Наступила осень, и полдня Чон оставался в доме совершенно один, не считая Марианны, которая хозяйничала на кухне.

Стася с Родей уходили на занятия в училище, а Стефан ехал в Литературный институт, куда поступил, еле-еле сдав экзамены, по протекции Саши Руденко, опекавшего теперь Стефа, как гениального прозаика-авангардиста.

И все это было замечательно.

«Молодежь», как Чон называл жену и шурина, оставляла его одного, сад, тихо шелестя листвою, раздвигал границы его одиночества до какого-то поистине космического масштаба, так что он терялся в саду.

Он спускался за кофе и парой бутербродов на первый этаж к Марианне, обменивался с нею парой дружелюбных фраз или прочитывал письмо от Переверзева, адресованное всему дому, соглашался днем сгонять за молоком и хлебом, перебрать поленницу… Это, собственно, являлось интродукцией к одинокому утру, к тихой, кропотливой работе — Чон уже был занят прорисовкой деталей.

И все как будто складывалось хорошо.

Сначала он опасался, что Зарема станет его преследовать, но Зара, во-первых, бывала в доме так редко, что даже Марианна это одобрительно отметила, во-вторых, в эти свои посещения она старательно избегала Чона, но и не уединялась со Стефаном, предпочитая нейтральное общество Стаси, которую норовила увести с Террой в парк, интересуясь системой посадок конца прошлого века.

Стася, которой отец об этом когда-то рассказывал, с удовольствием взяла на себя роль гида.

Со временем Чон заметил, что его жена стала носить прежде не нравившееся ей платье, Зарин подарок, и убирать свои светлые волосы ракушкой, как Зарема. Когда Зара звонила и трубку брала Стася, она не торопилась позвать Стефа, и обе девушки с удовольствием болтали, а Стася даже громко смеялась, что было не слишком обычно.

Чону все время хотелось предостеречь жену от этого сближения, но он понятия не имел, как это можно сделать. И наконец, Заре-то это зачем? С какой целью она добивалась дружбы со Стасей? Зная Зару, он догадывался, что стоит за этой внезапно возникшей симпатией… Но сейчас главным для него все же была картина.

Чем старательнее Павел смешивал охру золотистую с зеленым светлым кобальтом, со стронциановой желтой, краски, как в истории с беднягой Дорианом Греем, за его, Чона, спиной, вели свою какую-то самостоятельную лукавую игру, уклоняясь то в дымчатую синеву, то в алмазную изморось. Точно пока Чон дремал над акварелями японцев, подзаряжаясь и дожидаясь Стасю, кто-то являлся в мастерскую и, обмакнув кисть в ультрамарин с краплаком, добавлял несколько штрихов.

Это было странно.

Это была какая-то мистика.

Чон был готов запирать картину под замок на те часы, когда не работал над нею, но этот кто-то все равно проходил бы сквозь стены, как звук. Сад все темнел и темнел, наливался неведомой угрозой, кисть выражала непонятный автору состав его собственных чувств.

Павлу хотелось сделать сад не то чтобы несколько светлее, но пронзить его неким мерцающим светом, оттенок которого он хорошо помнил по предгрозовой траве на сорняковом поле, но с каждым новым мазком в саду сгущались сумерки. Дошло до того, что вольфрамовая нить, очерчивающая облако, за которое зашла луна, потемнела, хотя Чон очень точно рассчитал эффект подмалевки и ему было необходимо это яркое пятно на полотне.

Картина начинала жить какой-то своей самостоятельной жизнью.

В ней что-то происходило, и вдруг Чон вычислил, что все эти чудеса связаны с появлением Зары. Он так ее ни разу и не увидел, но слышал то ее голос в саду, то шлепанье босых ног по веранде, она импровизировала под пластинку, поставленную Стефом, то край ее платья мелькал за деревьями… И тогда корни деревьев, которые он писал, начинали приподниматься, выступать из-под земли, как будто под ними медленно разгибался оживающий мертвец… Тогда деревья все сильнее клонились от ветра, изнанка листьев странно серебрилась — это, правда, лучшее, что было пока в картине, это серебристое течение листвы по реке ветра…

Наконец, картина стала его пугать как какое-то мрачное пророчество, хотя Чон уже понимал, что это — лучшее, что он написал, не считая нескольких давних работ тушью, сделанных еще при Ибрагиме.

Стася тоже видела, что картина хороша, но пугающе хороша, так она и выразилась.

— Что ты имеешь в виду? — спросил Чон.

— В этом саду я не живу, — с грустью произнесла Стася. — Но ты в нем живешь.

Чон закрыл ладонью ее глаза.

— Что ты, золотая ласточка! Мы живем в одном и том же саду, но ты днем, а я ночью, пока ты спишь.

— Мой сад и ночью другой, и, когда я ослепну, он все равно будет другим, — еще печальнее возразила Стася. — Как называется картина?

— Понятия не имею. Ты назови…

— Поправь в этом месте воду, слишком широкий блик… да, здесь… Знаешь, Павел, ты с кем-то другим живешь в этом саду, — жалобно добавила она.

Чон не вздрогнул, он как будто ожидал этих слов.

Он только подумал, сжав кулаки: я должен прогнать ее, эту…

На другой день, услышав Зарин голос на кухне, Чон бросил работу и спустился вниз.

Зара, оказывается, сначала зашла за Марианной, а теперь они вдвоем чистили форель, которую принесла Зара: Стефу захотелось свежей рыбы.

Чону необходимо было переговорить с Зарой, но он не знал, как это сделать. Она явно не стремилась остаться с ним наедине, иначе бы явилась прямо сюда, не заходя за Марианной.

— Где Стефан?

— Еще не явился, — ответила Марианна. — Вот, Зара принесла вам на обед воз рыбы.

Зара не подняла головы от ножа.

Точность и аккуратность ее движений вдруг вызвала в Чоне такую волну желания, что он круто повернулся и, не сказав больше ни слова, бросился наверх.

И потом весь день не мог работать.

После этого Зара долго не появлялась, потом он увидел ее в саду вместе со Стасей, сгребающей опавшую листву.

Стася пересказывала Заре какой-то свой давний разговор с Марьяшей; как Марьяша, человек не от мира сего, пыталась учить жизни ее, Стасю, которую нянька считала уж совсем не от мира… Ничего особенного в этом разговоре не было, но Чон знал Стасю — для нее это высший пилотаж откровения, значит, она отчего-то прониклась большим доверием к Заре… Она уже видела в ней подругу. Стася ушла сметать листья за угол, а Чон, не ожидая этого от себя, вдруг спрыгнул с веранды, очутился перед Зарой, схватил ее за руку и втащил в дом.

— Что тебе нужно? — задыхаясь, грубо спросил он.

Зара посмотрела на свою руку, перевела строгий взгляд на Чона. Он отпустил ее. Зара повернулась и хотела было выйти, но Чон положил руку ей на плечо.

— Я задал вопрос, Зара.

Зара пожала плечами и указала ему на веранду. Они вышли и уселись в кресла друг напротив друга.

Зара все еще молчала, насупившись, и Чон снова произнес:

— Я по-хорошему спрашиваю тебя, что тебе надо от Стаси.

— Я расскажу тебе одну легенду, — отозвалась наконец Зара. Звонкий ее голос, казалось, витал по всему саду. — Один святой горячо молил Господа вытащить из ада грешную душу его матери. Бог внял его молитве и послал своего ангела в ад по ту грешную душу. Ангел разыскал ее, взял на руки, и тут за эту душу уцепились другие грешники, почуяв в ангеле спасителя. Ангел взмахнул крыльями и полетел. Он несся над бесконечным адом, над ледяным Коцитом, над огненным озером, а душа грешной женщины, боясь, что у ангела не хватит сил донести до рая так много грешных душ, стала отбиваться от тех, кто уцепился за нее. Она боролась изо всех сил, и с каждой сброшенною ею в вечное мучение душою, взмах крыльев ангела делался все тяжелее; ангел ослабевал, изнемогал, а она, думая, что помогает ему этим, боролась и боролась с теми, кто надеялся вместе с нею спастись. И когда она столкнула в геенну последнюю грешную душу, уцепившуюся за нее, ангел в изнеможении разжал руки, и душа грешной матери святого снова упала в ад…

На середине этого рассказа с метелкой в руке появилась Стася, положила локоть на край веранды и заслушалась…

Она первая и нарушила молчание, воцарившееся после рассказа Зары.

— Красота без правды не ходит, — вздохнув, сказала художница.

Чон не понял ее слов, а Зара уловила подтекст.

— И это справедливо, — молвила она. — И «в тени смертной сидящим» нельзя забывать об этом, иначе с ними может произойти то, что произошло с душой этой бедной матери святого. Никого нельзя сбросить вниз, кто цепляется за луч света, никого.

Чон не знал, чего ему больше всего сейчас хочется: то ли чтоб земля разверзлась под его ногами, то ли схватить за руку Стасю и бежать, бежать с нею отсюда, пока за них не уцепились грешные души того написанного на куске холста ада, который стоит наверху, как образ Страшного Суда, в мастерской.