Маленький Родек, обычно безлюдный в декабре, редко видел на своем веку такое оживление как сегодня. Около полудня егери принесли раненого посланника. Они поняли, что везти его в Фюрстенштейн невозможно, и отправились в Родек, до которого было не больше четверти часа ходьбы. Роянов сделал необходимые распоряжения; прибывшим были предоставлены комнаты, которые обычно занимал принц, раненому оказали первую помощь и послали верхового за ближайшим врачом.

Когда доктор не оставил никакой надежды, в Фюрстенштейн был отправлен Штадингер, чтобы известить родственников; вскоре они приехали, но барон уже умирал. Он по-прежнему оставался в бессознательном состоянии и лежал без движения, а с исходом дня скончался.

К вечеру лесничий и Виллибальд вернулись в Фюрстенштейн. Еще до отъезда в Родек Шонау послал в город телеграмму, извещавшую посольство о несчастье, постигшем его главу, а теперь должен был послать извещение о смерти.

Регина осталась в Родеке со вдовой брата. Ждали утра, чтобы перевезти умершего в город, а до тех пор обе женщины находились возле него. Адельгейда, неутомимо исполнявшая свой долг у постели умирающего мужа, теперь, казалось, совершенно лишилась сил; неожиданное страшное событие надломило ее.

Гартмут стоял у окна своей комнаты на верхнем этаже и смотрел на пустынный, окутанный ночной мглой лес, призрачно белевший при свете звезд. Вчера выпал первый снег, и все кругом застыло под холодным белым одеянием; большая лужайка перед замком была занесена снегом, деревья покрылись тяжелым белым ковром, и под его тяжестью широкие ветви елей низко склонились над землей. Только на темном ночном небе спокойно и величаво горели множество звезд, а далеко на севере над горизонтом разливался легкий розовый свет, подобный первому проблеску утренней зари, хотя была еще темная морозная ночь.

Глаза Гартмута не отрывались от этого загадочного сияния. На душе у него было неспокойно, но в ее глубине слабо вспыхивала заря пробуждающегося утра. После той роковой беседы в лесу он не встречал Адельгейды и только сегодня увидел ее возле мужа, которого принесли в замок в крови, без сомнения, умирающим. Обстоятельства не допускали никаких воспоминаний и требовали немедленной помощи; он оказывал ее по мере сил, не переступая порога комнаты умирающего, и получал известия о нем только через врача. Он не показывался и Регине фон Эшенгаген и только позже поговорил с лесничим и Виллибальдом. Теперь все было кончено: Герберта фон Вальмодена не стало, его вдова была свободна.

При этой мысли из груди Гартмута вырвался глубокий вздох, но это был вздох радости; его чувство стало другим, совсем другим с того момента, когда он рискнул на большую игру с женщиной, которую любил, и проиграл. Тогда он понял, что их разделяет глубокая пропасть, но она не уменьшилась и теперь, когда брачные узы Адельгейды были разорваны; она боялась человека, который ни во что не верит, для которого нет ничего святого, ведь он был таким же, как и тогда.

В душе Гартмут попросил у нее прощение за то, что ввел в свою «Аривану» образ, носивший ее имя; и эта Ада снова поднялась на высоту, с которой спустилась с предостережением на устах, а люди остались на земле со своей горячей ненавистью и любовью. Гартмут Роянов не мог унять пылкую кровь, кипевшую в его жилах, не мог, да и не хотел покориться жизни, в которой долг был превыше всего; для чего же иначе природа одарила его гениальными способностями, которые всюду победоносно прокладывали ему дорогу, если не для того, чтобы возвысить его над долгом и будничной прозой жизни? А он знал, что голубые глаза Адельгейды будут неутомимо толкать его на эту ненавистную ему дорогу. Никогда! Ни за что!

Розовое сияние над лесом стало темнее и поднялось выше; его можно было принять теперь за отблеск громадного пожара. Но этот спокойный, равномерный свет не мог происходить от огня; он стоял неподвижно на севере, таинственный, высокий и далекий. Это было северное сияние в его пробуждающейся красоте.

Стук экипажа, приближавшегося к замку, вывел Гартмута из задумчивости. Было уже больше девяти часов, кто мог приехать так поздно? Может быть, другой врач, к которому тоже посылали, но которого не застали дома, или это был кто-то из Оствальдена, куда, вероятно, уже дошло известие? Экипаж направился к главному подъезду замка. Роянов пошел узнать, в чем дело.

Он уже дошел до лестницы, которая вела в переднюю, и поставил ногу на первую ступеньку, но вздрогнул и остановился, как окаменелый. Внизу раздавался голос, которого он не слышал десять долгих лет, но узнал его в первое же мгновение.

— Я приехал из посольства. Мы получили телеграмму, и я первым же поездом поспешил сюда. В каком он состоянии? Я могу его видеть?

Штадингер, встретивший приезжего, ответил так тихо, что его слов нельзя было расслышать, но, вероятно, приезжий все понял, потому что поспешно спросил:

— Неужели я опоздал?

— Да, господин фон Вальмоден скончался перед вечером. Последовала короткая пауза, потом незнакомец проговорил глухо, но твердо:

— Так проводите меня к его вдове! Доложите о полковнике Фалькенриде.

Штадингер пошел вперед; за ним следовала высокая фигура в военной форме. Оба давно уже скрылись в комнатах нижнего этажа, а Гартмут все еще стоял, ухватившись за перила лестницы, и пристально смотрел вниз; только когда Штадингер вернулся, он опомнился и пошел назад в свою комнату.

С четверть часа он беспокойно ходил взад и вперед, борясь с самим собой. Он никогда не умел усмирять свою гордость, не научился подчиняться, а перед глубоко оскорбленным отцом он должен был низко склонить голову, он это знал. В его душе опять проснулась жгучая тоска по отцу, и она наконец одержала победу.

«Нет, я не хочу больше бежать, как трус! Сейчас мы оказались с ним под одной крышей, в одних стенах, и я попытаюсь! Все-таки он мой отец, а я его сын».

Часы на башне Родека глухо и медленно пробили десять. В лесу было очень тихо и так же тихо было в доме, где лежал покойник. Управляющий и слуги легли спать; ушла отдохнуть и Регина фон Эшенгаген, уставшая от утомительного пути из Бургсдорфа и событий этого тяжелого дня. Только несколько окон в замке были слабо освещены, Адельгейда фон Вальмоден и полковник Фалькенрид еще не ложились.

Полковник решил, что завтра он проводит молодую женщину в город. Поговорив с ней и Региной, он долго стоял у трупа друга юности, который еще вчера тан уверенно крикнул ему: «До свиданья!» и был так полон планов относительно своего имения И надежд на будущее. Теперь всему пришел конец. Холодный, неподвижный лежал он на столе, и такой же отрешенный стоял (теперь Фалькенрид у окна своей комнаты. Даже такое страшное событие не могло поколебать его ледяное спокойствие, потому что он давно разучился смотреть на смерть как на несчастье, — тяжела жизнь, а не смерть.

Он молча смотрел в окно на зимнюю ночь и тоже видел странное, призрачное сияние, озарявшее мрак леса. Теперь далекий горизонт пылал темно-красным светом, и вся северная часть неба казалась раскаленной невидимым пламенем; звезды мерцали словно сквозь пурпурную завесу. Вдруг по небу брызнули отдельные лучи; их становилось все больше и они поднимались се выше, к самому зениту, а под этим пылающим небом лежала Колодная, покрытая снегом земля. Северное сияние было в полном разгаре.

Фалькенрид так сосредоточился, любуясь сиянием, что не слышал, как дверь передней открылась и снова закрылась, потом тихо скрипнула притворенная дверь его собственной комнаты. Но вошедший не сделал ничего, чтобы обратить на себя его внимание, и застыл на пороге.

Полковник стоял у окна вполоборота, но колеблющийся свет горевшей на столе свечи позволял видеть его лицо, изборожденный горем лоб и совершенно седые волосы. У Гартмута сжалось сердце: такой страшной перемены он не ожидал. Кто был виноват этой преждевременной его старости?

Несколько минут прошло в глубоком молчании; потом в комнате раздался тихий и умоляющий, но полный с трудом сдерживаемой нежности голос.

— Отец!

Фалькенрид вздрогнул, как будто к нему обратился призрак; он медленно повернулся; на его лице было такое выражение, будто с ним на самом деле говорило привидение.

Гартмут быстро сделал несколько шагов к нему и остановился.

— Отец, это я! Я пришел...

Он замолчал, потому что встретился с глазами отца, которых он так боялся, и то, что увидел в них, лишило его мужества продолжать; он опустил голову и замолчал.

В лице полковника не было ни кровинки. Он не подозревал, что сын находится под одной с ним крышей, встреча задала его совершенно неподготовленным. Но у него не вырвалось восклицания, не видно было признаков гнева или растерянности; он стоял неподвижно и молча смотрел на того, кто был когда-то для него всем. Наконец он медленно поднял руку и указал на дверь.

— Уходи!

— Отец, выслушай меня!

— Уходи, говорю тебе!

— Нет, я не уйду! — страстно воскликнул Гартмут. — Я знаю, что наше примирение зависит от настоящей минуты. Я оскорбил тебя, и лишь теперь чувствую, насколько больно и глубоко; но ведь я был тогда семнадцатилетним мальчиком и пошел за своей матерью. Подумай об этом, отец, и прости меня, прости своего сына!

— Ты — сын женщины, имя которой носишь, а не мой! — резко ответил полковник. — Фалькенрид не может считать сыном бесчестного человека.

Гартмут едва не вспылил, услышав страшные слова; кровь ударила ему в голову, но его взгляд упал на седые волосы отца, на его лоб, и он сдержался.

Оба думали, что они одни в тиши ночи, и не подозревали, что их разговор состоялся при свидетеле. Адельгейда не ложилась спать; она знала, что все равно не уснет после волнений дня, так быстро сделавшего ее вдовой; все еще в темном дорожном платье, в котором была, во время несчастной поездки, она сидела в своей комнате, как вдруг услышала голос полковника. С кем он мог говорить в такой поздний час? Он никого не знал здесь, и его голос звучал как-то особенно глухо и угрожающе! Молодая женщина с беспокойством встала и вышла в переднюю, чтобы послушать, не случилось ли там чего-нибудь. Вдруг она услышала другой голос, знакомый ей, произнесший слово «отец», и, как молния, перед ней блеснула истина. Она остановилась, как пригвожденная к полу.

— Ты хочешь сделать эту минуту еще тяжелее для меня, — сказал Гартмут, едва владея собой. — Пусть так, я и не ожидал иного. Вальмоден, конечно, сказал тебе все; воображаю, в каком виде он все представил! Но в таком случае он не мог умолчать и о том, чего я достиг. Я принес тебе лавры поэта, отец, первые лавры, заслуженные мной. Познакомься с моим произведением, пусть оно поговорит с твоим сердцем, и ты почувствуешь, что его творец не мог жить и дышать, оставаясь военным, ведь эта профессия убивает поэтический талант. Тогда ты забудешь мою несчастную мальчишескую выходку.

Это был опять Гартмут Роянов, говоривший пылко и самоуверенно, с апломбом, это был творец «Ариваны», для которого не существовало понятие долга или какие-либо ограничения. Но здесь он натолкнулся на скалу, о которую разбивались все его доводы.

— Мальчишескую выходку? — жестко повторил Фалькенрид. — Да, так назвали твой поступок, чтобы дать мне возможность остаться на службе; я же называю его иначе, так же, как все мои сослуживцы. Ты был накануне получения чина поручика, через несколько недель твое бегство было бы и перед законом постыдным дезертирством, и я лично никогда не расценивал его иначе. Ты был воспитан в строгих понятиях о чести и знал, что делал; ты был уже не мальчик. Кто скрывается от военной службы, являющейся его долгом перед отечеством, тот — дезертир; кто нарушает свое слово, тот — бесчестный человек; ты сделал и то, и другое. Впрочем, ты и тебе подобные без труда проделываете такие вещи.

Услышав эти беспощадные слова, Гартмут стиснул зубы и задрожал всем телом.

— Замолчи, отец, этого я не вынесу! — глухо заговорил он. — Я хотел смириться, сломить свою гордость, но ты сам отталкиваешь меня. Это та же жестокая суровость, которой ты когда-то оттолкнул мою мать; я знаю это от нее самой. В том, как сложилась ее жизнь, а вследствие этого и моя, во всем виновата лишь твоя суровость.

Полковник скрестил руки на груди, и его губы презрительно дрогнули.

— Знаешь от нее самой? Верю! Любая падшая женщина постарается скрыть от сына такую правду. Тогда я не хотел осквернять твой слух этой правдой, потому что ты был чист и невинен; теперь же ты, конечно, поймешь, если я скажу, что нашей разлуки требовала моя честь. Человек, опозоривший мое имя, пал от моей руки, а женщину, обманувшую меня, я оттолкнул.

Гартмут побледнел. Этого он не знал, даже не подозревал; он в самом деле думал, что причиной развода была только суровость, составлявшая врожденную черту характера его отца. И теперь в его глазах резко снизился авторитет матери, которую он так страстно любил.

— Я хотел оградить тебя от ядовитой атмосферы, окружавшей от ее влияния, — продолжал Фалькенрид. — Глупец! Даже без ее вмешательства ты был бы потерян для меня; ты унаследовал черты матери, в твоих жилах течет ее кровь, и рано или поздно на предъявила бы свои права; ты все-таки стал бы тем, кем тал — безродным проходимцем, не знающим ни отечества, ни чести.

— Это уже слишком! — дико вскрикнул Гартмут. — Называть меня такими словами я не позволю никому, даже тебе! Теперь вижу, что между нами примирение невозможно; я уйду, но свет будет судить иначе, чем ты! Он уже признал мое первое произведение, и я сумею добиться уважения, в котором мне отказывает родной отец!

Полковник смотрел на сына страшным взглядом и произнес медленно, леденящим голосом, отчеканивая каждое слово:

— Так позаботься о том, чтобы свет не узнал, что признанный поэт всего два года назад в Париже был шпионом.

Гартмут вздрогнул, точно пораженный выстрелом.

— Я? В Париже? Ты с ума сошел!

— Опять ломаешь комедию? Не трудись; я знаю все; Вальмоден предоставил мне доказательства того, какую роль играли в Париже Салика Роянова и ее сын. Я знаю источник средств для роскошной жизни, которую вы продолжали вести, хотя лишились имения. У вас было много клиентов, потому что они отличались замечательной ловкостью, и всякий, кто мог купить их услуги, получал их.

Гартмут стоял бледный, как привидение. Так вот на что намекал тогда Вальмоден! Тогда он не понял намека и искал объяснения совершенно в другом направлении. Так вот что скрывала от него мать, вот почему поцелуями и ласками она всегда заменяла ответы на его вопросы, усыпляя подозрения. Она дошла в своем падении до этого последнего позора, а ее сына обвиняли вместе с ней!

Наступившее молчание было ужасно, оно продолжалось несколько минут, когда же Гартмут заговорил, его голос был совершенно беззвучен, а слова отрывисто срывались с его губ.

— И ты думаешь... что я... что я знал об этом?

— Да! — холодно и твердо ответил полковник.

— Отец, ты не можешь, не должен подозревать меня в этом! Наказание было бы слишком ужасно! Ты должен мне верить, если я скажу тебе, что у меня не было даже тени сомнения, что часть нашего имущества уцелела, что... Поверь мне, отец!

— Нет! — холодно сказал Фалькенрид.

Гартмут вне себя бросился на колени.

— Отец, заклинаю тебя всем, что есть святого на небе и на земле! О, не смотри на меня такими страшными глазами! Ты сведешь меня с ума этим взглядом! Отец, даю тебе честное слово...

Его прервал страшный хохот отца.

— Честное слово? Как тогда в Бургсдорфе? Вставай! Брось ломать комедию! Меня ты ею не проведешь. Ты ушел от меня, нарушив слово, и возвращаешься с ложью; ты — настоящий сын своей матери! Иди своей дорогой, а я пойду своей. Я требую от тебя только одного: не смей носить фамилию Фалькенрида рядом с опозоренной фамилией Роянова; пусть свет не знает кто ты! Если же это случится, да падет Божий гнев на твою голову, потому что тогда я покончу с собой.

С криком ужаса Гартмут вскочил на ноги и бросился к отцу. Но тот остановил его повелительным движением руки.

— Может быть, ты думаешь, что я люблю жизнь? Я жил потому, что должен был жить, считал это своей обязанностью. Но есть граница, за которой человек избавляется от этой обязанности; ты знаешь ее и поступай сообразно с этим!

Он отвернулся от сына и снова отошел к окну. Гартмут, не сказав больше ни слова, вышел.

В передней огонь не горел, но она была освещена отблеском пылающего неба, и в этом свете стояла бледная как смерть женщина, глядя на вошедшего с выражением, не поддающимся описанию. Ему достаточно было взглянуть на нее, чтобы понять, что она слышала все. Это было ужаснее всего! Он подвергся такому смертельному унижению в присутствии женщины, которую любил, его втоптали в грязь у нее на глазах.

Гартмут сам не знал, как вышел из замка; он чувствовал только, что задыхается в этих стенах, что его как будто гонят отсюда фурии. Он опомнился под елью, нагибавшей над ним свои отяжелевшие от снега ветви. В лесу была морозная ночь, но по небу разливался таинственный свет и рассыпались дрожащие пурпурные лучи, сходящиеся в зените и образующие подобие короны — пылающее огненное знамение.