Зара шла по широкому, шумному проспекту, названия которого не знала и знать не желала.

Но она хотела здесь жить.

Именно здесь, в одном из этих красивых сталинских домов, пронизанных духом могучей империи, с плавно шелестящими лифтами, с вежливыми консьержками в освещенном парадном, с балконами, нависающими над праздничной, блестящей, стремительно проносящейся в автомобилях жизнью.

Именно здесь, где проживает публика, некогда обладавшая всеми благами и привилегиями, которые дает власть. Эта публика, постаревшая, но не утратившая своей номенклатурной прыти, успела переметнуться к властям предержащим, уже, правда, не в той силе и не в том ранге, но она уцелела, поспешно перегруппировалась, как во времена Ледового побоища, образовала новый конгломерат и принимала участие в этой жизни уже на вторых ролях.

И в этом было что-то грустное, романтическое, как в старой драме, какая-то таинственная обреченность сквозила в величавой походке прежних первых дам ушедшего на дно королевства, благородная растерянность и нерешительность — в движениях бывших первых его мужей и трогательная нервность в повадке теперешних наследников.

Этот проспект заселяли новые люди, и Зара мечтала стать одной из них, эдакой струей свежего, молодого вина в старые мехи, потому что она, как и Чон, в силу своего воспитания уважала все, что дышало традицией и странным туманом минувших времен.

Свежий порез на ее щеке горел, раны не мог остудить даже летящий в лицо мокрый снег.

Он снова вдруг повалил на город — крупный, как египетская саранча, и на потоке машин, останавливающихся у светофора, тут же вырастала снежная пелена.

Зара пыталась вспомнить, когда это началось, когда идея завоевать этот город завладела ею.

Во всем виноват Ибрагим Шалахов.

Это он убедил ее в том, что Чон принадлежит к породе завоевателей и что для того, чтобы Павел заставил землю вращаться вокруг себя, ему нужна только точка опоры.

Эта точка опоры, полагал Ибрагим, находилась не где-то еще, а в Москве.

— Нет, как художник Павел не представляет собою ничего особенного, — отвечая на ее жадные расспросы, как-то промолвил Ибрагим. — И тем не менее он — гений.

— В какой области? — недоумевала Зара.

Она верила словам Ибрагима — раз он говорил, что Чон не обладает талантом живописца, значит, так оно и есть.

— Сам не знаю, как это определить, — раздумчиво продолжал Шалахов. — Чон не слишком большой художник, но он смог бы стать замечательным общественным деятелем. У него прекрасный вкус, большое чутье, он мастер заводить знакомства с различными людьми, он инициативен, в нем есть чувство собственного достоинства, которое позволяет ему на равных разговаривать с кем угодно. А это людей всегда подкупает… Даже те, кто привык окружать себя шестерками и лизоблюдами, даже они ценят в человеке независимость и раскованность, отсутствие провинциальных комплексов и искательства… Чон мог бы стать прекрасным экспертом на самых престижных выставках… Организатором различных творческих объединений… Ну, не знаю… Такие люди всегда нужны, во все времена. Павел один из тех, кто может сделать для общества что-то прекрасное, полезное, как Савва Морозов, или напротив — он может стать и большим бедствием для окружающих… играть в людей, как в шахматы, жертвовать ими, как пешками, для красоты комбинации… Мне кажется, в глубине души он презирает всех нас, — с какой-то глубокой грустью в голосе закончил Ибрагим.

Чон ошибался, предполагая, что Зара изменяла ему с Шалаховым.

Именно на Ибрагиме Зара опробовала простую женскую игру — обещать и не давать обещанного, заманивать — и застывать, доводя партнера до умоисступления, привлекать — и отвергать, всякий раз рискуя сделаться жертвой насилия или предметом ненависти.

Девические ее мечты были бесформенными, как туман…

Она любила Павла Чонгара и не сомневалась в том, что он — единственная ее любовь на всю жизнь, что он нужен ей как воздух. В ту пору она была готова ради него отказаться от себя, от своей карьеры гимнастки, от больших стадионов, где одерживают победы, от своего собственного имени, набранного крупным шрифтом в газетах.

И в то же время в глубине души Зара понимала, что если бы она отказалась от всего этого, то сделалась бы попросту неинтересной Чону.

Но в Москве сложилось все как-то не так, как предполагала Зара.

Для нее — исключительно благоприятно.

Она поступила в училище.

Отец снял ей квартиру.

Итак, у нее сразу же появилось в столице дело, которым надо было заниматься, крыша над головой, родственники — сестры матери, и деньги, которыми снабжала ее собственная семья.

У Чона — ни крыши над головой, ни денег, ни родных…

Но главное — Зара почувствовала, что ему, оказывается, всего этого и не надо.

Если в Майкопе Павлу необходимо было ощущение прочности бытия, то здесь его устраивало безалаберное существование свободного художника, кочующего по друзьям — месяц здесь, месяц — там…

Зара требовала от него каких-то действий: устройства на работу, обретения собственного дома, но Чон вяло отмахивался от ее слов:

— Дай мне оглядеться. Не торопи меня.

Он как будто не понимал, что своим поведением держит ее в подвешенном состоянии.

А ведь время-то шло…

Это «оглядеться» затянулось на год, два, три…

Зара могла бы, конечно, приютить его у себя так, чтобы об этом не узнали ее родные, иногда навещавшие ее, но она боялась, что это станет привычным — то, что ей приходится проявлять инициативу.

Сначала они строили какие-то планы на будущее, подумывали о фиктивных браках, о долгой совместной жизни, но потом совершенно перестали говорить об этом.

Появился Лобов.

Когда Зара рассказала Павлу, какое сильное впечатление произвела она на Юрия Лобова, Чон все понял.

Он бы мог тогда запретить ей идти на сближение с Лобовым — но не сделал этого.

— Поступай как знаешь, — сказал он ей.

Как знаешь?! Но что должна делать молодая, честолюбивая девушка, чувствующая в себе недюжинные творческие возможности, которая вдруг нежданно-негаданно находит себе мощного покровителя?..

Лобов снял ей квартиру в том же доме, где арендовал помещение для своей студии, в которой занимались двадцать юношей и девушек, собранные по разным хореографическим училищам…

И, впервые приведя Зару в эту квартиру, показал ей два ключа.

— Этот — твой, — сказал он, вложив в руки девушки один ключ, — а этот, — другой он положил в карман своего пиджака, — будет моим, если ты, конечно, ничего не имеешь против…

А что Зара могла иметь против своего блестящего будущего, которое, без сомнения, ожидало ее при покровительстве знаменитого человека?

Тем более, что, в отличие от Чона, она была с самого детства нацелена на победу.

Можно сказать, это было врожденное чувство.

И каждое свое поражение Зара воспринимала как большую личную трагедию.

Они понимала, что несчастье и страх, буквально разлитые в воздухе в последнее время, как будто во Вселенной образовалась дыра, сквозь которую на Землю просеиваются угрюмые духи отчаяния и уныния, не должны коснуться ее своими черными крыльями, иначе она проиграет.

Маясь среди усталых, раздраженных людей в общественном транспорте, Зара старалась не пропитаться всеобщим отчаянием, не подымать глаз на измученные лица, не уступать места пожилым и больным, потому что это было бы уступкой духу поражения.

Она пыталась научиться у женщин, выпархивающих из автомобилей, осторожно подбирающих края своих меховых шубок, благоухающих тонкими духами, этой отстраненности, этой беспечности, этой уверенности в том, что их-то никогда не коснется нужда… Той естественности, с которой они принимали дары добрых фей и которая сквозила буквально в каждом их движении, этому изяществу, с которым они вплывали в двери роскошных магазинов со своими кредитными карточками, предоставляя мужьям и отцам заботу о том, чтобы их праздник жизни никогда не кончался.

— Честолюбие — это исключительно здоровое чувство, — учил ее Лобов, — пока в человеке жив дух соревнования, живо всякое творчество…

Честолюбия Заре было не занимать.

На пути, который она для себя избрала, приходилось проливать много трудового пота.

Пота, а не слез!

Зара не хотела, не имела права разводить сырость, и тем не менее сколько слез она пролила из-за Чона — об этом знала лишь ее подушка.

Она корила себя за эту любовь, как за непростительную слабость, но ничего не могла с собой поделать.

Юрий Лобов был очень хорош собою, хоть и старше ее на целых тридцать лет; дополнительное обаяние придавала ему его европейская слава, и, если бы Зара влюбилась в него, как часто ученицы влюбляются в своих учителей, это было бы понятно, это было бы нормально.

Но Чон…

Как часто ей хотелось вцепиться в это прекрасное, ненавистное лицо ногтями, вырвать его серые, мглистые глаза, чтобы, они не смели смотреть на Зару с таким жестоким высокомерием!

Уж она ли не пыталась забыть его?! Она ли не крутила шашни со своими однокурсниками, не заводила романов с партнерами в студии Юрия Лобова, не вступила в любовную связь с самим Лобовым, баловнем судьбы? Уж она ли не старалась отворожить свою любовь у старой знахарки, к которой пришла, прочитав объявление в газете? Она ли не срезала прядь волос у спящего Чона, чтобы знахарка сожгла ее в чашке с растопленным воском вместе с ее, Зары, кровью из-под левой груди? И знахарка обещала, что Павел уйдет теперь из ее сердца, крови, костей, мышц, из ее снов и мечтаний. И Чон, словно поддавшись внушению, вдруг сделался так ласков, что Зара решила: я победила его — и ощутила в своей душе легкость и презрение к нему! Но не тут-то было! Не прошло и двух недель, как Павел переменился, снова стал терзать ее вопросами об Ибрагиме и о Лобове, снова целовал ее с такой злостью, точно кусал, и снова уходил к себе — непобежденный, непобедимый!

Зара летела сквозь снегопад, и с ее губ то и дело слетало:

— Будь ты проклят! Да, будь ты проклят! Будь проклята твоя гнусная девка! Я уничтожу вас обоих!

Прохожие с удивлением смотрели на эту красивую, с безумным лицом девушку в распахнутом серебристом пальто, с волосами, занесенными снегом. А снег все длился, как бесконечная песня, висел в воздухе вниз головой и заносил своим чистым покрывалом все темное и страстное, что было внизу, на земле…

Свернув в свой переулок, где Лобов снимал ей квартиру, Зара посмотрела на окна: темно.

И она не знала, радует ее это или нет.

С одной стороны, Юрий сейчас ей был нужен, чтобы утопить в нем боль и тоску, с другой — Зара побаивалась его: в одну из тяжелых своих минут она рассказала ему о Павле, и Лобов был неприятно поражен тем, что имеет соперника. И с тех пор он всякий раз присматривался к ней, не от любимого ли своего она пришла к нему и не потому ли Зара так пылка сегодня, что тот, другой, снова унизил ее и оскорбил. И к тому же этот свежий порез на щеке…

…Зара открыла дверь своим ключом, и в ноздри ей ударил запах запеченного в духовке мяса.

Включила свет: Лобов лежал на тахте, закинув руки за голову, с закрытыми глазами.

— Выключи свет, — сказал он ей негромко, — и иди сюда…