Переверзеву было ясно, что Стася не просто так проводит все свои утра и вечера в саду: она готовится к какой-то большой работе, не иначе.

Сначала на ее втором этаже стали появляться рисунки очередной модели, прикрепленные булавками к планшету, оклеенному белым листом бумаги: фрагменты растения или оно само целиком. Зарисовки делались когда карандашом, когда пером и тушью, когда акварелью. Укрупненный лист или головка цветка в разных поворотах с лицевой и тыльной стороны, в профиль, сверху. Иногда планшет с моделью отсутствовал, рисунок делался по памяти.

Павел Переверзев ломал голову, как из этих разноязыких, разностилевых растений можно составить букет. Изысканные садовые цветы и сорняки… Хор из частушечников и сопрано. Что же задумала Стася?

— Увидишь, — хитро улыбалась Стася.

Цветы были разные, но кое-что было в них общее — поза растений, жертвенный наклон цветка или бутона; они располагались по касательной какой-то неведомой окружности, под одним, строго вычисленным углом, некоторые из них как будто обвивали стеблями обруч.

Павел сам, случалось, прикалывал к Стасиному планшету георгины «звездопад» с острыми трубочкообразными лепестками, наивные с лепестками-ладошками «веселые ребята», свежий растрепанный цикорий, но делал это как бог на душу положит, без учета нужного Стасе угла.

Стопка рисунков множилась, Павел без устали рассматривал ее, сидя в плетеном кресле на веранде рядом с неутомимым трудягой Стефом, — все цветы были куда-то устремлены, за край бумаги, за предел искусства и его законов, как плывущие по реке в ночь на Ивана Купалу.

Лилия, кувшинка (Павел сам лазил за ней в соседский пруд, рядом с которым днями достраивал новым хозяевам летнюю кухню), одуванчики, хризантемы, лютик, маргаритки, маки, анютины глазки, бархотка, пастушья сумка, резеда, лимонник, орхидея, жимолость, — нет, это не составится в букет.

Через неделю после того, как Стася принялась за рисунки, явился Родя.

Он принес готовый к работе загрунтованный холст. Стася его забраковала:

— Ленишься, Родион.

— Все равно его не ты грунтуешь, а я, — забастовал Родя. — Подрамник тебе, верно, Павел сделал (Переверзев кивнул). Молодец. Хорошо выдержал сосну… А это холст нормальный, эмульсионный.

Стася упрямо крутила головой.

— Ну хорошо, — смягчился Родя, — я сделаю грунтовку.

Стася снова мотнула головой.

— Что? Снова нет?

— Я сама сделаю. Все от «а» до «я», — объявила Стася и позволила Роде только натянуть холст на подрамник, но запас закрепила сама, а натяжку ткани помог ей сделать Переверзев.

Дальше пошла обычная работа, и Родя, попрощавшись, ушел, а Переверзев, раз уж его не гнали, остался наблюдать, как Стася, обвязавшись длинным полотняным фартуком, варила клей, аккуратно помешивая его. Когда клей остыл, Стася проверила его на «отлип» от пальцев, добавила несколько капель глицерина. Попросила Павлика, раз уж он все равно болтался без дела, увлажнить холст из пульверизатора.

После первой проклейки Стася долго шлифовала высохший слой пемзой, чтобы убрать ворсинки волокна. Ее движения были точны и пластичны, Павел подумал, что даже если бы он не знал, на что способна Стася, то догадался бы об этом, увидев несколько ее жестов. Каждый предмет мира, в котором она сейчас жила, отвечал ей взаимностью.

Пока Стася готовила клеевой грунт, Переверзев просеивал для нее мел, а потом — для второго слоя грунта — смешивал его с порошком сухих белил. После просушки и шлифовки Стася достала палитру из клеевой фанеры, масленку, мастихин и краски. Переверзев сидел тише воды ниже травы — он чувствовал, что его скоро отправят восвояси.

— Ужасно люблю названия красок, как детскую считалку, — проговорила Стася. — Внутри каждой краски своя мелодия. Ну-ка, нажми эти клавиши…

— Охра светлая, охра золотистая, сиена натуральная, сиена жженая, умбра, марс коричневый…

— Спасибо; кадмий красный, стронциановая желтая, изумрудно-зеленая, кобальт зеленый светлый, окись хрома, ультрамарин, краплак средний, кость жженая… Артист перед выходом на сцену настраивается с помощью грима перед зеркалом, а я твержу про себя эти волшебные слова. Их можно положить на шум прибоя, как гекзаметр.

На другой день Стася набросала сперва углем, а потом кистью эскиз. Кисть позволяла делать тоновый подмалевок светотени.

— Так что это будет? — не утерпел Переверзев.

— Натюрморт.

— Так я тебе и поверил.

Стася умброй прописала теневые части «натюрморта», набросала структурную форму предметов-растений, уточнила композицию.

Теперь кое-какие смутные догадки относительно сюжета полотна появились у Павла, но, чтобы Стася не выжила его прежде времени из мастерской, он затаился в углу как модель.

Пошли в ход жидкие краски, наметился цветовой подмалевок. Стася пока не вдавалась в детали, искала большие цветовые отношения.

Наконец по прозрачному подмалевку она принялась прописывать освещение и полутеневые места форм. Освещенные — корпусно, плотно, пастозными мазками с применением белил, тени — легкими прозрачными красками. Но перед тем как приступить к нюансировке, она все же вспомнила о присутствии Павла:

— Ступай, Павел. Дальше я пойду одна.

Он был вынужден спуститься вниз, испытывая зависть к Стефу, чье присутствие в мансарде не мешало Стасе.

Внизу на кухне Марианна готовила плов.

— Что, спровадила? — спросила она.

— Боюсь, на этот раз Стася затевает нечто сверхвеликое, — почтительно произнес Павел.

— Как раз ты-то этого не боишься, — пробормотала Марианна, оборачиваясь к нему. — Ой, какой лохматый! Нагни голову, я приглажу тебе волосы. Ты-то не боишься ее дара, а вот Чон…

Переверзев резко выпрямился, не дав пригладить свою шевелюру.

— Не надо так, Марьяша. Не надо так о Чоне. Он любит Стасю. Если б он ее не любил, я… я не знаю, что бы ему сделал…

— Любит, — равнодушно согласилась Марианна. — Но согласись, ее дар — огромное искушение для мужчины. Мало кто способен простить женщине ее дар. Вот ты — можешь.

— У каждого свои искушения, — молвил Переверзев.

— А я придумала кое-что, чтобы ты не поддался искушению, Павлик. Озеровская, певица, строит себе дачу по какому-то особому проекту в Родниках по Курской дороге. Она ищет для строительных работ честного, трезвого бригадира. Я уже порекомендовала ей тебя, Павлик. Чон вот-вот приедет, поезжай, Павлик, в эти самые Родники, не искушай судьбу.

Переверзев тяжело вздохнул:

— Что, неужели так заметно?..

— Шила в мешке не утаишь. Езжай с богом. И так голова кругом. Тут еще Стефан с этой Зарой… Она тоже скоро приедет…

— Тебе она не нравится? — помолчав, спросил Переверзев.

— И тебе она не нравится, — ответила Марианна.

Спустя две недели в девятом часу утра стукнула калитка.

Чон прошел в сад, запрокинул голову, глядя на веранду второго этажа.

Стеф сидел спиной к саду; голова его была окутана дымом сигареты.

Чон вытащил из кармана монетку и запустил ею в Стефа. Тот подскочил, обернулся, увидев Чона, просиял и открыл было рот, но Павел приложил палец к губам.

Он взял стремянку, стоявшую под вишней, обобранной перед отъездом в Родники Переверзевым, приставил ее к стене и вскарабкался на веранду.

Стася не слышала его шагов. В своем широком сарафане, запачканном краской, она стояла перед холстом с масленкой в одной руке и бутылочкой дамарного лака в другой.

Чон подошел ближе — и тогда увидел картину.

И он как будто выпал из реальности, позабыл про Стасю, про себя самого…

«Увидел» — в значении узнал, как узнают иногда незнакомую девушку, лицо которой жило в глубинах твоей памяти всегда.

Картина, написанная Стасей, принадлежала к шедеврам, которые словно вечно существуют в природе, но они невидимы до тех пор, пока не придет художник, которого позовет именно эта картина. Да, некоторые творения гениев как будто спускаются с небес, когда приходит их время, — а их творцы со своею неудачной судьбой, непризнанные, растерянно стоят в стороне…

Картина представляла собою колесо обозрения, на котором любят кататься дети, сплошь увитое цветами и обрамленное знаками зодиака, под которыми они восстают из земли. Нижняя часть колеса была оплетена мартовскими цветами — багульником, подснежником, дремотной фиалкой, дальше шли апрельские мать-и-мачеха, ландыш, незабудка, на стыке Овена и Близнецов расцветали жасмин и сирень, акация, кукушкины слезки, васильки, цикорий, ромашка, пион — все это перепадало Раку, добавлявшему в этот пир цветов настурцию, бархотку, колокольчик, календулу, розу; наверху из созвездия Льва, как из рога изобилия, сыпались гладиолусы, астры, орхидеи, лилии, тигровые и речные, кувшинки; Дева добавляла к ним лотос; внизу, в садах Скорпиона и Стрельца, распускались белоснежные хризантемы, декабрьская вьюга приносила морозоустойчивые гвоздики, и Козерог добавлял к ним морозные лилии, украшающие окна наших теплых жилищ…

Чон очнулся. Он забыл, что они со Стасей давно не виделись.

Он не помнил, что она — его жена.

С бешено колотящимся сердцем он всматривался в краски, которыми Стася написала иней на стекле, недоумевая, как ей удалось добиться эффекта теплой голубизны…

— Ты лессировку делала ультрамарином?

— Как ты догадался? — спросила Стася.

Стыд обжег сердце Чона. Он понял, что означал этот ее машинальный ответ — Стася всегда ощущала его рядом с собою. Она отозвалась как будто на свой внутренний голос.

Стыд стиснул его горло. Он ничего не мог поделать с собой. Это была боль, это была зависть.

— Мелкие комочки видны, — ответил он хриплым голосом.

— Значит, плохо флейцем прошлась, — задумчиво произнесла Стася — и вдруг, вжав голову в плечи, стала медленно оборачиваться.

Она побледнела, масленка выпала из ее рук.

С криком Стася бросилась Чону на шею, покрывая его лицо быстрыми, детскими поцелуями.

Чон крепко, изо всех сил обнимал ее, зарывшись в ее волосы.

Но сквозь них он видел картину.

В глаза вливалась небесная красота, в слух — музыка сфер, а сердце никак не могло вытолкнуть наружу тяжелый, черный сгусток, никак не могло, никак.