В ту первую ночь у Сариты, признался мне потом Ланг, в нем что-то сломалось, что-то заставило его поддаться чувству, которое он испытывал уже давно, но до сих пор упрямо подавлял в себе.

Ланг всегда старался не отставать от своего времени и с готовностью признавал, что это свойство — его главное оружие в борьбе за комфортную жизнь. Еще в первый президентский срок Рональда Рейгана он быстро поменял старомодные левые взгляды на более современные и стал сторонником рыночной экономики. В то время многие друзья Ланга, и я в том числе, забавлялись тем, что сочиняли нелепые анекдоты о Рейгане, Тэтчер и скорой гибели мирового капитализма. В романах Ланга с самого начала не было привычной повествовательности, они напоминали лабиринт, и вскоре Ланг стал любимцем ведущих интеллектуалов: остроумным и рьяным постмодернистом, золотой рыбкой в мутных водах балтийского реализма, где я сам был лишь избытком азота. Приход Ланга на телевидение также оказался поступком в угоду времени. Близкие друзья знали его как человека неуравновешенного и противоречивого, но объективы камер и свет прожекторов придавали ему умиротворенность, уравновешивали его инь и ян. На экране холодный и ироничный Ланг неожиданно представал воплощением тепла, обаяния и остроты ума. Мужское высокомерие и заносчивость таких телеведущих, как Сарасвуо, Штиллер, Харакка, соединились в Ланге с женской мягкостью и чуткостью Тастулы и Пиикко, что проявилось в его собственной передаче «Сумеречный час». Тут Ланг предстал в роли гипнотизера и провокатора, быстро обогнал своих коллег и несколько сезонов занимал первое место в зрительских рейтингах.

Однако в то лето, когда Ланг познакомился с Саритой, да и весь предыдущий год, он все чаще чувствовал себя изможденным и как бы выпотрошенным. Он говорил мне, что ему было все труднее общаться с людьми. Вернее, поправился он, не труднее, а безрадостней, словно про себя он понял: не важно, едет ли он к стареющей матери, ужинает с сыном, обедает с одной из бывших жен или спит с очередной незнакомкой, — настоящего общения между людьми больше нет, все это лишь посредственная мыльная опера, написанная посредственным сценаристом, унылая мешанина из картонных персонажей и скучных, банальных реплик. Все чаще, рассказывал Ланг, без особой причины его вдруг охватывала глубокая печаль, к горлу подступам комок и нутро заполняла свинцовая тяжесть. Когда пришла весна, он привычно поглядел на обнаженную красоту полусонного города и восхитился изысканностью вечернего белого света, который превращал дома Ульрикасборга и Эйры эпохи модерна в мерцающие сказочные дворцы. И все же, несмотря на это великолепие, в ту весну душа Ланга оставалась пустой и мертвой, и он впервые в жизни нашел красоту Гельсингфорса строгой и неприветливой, будто сутолока шпилей и башен, черных и зеленых крыш в старых кварталах города была тронута холодом и отчуждением, а город захлопнулся, как моллюск, скрыв в себе свою забытую историю. Лангу беспричинно хотелось плакать, словно северная весна и вся эта новая жизнь не принимали его шаткого мироощущения, словно свет взывал к глубинным потаенным чувствам и высмеивал слабость и отсутствие воли. Воли к чему? — спрашивал себя Ланг, делая все возможное, чтобы скрыть от окружающих свою уязвимую душу. Он ходил на встречи с издателями и продюсером, не спал по ночам, пытаясь начать наконец новую книгу, добросовестно записал последние передачи сезона, так что его нельзя было заподозрить ни в слабости, ни в неуверенности. Кроме того, он давал интервью в прессе и даже принял участие в телеигре «Что нового?» в одной команде с поэтом Таберманом. И до последнего сохранял маску иронии и сдержанной любезности, маску, к которой привыкли окружающие и которая так ему шла. Но когда наступившее лето избавило его от работы и записей в ежедневнике, на него навалилась усталость, справиться с которой было уже невозможно. Ланг спал по девять часов в сутки, однако не испытывал никакого желания вставать по утрам. Он не отвечал на телефонные звонки, выключил мобильный телефон и не прослушивал автоответчик городского телефона. Ближе к июлю он перестал вскрывать письма, которые сыпались на коврик перед дверью (его пугало их содержимое, и удивительно, но похвала теперь причиняла ему столько же боли, что и критика), а электронную почту не проверял уже почти месяц. А потом, в те долгие недели, проведенные в одиночестве, когда Ланг сидел за компьютером, катался на велосипеде и искал Сариту, рассудок начал изменять ему. У Ланга появились симптомы мании преследования. Когда он разыскивал по барам Сариту, ему казалось, что, глядя на него, люди перешептываются.

— Это Ланг, но какой же он замотанный! — слышалось ему.

Другой голос говорил тихонько:

— Ланг сильно сдал, в нем нет уже прежнего куража.

И третий:

— Кажется, зимой у него сильно упал зрительский рейтинг?

Ланг пытался прятаться от этих голосов. Он скрывался в обрывках старых зрительных образов и мелодий, которые в ту весну и лето начали мелькать у него перед глазами и звучать в голове; это были очень старые образы и мелодии — из детства и ранней юности, и в них присутствовали отец и мать, старшая сестра, тогдашние приятели, девушки, в которых он был влюблен. Однако иногда все эти люди казались настолько чужими, а сценография и музыка такими незнакомыми, что Ланг сомневался: может, это не его воспоминания, а какой-то фильм, который он видел давным-давно.

В ту первую ночь у Сариты Ланг после нескольких месяцев молчания предавался ностальгическим воспоминаниям. Около двух часов ночи они вылезли из постели и, завернувшись в одеяла, снова сели за стол. Пока они пили кальвадос и ели запеканку, купленную Саритой в супермаркете, Ланг рассказывал ей о далеких временах, когда деньги нельзя было получить через дырку в стене — надо было успеть в банк до четырех, а иначе останешься без средств к существованию, поскольку кредитные карточки и чековые книжки были привилегией богачей. Он рассказывал, как люди общались друг с другом до эпохи автоответчиков, мобильных телефонов и электронной почты, что некоторые просто не отвечали на звонки, их невозможно было разыскать, и приходилось ждать по нескольку дней, а порой недели или месяцы, пока они не вернутся из своих дальних путешествий.

Мы стали такими бестактными и избалованными, — разглагольствовал Ланг, — нам все подавай сразу, мы не желаем ждать ни минуты, для нас нет ничего святого, другие люди для нас — просто неизбежность, из которой либо можно извлечь пользу, либо нет.

— Да, — сухо ответила Сарита, — они, к примеру, вполне годятся на роль гостей ток-шоу.

Потом они вернулись в спальню, в окно монотонно застучал дождь, и Ланг рассказал Сарите о том, как однажды, много лет назад, он с другом, то есть со мной, на каникулах подрабатывал грузчиком в фирме по перевозке пианино. По вечерам они надевали майки «Лакост» и шли на дискотеку в Финский институт торговли клеить загорелых девчонок с блестящими розовыми губами. Он рассказал о счастье, которое испытал, когда поселился отдельно от родителей и стал независимым — в то лето, окончив школу, мы с Лангом сняли двухкомнатную квартиру, — рассказал о толстых коричневых конвертах, которые они получали в конце каждого месяца.

— Конверты? — переспросила Сарита.

— Конверты с получкой, — Ланг улыбнулся своим воспоминаниям, — шуршащие хрустящие купюры, целая пачка.

— А, получка, — сказала Сарита, — ну и дура же я.

— Неправда, — нежно произнес Ланг.

Они снова занимались любовью. Ланг чувствовал в себе какую-то кошачью лень и истому.

— У меня есть подозрение, что на самом деле ты гораздо умнее меня, — сказал он.

— Ну нет, — возразила Сарита, — ты умен, Ланг, чертовски умен и не пытайся разуверить меня.

— Ерунда все это, — сказал Ланг, — я просто устал, страшно устал.

— Я знаю, — ответила Сарита, — это слышно по твоему голосу. Ты как огонь, который вот-вот угаснет. — Взглянув удивленному Лангу в глаза, она добавила: — Ты понимаешь, что отстал от времени. Это огорчает тебя и пугает, потому что твоя способность шагать в ногу со временем помогала тебе верить, что ты будешь вечно молодым и все время разным.

Ланг с ужасом посмотрел на Сариту. Сартр! — подумал он, она читает мои мысли, она тоже видела эти слова, в этой женщине есть что-то пугающее. Но он промолчал. Сарита лежала рядом, опираясь на локоть и теребя волосы на его груди.

— Ты боишься смерти, Ланг, — продолжила она. — И в этом нет ничего странного. Забравшись так высоко, человек расстается со многими иллюзиями, и, когда он уже не боится ничего, кроме смерти, можно подумать о самом главном.

— О чем же это? — спросил Ланг, и сердце его бешено заколотилось.

— О том, как перестать бояться смерти, — ответила Сарита, — потому что это то же самое, что научиться умирать, а научиться умирать — это то же самое, что научиться жить.

— Не смей так говорить! — воскликнул Ланг.

— Почему это? — спросила Сарита, пытаясь поймать его взгляд.

— Потому что я не хочу об этом думать, — ответил Ланг.

— Ну конечно, — Сарита язвительно усмехнулась, — ты хочешь думать только о моем молодом теле.

— Да, и что с того? Я обычный человек, на кой черт мне твои истины! — Он помолчал немного и добавил: — Все мы боимся истины.

Вот тогда Сарита и произнесла слова, которые прозвучали для Ланга почти как колыбельная.

— Не волнуйся, — сказала она, — не волнуйся, мой усталый Ланг, отдохни лучше, ляг и отдохни.

Эти слова, говорил мне потом Ланг, окончательно сломили его. Он почувствовал, как тоска снова овладела им, и на этот раз он не сопротивлялся ей. Уткнувшись лицом в шею Сариты, он заплакал, тихо заплакал. И удивительно, говорил Ланг, что когда он позволил себе эту слабость, пусть и минутную, то тоска, к которой он так привык, вдруг показалась ему почти благодатью, счастьем и жизнью.

Пока темнота медленно рассеиваласъ и сменялась серым и дождливым рассветом, Ланг и Сарита лежали лицом к лицу, обнявшись и сплетя ноги, не смыкая глаз и не говоря ни слова. Иногда Ланг закрывал глаза и видел перед собой фрагменты тех самых образов, которые преследовали его раньше, но он не стал рассказывать мне, что это за образы, так как, по его словам, это было не важно, а важно то, что он лежал, обняв Сариту, чувствуя тепло ее тела, и эти образы не причиняли ему боль, как обычно, они просто сидели у него в голове, и все. А потом Ланг почувствовал, как в нем снова просыпается желание — усталое, вымотанное и изможденное, но все-таки желание. Сарита ответила на его осторожные прикосновения, и они снова занялись любовью, но на этот раз без исступления — их влечение было тихим и сокровенным. Лангу понравилось, как Сарита тогда назвала его по имени. На самом деле ничего особенного она не сказала, просто ее язык не произнес «т», и вместо «Кристиан» она шептала: «Криш-шан, успокойся, мой Криш-шан». Именно тогда, сказал мне Ланг, именно тогда он уже был уверен, что влюбился, и понял, что когда-нибудь расскажет Сарите о тех образах, которые преследовали его, — о сестре Эстелле в ту зиму, когда она в первый раз заболела, об отце, молчаливо и неприступно сидевшем за письменным столом в гостиной на Петерсгатан, — и о других воспоминаниях, о которых он никогда никому не рассказывал и о которых никогда не сможет написать, чтобы избавиться от них.