида, которую она нисколько не ожидала и не заслужила ничем. Ну что она такого сделала? Почему так внезапен и чудовищно жесток был переход от безмятежного существования к страшному горю? Почему именно ее настигла эта беда? И, содрогаясь в тяжких рыданиях, она чувствовала себя уничтоженной, раздавленной этим страшным нежданным ударом, бездушным, в слепой несправедливости настигшим ее…

В детстве она очень любила отца. Иван много возился с дочерью, не хуже матери купал и кормил ее с ложечки, а, укладывая спать, рассказывал сказки, которые придумывал сам. Тогда отец казался ей интереснее матери. Он знал все и умел делать множество вещей удивительных: мастерил замечательные игрушки, катал дочь на великолепно трещавшем мотоцикле, да так быстро, что дух захватывало, подбрасывал ее сильными руками под потолок и ловил так уверенно и крепко, что почти не страшно было, а очень весело. Он работал на огромном рычащем бульдозере, на который смотреть-то и то было страшно, а отец одним движением руки заставлял его срезать целые косогоры или разравнивать огромные кучи песка.

Но постепенно, но мере того как подрастала, у нее больше с матерью находилось общих интересов, чем с отцом. С матерью можно было запросто поболтать о тряпках, посплетничать о подружках, о мальчиках. Мать доставала ей модные вещи, а отец не только ничего не умел доставать, но и сердился, когда слышал об этом. Мать легко смотрела на школьные двойки, иной раз носила подарки, чтобы задобрить учительницу; отец же всегда был суров, требовал старания в учебе и ничего не хотел слышать о придирчивых учителях и трудностях школьной программы. Отец считал, что слишком рано она увлекается нарядами и танцульками, мало думает о серьезных вещах и много о прическах, а она обижалась: все подружки так живут, и что же, ей одной синим чулком оставаться?

В последние годы отец очень много работал, и у себя на стройке, и дома выходными, по вечерам. Неделями не снимал с себя рабочей одежды, что-то строя и перестраивая в доме, бесконечно копаясь в саду. Потому, наверное, стал прихварывать в последнее время, заметно постарел и ссутулился. На бульдозере ему уже нельзя было работать, врачи запрещали, но он все тянул да тянул: нужно было еще рассчитаться за машину, за новый гарнитур, который он не хотел, но мать достала, где-то кому-то переплатив.

А у нее, у Любы, были свои дела, свои интересы, в которых отец, ей казалось, ничего не понимал. Было не до него в девичьих переживаниях и развлечениях, а в последнее время перед свадьбой он и вовсе как-то стушевался, стал чем-то вроде тихого незаметного подсобника в этой предсвадебной суете и горячке. Каждый день нужно было решать какую-то проблему, где-то что-то найти и достать, а он таких проблем решать не умел, достать ничего не мог, и потому казался совсем бесполезным. Иногда лишь Люба замечала его грустный и нежный взгляд издали, будто теперь, когда она стала невестой, отец уже не решался подойти, обнять и заговорить с ней, как прежде. Она отворачивалась с какой-то неловкостью, не зная, чем ответить на этот его взгляд.

Теперь, вспоминая, как он смотрел, она обливалась слезами. Она так и не могла до конца поверить, что отец погиб, что его больше нет, но в отчаянии всем существом своим уже чувствовала какой-то пронизывающий озноб незащищенности. Будто рухнула стена, которая всю жизнь надежно, привычно прикрывала ее, без которой жить страшно. И, всю ночь содрогаясь в рыданиях, кусая мокрую от слез подушку, она все твердила про себя: «Папочка, милый, не надо!.. Папочка, ну зачем же ты?!» — с какой-то детской верой, что отец услышит и, может, еще вернется к ней, понимая, как он ей нужен.

Когда родственники вошли в Любину комнату, она лежала на кушетке, отрешенно уставясь в потолок безжизненным взглядом. Скомканное свадебное платье вместе с фатой валялось на стуле в углу.

— Здравствуй, голубушка, — ласково запела вошедшая первой Галина. — Выросла, похорошела, прямо не узнать. — Она поцеловала Любу в лоб, наклонившись. — Год не видела, а встретила бы на улице, ей-богу, не узнала… Ой! — всплеснула она руками. — Платье прелесть какая! Только вот измялось немного… Где у вас утюг, я мигом…

Она схватила свадебное платье с фатой и вышла в другую комнату. Женщины обступили Любу, о чем-то заговорили с ней. Лица и голоса у них были фальшивые, и это раздражало, но ей стало легче среди людей. Она поднялась, зябко кутаясь в халатик, ее поддержали, словно больную, повели на кухню. Она покорно пошла, умылась холодной водой из-под крана. Выпила стакан крепкого чая, с отвращением отмахнулась от притянутого бутерброда. Еще больше народу толпилось в кухне, и все как-то странно, натянуто держались с ней, стараясь не выказывать ни радости, ни печали… Потом ее привели в зал, закрыли дверь на задвижку, чтобы никто из мужчин не вошел, стали одевать. Обряжая ее в свадебный наряд, женщины нахваливали его, но сдержанно, негромко, и ходили бесшумно, словно боясь кого-то разбудить.

Люба помнила, что у нее сегодня регистрация с Жоркой, но это казалось таким неважным теперь, словно договорились вместе в кино сходить. Она не понимала, почему все так суетятся, так старательно обряжают ее, почему вообще надо идти. Не понимала, но, будто заведенная, будто неживая, позволяла себя одевать. Лишь раз, встретив заплаканный материнский взгляд, спросила: «Зачем?» — И мать грустно ответила взглядом: «Надо, доча, надо…» Все эти обступившие ее, хлопотливо занятые ее убором женщины всегда были взрослые для нее, с детства она привыкла их уважать, считать, что они все понимают и знают лучше ее. И теперь по привычке слушалась, покорно делая, что велят. Она ведь молода, сама ничего не понимает, а после бессонной ночи вообще плохо соображает, глаза сами собой закрываются, и какой-то туман в голове.

Ей расчесали и уложили волосы, надели фату. Длинное платье путалось в ногах, колени подгибались на слишком высоких каблуках. Но женщины сдержанно заохали, восхищаясь ею: «Да ты посмотри, сама посмотри, какая ты красавица!» Но смотреться было некуда: и трюмо, и зеркало на стене были завешены черными накидками. Галина торопливо сдернула накидку с трюмо, и в длинной прямоугольной раме его Люба увидела себя вдруг всю в белом, от фаты и до пят, с бледным лицом, белее фаты, сухими бескровными губами и помертвевшим незнакомым взглядом. Дикая мысль, что ее обрядили хоронить, вдруг пронзила ее. И, не узнавая себя, не сознавая, что делает, она сорвала фату, кинулась в свою комнату, упала на кушетку.

— Не хочу! Не надо! Мамочка, не хочу, — рыдала она в истерике.

Женщины обступили ее в растерянности. Но ведь невесты всегда плачут перед венцом, и они быстро пришли в себя, принялись утешать и уговаривать ее. С улицы под окном раздались короткие автомобильные гудки.

— Вот и женишок приехал, — говорила Галина, ласково поднимая ее с тахты. — Быстрей собирайся, а то опоздаем. Вот та-ак… Дай-ка я тебе фату поправлю. Вот та-ак!..

Ее вывели на улицу, и она болезненно зажмурилась от полуденного солнца, режущего глаза. Во дворе возле длинной вереницы машин толпились гости, у распахнутых на улицу ворот собрались какие-то люди, заглядывая во двор. В костюме с галстуком, в лакированных туфлях Жорка возле первой машины покуривал, о чем-то болтая с приятелями. Увидев ее, он торопливо затянулся еще разок и выбросил сигарету. Копысов с полотенцем через плечо, с широкой улыбкой, пятясь перед ней, открыл дверцу вишневой «Волги» с двумя золотыми кольцами. Люба села между Жоркой и им, и машина тронулась, а за ней другие с гостями и свидетелями.

…Ее ввели в пустой и гулкий зал, провели по ковровой дорожке, поставили перед покрытым кумачовой скатертью столом с большим чернильным прибором и кожаными папками на нем. Из-за стола вышла женщина в синем костюме с широкой малиновой лентой черев плечо. Она остановилась, строго выжидая, пока все вошедшие разместятся на дорожке позади молодых, потом приветливо улыбнулась и сказала сильным приподнятым голосом:

— Рады приветствовать дорогих гостей в этом светлом зале!.. В добрый час вы подали руки друг другу, Любовь и Георгий… Под мирным небом нашей Родины советский народ светлой дорогой идет в коммунистическое грядущее. Вы, дети нашего народа, его надежда и будущее, сегодня вступаете в брачный союз… Готовы ли вы, Любовь, быть всю жизнь верным другом Георгию?..

От нее ждали ответа, а она замешкалась немного, забыв, что именно нужно отвечать. Она даже лоб наморщила, но тут вспомнила и сказала «да». Она все переносила покорно, с таким чувством, что, чем старательней будет делать, что положено, тем скорее все это кончится… Ее подвели расписаться к столу… Ей надели на палец холодное блестящее кольцо и заставили поцеловаться с Жоркой… Несколько раз резануло по глазам яркой вспышкой — это снимал суетившийся здесь же фотограф.

Она ждала, что на этом все кончится, но в соседней комнате все сгрудились вокруг другого стола, ее заставили взять бокал шампанского, и фотограф ослепил вспышкой еще раз. От шампанского сводило рот и кололо горло. Она так же послушно, как и все делала в это утро, попыталась выпить, протолкнуть его в горло, но не смогла. С невольной извиняющейся улыбкой, боясь, что делает что-то не так, когда гости допили и составили пустые бокалы на поднос, она сунула незаметно свой невыпитый в общую кучу.

 

5

Приготовления к свадьбе стоили Марии стольких хлопот, что голова от них шла кругом. И вот не кончились еще те хлопоты, как обрушились на нее эти страшные другие. Нужно было ехать в город, договариваться о перевозке тела, купить гроб в магазине похоронных принадлежностей и заказать венки, нужно было оформлять какие-то справки, потом с этими справками получить место на кладбище, нанять кого-то для рытья могилы, о поминках позаботиться, а у нее совершенно не было сил, не было обо всех этих делах понятия. Перед этими неисчислимыми хлопотами само горе отступило на второй план. Один раз, перебирая в уме все дела, она даже мимоходом подумала, что хоть готовить-то на поминки ничего не надо, и от эамотанности сама не заметила кощунственной горечи этой мысли.

Она ни за что бы не справилась сама, но рядом были люди, и все готовы были помочь. И родные, приехавшие на свадьбу, и соседи, и товарищи Ивана по работе, которые пришли посочувствовать в горе, — все принимали участие в этих делах. В профкоме выделили машину, и тот же Витька Букреев еще с двумя рабочими поехал в морг за телом. Кто-то из Гуртовых отправился с ними, чтобы провернуть все дела в магазине похоронных принадлежностей, где у них нашлись какие-то связи. Кто-то уже договорился назавтра с фотографом, тем самым, что делал снимки в загсе и должен был вечером свадьбу снимать. Двое из соседей нашли в сарае лопаты, быстро наточили их и отправились на кладбище копать могилу. Возникал какой-то стихийный конвейер помощи, многие дела передавались из рук в руки, незаметно делались сами.

Марии было легче среди людей, но в то же время это множество лиц, голосов, устремленных на нее глаз утомляло ее так, что временами она видела все как в тумане, и ее пошатывало от усталости.

Но отдохнуть было некогда. В конце улицы уже показался свадебный кортеж с передними машинами, украшенными лентами. У них в поселке, как и везде, вошло в обычай гудеть клаксонами, сигналя всей округе о свадьбе — это была как бы замена колокольцев прежних свадебных троек. На этот раз подъехали тихо, без гудков, но свадьба есть свадьба, и в третьей машине кто-то из Жоркиных дружков не выдержал и коротко, да просигналил.

Люди собрались у распахнутых настежь ворот, многие толпились во дворе, у крыльца, в том числе и какие-то совершенно незнакомые. Мария видела всех, но почти не различала никого в отдельности. С самого утра она чувствовала себя так, словно играет какую-то роль, ни точного смысла которой, ни текста не знает, а все вокруг на нее смотрят. Если она что-то забудет, ей подскажут, помогут, ошибку простят. Но нельзя отказаться, нельзя не играть эту роль. Все это было, как в тяжелом затянувшемся сне, в котором все, что должно быть в действительности, происходит как-то не так, нелепо, наоборотно. И никак не сбросить эти чары наваждения, нужно дотерпеть, доиграть этот сон до конца, чтобы он побыстрее кончился, и тогда все повторится в действительности уже заново, взаправду, как должно, по-хорошему. И эта призрачная надежда поддерживала ее.

Кто-то подсказал, и она заранее надела свой нарядный японский костюм, купленный к свадьбе. Кто-то подал ей черный платок — она послушно повязала на голову, поняв, что так нужно по роли. Кто-то сунул а рушнике каравай и солонку, она взяла и так в нарядном костюме и траурном платке, держа хлеб-соль в протянутых руках, вышла на крыльцо. Люба и Жора поднялись по ступенькам. Она подала хлеб-соль жениху бездумно, как, наверное, подала бы любому из стоящих здесь, если бы требовалось по роли, поцеловала дочь, а потом и Жорку холодным бесчувственным поцелуем.

Жорка отдал каравай кому-то из стоящих рядом и повел Любу в дом, но на пороге их остановили.

— Стойте! — заполошно вскрикнула Галя. — Где хмель? Сейчас принесут, сейчас.

Они остановились на крыльце, Жорка, с глуповатой ухмылкой озираясь на своих приятелей, Люба все с тем же неменяющимся бледным лицом. Галине подали наконец сухой хмель в полиэтиленовом пакете, приготовленный заранее, но куда-то запропастившийся в последний момент, молодых наскоро осыпали им, и они вошли в дом.

В зале уже приготовлены были под белыми скатертями накрытые столы. Мария удивилась, когда успели без нее закуски приготовить и бутылки расставить, но приняла и это как должное. Чужие люди хозяйничали в ее доме, стелили скатерти, накрывали столы, распоряжались в кладовой и на кухне, и это тоже было в логике того дурного, наоборотного сна, в тенетах которого она себя чувствовала. Его приходилось терпеть и покорно разыгрывать свою роль, дожидаясь, пока спадет наваждение.

Когда гости расселись за столами, и кто-то сноровисто разлил вино, и зазвенели бокалы, забрякали вилки, Мария тихо ушла на кухню, закрыла дверь, присела в уголке на табурет. Стоило ей прикрыть глаза, прислонить голову к стенке, как сознание померкло, и, отключившись, она задремала в темном беспамятстве…

Очнулась оттого, что кто-то тряс за плечо.

— Привезли… Ивана привезли, — шепотом сообщила Галина.

Еще не придя в себя, Мария посмотрела в окно. Там, позади кортежа свадебных машин, стоял крытый брезентом Витькин грузовик.

— Что делать-то? — шептала Галина. — Ох ты, господи, что же делать?..

Мария хотела подняться, но ноги подкосились, и она снова опустилась на табуретку. Она уже не различала, где сон, а где страшная явь.

— Я отгоню за угол, — сказал подошедший Витька. — А вы пока по-быстрому их отправляйте.

Галпна побежала в зал.

— Ну, гости дорогие, спасибо, что зашли, не побрезговали нашим угощением, — ласково улыбаясь, запела она. — Теперь милости просим в дом жениха. Там родители уж заждались молодых, сватьюшка уж небось со сватом все глаза проглядели…

Сытые, слегка осовевшие от выпивки, гости стали подниматься. На улице заурчал мотор грузовика и, коротко взревев, затих за углом. Расселись по машинам, уехали. Кто-то опять, не выдержав, длинно просигналил, и гудок затих, удаляясь в сторону Пролетарской.

И тут же во двор въехал на грузовике Витька, поджидавший за углом. Открыли задний борт машины и вчетвером осторожно сняли длинный, обитый кумачом гроб с гирляндой черных из атласной ленты цветов на крышке. Гроб внесли в прихожую и остановились.

— Куда его? — Мужики топтались с тяжелой и неудобной ношей.

— Ой! — всплеснула руками Галина. — Там же в зале не убрано! Давайте здесь пока, в прихожей…

Бросились впопыхах убирать в зале посуду, сдирать со столов скатерти, подметать. Под гроб подложили две табуретки, и он стоял, вытянувшись по диагонали через всю прихожую, так что приходилось протискиваться мимо него, бегая с посудой и объедками из зала в кухню. Наконец там прибрали, лишние столы и стулья вынесли в Любину спальню. Оставили посредине только один стол, накрытый свежей скатертью. На него и поставили гроб.

 

6

Вечером те, кто еще оставался с Марией, разошлись, кто домой, а кто к Гуртовым на свадьбу. Дом опустел. Остались лишь две старушки, по-монашески повязанные темными платками. Они неприметны были днем в людской суете, сидели где-то в сторонке в углу. Теперь же, бесшумно похаживая и перешептываясь, они распоряжались в доме: что-то делали у гроба, что-то устраивали в комнате. Мария почти не замечала их; тихие, они не мешали, с ними даже легче было — и есть в доме живые люди, и нет вроде никого. Она уже привыкла, что другие хозяйничают в доме, не спрашивая ее.

Стало смеркаться, и старушки зажгли две тонкие свечки у Иванова изголовья. Одну свечку вставили в сложенные на груди руки его, и она тихо горела светоносным, едва колеблемым лепестком огня. В лунке у голубоватого основания пламени собирался чистый, как слеза, расплавленный воск и, переполнив лунку, скатывался по стебельку свечи прозрачными каплями, застывая, мутнея на холодных Ивановых пальцах… Он лежал в новом костюме, купленном к свадьбе, в белой рубашке с галстуком. Будто собрался на дочкину свадьбу, да в последнюю минуту прилег отдохнуть, смежил веки перед дорогой. Лицо у него было бледное и чистое, только на лбу меж бровей залегла чуть приметная недовольная складочка, которая всегда появлялась, если, вернувшись усталый домой, он находил какой-нибудь беспорядок.

Старушки спросили, есть ли икона. От матери у Марии оставалась икона, которой та благословила их с Иваном. Все эти годы икона пролежала в ящике комода. Старушки достали ее, в сильно потемневшем латунном окладе, установили на комоде и, за неимением лампадки, затеплили перед ней свечечку, еще одну. Пошептав тихонько молитву и перекрестившись, обе ушли на кухню пить чай.

Только теперь, оставшись одна, Мария отдалась горю своему до конца. До этого все время заботы тяготили и отвлекали ее. И вот ушли все земные заботы, словно их не было, и осталась она со своим горем одна.

Она сидела рядом с Иваном, смотрела на его острый профиль, крепко смеженные веки, неподвижные бледные губы и вела с ним безмолвный разговор, как бывало и раньше у постели спящего мужа. Вспыльчивому и временами резкому, не всегда она могла ему высказать что хотела. И привыкла вот так сидеть иной раз возле спящего и безмолвно изливать ему душу. А он, ровно дыша во сне, будто и слушал, да не мог при этом вскинуться, оборвать. Так и теперь сидела она рядом и безмолвно говорила с пим. Но не вздымалась его грудь, не овевало дыханье застывшие губы, не живила краска бледное лицо.

Вечность прошла со вчерашнего дня, все копилось в ней горе, и некому было высказать его. Много было людей вокруг, и все ей сочувствовали, но не с кем было горе разделить, даже, так получилось, что и с дочерью. И вот теперь она выплакивала свое горе ему, безмолвно причитая и горько жалуясь:

«Как же так, Ваня? Как же это случилось?.. Зачем же ты ушел от меня, за какую вину покинул?.. Ведь не нажились еще с тобой, не нагляделась даже на тебя, на родного!.. Ведь теперь только бы и жить, Ванечка. Ведь как старались с тобой, как ладно дом-то устроили — всю работу переделали, все заботы избыли… Чем же провинились мы, что судьба к нам жестока, немилостива? Да разве ж такого ждали мы в нонешний день?..»

Жгучие слезы бороздили лицо, тоска туманила сознание, давила на сердце так, что тяжко было дышать. А он лежал, не слыша, не внимая, недвижный, строгий и безучастный ко всему. Она жадно искала на его бледном лице хоть немного живого чувства, хоть что-нибудь и, заметив легкую складочку недовольства на лбу, начинала оправдываться:

«Может, я чем виновата, так ты скажи. Может, что не так сделала? Хоть поругай меня, да не молчи, Ванечка!.. Кто же научит теперь, кто подскажет? Сам ты лучше бы рассудил, сделал бы правильней… Как мне жить теперь без тебя? — наклонившись к нему, исступленно шептала она. — Как одной-то век вековать?.. Ведь и дочку в одночасье увезли от меня, увезли нашу деточку! Уж она-то по тебе убивалась, не хотела идти под венец. Не хотела и я, да что ж было делать? Ведь люди собрались, ведь все уже стронулось…»

Она замолкала и, забывшись, ждала ответа. Но не было ответа. Он лежал, сильно вытянувшись, холодный, недвижный; только свечечка горела и чуть слышно потрескивала в его руках, и чистые, как слеза, капли воска стекали по ней, застывая на пальцах.

«Не хотел ты этой свадьбы, не хотел. Может, потому и ушел? — пугалась догадкой она. — Так ведь ты же молчал, а я бы тебя послушалась… И опять молчишь, все молчишь!.. Как же я теперь без тебя, кто научит уму-разуму? Ведь я, дура, когда и перечила тебе, а все знала: умный у меня мужик, золотая голова. Все на тебя надеялась, все на тебя! Как за каменной стеной за тобой жила… Как мне быть теперь без тебя?.. На кого ж ты меня оставил?..»

Тоска захлестнула ее, накрыла тяжелой волной. И, упав грудью на стол, вцепившись в острый край гроба, она разрыдалась, в беспамятстве стуча об него головой.

— Вставай! — уже в голос звала она. — Пойдем на свадьбу к доченьке! Пожалей ты меня, вставай! Нас люди там ждут — вставай! Вставай, миленький, не мучай меня!..

Он не услышал, не пожалел, не откликнулся. И уже не помня, не сознавая себя, она рыдала и билась о гроб, в безумной надежде разбудить его, бессвязно бормоча и выкрикивая какие-то горестно-умильные не свои, а вечные вдовьи слова из какого-то древнего причета:

— Уж за что же ты, миленький, рассердился на нас? Крепко спишь ты теперь, не пробудишься! Да за что же такая скорая смертушка? Да где она, злодейка, нашла тебя?.. На кого ж, горемычных, покинул нас? Не жена я теперь — вдова горькая, сиротою стала доченька!.. Как же стану я одна-то жить? Не по силам мне работушка, не по уму-то мне заботушка… Ой, вставай, Ваня, не томи ты меня! Иль возьми меня с собой, возьми, Ванечка!..

— Ты поплачь, поплачь!.. — говорили ей старушки, подступивши к ней. Они давно уже смотрели на закаменевшую в горе, безмолвную Марию с беспокойством и теперь с облегчением подбадривали ее: — Поплачь, миленькая, поплачь — оно легче станет…

Слабые огоньки свечей трепетали от ее надсадных рыданий. Тени, словно живые, беспокойно скользили по углам. И только Иван лежал каменно-строгий и безучастный ко всему, такой близкий — рукой подать — и уже такой бесконечно далекий, уже там, откуда возврата нет…

 

7

Гости съезжались в дом Гуртовых с раннего утра и до вечера. Последние прибывали уже к самой гулянке. Веселых, нарядных, нагруженных цветами и подарками, их встречали у ворот и шепотом сообщали об Иване. Веселость слетала с гостей, они охали, мрачнели. Потом с построжавшими лицами проходили в дом, скомканно говорили молодым положенные слова поздравлений и с облегчением смешивались с толпой уже прибывших раньше гостей. Бабы тесно сидели на веранде, судачили и горестно качали головами. Мужики толпились во дворе, курили, с уважением осматривали богатый дом Гуртовых с кирпичным гаражом, с множеством добротных хозяйственных пристроек, с остекленными теплицами на заднем дворе и тоже толковали о происшествии. Кто еще не знал всех подробностей, расспрашивал других.

— Как же так получилось? — спрашивали одни.

— Да вот так, — отвечали другие. — У нас тут новую дорогу асфальтировали, а каток еще не убрали. Теленок дорогу перебегал, выскочил из-за катка, а Иван отвернуть хотел, да скорости не расчитал — врезался в каток.

— Надо же, — качали головами. — Телка пожалел, а сам угробился!.. И в какой день!..

— Вот так и живем, — философски вздыхал кто-то. — Сегодня здесь, а завтра…

Никто толком не знал, как вести себя в этой ситуации, как быть: печалиться или не показывать виду. Неуверенно озирались, смотрели друг на друга, стараясь у другого найти правильный тон, нужный настрой. А пока неторопливо курили и сдержанно беседовали, ожидая, куда повернется. Пока ничего не было ясно с этой гулянкой, все словно чего-то ждали, какого-то решения, приговора. Но постепенно в этой толпе нарядно одетых, собравшихся для праздника людей грусть как-то понемногу рассеивалась. Большинство здесь все-таки не знали Ивана, а оживление большого сборища, прекрасная погода, встречи со старыми знакомыми и новые знакомства — все это создавало другой настрой. То там, то здесь голоса звучали громче, оживленнее; разговор перешел на погоду, на рыбалку, кто-то уже заговорил о футболе. Ничего еще не было ясно — однако на кухне деятельно готовили, оттуда распространялся густой аппетитный запах жареного мяса и чеснока.

Со стороны Гуртовых было больше гостей, и самые уважаемые гости: директор маслозавода Замуруев, тучный мужчина с волевым, начальственным взглядом, заведующий Домом быта Алтынов и всемогущая Пчелякова, депутат поссовета, в своем строгом синем костюме и, вопреки всем веяниям моды, с пышным начесом из обесцвеченных перекисью волос. Калинкинская родня стояла отдельной кучкой. Их и так было немного, да кое-кто еще не пришел на свадьбу, и они терялись среди многочисленной родни и гостей Гуртовых. Только Галя, одна из них, деятельно помогала на кухне, остальные стояли в сторонке грустные, подавленные. Кто-то предложил уйти со свадьбы, но вроде и неудобно было разрушить компанию, оставить здесь Любу одну. Они так и не знали, на что решиться, и словно ждали подсказки со стороны.

Кирилл, крестный Любы, чувствовал на себе какую-то ответственность перед людьми и потому мучился виной, что так нехорошо все получается. Он тоже не знал, что делать, как быть, и нервничал, суетился: то выходил к гостям, вмешивался в разговор, то, не выдержав их вопросительных и, как ему казалось, укоряющих взглядов, спасался на кухне, где бестолково начинал помогать женщинам, только мешая своей суетой.

Дора Павловна появлялась среди гостей со скорбным лицом, с платочком, который не выпускала из рук. На нее смотрели с сочувствием, почтительно смолкали при ее приближении. Ей старались понапрасну не досаждать, но без нее тоже ничего не решалось, и тогда робко спрашивали указаний, а она направляла, но сама ни к чему не притрагивалась, с таким видом, словно ей тягостна вся эта суета, но ради других все вытерпеть готова. Ей сочувствовали едва ли не больше Марии: подумать только, единственный сын женится, столько хлопот, такие расходы, и оттого, что сват так нелепо прямо накануне свадьбы попал в аварию, все пошло прахом. И как она переживает за Ивана — будто родной…

В половине восьмого, когда уже заметно смеркалось на улице и гости стали уставать от ожидания, к Доре Павловне пришли Копысов с Кириллом. Она сидела в дальней комнате, скорбно подперевшись рукой с платочком, зажатым в ней.

— Ну, что будем делать-то? — озабоченно спросил Копысов, потирая свой щетинистый подбородок. Он брился с утра, но темная, густая щетина к вечеру снова проступила у него на щеках. — Люди-то собрались. Что-то надо решать…

Дора Павловна, поджав губы, молчала. Ее припухшие серые глазки смотрели мимо них горестно и чуть обиженно.

— Как-то неудобно перед людьми, — вздохнул Кирилл, и непонятно было, что неудобно: отменять гулянку или заставлять гостей ждать. Да он и сам этого не знал.

— Люди-то здесь при чем? — сказала Дора Павловна таким тоном, что, мол, и сами могли бы догадаться. — Люди голодные небось…

— Так подавать?..

Дора Павловна только махнула рукой: делайте, мол, как хотите.

— Счас организуем, — с готовностью встрепенулся Копысов, — я бабам накажу, чтоб подавали, а ты, кум, зови за стол, — сказал он Кириллу.

И хотя тому очень не хотелось идти звать гостей, и вроде не ему полагалось это делать, он не посмел возразить: и так уж они, Калинкины, свадьбу испортили. И, вздохнув, сделав по возможности приветливое лицо, он пошел приглашать гостей за стол.

Столы были накрыты в двух больших смежных комнатах с настежь распахнутыми створками дверей, превращенных как бы в один банкетный зал, да еще в третьей, возле кухни, был накрыт отдельный стол для женщин, которые должны были помогать повару и официанту подавать новые блюда. Официант, стройный, похожий на Муслима Магомаева молодой человек с безупречным пробором, стоя у входа, любезно кланялся гостям, жестами белых холеных рук указывая места за столом, иногда притрагиваясь почтительно к спинкам стульев именитых гостей, помогая им усаживаться.

Входя в ярко освещенные комнаты и усаживаясь за столами, гости не могли сдержать удивленных восклицаний: столы буквально ломились от всевозможных вин и закусок. Здесь были овальные блюда с балыками и розоватой лососиной, вазочки с черной и красной икрой, маринованные грибки, маслянисто лоснящиеся среди кружочков лука, салаты в хрустальных вазах, по-ресторанному затейливо украшенные розанами из моркови, листьями петрушки и сельдерея, огурчики малосольные в укропных лапках на влажных пупырчатых бочках, аппетитно нарезанный розоватый окорок, всевозможные колбасы и паштеты — да всего сразу и не разглядеть. Закуски располагались так густо, что казалось, блюда возвышаются в два этажа. Но нашлось место и множеству разномастных бутылок с броскими импортными и запотевших с отечественными этикетками, а также златоглавым бутылкам шампанского и прочему всему. В глазах пестрело от расставленных там и сям ваз с цветами: алыми и белыми розами, махровыми гвоздиками, роскошными гладиолусами.

Рассаживаясь с невольной робостью вокруг этого изобилия, гости прищелкивали языками от восхищения, негромко переговаривались:

— Стол-то прямо княжеский.

— Да уж известно, Дора в грязь лицом не ударит.

— Из-под земли достанет, а угостит!..

Люба не хотела идти к гостям; ей было тошно, она плохо себя чувствовала, но ее опять обступили, уговаривая лишь немного посидеть, только сфотографироваться за столом (ведь на всю жизнь память), и она покорилась: осушила глаза платком, дала припудрить себе лицо и надеть фату, дала увести себя к гостям.

Молодых усадили во главе стола. Справа, со стороны жениха, сели Дора Павловна с мужем и почетные гости: Замуруев, Алтынов, Пчелякова. С левой стороны, рядом с невестой, крестный ее Кирилл с Галей. Остальная немногочисленная калинкинская родня оказалась в дальнем конце стола, а частью в соседней комнате вместе с молодежью.

Дора Павловна сидела все так же, поджав губы, с грустным и словно бы даже отсутствующим лицом. У нее был такой вид, будто ко всему этому сомнительному предприятию она не имеет никакого отношения, но уступила, чтобы не портить настроения другим. Чего в ней было больше — печали по усопшему свату или материнской грусти на свадьбе сына, — трудно сказать, но, глядя на нее, и гости присмирели; за столом установилась выжидательная тишина. Официант бесшумно и ловко сновал за спинами, наполняя бокалы.

Копысов поднялся и, как крестный жениха, произнес тост.

— Дорогие Люба и Георгий! — сказал он с бокалом в руке. — Мы все сегодня пришли сюда, чтобы поздравить вас в этот торжественный для вас день. Ваши родители, достойные и всеми уважаемые люди, и Дора Павловна, и Гаврила Матвеич, и Мария Николаевна и покойный Иван Васильевич, которого, к прискорбию, нет с нами, много сил отдали, чтобы вас вырастить, много сделали для вашего счастья…

Он так ловко ввернул про покойного, что все как-то сразу почувствовали облегчение. Получилось так просто я естественно, будто и в самом деле отец невесты умер когда-то давно, и было весьма кстати, и благородно, и уместно вспомнить и его добрым словом за праздничным столом. Только Люба при этих словах вздрогнула и закусила губу.

— Вы, их дети, — продолжал Копысов. — стоили им немалых забот. Они воспитали вас настоящими людьми, создали все условия для счастливой жизни. И вот сейчас, молодые и красивые, вы готовитесь создать новую советскую семью. Хочу от имени всех ваших родных и друзей пожелать вам счастья и согласия в будущей семейной жизни! Пусть она медом течет! Совет вам да любовь!..

Копысов потянулся к ним со своим бокалом, все гости поднялись, стали чокаться. Зазвенели бокалы, загремели стулья, зазвучали вразнобой поздравления; фотограф откуда-то сбоку резанул яркой вспышкой. Гостя выпили стоя, потом сели и, изголодавшиеся в долгом ожидании, дружно набросились на закуски.

Люба отпила глоток из своего бокала, но вино показалось ей горьким и неприятным. Она машинально поискала глазами на столе, чем бы заесть, сморщилась от отвращения при виде всех этих острых закусок, отломила кусочек свежего хлеба, но и хлеб только поднесла ко рту, тут же отложила в сторону. Ее мутило. Неотступная тягучая тошнота, зарождаясь где-то пониже груди, волнами поднималась к горлу, холодной противной слабостью растекалась по плечам и рукам, тупо кружила голову. Она старалась терпеть, сидеть прямо и держать голову высоко, но было невыносимо противно видеть эти жующие рты, слышать жужжащий рой гостей, хотелось закрыть глаза и заткнуть уши, чтобы никого не видеть и не слышать.

Когда налили по второй, кто-то в соседней комнате неуверенно выкрикнул «горько» в расчете на поддержку соседей. Но его не поддержали, и он замолк. Зато уж с третьей рюмкой требовательно, хоть и вразнобой, закричали, и ей пришлось поцеловаться с Жоркой. И опять резануло по глазам вспышкой.

Потом поднялся полный, представительный Замуруев, и гости выжидательно замолкли. Привыкший выступать и заседать в президиумах, Замуруев стоял небрежно, раскованно, держа бокал между двумя пальцами и, пока не установилась полная тишина, слегка что-то дожевывая.

— В этом гостеприимном доме, — произнес он звучным баритоном, — за этим скромно сервированным столом… — он сделал паузу, пережидая смешки оцепивших юмор гостей, — я хочу поднять тост за хозяев этого прекрасного дома, за несравненную Дору Павловну и милейшего Гаврилу Матвеича! За то, чтобы тепло и радостно жилось молодым в этом доме, чтобы для Любочки он стал родным!..

Гости одобрительно зашумели и потянулись чокаться, но Замуруев показал жестом, что рано, он еще хочет говорить.

— Нам, старшему поколению, — проникновенно сказал он, — жилось трудно. Хлеба черного не досыта ели. А вам, дорогие наши детки, обеспечен белый хлеб, да еще и с маслом. — И, переждав одобрительные поддакивания, он продолжал, повернувшись к молодым: — Стройте счастливую жизнь, не зная забот. Об этом уже позаботились ваши уважаемые родители. Да и все мы, здесь собравшиеся… — сделал он значительную паузу, — об этом позаботимся… Вот уважаемая Раиса Михайловна позаботится, чтобы больше было товаров, хороших и разных (гости засмеялись). Многоуважаемый товарищ Алтынов избавит вас от докучных бытовых забот. Дора Павловна своими лекарствами вылечит вас от любых болезней. Обо всем позаботились ваши родители. Так выпьем же за них, обеспечивших вам счастливую жизнь!..

Захмелевшие гости с жаром поддержали этот тост. Многих потянуло высказаться, и они выступали перед рядом сидящими, не дожидаясь общей тишины и внимания.

— Родители наши были никто, — разглагольствовал один из гостей. — Мы уже — кое-что (многозначительно поднял он палец), — А дети и внуки у нас будут — все! Стремитесь, добивайтесь блага жизни, а мы поможем — ничего не жалко для вас…

— Не тяните, давайте поскорее сына, а Доре Павловне внука! — кричал кто-то с другого конца стола. — Купим ему рояль, пускай учится музыке. Будет знаменитый композитор, второй Чайковский или Тухманов…

— Да мы все, если надо, поможем!.. А ну, тащи поднос, на рояль наследнику собирать будем!..

С тем же шаферским полотенцем через плечо, в невесть откуда взявшемся черном цилиндре появился Копысов и с расписным подносом в руках начал обходить гостей. Каждый лез в карман и клал на поднос десятки или четвертные, а Замуруев даже швырнул небрежным жестом пятьдесят рублей, вызвав одобрительные восклицания гостей.

От нового сильного приступа тошноты Люба страдальчески сморщилась и закрыла глаза. Никогда в жизни ее так не тошнило. Это была какая-то особенная, тягучая и неотвязная тошнота, какая-то неслучайная… И вдруг она поняла. Внезапной и острой догадкой поняла, что это за тошнота, откуда она взялась… И сразу все стало ясно, все объяснимо: и странные, небывалые ощущения, которые возникали в последнее время, и частые боли в низу живота, и прихоти вкуса, когда неудержимо хотелось то одного, то другого, то третьего…

Оглушенная этой догадкой, она с закрытыми глазами сидела за столом, уйдя в себя, прислушиваясь к этой волнами наплывающей тошноте, неодолимой, беспощадной, властно подчиняющей все ее существо, словно отныне она уже не принадлежала себе, а жила лишь для того, кто день за днем теперь будет расти в ней, питаться соками ее тела, чтобы потом в должный срок появиться на свет, — для ее будущего ребенка… Это так поразило ее, что она забыла, где сидит и что вокруг, совершенно отключилась от происходящего.

Громкий шум и возгласы гостей вывели ее из оцепенения.

— Прошу музыку! — крикнул Копысов я поднял на вытянутых руках поднос с целым ворохом денег, разномастных десяток, пятерок и четвертных. — Вот что может коллектив, если каждый да по денежке! Держите наследнику на рояль!..

И под громкий туш, исполняемый на баяне, он прошел к молодым и торжественно протянул им поднос с деньгами, поднеся близко к самым их лицам. От этой груды мятых захватанных бумажек на Любу пахнуло вдруг чем-то таким противным и затхлым, что новый ужасный приступ тошноты сдавил горло. Резкая бледность покрыла ее лицо, и, обмирая от слабости и отвращения, зажав рот рукой, она встала и вышла из зала.

Странное бегство невесты смутило гостей, веселье притихло. Но тут по знаку Доры Павловны подали к столу гвоздь программы — жаренного целиком поросенка на громадном блюде, украшенном зеленью, и это вызвало новое оживление, поток похвал повару и хозяйке. Дора Павловна слегка поклонилась гостям, сохраняя все тоже величавое и чуть отстраненное спокойствие. Ее Гаврила Матвеич изрядно набрался и уже клевал носом, сонно помаргивая. А она лишь омочила губы, когда провозглашали тосты, и сидела трезвая, зорко следя однако, чтобы гости пили, чтобы не стояли бокалы сухими.

Уже чего-то не хватало без музыки, уже многие гости порывались спеть и размяться в танце. Молодежь в соседней комнате достала гитару и, сгрудившись в уголке, чего-то там бренчала потихоньку, подергиваясь и перебирая ногами. Жорка сбежал со своего жениховского места и присоединился к ним. Нужна была музыка, но никто не решался включить проигрыватель. Наконец Дора Павловна чуть склонилась к Кириллу.

— Музыку включили бы, что ли, — укоряюще, что даже о таком пустяке не позаботятся сами, сказала она. — Чо люди томятся-то? — И сурово добавила: — Что-нибудь медленное.

Кирилл, уже порядочно выпивший, заплетающимися ногами устремился к проигрывателю. Через два усилителя музыка грянула сразу и в доме, и во дворе. «Утомленное со-о-олнце тихо с морем проща-а-алось!..» — затянул томным баритоном Иосиф Кобзон. Гости помоложе с готовностью встали из-за стола. Замуруев лихо по-гусарски подхватил Пчелякову, и они поплыли в танце, а за ними еще две-три пары гостей. Молодежь живо вымелась из-за своего стола и устремилась во двор, на свежий воздух, готовясь сразу после танго врубить шейк.

Пока Кобзон пел про утомленное солнце, почти все гости вышли на свежий воздух. Женщины томно обмахивались платками, мужчины ослабили галстуки, а некоторые вовсе сняли свои, засунув в карман за ненадобностью. Сытые и довольные они радовались хорошей погоде, сухой и теплой, почти летней, которая как по заказу выдалась к свадьбе, чтобы не испортить настроение гостям. Круглая желтая луна висела низко над крышей дома, словно тоже явилась на свадьбу, на людей посмотреть и себя показать.

Кончилась пластинка, и кто-то из молодых сразу включил магнитофон. И грянула музыка, заводная, электронная, неистовая. Молодежь, сбившись в кучу, задергалась в танце. А там уж и многие постарше полезли в круг, в толпу, содрогаясь в том же ударном, пульсирующем ритме. Оглушительная музыка властно задавала тон этой коллективной механической тряске веселья, веселья до пота, до изнеможения, до помрачения ума.

Скоро в этой беспорядочной толчее образовался центр, где в тесном чреве толпы на пятачке плясала Юлька. Весь вечер она пила бокал за бокалом, но не пьянела, а только мрачным неотрывным взглядом смотрела на молодых. И вот теперь, словно сорвавшись, кинулась в пляску. В своем фирменно-джинсовом костюме со множеством молний, заклепок и фирменных блях, со вздыбленной прической из черных, мелко завитых волос, она в каком-то конвульсивном экстазе дергалась под музыку, извиваясь, выламываясь всем телом, словно музыка терзала ее. Молодежь подбадривала, подзаводила ее дружными в такт хлопками, а гости постарше качали головами: «Юлька-то, сатана, что делает! Огневая девка!..» Жорка, пьяный, краснорожий, сбросив свой черный жениховский пиджак и распустив галстук, пробился к ней из общего круга танцующих и, сначала качаясь на полусогнутых, азартно прихлопывал в ладоши, а потом и сам задергался вместе с ней.

 

8

Но не все еще гости гуляли на свадьбе. В самый разгар веселья, часов в десять вечера, перед домом Гуртовых на Пролетарской затормозила светлая «Волга» с шашечками. Из такси вышли Геннадий, двоюродный брат Марии, и жена его Вера. В руках она держала пышный букет белых роз.

— О, да тут пыль столбом! — закричал Геннадий, входя с женой во двор. — Принимайте гостей! А где молодые?..

Их появление было так неожиданно, что танцоры остановились. Да и музыка кстати оборвалась — кассета кончилась. На новых гостей смотрели как-то странно, молчаливо и выжидающе.

— Да вы что, своих не узнаете? — расплылся в улыбке Геннадий. — И, увидев в толпе Кирилла, помахал ему рукой. — Салют!.. А мы вот опоздали — Аэрофлот подвел. Зато с такси повезло, с ходу поймали… А что вы так смотрите? — обвел он глазами окружающих и невольно осмотрел свой костюм, оглянулся на жену.

Подвернувшийся тут же Копысов торопливо пошел ему навстречу с протянутой рукой:

— Здравствуйте, здравствуйте! Милости просим. Давно вас ждем.

Пожав Геннадию руку, он быстро увлек его в дом вместе с Верой. Но повел не в комнаты к накрытым столам, а на веранду, где, густо надымив, курили человек пять мужиков. И эти на веранде как-то странно смотрели на Геннадия, будто он явился к ним нежданным или не туда попал.

— Тут нужны уточнения, — непонятно бормотал встретивший его Копысов. — Здесь такие дела…

Геннадий обнял вошедшего следом Кирилла.

— Рад тебя видеть. А где Мария? Иван где? Что-то молодых не вижу. Где вы их прячете?..

Но Кирилл вдруг уткнулся ему в плечо и заплакал.

— Да ты что! — поразился Геннадий. — Что с тобой? Смотрю, ты уже хорошо поддал.

Жена его, интеллигентная и миловидная женщина, стояла рядом с немного растерянной полуулыбкой, держа в руках букет роз.

— Нету Ивана, нету его, Гена-а!.. — пьяно всхлипнул и затрясся Кирилл. — Ушел Иван, ушел от нас!.. Погиб!.. — Он буквально повис на шее Геннадия, содрогаясь от рыданий так, что тому пришлось за талию поддержать его.

— Да ты что! Что ты мелешь?.. — говорил Геннадий. Улыбка сошла с его лица. Недоверчиво, почти враждебно он оглядел этих окруживших его незнакомых людей на веранде. — Что у вас тут происходит?..

— Не просто, не так все просто… Да, сложная ситуация, — бормотал стоящий рядом Копысов. — Успокойся, кум, успокойся!.. Дай людям присесть с дороги, — говорил он, уводя Кирилла и усаживая в угол. — На, выпей, — подал ему стакан воды.

Геннадий и Вера с настороженными лицами сели на стоявшие у двери табуретки. Свой роскошный букет Вера положила на колени. За широким темным окном веранды после короткого перерыва снова заиграла музыка, но уже немного потише.

Стуча зубами о край стакана, Кирилл мелкими глотками пил воду, с трудом заглатывая ее. Слезы текли по его сморщенному лицу, мешаясь на подбородке с водой, льющейся через край стакана.

— Мария где? — уже начиная понимать, спросил Геннадий.

— Там, — вяло махнул рукой Кирилл. — Дома осталась с ним…

— А вы, значит, здесь веселитесь? — обвел их глазами Геннадий. Его тонкое породистое лицо потемнело, уголки крепко сжатого рта нервно вздрагивали.

— Не все так просто. Тут надо понять… — увещевающе заговорил Копысов. — Глупая молодежь, — он кивнул на окно, за которым гремело «Парижское танго». — Она веселится… Глупые еще, чего с них взять?.. А нам уж какое веселье… Все так неожиданно случилось. Поехал вчера утром в город, и вот разбился… Ирония судьбы, так сказать… Никто не знал, никого не успели предупредить. Люди собрались на свадьбу… Если бы на день раньше, — начал Копысов и осекся. — Если б раньше знать-то…

— Подвел, значит, покойничек! — гневно дыша, сказал Геннадий. — Нехорошо поступил, подвел коллектив…

— Не в том смысле, — с достоинством возразил Копысов. — Тут надо не так понимать…

— А как же понимать?! — вскинулся Геннадий. — Вы что, не могли на месяц-другой свадьбу отложить? Хоть бы сороковины сначала справили. Вы что, ополоумели здесь все?..

— Не надо ругаться, — тихо, убеждающе сказал Копысов. — Здесь надо понять. Войти, так сказать, в положение. Вы же не в курсе, какая здесь ситуация, не знаете местных условий, обычаев.

— Ни хрена себе! — даже привстал Геннадий. — Обычаев я не знаю… Ты представляешь, какие здесь обычаи завелись? — обернулся он к жене. — С ума сойти можно!..

Вера давно уже отложила свой роскошный букет на подоконник и сидела ссутулясь, скорбно подпирая щеку рукой. Лицо ее сделалось усталым, и теперь видно было, что красивая и нарядная женщина эта уже немолода.

— Да как же вам в голову взбрело в такой момент свадьбу играть?! — потрясенно и гневно допытывался Геннадий. — Как люди-то согласились? Неужели никто слова против не сказал?..

Мужики на веранде молчали, сосредоточенно куря. Они внимательно слушали, но не вмешивались в этот спор. Подошли и встали в дверях еще несколько гостей, вышедших покурить, в том числе и две женщины с сигаретами.

— Вот вы интеллигентный человек, — криво усмехаясь, сказал Копысов. — Я слышал, даже кандидат наук, если не ошибаюсь, а простых вещей не понимаете. Теперь ведь не прежние времена, когда каждый в селе друг дружку до седьмого колена знал. Я сам вон через три дома от Калинкиных живу в пятиэтажке, а познакомились только перед свадьбой. Тут мало кто Ивана знал…

— Ах, вот как! — вскинулся опять Геннадий. — Так вот вы какие, Гуртовые!.. Интересная у нас родня завелась, — обернулся он к жене. — Человек умер, а у них пир горой. Лишь бы не свой, значит. Так, что ли?!. А горе близких? Вы же надругались над ним!

Он вспомнил вдруг и сам о куреве, нервно зашарил по карманам, достал мятую пачку «Явы», сунул сигарету в рот. Опять зашарил по карманам в поисках спичек. Копысов быстро достал красивую никелированную зажигалку, выщелкнул голубой язычок пламени и протянул Геннадию, прикрывая от сквозняка левой рукой. Геннадий поморщился и, смяв в кулаке сигарету, отбросил ее в сторону. Копысов усмехнулся, погасил зажигалку и спрятал в карман.

За окном танцевальную музыку уже давно сменила Алла Пугачева. «Жизнь невозможно повернуть назад, — убежденно пела она. — И время не на миг не остановишь!..»

— Нельзя же так! — горячился Геннадий, обращаясь уже не к Копысову, а ко всем сидящим здесь. — Ведь тут всё, всё должно отступить! Ведь жизнь человека оборвалась. Неужели не понимаете?..

— Откуда у нас понятие? — делаясь вдруг пьяноватым, усмехнулся Копысов. — Мы люди темные, в столицах не обучались, лаптем щи хлебаем, — подмигнул он мужикам. — Только ведь и до нас кое-что доходит. Телевизор смотрим, радио слушаем, развиваемся помаленьку… Старые обряды везде устарели, теперь новые обряды вводятся. Диалектика, так сказать, закон отрицания отрицания… Удивляюсь я вам, — польщенный молчаливой поддержкой слушателей, сказал он. — Всю жизнь учитесь, а простых вещей не разумеете. Поближе к жизни надо быть, поближе к народу…

— Диалектика?.. — переспросил Геннадий, внимательно вглядываясь в него. — Диалектика, значит…

— Да ты не спорь с ним, — с пьяной фамильярностью сказал Геннадию один из мужиков. — Он у нас кого хошь переспорит, он такой…

Это прозвучало насмешливо и покровительственно, будто намек, что он со своей ученостью проигрывает в споре и лучше бы ему не позориться дальше. Но Геннадий только взвился от этих слов.

— Да вы что?! Для вас есть хоть что-нибудь святое? Во что ж вы веруете, что уважаете?..

— Ишь ты, о вере заговорил, — засмеялся тот же пьяный мужик. — Ты бы нам лучше лекцию атеистическую прочитал, если ты столичный кандидат. А то о вере толкует. То-то, я смотрю, интеллигенция наша длинные волосы да бороды поотращивала — от попов не отличишь.

— Если разобраться, — уверенно заявил Копысов, — старые обычаи связаны с суеверием, с религией. А кто нынче верят? Одни старые бабки. Сейчас попросту, без суеверий все делается. Умер человек — ну, значит, нет его. Нигде нет, ни здесь, ни там… Ну, горе, конечно, кто говорит. Ближние родственники убиваются. А остальные приходят больше выпить на поминках да пообщаться. Скажи, что без выпивки дело будет — мало кто и на похороны придет.

— Черт знает что! Смердяковщина какая-то! — пожал плечами, обращаясь к жене, Геннадий. — Удивительный тип! Этакий прагматик из толпы.

— Я не знаю, какой я там прагматик или математик, — обидчиво ответил Копысов. — Но я всякой этой туфты, — он неопределенно покрутил в воздухе растопыренными пальцами, — не люблю… — И опять трезвея, пронзительно глянув льдистыми своими глазками, заявил: — Мы ученых слов не знаем, но и похороним и поженим как надо. Без туфты, а все сделаем. Так-то, дорогой товарищ!

— Ну, я вам не товарищ! — огрызнулся кандидат.

— Напрасно брезгуете, напрасно… Мы, если разобраться, может, не хуже вас…

Тут распахнулась дверь, на веранду шагнул с подносом в руках элегантный, во фраке с «бабочкой», все с тем же безупречным пробором ресторанный официант. На подносе густо стояли вазочки с мороженым и бокалы с напитками.

— Это что такое? — опешил Геннадий.

— Прошу! Пломбир, крем-брюле… Шампанское, апельсиновый сок, — профессиональным любезным тоном предлагал официант, обнося гостей десертом.

Мужики дружно начали гасить окурки, давя их в пепельнице корявыми пальцами, а после разобрали вазочки и запотевшие фужеры с шампанским.

— О, времена, о правы! — отмахнувшись от мороженого, повернулся к жене Геннадий.

— А что, наше время — хорошее время, — облизывая ложечку, сказал один из гостей. — Мы своим временем довольны.

— Нынче красиво жить не запретишь! — хохотнул ему в тон другой.

— Черт знает что! — пожал плечами Геннадий. — Куда мы попали? Прямо как у Брейгеля — то ли мещанская свадьба, то ли пир Валтасара…

Он продолжал возмущаться, негодовать, но с ним уже никто не спорил и никто его не слушал, кроме грустной жены с ненужным букетом в руках.

 

9

Убежав из-за свадебного стола, Люба заперлась в темной спальне. Жорка постучался было к ней, но она крикнула из-за двери: «Уйди!» — и он, потоптавшись немного, ушел к ребятам во двор. Сжавшись в комок, словно прячась ото всех, она забилась в угол между кроватью и платяным шкафом. Какой-то особый запах витал здесь в спальне, и она не сразу поняла, что это пахнет свежим лаком и полировкой новый арабский гарнитур, который Дора Павловна уступила им на их брачную ночь. Половину комнаты занимала широченная кровать с инкрустациями, рядом, до самого потолка, громоздился шкаф с антресолью, а напротив оловянно мерцал в темноте трельяж с туалетным столиком. От этих вещей и исходил этот странный запах, который был неприятен ей, усиливая тошноту. Но деваться некуда. Дом полон гостей, а видеть их было еще противнее.

Забившись в этот темный угол в доме Гуртовых, где отовсюду доносились голоса подвыпивших гостей, она чувствовала себя так, словно во всем мире была одна. Еще вчера она понятия не имела, что такое одиночество. Рядом с ней было так много родных и близких людей — и мать, и отец, и Жорка, и множество подружек и просто знакомых в поселке, — что, если бы она и захотела представить себя одинокой, у нее бы ничего не вышло. И вот все осталось по-прежнему, нет только отца — и вся ее жизнь перевернулась. Сама еще не сознавая этого, она страшно повзрослела за этот день — и все вокруг стало иным. Вся прежняя жизнь словно бы обломилась и сразу же ушла в далекое прошлое — а впереди разверзлась иная жизнь, безжалостная и горькая прямо с порога. И все то, что окружало ее в прежней жизни, в этой новой стало иным: близкое стало далеким, родное — чужим…

Даже с матерью горе не соединило, а разделило ее. Мать все время была рядом, но в неотступной людской суете им ни разу не удалось сойтись, обняться, поплакать вместе — и в этом тоже было что-то ужасное, чего раньше не бывало и быть не могло.

Со вчерашнего дня будто сломался правильный ход ее жизни, что-то путаное, ужасное, темное подхватило и понесло ее. Люди были кругом, много людей, но в безнадежном ее отчаянии никто не мог ей помочь. Лишь однажды в ней что-то встрепенулось с надеждой. Это днем, когда раздались гудки и ей сказали, что Жора за ней приехал. Ей почудилось, он явился за тем, чтобы спасти ее, защитить, увезти от этого кошмара. Как она могла забыть, что есть еще надежда, есть он, ее жених, ее муж, который станет защитой, с которым ведь не страшно было на улице в самую темную ночь никогда. Но, увидев его среди других парней возле свадебной машины, увидев жалкого, опухшего со вчерашнего перепоя и не протрезвевшего еще до конца, она вдруг с ужасом повяла, что ошиблась, что Жорка не тот, совсем не тот, к кому с надеждой устремилась она. Глядя по-телячьи глуповато, он забормотал растерянно: «Вот не повезло-то, а?.. Дядь Вань-то… Вот же невезуха!..» — и больше ничего не смог ей сказать. Все стремительно и неотвратимо менялось вокруг нее в опрокинувшемся мире, и в безысходности она покорилась, больше не надеясь ни на что. И, стоя в загсе перед этой женщиной с лентой через плечо, почти теряя сознание от слабости, ощущая в груди то томящий жар, то ледяной холод, она не протестовала, все терпела как неизбежное, хотя уже не понимала, зачем рядом с ней этот парень, с которым она несколько раз танцевала в клубе, который ее провожал, развлекал хохмами, но которого она почти не знает и который не нужен ей. Все отныне шло путано и нелепо — из загса ее увезли вместе с этим парнем в чужой дом, где собралось есть и пить множество народу. За столом она не пила и Жорку попросила не пить, но он выпил первый бокал шампанского, сказав, что неудобно перед гостями, а потом с дружками нарезался водки, которую они, перемигиваясь, подливали ему в бокал с шампанским под столом. Она видела, но ей было уже все равно. А потом началась тошнота…

В полночь, когда музыка уже утихла и веселье в доме чуть улеглось, хотя пьяный гомон оставшихся ночевать гостей еще доносился, Жорка постучал в дверь. Он стучал и бубнил до тех пор, пока Люба не открыла.

— Ну, чего… чего ты, Любистик? — ласково забормотал он, пытаясь обнять. Он был пьян вдребезги.

— Не смей меня так называть! — взвизгнула она. — Ты… ты!.. — она хотела бросить ему в лицо что-то оскорбительное, но новый приступ тошноты спутал мысли, заставил стиснуть зубы.

— Я понимаю, переживаешь… — забормотал Жорка. — Эх, дядь Вань, дядь Вань!.. Вот невезуха!.. — Он пьяно помотал головой, пригорюнившись. — Это же надо, а!..

На этом он иссяк, только мотал головой и вздыхал. Потом двинулся нетвердой походкой к кровати, сел на нее. Мягкий арабский матрас сильно прогнулся под ним, скрипнув пружинами… Жорка слегка покачался на нем, удивляясь его упругости.

— Не фига себе ложе! — приговаривал он. — Ты посмотри, какую кровать маман отхватила!.. — И, продолжая слегка подпрыгивать на пружинах, с пьяной ухмылкой хлопнул рядом с собой. — Иди сюда, обновим…

Тошнота усиливалась, страшно хотелось пить. Люба подошла к туалетному столику, на котором был поднос с бутылками, налила себе минеральной воды, с жадностью сделала два глотка. Жорка поднялся и сзади крепко обнял ее за талию.

— Пойдем спать, Любистик, — дыша перегаром, зашептал он. — Обновим матрас…

Его рука неловко зашарила по ее животу, по груди, возбудившись, он потянул ее на кровать. Падая, Люба вывернулась и с ненавистью, с ожесточением, не глядя, наотмашь ударила его по лицу. Жорка от неожиданности выпустил ее. Из носу у него показалась кровь. Он машинально слизывал ее с ошеломленным видом. Потом взял со спинки кровати свадебное полотенце с петухами, приложил к лицу. На полотенце расплылись неровные красные пятна.

Забившись в своем углу, Люба с каким-то странным напряженным интересом следила за ним: что он сейчас сделает?.. Он остановил кровь, потом, смочив кончик полотенца, вытер лицо перед зеркалом.

— Ну, ты сильна, — пьяно усмехнулся он. — Вон как губа распухла! — Он попытался вывернуть себе губу и рассмотреть ее изнутри в зеркало. Потом успокоился, даже повеселел. Налил ей и себе шампанского — бутылка стояла там же, на туалетном столике. — На, хлебни! — протянул.

Она отрицательно покачала головой, все с тем же странным ожиданием глядя на него. Он отхлебнул из своего бокала, поморщился.

— Щиплет, — пожаловался, указывая на распухшую губу. Нашел там же на подносе соломинку, и стал пить через нее правым, неразбитым углом рта. — А так нормально, не щиплет… — И, довольный, с бокалом и соломинкой, сел прямо на пол, на ковер.

Чтобы не видеть и не слышать ничего, она упала на кровать, и, стиснув зубы от ужасной тошноты, накрыла голову подушкой.

Когда она очнулась и открыла глаза, в доме было тихо. Лишь из кухни доносилось звяканье тарелок и шум льющейся воды — там мыли посуду. Жорка спал на полу одетый, скорчившись и пьяно причмокивая во сне распухшими губами. Где-то далеко прокричал первый в предутренней тишине петух.

Она не спала — скорее была без сознания. И теперь очнулась — с бьющимся сердцем, с блуждающим взглядом. В страшной тревоге и сумятице метались мысли в голове. «Скорей, скорей!.. — исступленно бормотала она. — Папка! Где он?.. Он дома. Надо к нему!..» Она бросилась к двери, но вдруг увидела в зеркале себя в белом платье, фате и остановилась с расширившимся взором. Резко сдернула фату, выхватила шпильки — распущенные волосы упали, рассыпались по плечам. Стуча зубами от знобящего нетерпения, стала лихорадочно снимать платье. Непривычные новые крючки и пуговицы не поддавались, выскальзывали из пальцев. Она торопливо расстегивала, а где и с треском рвала их, торопясь поскорее освободиться от этого душившего ее платья. Что-то мешало на шее — она рванула и, увидев сверкнувшую в ладони, словно змейка, золотую цепочку, с отвращением бросила ее на пол. Морщась, стянула с пальца и выбросила тесное кольцо.

Крадучись, она открыла дверь, но, увидев в соседней комнате заваленные объедками столы и двух пьяных мужиков, голова к голове бубнивших о чем-то за ближним столом, быстро захлопнула. Бросилась к окну. Распахнула обе створки, вскочила на подоконник и выпрыгнула, не раздумывая, в непроглядную ночную темень.

Мария вздрогнула от звонка, резко прозвучавшего в мертвой ночной тишине. Одна из старушек, сидевших на кухне, зашаркала к двери открывать.

Стукнула наружная дверь, потом распахнулась дверь в залу, и от порыва воздуха затрепетали свечи, заметались тени по потолку, Люба стояла на пороге растрепанная, в испачканном и разорванном свадебном платье, бледная, с безумно расширенными глазами. «Па-а-апка, родной, я пришла!..» — протяжно выкрикнула она и, захлебываясь, содрогаясь в страшных рыданиях, от которых затрепетали по краям гроба оплывшие, догорающие бледными огоньками свечи, упала отцу на грудь.

 

10

Меня не было на той свадьбе, не был я и на похоронах. Мне прислали телеграмму, но я был в отъезде и вернулся в Москву лишь в самом конце октября. Я мало знал Ивана, редко виделся с ним, но смерть его меня опечалила! А узнав из коротенького письма Марии, что свадьбу сыграли тогда же, поначалу просто ничего не понял — решил, что по случайному совпадению свадьба состоялась накануне.

Года через полтора ранней весной я оказался в родных краях и заехал ненадолго в Мамоново. Здесь я и узнал от людей подробности этой истории, составил себе представление о ней. История эта к тому времени уже подзабылась, но чувствовалось, что прежде о ней много говорили, что сложилось уже готовое мнение обо всем. Жалели Марию, но и Гуртовым сочувствовали тоже: шутка ли, столько трат, столько хлопот, а из-за нелепой гибели свата все пошло прахом, все сорвалось. Многие осуждали эту свадьбу над гробом, но не было ясности, кто виноват. Некоторые в поселке даже остались в убеждении, что это Мария не захотела отменить свадьбу, боялась, как бы дочка без Жорки не осталась. «Ребенок-то недоношенный, на восьмой месяц народился», — понизив голос, сообщали они. Кирилла осуждали, помня, как он все суетился на свадьбе, неспроста старался всем угодить. А Дору Павловну никто не судил — все помнили, с каким скорбным лицом она сидела на этой свадьбе, как убивалась на похоронах. Очень Любу жалели, но таким тоном, что, дескать, уж такая она несчастная, невезучая, так, видно, на роду ей написано.

Жизнь у них с Жоркой не заладилась. Беременность протекала тяжело, и Люба все время была мрачной, раздражительной. Появились у нее и странности. По ночам во сне она страшно кричала и в беспамятстве звала отца. Ее уговаривали, даже стыдили: «Ты о ребенке подумай, тебе рожать». Но это не помогало. Однажды не углядели, и она за полночь по морозу в одной рубашке и босиком побежала домой с криком: «Папка, я к тебе!..»

Боялись за нее, за ребенка, но ничего обошлось. И роды прошли легко, и молока было достаточно. Мальчишка оказался на удивление, крепенький и живой. Похож оказался на покойного деда. Вздохнули с облегчением, думали, что теперь-то она забудет горе, поправится, помягчает к мужу, к его семье. И вправду ночные плачи, истерики сразу прекратились, лицо прояснилось, даже улыбалась иной раз, глядя на ребенка. Но к мужу и Гуртовым теплее не стала: сдвигала брови, и глаза холодели, лишь только приближались к ней. К ребенку не подпускала — лицо ее кривилось страдальчески, когда те брали внучонка на руки.

В полгода перестала кормить грудью (молоко кончилось), а на следующий день без всяких объяснений ушла с ребенком в дом к матери, потребовала развода. Гуртовые приходили разбираться, упрашивали вернуться — она запиралась от них. Мать плакала, свои родственники все уговаривали — ни в какую! В конце концов Гуртовые пришли договариваться о разделе. Вернули приданое, а из денег, подаренных молодым на свадьбу, лишь четверть, поскольку Люба не работала, а декретных мало получила. Если есть претензии, сказала при этом Дора Павловна, то она готовы и больше отдать, на что Мария торопливо ответила, что нет, никаких претензий быть не может — она чувствовала себя виноватой за дочь и старалась всячески угодить Гуртовым. Дора Павловна оставила внуку импортный трикотажный костюмчик, купленный на вырост. Уходя, она плакала, причитала над ним.

Все это рассказали мне словоохотливые родственники и соседи, с которыми я не виделся давненько уже. Многие из наших сочувствовали Гуртовым: мол, хотели сохранить семью, а Любу осуждали — нельзя же так эгоистично вести себя. От них я узнал, что вскоре после этого Жорка сошелся с Юлькой, которая давно уже живет у Гуртовых, и на днях готовят новую свадьбу. Юлька и в торжестве своем все никак не могла простить Любе первой свадьбы, хаяла ее в пересудах. «Худая она, квелая. А после того совсем высохла как щепка. Негодная она в постели, вот Жорка ее и бросил. Понял, что не на ту польстился», — сообщала она подружкам по секрету. Ее осаживали, даже стыдили, но, посудачив, люди соглашались со вздохом, что крепкотелая Юлька как-то больше подходит мордатому Жорке, вместе они как-то больше личат.

Зашел я проведать и Марию. Она была здорова, бодра, но показалась мне сильно сдавшей за те несколько лет, что мы не виделись. Дома у нее все блистало чистотой и порядком, но без Ивана дом казался пустым…

Любу я не застал. Она уехала накануне в город, где подыскивала работу и жилье, чтобы потом взять ребенка к себе. Мать упрашивала ее, отговаривала, но она поставила на своем, заявив, что хоть на Сахалин завербуется, а в Мамонове жить не будет. Уехала без определенных планов и без всяких причин — просто все ей здесь опротивело, и родственники тоже. «Не понимаю я ее, — жаловалась Мария. — Чего она на родных-то так осердилась? Какие они ни есть, а все родня, все в случае чего помогут… Они, говорит, нехорошо живут, неправильно. Живут как умеют, как все живут. Звала и меня с собой: продай дом и уедем. Да куда ж мне без своего дома, без хозяйства — приросла тут… Очень уж она тоскует по отцу, очень убивается. И сына Иваном записала, хоть Гуртовые хотели назвать Аркадием. Тоже целое дело было!..»

Я спросил, отчего не поладили с Жоркой. «Не говорит ничего. Да небось и сама не знает. Парень он видный, неглупый. До женитьбы еще погуливал, а после бросил сразу. В дело втянулся, добычливый такой. От девок отбою нет. Вон уж с другой сошелся, слыхали небось…»

Маленький Ванюшка спал в другой комнате. Я попросил Марию показать его. Мы тихо открыли дверь. Розовый пухлый младенец спал в кроватке с соской во рту. Он и вправду походил на Ивана, такой же лобастенький. Почувствовав наше присутствие, ребенок шевельнулся, затеребил пухлыми губами соску и улыбнулся во сне…

Давно я не был в родном Мамонове, и теперь во многом не узнавал его. Село наше старинное, казацкое. Еще в XVI веке, как сказано в источниках, беглые крестьяне создали на реке Яик свою вольную полувоенную общину. Их стали называть казаками, что в переводе с тюркского означает вольный, свободный человек. Казачество не знало крепостного гнета. Народ здесь испокон веку жил смелый, волевой, предприимчивый.

Село наше Мамоново среди других считалось богатым селом. Здесь бывали большие ярмарки, шла бойкая торговля с Прикаспием. Туда везли хлеб, оттуда рыбу: осетров, севрюгу, белорыбицу. От тех времен осталась посреди села белокаменная шатровая церковь с высокой колокольней, редкой для села громадности и благолепия, превращенная в двадцатых годах в склад, а ныне пустующая в ожидании давно обещанной реставрации.

Пшеница здесь на южноуральских черноземах хорошо родила, скота много держали — до войны еще было в колхозе большое стадо. Потом поблизости нашли нефть и газ, колхозные земли и пастбища ушли под вышки и компрессорные станции. Большинство земляков теперь работает на газодобыче, а кто и на химкомбинате, в город ездят за тридцать километров туда и обратно.

Город, который раньше считался далеко, теперь, благодаря автобусному сообщению, приблизился. Да и расширяется он именно в вашу сторону. Теперь в ясный день на горизонте видны даже заводские дымы, а по ночам небо в той стороне чуть подсвечено каким-то призрачным фосфорическим сиянием.

И в самом Мамонове блочных домов понастроили, торговых центров, «стекляшек», так что от города и не отличишь. Раньше почти все здесь знали друг друга, а теперь одни разъехались, другие, наоборот, из иных краев приехали, и стало, как в городе: живут в соседних домах, на одной улице, а не знают друг друга. Теперь уж и не село это, а официально поселок городского типа считается.

Старожилы ворчат, что жизнь стала скучнее, что праздников таких нет, на гулянках не поют красно, не пляшут от души, как раньше. Но молодежь довольна: кинотеатр открылся, ресторан, кафе-стекляшка возле автостанции, в ДК дискотека по выходным. Да и в самом деле люди неплохо живут: заработки приличные, в каждом доме телевизор, холодильник, каждый третий машину или мотоцикл имеет. Чего жаловаться, все при деле, многие образование получили — вон сколько ходит с институтским значком.

Уже и в самом Мамонове начал строиться какой-то газоперерабатывающий завод. На берегу Урала, на вдоль и поперек разрытой земле поднялись его внушительные корпуса, какие-то марсианского вида серебристые трубы и газгольдеры. Но, несмотря на завод, на сборно-блочные высотки, которые местные жители с гордостью показывают приезжим, само Мамоново показалось мне более провинциальным, чем раньше. На высотки я ведь и в других городах насмотрелся досыта, а вот великолепные заречные дали, былинный степной простор заслонила стройка с ее длинными кирпичными корпусами, сложными переплетениями каких-то коммуникаций, дымящими трубами. Весь берег Урала вокруг стройплощадки разрыт — перепахан, растерзан бульдозерами и экскаваторами. Когда-нибудь все это достроят, заделают, заасфальтируют, может быть, насадят красивые деревья, разобьют клумбы и цветники, но сейчас вид был унылый, развороченный.

Со смутным чувством я уезжал из поселка. Грустно было, что родина, которую там, в Москве, вдали от нее, вспоминаешь с теплым чувством, где жизнь, по прежним воспоминаниям, кажется проще и милее, на самом деле не такова. Наверное, в этом есть какой-то эгоизм, но хочется, чтобы родной уголок, где родился и вырос, всегда оставался патриархально уютным. А жизнь между тем не обходит и его стороной. Время все сущее безжалостно мнет, как глину, мнет, чтобы вылепить что-то новое.

Но что же именно? Бог весть…

1989