Верди. Роман оперы

Верфель Франц

Эпилог

 

 

I

…Что вы мне оставляете на долгие дни мои в Сант Агате? Жить наедине с плодом своего труда было моим великим счастьем; но теперь оно уже больше не мое, это творение…

Верди – либреттисту Бойто в день после премьеры «Отелло»

Поездка маэстро Джузеппе Верди в Венецию осталась тайной. Те немногие лица, с кем он там встречался, хранили молчание, так что ни в одной сколько-нибудь обстоятельной биографии маэстро об этом эпизоде не упоминается – ни у Мональди, Перинелло, Кекки, ни у Пицци, Резаско или Браганьоло.

Сам Верди никогда о нем не говорил и даже старался скрыть свою странную вылазку, так как стыдился всего непривычного и экстравагантного. Винья через месяц умер. С сенатором маэстро два года спустя встретился в Милане. На этот раз добрый друг из ревности вел себя очень сдержанно, почти что вызывающе. Окружавшая Верди толпа приверженцев злила его до бешенства.

Как ни сомневался скептик в новом откровении, то, чего он больше не ждал, на что не надеялся больше, свершилось. Десятилетнее бессилие, кризис, затмение творческой силы миновали, как рассеянная светом тень. В ту секунду, когда из груди человека, подавленного ужасом жизни пред лицом стигийской лагуны, суровый голос вырвал песню: «Вендетта!» – в ту секунду с него точно спало заклятие. Конечно, возрождение к жизни наступило не так резко, не так драматически. Но уже в ближайшие недели во время частых прогулок на Аквасолу все повелительней вставали музыкальные образы. Звуковые образы, а не нотные знаки, как в период бесплодной работы над «Лиром». И странно это складывалось теперь: Верди упирался.

Однако настал день, когда сопротивление оказалось тщетным. Музыкальный отрывок возник на бумаге. Неуклюжий, строптивый, трепещущий! Настоящая мощная кабалетта, как в бурные времена «Аттилы» или «Битвы при Леньяно».

Глубоко удивленный, маэстро улыбался, когда попробовал сыграть на рояле эту дикую песню, для которой он сам сложил короткие, отрывистые слова. Музыка эта возникла из того нечленораздельного возгласа «вендетта». Впоследствии она превратилась в величественное прощание Отелло:

Уйди же, уйди навсегда, о память святая! И во вторичном превращении сложилась в знаменитую клятву:

Под мраморным сводом небес. Так наконец пробил час и для бойтовского либретто.

После долгих колебаний, промедлений, сомнений Верди решил написать партитуру к этому тексту. Его глубоко волновала самоотверженность младшего товарища – тот ведь мог бы и сам положить на музыку свой шедевр.

И даже год спустя, когда уже было написано немало сцен, маэстро настойчиво предлагал Бойто-музыканту взять у него назад либретто поэта Бойто!

Непомрачимо прекрасным переживанием прошли для Верди три года работы над «Отелло». Страстное стремление скорей прийти к концу не имело больше власти над маэстро, как в первые годы его творчества, и не испытывал он терзаний совести над каждой вновь написанной страницей – как в период «Лира». Впервые он свободно, без щемящего сомнения, наслаждался полной радостью мастерства.

Его нигде не караулили ловушки – он слишком вырос, чтобы в них попасть, и не приходилось судорожным усилием брать с разбега препятствия. Он парил!

Генуэзцы-современники рассказывают, что им в эти годы вечерами нередко случалось видеть старого маэстро остановившимся под газовым фонарем с тетрадкой в руках. С блаженно-рассеянным видом, никого не узнавая, он вносил в нее свои заметки.

Верди так полюбил партитуру «Отелло», что долго отодвигал ее завершение, страшась того часа, когда с ним не будет больше этой его милой спутницы, с которой он сросся душой. «Мой бедный Отелло», – говорил он в письмах, отослав переписчику последний акт.

В вечер разлуки он был угрюм и несносен.

Он метался по высоким комнатам своей квартиры. Брюзжал, что мебель, как расставили ее двадцать лет тому назад, так и стоит несуразно до сих пор. Завтра непременно надо будет все передвинуть.

Искал какую-то книгу. Ее, конечно, украли – как гаванские сигары на прошлой неделе.

Обед доставил желанный повод для колких нападок. Макароны просто несъедобны. Надо призвать к ответу кухарку. Лились слезы. Назревала семейная драма. Джузеппина не сдавалась. В споре перебирались старые проступки, давно покрытые пылью времен.

Собрав последние остатки умиротворяющей покорности, супруга вздохнула:

– Никто не знает, что ты за человек! Дай нам бог, чтоб ты не написал больше ни одной оперы.

Маэстро съязвил:

– Ищи утешения в религии!

Насмешка переполнила чашу. Набожная Пеппина вышла из комнаты.

Из-за этой перепалки ежевечерняя одинокая партия в вист между супругами Верди запоздала на полчаса. Так долго не могли они помириться!

 

II

Миновала бурная зима первой постановки «Отелло». Великолепная весна Предлагала награду за неприятности и огорчения, которые неизбежно приносит театр.

В Сант Агате были гости. Только самые близкие друзья: Бойто и Джулио Рикорди. Пообедали на террасе, пили черный кофе. В седьмом часу оба гостя всполошились. Чтобы захватить миланский поезд, им надо было через два часа быть на железнодорожной станции Фьоренцуола Арда. Кончился их отдых.

Маэстро втихомолку давно распорядился заложить лошадей. Он решил проехать часть пути вместе с друзьями – нужно было дать распоряжения управляющему.

Пеппина, проводив гостей до плакучих ив у въезда в парк, распрощалась.

Верди устроился в коляске на переднем сиденье – друзья возражали, но он взмахом руки отвел их протесты. Вопрос был исчерпан. С аллеей тополей кончилось имение и открылся трезвый пейзаж Ломбардской равнины. На майских нивах хорошо и красиво всходили хлеба. Корячились обрубленные суковатые вязы. В сотне водостоков, изрезавших плодоносную землю, занимался закат. Маэстро то и дело молча указывал на какую-нибудь мызу, на трубу сыроварни, на канаву. Это все принадлежало к Сант Агате, было созданием ее владельца. Когда же коляска подкатила к конному заводу и к манежу, Верди совсем разволновался. Лошади были его страстью.

В ста метрах от усадьбы управляющего он приказал остановиться. Но не дал коляске стать, соскочил на ходу, кивнул на прощание друзьям и быстро зашагал к усадьбе. За ним поспешала длинная тень.

– Вот вам – дряхлый старик, – сказал Бойто.

Друзья улыбнулись вслед удалявшемуся маэстро. Они были ровесники – обоим за сорок – и были исполнены той особенной легкой растроганности, какая свойственна мужчинам в этом возрасте.

Надвигался вечер, своенравный и пленительно печальный. Джулио Рикорди откинул голову. Ничто в его лице не выдавало купца, это был скорее хрупкий сплав двух типов – аристократа и ученого. Джулио был наследником завоевателей. Помолчав, он обратился к Бойто:

– Был ты когда-нибудь совсем близок с ним?

Бойто, отвечая, не дал ни на полтона измениться своей строгой англизированной физиономии.

– Близок? Это не существенно! Он человек, которого я люблю больше всех на свете.

– Ты прав, Бойто. Но почему же мы так его любим? Он замкнут, суров, до грубости неприступен, не проявляет к другим сколь-нибудь глубокого интереса или же скрывает его… И все же его любят, как никого на свете.

– Может быть, это тайна чистоты.

– А что ты называешь чистотой?

– Невинность, прямоту, непорочное дитя в душе человека.

Рикорди, видимо, не был удовлетворен. Он уперся подбородком в набалдашник трости.

– В качестве издателя я приобрел нелепую профессию – общаться с великими людьми. Они большей частью очень вежливы, все эти господа знаменитости; соблюдая расстояние, рассыпаются в чопорных похвалах. Но, уверяю тебя, частенько я при этом чувствую себя приниженным и оскорбленным. А Верди, старый упрямец, меня возвышает. В его присутствии я знаю полную цену самому себе.

– Мне захотелось, – рассмеялся Бойто, – сымпровизировать классификацию великих людей. Итак, начинаю! Есть два типа гениев – пророческий и гомеровский. Берегись пророков! Они – людоеды, вербовщики прозелитов, рекламные герои и тираны…

– А разве маэстро не бывает тираном?

– Ради себя, ради своего интереса – никогда! Он помешан на справедливости.

– Значит, он принадлежит к гомеровскому типу?

– Тоже нет. На первом же примере моя классификация оказалась ни к черту не годна! Знаешь, почему Верди так застенчив? Он скрывает нечто на дне души. Нечто, чего никто не должен заподозрить. А что именно? Для этого нет слов. Назовем это высшим, трансцендентальным материнским чувством! Фу! Это звучит пресно, как немецкая диссертация. «Любовь» же звучит и вовсе неточно. Ну, ты, может быть, меня поймешь.

Они въехали в небольшой городок. По случаю воскресенья на площади играл городской оркестр (четырнадцать человек). Господская коляска из Сант Агаты не прошла незамеченной. Кто знает: может, в ней сидит сам маэстро! Музыка грянула хор из «Набукко»: «Va pensiero!» Барабанщик неистовствовал. Крестьяне ревом голосов подхватили мелодию. Как суверен в своем экипаже прорезает бурю оваций и народного гимна, так промчалась легкая коляска сквозь музыку, площадь, городок.

Яркий полумесяц сжалился над сумерками.

Бойко тихо заговорил:

– Только слава бывает права!

Рикорди испугался:

– Неужели ты стал преклоняться перед успехом?

Бойто не расслышал вопроса. Он грустно развивал свою мысль:

– Что есть произведение искусства? Когда оно хорошо, когда плохо? В конце концов каждый из нас может предложить новую мелодию. Но все дело в том, будет ли она принята. Бывают мертвые, безвестные шедевры. Но раз они мертвы, я уже не считаю их шедеврами. Их, правда, ценит племя неудачников. Но только в отместку славе. Какая таинственная штука – слава! Люди подхватят мелодию, произведение, имя. Они наслаждаются им и наполняют его, как сосуд, своими собственными видениями и слезами. Возникает сокровенное единение в творчестве – обе стороны и дают и берут. Здесь не только гений и судьба; неизъяснимая сила играет там, где человек или его деяние превращаются в легенду.

Джулио стало не по себе от такой философии славы. Он знал, что его друг был исстари подвержен опасному соблазну мистицизма. Бойто добавил несколько слов о теологическом понимании благодати, которое будто бы стоит в некоей связи с этим вопросом. Затем перешли на обыденные предметы.

Однако маэстро по-прежнему занимал их мысли. Разговор незаметно опять вернулся к нему. Бойто признался:

– Мои отношения с Верди сложились очень странно. Я – его Павел. Было время, когда я его ненавидел и преследовал, считал его музыку скверной. Я был тогда совершенно ослеплен Вагнером…

Рикорди перебил:

– Вагнер! Сколько он, верно, выстрадал из-за Вагнера! Обмолвился он об этом хоть когда-нибудь?

– Никогда ни единым словом! Ты знаешь сам. Он, случалось, высказывался о Вагнере. Раньше редко, последнее время чаще. Но всегда по существу – дельно и трезво, как он говорит обо всем. Может быть, он вовсе и не страдал из-за него!

– Большое несчастье, что они никогда не виделись, никогда не говорили друг с другом. Какая была бы встреча! Я люблю представлять ее себе.

Бойто держался другого мнения:

– Несчастье, думаешь? Такие встречи чаще всего кончаются учтивым непониманием.

Зашла речь об «Отелло». Джулио Рикорди спросил:

– А ты находишь в партитуре хотя бы что-нибудь от Вагнера?

– Кто так говорит, у того нет ушей. «Отелло» – чистейшее вполне последовательное развитие «Риголетто».

– В этом характерная черта Верди и его величайшая заслуга! Он всегда защищал нашу музыку, и ты помог ему прийти к победе.

– Теперь последует комическая опера.

Бойто вдруг развеселился:

– Во всем свете не сыщешь еще одного такого хозяина и двух таких гостей: повернули друг к другу спины, а гадостей не говорят.

Друзья приехали в Арду как раз вовремя. Поезд должен был прийти через несколько минут. Они сели на скамейку на платформе. Бойто нервно шарил по карманам. Шла обычная охота за пропавшим билетом. Он вытащил вдруг неуклюжую перчатку – толстую шерстяную перчатку, какие применяются при садовых работах. От Рикорди это не ускользнуло.

– Что за чудище? Неужели твоя перчатка?

– Нет! Это перчатка Верди.

– Ты ее засунул нечаянно в карман?

– Я ее украл!

– Что?

– Украл! Да, я ее украл, как сувенир, как автограф, как бог знает что! Внезапное побуждение! Порыв страсти! Кроме шуток! Я не мог удержаться. Да! Смейся теперь сколько хочешь!

Джулио Рикорди и впрямь рассмеялся. Но в этом смехе не было ни капли сарказма.

– Смотрите: знаменитый композитор, автор «Мефистофеля», великий поэт! Ессо il leone!

Бойто поспешно сунул перчатку в карман.

– Считай меня чем угодно – школьником, кисейной барышней, американцем! Пошли!

Поезд подкатил.

 

III

В последние три года умирающего столетия овдовевший маэстро не мог выносить пустоту Сант Агаты.

Он жил в миланском Гранд-Отеле, где его опекал и холил, как ребенка, превосходный персонал коммендаторе Шпаца.

Как-то под вечер, в неурочный час, в рабочую комнату Верди зашел Арриго Бойто. Старик очень испугался и сидел с виноватым лицом.

Бойто увидел разложенную на столе нотную бумагу – множество исписанных страниц. Не постеснявшись смущения маэстро, – спасаться было поздно, он только судорожно смотрел в окно, – гость с жадным любопытством набросился на рукописи. Он давно угадал, что настойчивые уверения маэстро, будто он проводит дни свои в праздности, не совсем отвечали истине. Уединенные дневные часы отдыха, когда никто не смел его тревожить, наводили на подозрения, как и робкая, всегда отрывочная игра на рояле, которая слышалась порой в гостинице, в коридоре первого этажа. Все же верному Бойто, несмотря на все его хитрости, на уловки и подвохи, никак не удавалось проникнуть в тайну друга.

Но теперь неугомонный читал и вдруг разволновался:

– Но, маэстро, маэстро! Это же самое неслыханное, самое смелое из всего, что создано вами. Как можно прятать от людей такие сокровища?

– Бойто mio, вы, видно, не смыслите по-настоящему в музыке! Все это безделки, шалости, лепет, эксперименты старческого бессилия. Баста!

Не обращая внимания на протесты Верди, Бойто читал дальше и дальше. Наконец он поднял голову:

– Я никогда не читал ничего более радикального…

– Господи! Пять-шесть выисканных необычных оборотов импонируют вам больше, чем самая прекрасная мелодия, самая заветная чистота стиля.

– Почему вы этого никому не показываете?

– Нынешние композиторы, когда издают свои вещи, думают только о том, как бы им поразить коллег. Я же всегда чувствую ответственность перед публикой.

– Если так, маэстро, зачем же вы это записываете?

– Не могу совсем отказаться от этой чепухи! Я слишком много бываю в одиночестве. Задачки, пустячки, мелкие поделки! Таково уж, видите, наше время! Искусство перестало быть само собой понятным. Теперь не говорят, а упражняются в грамматике. Я слыхал, будто парижские художники хотят теперь писать только живопись. «Писать живопись!» Эх, такие времена всегда бывали. Содержание отмирает. И тогда кидаются в растерянности обновлять материал, обновлять средства. Полосы затишья!

– А вы, маэстро? Вы тоже?

– Да, я знаю, это недопустимо с моей стороны, недопустимо! Но в конце концов это остается моим частным делом!

Старик попробовал подобраться к своим нотам, но пришлось отступить – предприятие оказалось безнадежным. Дальнозоркими глазами, всегда глядевшими немного выше предмета, он посмотрел на друга:

– Послушайте, Бойто, я теперь докопался до правды и открыл истинного демона, сокровенную тайну всякого искусства. – Маэстро состроил при этих словах самое невинное лицо.

Бойто вопросительно воззрился на него.

– Тайна искусства – скука.

– Скука?

– Да. Все приемы воздействия по прошествии нескольких лет естественным образом должны наскучить. Приходится измышлять новые. Вот вам и весь прогресс в эстетике.

– Браво, маэстро!

Старик все еще глядел на друга наивными глазами. Бойто расхохотался. Хитрый Верди воспользовался мгновением и сгреб свои рукописи. Бойто слишком поздно разгадал военную хитрость противника:

– Маэстро, дайте мне эти ноты.

– Нет, мой друг, нет, нет, нет!

– Я их только прочту на досуге.

– Знаю, но я не могу потерпеть, чтоб вы тратили впустую свое драгоценное время. «Нерон» не должен ждать. – Листы исчезли в ящике стола.

Маэстро стоял в полумраке. Бойто, крайне разочарованный, подошел к нему ближе. Но тут он прочитал на милом восьмидесятипятилетнем лице в тысяче морщинок и лучистых складочек такое чудесное выражение просветленного лукавства, что его благородное сердце не выдержало, в глазах проступили слезы.

Теперь он глядел в окно.

Верди шарил по всем карманам, ища спичек. Наконец он их нашел и, одолев ряд новых и новых помех, зажег на рояле лампу. Затем он придвинул к инструменту второй стул и поставил на пульт старинную нотную тетрадь:

– Так-то, милый Бойто! А теперь давайте-ка сыграем одну из этих успокоительных и мастерских сонат несравненного Корелли. Но только одну! Больше мои глаза не выдерживают.