Пригород Каира. Мы проходим ряд повернутых углом к улице домиков с проходными дворами. Долго спускаемся по ступенькам меж полуразрушенных стен к маленькой круглой площади. Обшарпанная мечеть с ветхим минаретом замыкает ее снизу подобно уличному тупику. Слева от мечети мы входим в деревянную пристройку, которая снаружи выглядит как большая садовая беседка. Внутри нее — высокое помещение, свод с орнаментом, где отваливаются и крошатся сгнившие детали шедевра мусульманского искусства. Вверху, вдоль стены, зал обегает ажурная галерея.

Незадолго до того я осматривал большие мечети «Мохамед Али» и «Султан Гасан». Огромные залы, роскошные, парящие в воздухе купола. Обширные плоскости покрыты пламенеющими коврами, на бесчисленных цепях и золотистых шнурах висят стеклянные шары электрического освещения. Это не храм, думал я, а замок, сераль, дворец падишаха, что взывает к Аллаху. Мохамед, пророк его, был помещиком, ленным владельцем и генералом. Ислам — религия, учрежденная властью. В ней мало стихии, страстной тоски, таинственности, тени, несчастной любви, то есть — мистики! День мусульманина до последней секунды наполнен Аллахом, распорядителем, по сути, могущественного церемониала, которому необходимо следовать. Я не понимал, глядя на сверкающие красками пустые мечети, ту силу, что создала святость дервиша и неистовство бойца, покорившего когда-то половину мира.

Здесь мне суждено было эту силу ощутить.

В помещении, где мы находились, не было никакого блеска, ничего священного. Оно казалось подозрительным, постыдным местом, которое пользуется дурной славой, в котором возникают заговоры и совершаются оргии. В середине, огороженной перилами, вырезана была многоугольная, почти круглая площадка для пляски. Это напоминало о цирке, о европейском бальном зале и танцевальном варьете. Эта площадка, словно зеркалом, была покрыта до блеска отшлифованными и крепко пригнанными досками, в то время как мы, зрители, стояли вокруг, за перилами, на хорошо утрамбованной земле. Нас немного: английский пастор, несколько арабов и галдящих детей. Позже пришло несколько иностранцев.

Все ждут спокойно и терпеливо, хотя прошло уже три четверти часа с заранее объявленного начала представления.

Наконец из яркого дневного света в сумеречную мечеть входят несколько бедно одетых фигур. Никто не обращает на них внимания. Старики! Усталые, изможденные лица! Седые бороды! На головах высокие бурые шапки, длинные белые нижние юбки туго стянуты поясами вокруг бедер, сверху надеты черные накидные плащи, на босых ногах — стоптанные домашние туфли.

Хасан — мой гид — объясняет, что эти дервиши — не арабы, а персы. Из его сомнительной учености вытекает, что речь идет о малоазиатской секте дервишей, которая считает своим основателем султана Мохамеда Ахмеда, жившего четыре столетия назад. Я принимаю к сведению его поучение. Однако не звали ли светлейшего повелителя дервишей, великого Махди Судана, тоже Мохамедом Ахмедом?

Стариков приходит все больше. Все они кажутся больными и слабыми. То, что эти жалкие бедняги могут плясать и впадать в экстаз, представляется совершенно невероятным.

Среди них я заметил только двух мужчин помоложе. Один — сорокалетний, явно персидского типа, со спокойным и серьезным лицом. Изредка встречаются в Муски такие невозмутимые, скромные лица торговцев, бескорыстно позволяющих иностранцу пройти мимо, не окликая его. Другой — миловидный симпатичный юноша лет двадцати.

Видимо, все дервиши в сборе. Тихо ворча, не задерживаясь и не суетясь, они снимают туфли за перилами и вступают в предназначенный для пляски круг. Теперь их можно сосчитать. Тринадцать. Они тотчас садятся поодаль друг от друга на циновки, расстеленные по окружности. Они спокойно сидят, скрестив ноги, безо всякого напряжения, не глядя на зрителей, никак не проявляя достоинства жрецов. Никто не разговаривает с соседями. Но это скорее следствие равнодушия, а не часть ритуала. Большинство... нет, все они — простые люди из низших сословий. Кроме перса в расцвете сил и стройного Вениамина всем остальным должно быть лет пятьдесят-шестьдесят. Лица их — желтые и серые. Не вижу среди них ни одного человека африканского типа.

Между тем семь или восемь мужчин в такой же одежде поднимаются на галерею и садятся на хорах в юго-восточной части. Это — исполнители сур и музыканты. Внутри круга, с краю, аккурат напротив хоров, то есть по направлению к Мекке, постелен маленький молитвенный коврик; дервиши держатся на почтительном расстоянии от него.

Сидящие сохраняют полную неподвижность, когда в круг входят две новые персоны. Один — красивый мужчина, полный благородного достоинства. На нем тоже желтая шапка, текья дервишей, но обшитая белым платком тарбуша, и одет он в длинный голубой плащ, под которым виднеется черная сутана, а под сутаной — европейские панталоны и изящные полусапожки. Это шейх дервишей. Его ранг и титул Хасан не может мне назвать. Но и ребенку ясно, что это — почитаемая и выдающаяся личность. Его белое лицо с широкими скулами покрыто бледностью, его нежные, но суровые глаза никого и ничего не видят.

Мягкая рыжая борода подчеркивает его благообразность. Вслед за шейхом в кольце перил появляется последний участник представления — семидесятилетний старик, не отличающийся одеждой от других дервишей, только вокруг его текьи тоже натянут платок тарбуша.

Я сразу догадался, что этот старец — более важная персона, чем верховный жрец, который по рангу, образованию и общественному положению — значительно выше этих бедных людей. У старика — очень смуглое, жестокое и злое лицо, лицо мастера, который всю жизнь занимался своим ремеслом и изучил все его тонкости, теперь же вынужден, верный долгу, с усталым презрением, со скукой направлять неловкие усилия своих преемников. Я наблюдал это выражение на лицах знаменитых старых актеров и великих виртуозов всех видов искусства. Этот мастер священного танца принадлежал к их числу.

Шейх дервишей расположился на молитвенном коврике. Он опустил взгляд. Лоб его обращен прямо к городу Пророка. Старейший садится на корточки во главе ряда дервишей, занимающих левый полукруг.

Долго ждем. В заострившихся чертах лица шейха видно напряжение молитвенной углубленности. Вдруг он резко наклоняется вперед и касается ладонями пола. Дервиши точно повторяют его жест. После этого истового поклона все принимают прежнее положение, шейх подносит ладони к лицу — так держат перед глазами игральные карты, — и начинает приглушенным басом властелина произносить молитву. Неожиданно он умолкает на полуслове, будто некто незримый резко его прерывает. Расставленные пальцы, на которых он словно что-то читает, и пухлые губы застыли в неподвижности.

К парапету галереи подходит мужчина и раскрывает книгу. («Коран, принадлежавший султану Ахмеду; святыне четыреста лет», — увивается вокруг меня Хасан.) Чтец декламирует длинную до бесконечности суру. Исполнение ее похоже на пение в церкви или в синагоге. Фиоритуры, длительные трели, морденты, группето, секвенции, гирлянды триолей. Все это мы уже слышали.

Верховный жрец отвечает короткой фразой.

Затем отрывистая барабанная дробь и быстрые фигурации инструмента, похожего на флейту, но звучащего как волынка. Под удары барабана дервиши как по команде встают — резко и словно в каком-то озарении. Это зрелище очень волнует. В глазах воинов веры сияет фанатичная решимость. Шейх тоже стоит. Я не заметил, как он поднялся. Барабан снова молчит. И только после длинной интродукции стенающей свирели он вместе с бубнами начинает скандировать ритм медленного марша. Скрипку в дуэте со свирелью это не сбивает.

Внизу, в круге, шейх первым делает три шага, оглядывается на цепочку дервишей и глубоким поклоном приветствует старейшего, который стоит во главе своих подопечных. Тот сразу же кланяется в ответ. Шейх шагает обратно вместе со стариком, который держится на строго определенном расстоянии. Шествие продолжается; шейх идет вперед, в то время как старец поворачивается к шагающему следом, чтобы поклониться ему точно так же, как склонялся перед старцем шейх. Каждый дервиш, один за другим, делает то же самое. В такт на четыре четверти ударных при беспорядочных наигрышах флейты церемония повторяется троекратно.

Затем музыка оживляется. Шейх и старец снова подходят друг к другу с поклонами. Они представляют собой врата, сквозь которые проходит каждый дервиш, целуя перед тем руки обоих «столпов». Минуя эти врата, дервиш, отделившись от грани круга, начинает медленно вращаться.

Флейта и скрипка уже не одиноки. Хриплые голоса стариков наверху усиливают хаос мелодий.

Дервиши, скрестив руки на плечах, по очереди проходят в узкие врата, затем наконец глубоко вздыхают и закрывают глаза. Они поднимают к Аллаху правую руку с пустой, принимающей благословение, тарелкой, левую же, растопырив пальцы, опускают, как стрелку часов, к земле. Молния прилетает и улетает, не сжигая их. Так пронизывает нас небесная жизнь и божественная милость. То, что жадно принимает тянущаяся вверх правая рука, левая, направленная вниз, должна заплатить смерти. Экстатическое Я — не более чем медиум божественного.

Дервиши вертятся еще весьма робко. Будто, кружась на вращающемся диске, они тщетно ищут его середину. Это изменчивые движения вальса, который они танцуют с сугубой осторожностью. Всё сужающимися кругами в убыстряющейся пляске устремляется каждый к центру. Белые нижние юбки раздуваются мерными взмахами и становятся похожи на куполообразные балетные платья. Каждая душа танцует в своем белом одеянии, как звезда — вокруг обеих осей Вселенной: своей собственной и неведомой вселенской сердцевины. Иероглиф вверх и вниз указующих рук остается неподвижен. Только одеяния дервишей вздымаются все выше. Теперь заметен работающий механизм жалких худых ног. В этом кружении вокруг себя самого кроется попытка сбросить все телесное как чуждо-физическое и в равномерном движении обрести свое истинное Я.

По лицам некоторых пляшущих видно, что эта попытка удалась; самое интимное в них становится очевидным.

Коренастый старик с толстым пузом прямо-таки парит в воздухе, что так противоречит его телосложению. Принимающая правая почти касается его головы; на лице блаженство, духовно просветленное наслаждение. Этот старец похож на деревенского парня, впервые танцующего со своей возлюбленной.

Другой дервиш, низкорослый, обросший бородой старик, вынужден при каждом обороте делать судорожный рывок. В нем обнаруживается трогательная сущность изгоя, что упрямо и безнадежно обхаживает недосягаемое.

Сорокалетний перс, тоже дородный мужчина, вертится волчком безо всяких усилий. Его сокровенная сущность проявляется в восторженном блаженстве и ощущении полной гармонии. Вся эта первобытная одержимость, однако, подобна наслаждению творчества, которое ведь тоже не что иное, как мгновение самоуглубленности и самообретения.

Старейший — строгий, гордый танцмейстер — шагает между пляшущими, особо не обращая на них внимания. Черный плащ по-прежнему на нем. Неземное счастье пляски для него в далеком прошлом. Он — изнуренная, ущербная центральная ось всего этого действа. Но былое первенство в культе лежит еще вокруг его губ презрительной складкой. Внезапно его перламутровые грустные глаза оживают. Мимо него, вращаясь, движется двадцатилетний дервиш. Его обороты стремительнее, чем у других, хотя несколько суматошны и не всегда попадают в такт. Ступни его торопятся оттолкнуться от пола, лицо запрокинуто, рот с узкими усиками полуоткрыт. Мастер морщит веки в снисходительной усмешке. Затем следует за молодым дервишем по всему кругу. Деловито и внимательно следит он только за ногами плясуна. Когда он снова проходит мимо нас, к каменной строгости его лица примешана озлобленная отцовская заботливость. Исчерпавший себя гений открывает новый талант.

Во время всего представления шейх дервишей неподвижно стоит около молитвенного коврика. Темп музыки не меняется. Только барабан своими акцентами несколько раз смещает ее ритм.

Семь минут спустя мастер коротко стучит ногой по полу. Кружащиеся фигуры немедленно останавливаются. Ни на одном лице — ни капельки пота, ни следа усталости. Любой европеец уже через минуту упал бы от страшного головокружения. А дервиши спокойно отходят каждый на свое место. Их не смущает возвращение из глубин их существа в мир условностей.

Снова поклоны и обходы. Снова шейх и танцмейстер образуют врата, сквозь которые проходят посвященные. Но музыка уже другая. Это сильно акцентированный такт на три четверти. В хриплые голоса вплетается голос поющий и причитающий. Танец теперь гораздо стремительней, гипнотическое состояние пляшущих значительно глубже. Старейший дервиш еще пристальнее следит за новичком. Его безразличие исчезло. Быстрая смена изумления, неодобрения, удовольствия, разочарования и заинтересованности, сохраняющих упрямую немоту. Шейх стоит неподвижно. Только раз я замечаю, как короткий загадочный трепет пробегает по его крепкому стройному телу. Раньше, чем после первого тура, страж танца стучит по полу.

В третий раз начинается священнодействие приветствий и переходов. Музыканты наверху выдают все, на что способны. Скрипка и свирель стенают в суматошных триолях, старики протяжно воют и булькают всхлипывающими форшлагами, барабан и бубны неистово отбивают новый ритм.

Зубы пляшущих крепко сжаты, ноздри судорожно раздуваются. Руки застыли в неподвижном зигзаге. Они словно огромные живые куклы, которых заставляют кружиться проволока и гвозди. Танцмейстер вышел теперь из среды плясунов, которые в яростном вращении минуют, однако, пустой центр круга. Будто отброшенный за ненадобностью, стоит старик на краю кипящей жизни, которую оценивает теперь с уверенностью опытного знатока. В лицах уже не наслаждение, не гармония, не вся тщетность преходящего; лица являют собой серое застывшее зеркало того, в чем уже нет ничего личного. Единственная страсть, кажется, приводит эти куклы в движение: стремление к центру. Но какая-то таинственная сила запрещает им войти в него, как ни заманивает и ни гонит их туда музыка. Точно у слепых, веки их обращены внутрь. Но ни в одном из этих стариков не заметна ни одышка, ни учащенное сердцебиение. Вождь пляски безжалостен. С холодной деловитостью наблюдает он за экстазом, не подавая избавительного знака. Пусть все они падут замертво — отжившие свое старики и новые адепты. Он ждет...

И тут происходит нечто великолепное!

Высокая фигура шейха в синем плаще резко сгибается. Мы слышим его прерывистое дыхание. Тело его извивается, словно в когтях грифа, что пытается оторвать его от земли. Внезапно шейх с невыразимой, божественной грацией срывается с места.

Чего никогда не сможет сделать европеец — в три прыжка, играючи, шейх в голубом плаще достигает центра круга. Он взлетает и ныряет, будто не доски пола поддерживают его, а волны волшебного моря. Он кружится вокруг священной точки, пока полностью не сливается с ней. Как завораживающе прекрасны эти стремительные, эластичные движения! Ему не нужно напряженно бороться со своим телом, как остальным, что вызывают теперь сочувствие. Все в нем — полет. Так пророк танцует на поверхности вод и взмывает в воздух.

Пока музыка раздувает слабые свои легкие до предела, шейх вступает в центр. И, ни на йоту не сходя с места, вихрем вращается вокруг оси, связующей зенит и хадес. В ярко голубом плаще, скрестив руки, полностью погруженный в себя, пульсирует в пляске центр мира. В белых льняных одеяниях, что распахиваются все шире и вздымаются все выше, танцуют души, правой рукой принимающие милость, левой — искупающие вину.

 

1925