Склонен к побегу

Ветохин Юрий Александрович

Часть 3. Числится за кгб

 

 

Глава 17. Крымское Управление КГБ

Я проснулся с тяжелой головой. Мои вчерашние мысли мои вчерашние заботы еще не ушли. Я невольно подумал о том, где бы я сейчас находился, если бы не случилось несчастья. Я вспомнил, что вчера ветер был попутный, хоть и слабый. Если поставить парус «бабочкой» при таком ветре, то худо-бедно 2,5–3 км/час я бы имел. Следовательно, за сутки я бы прошел около 70 километров. Теперь бы до турецких берегов оставалось около 280 километров. Чем дальше от Крымского берега, тем ветер свежее, а потому и скорость хода больше. А если бы направление ветра изменилось, я бы перешел на весла…

И вдруг вместо безбрежного моря я как-то сразу увидел реальность: маленькую тюремную камеру, деревянное ложе без матраца и без одеяла, металлическую дверь, окно-щель где-то у самого потолка, парашу… Меня охватило ужасное, безысходное чувство. Наверно тоже самое почувствовала бы птица, если на лету ее схватили и заковали. Она мысленно все еще летит. Она не может и не умеет понять, что все кончено. Однако, это так. Никогда больше эта птица не полетит, не сможет даже крылом пошевелить.

Утром меня повели на допрос. В комнате столы стояли буквой Т. За главным столом сидел обставленный различными средствами связи и сигнализации пожилой человек с неинтеллигентным, злобным лицом. Он походил на Мефистофеля, чей скульптурный портрет я видел в Казанском соборе, превращенном коммунистами в атеистический музей. У Мефистофеля были погоны подполковника КГБ. Сбоку сидели еще два человека в штатском: молодой и старый. Мне велели сесть на стул в углу. И стул и столик перед ним были прикреплены к полу.

Мефистофель начал допрос по форме: фамилия, имя, отчество, адрес, родители, братья, сестры, семья? Затем спросил, зачем я находился в 10 километрах от берега, в надувной лодке?

Я повторил то, что написал накануне в объяснении.

— Значит вы веруете в Бога? — спросил меня Мефистофель.

— Да, верую.

— Почему же ваш Бог не помог вам? Ведь, вы наверное молились перед побегом? — скверная улыбка искривила его губы.

— Вы слишком примитивно понимаете веру в Бога, — ответил я. — Бог далек от вашего принципа: «Ты — мне, я— тебе!»

— Ну, мы еще выясним, действительно ли вы так веруете в вашего Бога. А сейчас скажите мне другое: вы признаете себя виновным в намерении бежать из Советского Союза, то есть в преступлении, оговоренном статьей 75 Уголовного Кодекса Украинской ССР?

— Это не преступление. Всеобщая Декларация Прав Человека, под которой стоит также подпись Советского правительства, заявляет: «Каждый человек имеет право покидать любую страну, включая свою собственную, и возвращаться в свою страну».

— А где вы могли читать Декларацию? — искренне удивился Мефистофель.

— Вы правы. В советских библиотеках она изъята, но я тем не менее читал.

— Если вы знаете Декларацию, почему тогда вы решили бежать из Советского Союза, а не обратились за официальным разрешением и не уехали по-хорошему?

— Потому что тех, кто обращается с подобными просьбами, вы прячете в сумасшедшие дома.

— Откуда вы это знаете?

— Знаю. Слухом земля полнится. И эфир— тоже…

— А-а-а! Эфир! Тогда понятно, кто вас подстрекал! Скажите, а зачем вам был нужен телефон Американского посольства в Москве, который мы обнаружили на вашей самодельной карте ветров и течений Черного моря?

— Телефон мне был нужен для того, чтобы попросить у них экземпляр расследования по делу об убийстве Президента Кеннеди. «Голос Америки» и дал этот телефон своим слушателям с целью распространения следственных материалов.

— Не для чего больше? Только для этого?

— Да, только для этого.

— И вы звонили в Американское посольство?

— Нет. Вы сами знаете, что нет. Ведь каждый звонок туда КГБ наверняка записывает на пленку. Наведите справки и убедитесь в том, что я не звонил.

— Хорошо. Кстати, о справках. Мы нашли в ваших вещах справку из домоуправления о том, что вы жили в кухне. Зачем вы взяли с собой эту справку? Чтобы показать ее на Западе? Проще было купить себе кооперативную квартиру, чем таскать в кармане подобную справку и злобствовать по этому поводу!

— На какие деньги? Вы разве не знаете, что однокомнатная квартира стоит более 4000 рублей, а инженер зарабатывает в месяц всего 90 рублей!

— А как другие покупают? — наивным тоном спросил Мефистофель.

— На зарплату никто квартир не покупает, также как дачу или машину! Кто в СССР живет на зарплату, тот находится на грани нищеты и ему не до покупок квартир!

— А на что покупают? — допытывался Мефистофель.

— На ворованные деньги покупают, на деньги, полученные от взяточничества, спекуляции, коррупции!

— Интересно, — загадочно произнес чекист и обратился к пожилому человеку в штатском:

— Пятьдесят шестая?

— Конечно, пятьдесят шестая! — ответил тот.

— А зачем вы взяли с собой в Турцию все свои документы? — снова обратился ко мне Лысов.

— Для того, чтобы турки могли идентифицировать мою личность и не приняли бы меня за советского шпиона.

— Разведчика! — мягко поправил меня молодой человек. — Шпионы — это те, кто работает против Советского

Союза, а кто работает в его пользу — те называются разведчиками.

Я ничего не ответил и подполковник продолжал:

— А что вы думаете о бегстве Светланы Аллилуевой?

— Правильно сделала.

— Вот как? А почему?

— Думаю, что не стоит больше об этом говорить.

— Ну, хорошо, продолжим о вас. Вы написали в своем объяснении, что в СССР притесняется церковь. Но я знаю здесь, в Симферополе, одного профессора. Он ходит молиться в церковь. Ну и пусть себе ходит! Никто его не притесняет! Объясните нам, в чем вы видите притеснение церкви?

— Я ничего не знаю о вашем профессоре, но зато знаю что большинство церквей по всей стране вами разрушено, разорено или они закрыты. А в немногих оставшихся церквах направляемые вами, КГБ-шниками, хулиганы мешают проведению богослужений. И купить Библию или Новый Завет, чтобы читать их дома, тоже невозможно — они не продаются ни в одном магазине!

— Ишь! Чего захотел! — вскинулся пожилой человек в штатском, с которым недавно советовался Мефистофель

— Да! Захотел! Вашей, коммунистической литературы в каждой лавке горы! А в Конституции вы сами записали: свобода совести. Значит и религиозная литература тоже должна быть в продаже!

— И чему только вас учили в школе, в военном училище! — снова заговорил Мефистофель. — Как это могло случиться, что вы жили в нашей стране, учились в советских учебных заведениях, а имеете не наши — враждебные взгляды?

— А это объясняется тем, что я — не крепостной по своему существу. Вы-то нас всех за крепостных считаете и думаете, что мы смирились с этим!

— Ну и чего же вы хотите?

— Прав человеческих хочу! Крепостное право-то в России отменено еще в 1861 году! Но я с вами не боролся, не пытался свергнуть вас, я просто бежал от вас и при этом ничего не взял с собой из своих вещей. Все вам оставил. Забирайте! Я взял только свое ТЕЛО! ТЕЛО! Оно-то по крайней мере принадлежит мне или тоже — вам?

— Пятьдесят шестая! Явно пятьдесят шестая! — опять повторил Мефистофель. Человек в штатском кивнул.

— Вот посидите лет 15 в лагере, да поработаете на лесоповале, так дурь из головы вылетит! — пригрозил мне Мефистофель.

— Посижу, конечно! А когда выйду оттуда, — книгу напишу обо всем что увижу там. Весь мир ее прочитает!

— А как она будет называться, ваша книга, вы уже придумали?

— Сергей Хлебов.

— Почему такое название?

— Потому что Сергей — синоним всего русского, как Сергей Есенин. А Хлебов — происходит от самого главного, от хлеба. Главное — это мы, которых вы сажаете по тюрьмам, а не вы, которые сажают.

— Сукин сын! — вдруг заорал подполковник так громко, что оба человека в штатском внимательно посмотрели на него. — Гнилая душонка! Перерожденец! Я вам покажу книгу! Я вам всю жизнь покарябую! Я вас… в сумасшедший дом посажу! Я вас… сгною в сумасшедшем доме!

Дальше подполковник кричать не мог. Он задыхался. По его топорному лицу пошли красные пятна и обильно полился пот. У него было явное желание наброситься на меня и избить. Я видел это по его глазам и ожидал. Однако, что-то помешало ему исполнить это намерение. Я постепенно понял это и вновь расслабил свое тело. Молодой человек в штатском во время всей этой сцены оставался невозмутимым и пока старый чекист приходил в себя после злобной истерики, взял на себя продолжение допроса.

— Скажите мне, что такое НТС?

— Научно-техническое общество? — сделал я предположение.

— Нет! — отрезал чекист и продолжал:

— Назовите мне ваших друзей в Ленинграде, а также и в других местах, если они живут не в Ленинграде?

— У меня нет друзей, — ответил я, не желая, чтобы чекисты допрашивали кого-нибудь из моих знакомых.

— Ну, а родственники у вас есть, хотя бы дальние?

— Никого нет, — отрезал я.

— Мы это узнаем! — вмешался отдышавшийся и немного успокоившийся Мефистофель. — Для нас это важно. Нас меньше интересуют детали вашего побега. Главный вопрос, который нас интересует больше всего, это: «заблудший» вы или — «убежденный»? Вот этим и будет заниматься в ближайшие дни следователь КГБ по особо важным делам, лейтенант Коваль, — он кивнул на молодого человека в штатском. Затем подполковник перевел дыхание и добавил:

— Пока вы будете находиться в КПЗ при нашем УКГБ Присутствующий здесь заместитель прокурора Крымской области по КГБ, советник юстиции Некрасов, — он указал на пожилого человека, — санкционировал ваш арест, как подозреваемого в преступлении, предусмотренном статьями 17 и 75 УК УССР.

— Ухожу на пенсию, — вдруг как-то по будничному вставил прокурор Некрасов. — Ваше дело будет последним.

 

Глава 18. Мне инкриминирована 75 статья уголовного Кодекса

Первое время меня содержали в подвальной камере в здании КГБ. Каждое утро, в 8 часов, надзиратель открывал дверь моей камеры и вел меня на 3 этаж, в кабинет следователя, лейтенанта Коваля. В кабинете он приказывал мне сесть за маленький столик, расположенный в углу. Здесь тоже и стол и стул были прикреплены к полу. Затем надзиратель выходил за дверь, а Коваль начинал задавать мне вопросы и записывать мои ответы себе в протокол. На допросах почти всегда присутствовал прокурор Некрасов — серая, невзрачная личность, всегда в штатском костюме.

С самого начала я решил давать все показания о побеге заведомо неправильные, особенно когда вопросы касались технических приемов, а также места, времени и способа совершения преступления. Я знал, что без этих главных моментов суд не имеет права вынести мне обвинительное заключение. А технические приемы я держал в секрете, чтобы воспользоваться ими еще раз, если будет такая возможность. В мой план входило дать следователю заведомо неправильные показания, а во время судебного слушания доказать, что сведения, которыми располагает суд, неверны. На этом основании обвинение в совершении преступления должно было быть признано несостоятельным, а я — освобожден из-за недостатка улик. Наметив такую тактику, я рассказал следователю легенду: «…будто я прилетел в Крым 11-го июля и сразу, нигде не останавливаясь, пошел в бухту Змеиную. Там я будто переночевал, а утром на своей лодке вышел в море. В море со мной случился сердечный приступ. Поэтому военный корабль и обнаружил меня, лежащим на дне лодки».

Следователь Коваль тотчас стал наводить справки и ни одно из положений моей легенды не подтвердилось. Во-первых, КГБ запросило в Аэрофлоте списки ленинградских пассажиров за 11 июля. Естественно, моей фамилии там не оказалось. Во-вторых, КГБ опросило всех таксистов, работающих на участке Симферополь-Планерское и показало им мою фотокарточку. Никто из них не признал меня. Это было уже странно, так как я все-таки ехал на такси, хотя не 11-го, а 5-го июля. Относительно моего ночлега в бухте Змеиной тоже никаких подтверждений получено не было. Кто-то из туристов все же сказал чекистам, что он видел в тот день плывущего человека, который буксировал красно-синий матрац с рюкзаком на нем. Очевидно, это был я. Но я категорически отказался, повторив, что шел пешком. Следователь не стал настаивать на своем подозрении. Он или не знал о том, что я — хороший пловец, или не верил этому, потому что у меня не было никакого официального спортивного разряда по плаванию. Если бы следователь был более опытный и более настойчивый в проверке своих гипотез, он мог бы подвергнуть меня медицинскому осмотру и тогда он увидел бы длинные кровавые полосы на моем бедре, оставшиеся от буксирной веревки, которая терла его во время моего заплыва. Но Коваль не сделал этого. Он вообще вел допрос неторопливо и бесстрастно. Коваль не атаковал меня злобно, как это делал Мефистофель, а внимательно слушал и записывал все мои ответы. Через три дня он сказал мне, что прокурор Некрасов решил принять для меня меру пресечения — заключение в тюрьму, или как он назвал ее на своем жаргоне — «следственный изолятор». В тот же день меня перевезли в тюрьму, где закрыли в подвальную одиночную камеру. Камера была сырая и холодная, хотя температура воздуха на улице достигала 30 градусов. Стены камеры были мокрые. Окна не было, а щель для воздуха находилась очень высоко и была покрыта железным листом. Мне не дали ни матраца, ни одеяла. Когда пришла ночь, холод не дал мне уснуть. Я вынужден был встать и всю ночь согреваться физическими упражнениями. А утром меня снова повели на допрос. Очевидно, все это входило в их методику, целью которой было сломить сопротивление заключенного.

Допросы продолжались каждый день, кроме воскресений. Меня возили из тюрьмы в здание КГБ на специальной машине. Окон в машине не было и я, проезжая по летнему, праздничному Симферополю, никогда его не видел. Допрос шел до 6 вечера с перерывом на обед. Скоро я убедился в том, что детали преступления интересовали КГБ-шников только в последнюю очередь, как мне и сказал раньше подполковник, которого Коваль назвал начальником следственного отдела УКГБ Лысовым. В первую очередь они хотели знать: «заблудший» я или же — «убежденный»? Соответствующие были и вопросы. Однажды, обычно молчаливый прокурор Некрасов спросил меня:

— Вот вы хотели на надувной лодке переплыть Черное море… а как вы не боялись морских животных… акул наконец… которые водятся вдали от берегов?

— Самые опасные акулы водятся не вдали от берегов, а — на самом берегу, — ответил я и Некрасов не стал уточнять адреса, отлично поняв, кого я имел в виду.

Иногда, когда Некрасов выходил из кабинета, Коваль показывал мне, что он был не настолько увлечен своей работой, чтобы забыть собственные дела. Бывало, во время наивысшего напряжения в допросах, он вдруг снимал телефонную трубку и начинал говорить о вещах, никак не связанных с допросом: о двух билетах на автобус, идущих в выходной день на пляж, о домашнем задании в сети партийного просвещения и т. п. Бывало, он и со мной разговаривал на посторонние темы. Однажды он рассказал мне о своей матери, которая была верующей. Он сам, конечно, был неверующим, но снисходительно прощал матери ее «заблуждения» и даже «с удовольствием» ел кулич и пасху, когда мать готовила их к празднику. В другой раз он проболтался мне, что к ним, в КГБ регулярно приходит гипнотизер и учит применять гипноз во время допросов. Как оказалось из его рассказов, Коваль не имел специального юридического образования. Он только еще учился заочно на юридическом факультете Киевского университета, как я когда-то учился на юридическом факультете Ленинградского университета.

Так что вероятно мы имели одинаковый уровень знаний в юриспруденции. Коваль был ярким представителем нового поколения чекистов. В то время, как подполковник Лысов, начальник следственного отдела УКГБ, был злодеем без всякого камуфляжа, Коваль имел вид вполне порядочного интеллигентного человека. У него и привычки были, как у интеллигентного человека. Он не кричал на меня, был вежлив и на словах — доброжелателен. Но в сущности, Коваль мало отличался от чекистов старшего поколения. Также как они, он не интересовался правдой и справедливостью, а руководствовался только указаниями своих старших начальников: любыми способами запрятать за решетку этого вредного человека, критикующего коммунистический режим.

 

Глава 19. Переквалификация статьи на 56-ю

Десять дней меня содержали в подвальной камере. На одиннадцатый день я был переведен на второй этаж, где была койка, матрац, подушка и одеяло. Вместо пружин на койке были приварены металлические полосы, которые врезались в тело через тощий, ватный матрац. Постельного белья не было совсем, а одеяло липло к рукам от грязи. Однако, в высокое зарешеченное и закрытое «баяном» окно чуть-чуть пробивался свет и был сосед, которого звали Виктором Наволоковым. Он представился мне бывшим геологом, опустившимся и, в конце концов, попавшимся в Джанкое за продажу краденых вещей. Будто, сперва он сидел в Херсонской тюрьме, а теперь зачем-то переведен в Симферопольскую. Мне было все равно, кто он. Меня распирало от желания с кем-нибудь поговорить, кому-нибудь рассказать о своих мыслях и чувствах. Наволоков меня не перебивал, слушал внимательно и никогда ни о чем не спрашивал. Только однажды, когда я сказал ему, что у меня в кармане был презерватив кое с чем, но во время плавания я его потерял, то Наволоков вдруг вскочил с койки и спросил:

— А что было в презервативе?

Этот интерес показался мне очень странным и я не ответил, хотя в презервативе был всего-навсего мой паспорт. Позднее я узнал, что водолазы искали в море мою пропажу, но, конечно, ничего не нашли.

Однажды прокурор Некрасов спросил меня, верю ли я в то, что пишут советские газеты?

— Они в большинстве случаев лгут или призывают делать зло, — ответил я.

— Вы все у нас видите только в черном свете! Я слушал и не вмешивался, когда на вопрос следователя о том почему вы так часто меняли место работы, вы обвинили в этом других, но только не себя. А теперь опять тоже самое: «Правду ему в газетах не сообщают!»

— Пятьдесят шестая! Явно пятьдесят шестая! — повернулся он к Ковалю. Тот кивнул.

Вечером, в присутствии Лысова, мне переквалифицировали обвинение на статьи 17 и 56 УК УССР. Потом дали прочитать уголовный кодекс.

«Статья 17, — прочитал я, — означает „попытку“ и наказывается так же, как и за совершенное преступление».

«Статья 56 — измена родине. Это преступление наказывается лишением свободы от 10 до 15 лет или расстрелом».

Старая моя статья, до переквалификации, имела пределы от 1 до 3 лет. Я был поражен. КГБ-шники смотрели на меня и наслаждались тем впечатлением, которое произвело на меня чтение уголовного кодекса. Придя в себя от изумления, я заговорил:

— Здесь написано «измена родине», но я — не дипломат и не военный и вообще на государственной службе не находился. Поэтому формулировка ко мне не подходит.

— Вы хотели бежать за границу, в Турцию, а Турция входит в НАТО и является потенциальным противником СССР. Вы хотели перейти на сторону врага и если бы вам это удалось, то стали бы клеветать на Советский Союз по радио и на разных там пресс-конференциях, — ответил Лысов.

— Это все предположения, а не факты. Я не собирался выступать по радио или на пресс-конференциях. Что касается того, что Турция — противник, так это тоже неправильно: СССР и Турция не находятся в состоянии войны!

— Как же не измена? — вступил в разговор прокурор Некрасов. — Государство вас бесплатно выучило, дало вам высшее образование, а вы решили убежать!

— С тех африканцев и азиатов, которых вы бесплатно учите в университете имени Патриса Лумумбы, вы тоже требуете пожизненной верности вам?

— Они — другое дело. Университет Патриса Лумумбы — наша братская помощь отсталым народам, — вяло возразил Некрасов.

— А за мое образование родители заплатили жизнью. Или этого еще вам мало?

— Вы бросили родину, вы бросили свой партбилет! Разве это не измена?

— Родина и КПСС — совсем не одно и то же! Родина была, когда КПСС еще и не существовала!

— Много вреда вы бы сделали нам! Ох, много! — злобно-задумчиво произнес Лысов. — Мы вовремя вас обезвредили. Никогда больше не представится вам возможность бежать за границу. Никогда вы не выступите там на пресс-конференции!

— И кроме того, вам никто не дал права толковать законы! — подъитожил Некрасов.

«Ну, хорошо! Завтра же я переверну все свои показания!» — подумал я.

Вечером, придя в камеру, я все рассказал Наволокову и добавил:

— Завтра я сделаю заявление о том, что я сам себя оклеветал. Я скажу, что на самом деле не собирался бежать за границу, а только хотел «обратить внимание властей» на свое бедственное положение с жильем. Делают же подобные выходки за рубежом, например, в США: сидячие забастовки, демонстрации протеста, вигвамы и палатки — в городских скверах! Они — обращают внимание властей и кремлевские заправилы их всегда поддерживают. Вот и я скажу, что от них научился.

 

Глава 20. Есенин в Херсонской тюрьме

На следующий день я официально отказался от своих прежних показаний. Я выдвинул новую версию, согласно которой я вышел в море с целью «обратить внимание властей на свои неудовлетворительные жилищные условия».

Чекисты не поверили моей новой версии, но и для подтверждения старой тоже не имели достаточных улик. Собирать улики в Ленинграде поехал следователь Коваль А меня тем временем направили сперва на «пятиминутку» в Симферопольскую психбольницу, а затем — на медико-психиатрическую экспертизу — в научно-исследовательский институт в городе Харькове. Повод для подозрения меня в сумасшествии содержался в партийной директиве, которую Лысов сформулировал мне так: «Из коммунистического рая в капиталистический ад бегут одни только сумасшедшие!» А Коваль добавил: «Заодно на экспертизе проверят ту часть вашей легенды, где вы рассказывали о сердечном приступе, который якобы случился с вами в море».

Пассажирский поезд идет от Симферополя до Харькова меньше суток. Меня везли туда по этапу около двух недель, а потом еще два месяца содержали в камерах Харьковской тюрьмы с окнами, которые были закрыты «баянами».

Камеры были переполнены заключенными, мест на нарах не хватало и приходилось спать на цементном полу. Кто-то из тюремного начальства, видимо, читал рассказ Чехова о сумасшедшем доме — «Палата № 6», и специальной камере, предназначенной для сумасшедших преступников, присвоил такой же номер. Без всякого к тому повода, руководствуясь лишь приказом КГБ, меня тоже перевели в эту камеру. В конце октября меня неожиданно снова вызвали на этап и перевезли в Херсонскую тюрьму.

В Херсонской тюрьме маленьких камер не оказалось и меня направили в общую камеру. Едва только с матрацем в одной руке и с наволочкой, в которой лежали мои вещи — в другой, я переступил порог огромной камеры, где на двухъярусных койках сидело и лежало много зеков, ко мне подошел высокий черный грузин: Какая статья?

— 56-я.

— За что?

— Побег за границу.

— Где бежал?

Бежал на надувной лодке через Черное море. Грузин посмотрел на меня с уважением и представился. Меня зовут Черный Царь. Я здесь — главный. Я скажу — тебя никто не обидит. А ты не обращай ни на кого внимания. Понял? Понял.

— А теперь, пошли!

Я шел за Черным Царем и рассматривал камеру. Раньше меня содержали только в маленьких камерах, где было только 3 или 4 спальных места, и такую большую камеру я видел впервые.

У дверей камеры стояла огромная параша. Два грубых деревянных стола со скамейками по бокам делили камеру на две части, в каждой из которых двухъярусные койки были составлены почти вплотную. Два окна не имели стекол. Лето прошло уже давно. Стоял конец октября и в окна дул холодный, сырой ветер. Не все зеки имели койки. Многие лежали под койками на цементном полу.

Черный Царь остановился как раз посредине камеры,

на равном расстоянии и от параши, и от окон.

Вот здесь тебе будет хорошо, — сказал он мне, и указал на нижнюю койку. Потом ткнул кулаком лежащего на ней зека:

— Залазь под койку!

Зек пробурчал в ответ что-то невнятное.

— Н-у-у! — повысил голос Черный Царь.

Больше повторять не пришлось. Зек вскочил с койки, шустро сдернул с нее свой матрац и также шустро убрался на цементный пол. Черный Царь помог мне расстелить мой матрац на освободившейся койке. «Ну и дисциплина у уголовников! — подумал я. — Лучше, чем в армии!»

— Сейчас добуду еды и махорки для тебя, — сказал мне Черный Царь и отошел.

— Эй! У кого есть сало? — тотчас раздался его голос с грузинским акцентом.

Когда я ел сало с хлебом, а Черный Царь сидел рядом и, как положено у солидных зеков, не интересовался никакими подробностями моего дела, я вдруг вспомнил о своем соседе по камере в Симферопольской тюрьме, который казался мне очень подозрительным.

— Послушай, Черный Царь, — обратился я к нему. — Когда я сидел в Симферопольской тюрьме, ко мне подсадили человека. Я хочу проверить, наседка он или нет. Он сказал мне, что только что переведен из Херсонской тюрьмы и что зовут его Виктор Наволоков.

— Сейчас проверю, — ответил Черный Царь и стал перестукиваться с зеками в соседних камерах сперва через батарею парового отопления, а потом — переговариваться через стенку, приложив для этого к стенке металлическую кружку. Наконец, он вернулся ко мне.

— Проверена вся тюрьма. В этом году никакого Наво-локова здесь не было.

— Я так и думал, что он — наседка, — сказал я.

— А как он выглядит?

— На вид ему можно дать лет сорок. Он — высокого роста, плешивый, наколок на теле нет. Только на плече (забыл на каком) — круглый шрам от ожога. По его словам, это след от наколки, которую он удалил прижиганием.

— Приметы запомню, — сказал Черный Царь. — Больше тебе ничего не нужно?

— Не надо. Спасибо тебе.

— Не за что. По сравнению с тобой все здесь мелюзга. Ты не обращай на них внимания. Ночью они все беситься будут, но тебя не тронут. Ты — спи!

И он отошел. Ночью я несколько раз просыпался оттого, что вся камера ходила ходуном. Зеки пели, кричали, бегали по верхним койкам. В углу, на костре из бумаг варился чефир (необычно крепкий чай, от которого пьянеют). Кормушка в двери была открыта и надзиратель, присев на корточки, через кормушку беседовал с зеками и что-то передавал им.

* * *

Утром я познакомился с двумя зеками: одним — здоровяком, который сидел за попытку побега за границу через Румынию, и другим — заведующим сберкассой, который был арестован за недостачу денег в сберкассе. Здоровяк оказался рабочим и все повторял, что он «бежал за границу от коммунистов, чтобы больше их не видеть, а его схватили и за что-то посадили в тюрьму». Кроме этого он ничего не рассказывал и пытался научить меня приемам САМБО (вроде ДЗЮ-ДО).

Заведующий сберкассой оказался более интеллигентным человеком и мы с ним нашли много общих тем для разговора. Сперва мы говорили о применении компьютеров, а потом незаметно перешли на литературу и Есенина. Я лежал на своей койке, а он сидел сбоку. Как-то само получилось, что я стал читать ему стихи:

«Не бандит я, и не грабил лесом, Не расстреливал несчастных по темницам! Я — всего лишь уличный повеса, Улыбающийся встречным лицам».

Я знаю наизусть много стихов Есенина и могу читать их, не переставая, часами. «Москву-кабацкую» сменил цикл «Сестре Шуре», потом — «Персидские мотивы». Читая стихи, я вспомнил, как несколько лет назад, когда мне было очень плохо, я ходил по Невскому и про себя читал Есенина:

«Ты запой мне ту песню, Что прежде напевала нам старая мать. Не жалея о сгибшей надежде, Я сумею тебе подпевать…»

Я читал стихи, и почти каждое из них напоминало мне что-либо из минувшей жизни. Перед моим мысленным взором мелькали разные картины… Я перестал читать и задумался. Неожиданно мои воспоминания были прерваны многими голосами:

— Почитайте нам еще Есенина!

Я поднял голову и увидел, что вокруг моей койки собрались все зеки нашей камеры. Одни стояли, другие лежали на полу, третьи выглядывали с верхних коек. Прекратились все песни, все хулиганские забавы и все эти воры, убийцы, грабители хотели теперь только одного: послушать еще стихи Есенина. В камере стоял смрад от параши и от потной, давно не стиранной одежды, но вдруг чудо искусства преобразило все вокруг. Там, в углу, оказывается, не грязная, вонючая параша… — это «лебеди сели на луг»… А каждый заключенный мысленно примерял к себе гордые есенинские слова:

«И уже говорю я не маме, А в чужой и хохочущий сброд: Ничего! Я споткнулся о камень! Это к завтрему все заживет!»

Рассказывают, что однажды сам Есенин ходил читать свои стихи в ужасный притон бандитов и проституток. Друзья вызвали наряд полиции, чтобы защитить поэта. Но полиция не потребовалась. После чтения стихов бандиты с триумфом вынесли поэта на руках, а проститутки плакали.

Я — не поэт. Я только читал стихи другого поэта. Но благодарность слушателей была огромной: зеки подарили мне ватник. В условиях надвигающейся зимы такой подарок трудно переоценить.

 

Глава 21. Украинская медико-психиатрическая экспертиза

Наконец я попал в Херсонскую психиатрическую больницу на украинскую республиканскую экспертизу. Психбольница представляла собой целый городок, а экспертное отделение занимало отдельный домик в этом городке. Домик был окружен высоким забором и круглосуточно охранялся милицией.

После тюремного голода, холода и грязи мне показалось, что я попал в дом отдыха. Врач распорядился положить меня в самую спокойную палату. Другие две палаты сильно отличались от моей: одна из них была очень многолюдная, а другая — надзорная, для буйных помешанных.

Сестра-хозяйка, добродушная украинка, увидев какой я истощенный, принялась усиленно меня кормить. И ее труд не пропал даром: за 40 дней, проведенных на Херсонской экспертизе, я восстановил 12 килограмм веса, из числа потерянных в тюрьме.

Врачи, сестры и даже больные относились ко мне хорошо. Я отдыхал физически и морально, несмотря на то, что некоторые подъэкспертные были на самом деле сумасшедшие, а другие — «гнали тюльку», т. е. притворялись больными. Меня осмотрел терапевт больницы по поводу моих жалоб на сердце и со мной беседовали психиатры. Сестры взяли у меня разные анализы. Прочитав мое дело, которое составляло уже объемистую сброшюрованную книгу, начальник экспертизы сказал мне, что «он нигде не нашел состава преступления для 56-ой статьи». Он высказал уверенность, что суд переквалифицирует мое преступление снова на 75 статью.

Через несколько дней произошел инцидент. Гуляя по коридору, я случайно обратил внимание на то, что одного больного завели в кабинет врача совершенно нормальным, а через некоторое время вывели оттуда «в дугу» пьяного. Больной даже на ногах не стоял и его вели два человека.

— Что с ним такое? — спросил я одного из «старожилов» экспертного отделения.

— Барбамил ввели, — ответил старожил.

— А что это такое: барбамил?

— Наркотик такой. От него делаешься как пьяный и не помнишь о том, что тебя спрашивали и что ты отвечал.

— Так это же нарушение всех международных соглашений! — вскричал я. — Насильно вводить наркотик в организм заключенного!

— Это еще что! — продолжал мой собеседник. — Вот, когда спинно-мозговую жидкость берут на исследование, то бывают осложнения: один перестает ходить, другой — теряет речь…

— У меня это в голове не умещается… — я хотел продолжать, но меня перебили:

— Вас приглашает врач, — сказала медсестра. Когда я вошел в кабинет, там сидели заведующий отделением и мой лечащий врач.

— Мы слышали, как вы возмущались тем, что больному введен барбамил, — заговорил заведующий примирительным тоном, — но вы должны войти в наше положение. Мы делаем экспертизу и мы не можем дать неопределенный ответ на вопрос следователя о том, вменяем подсудимый или нет! А как мы можем дать точный ответ, если человек «косит», то есть притворяется больным. А когда такому человеку вводят барбамил, то он перестанет «косить» и мы с уверенностью даем наше заключение.

Через месяц для меня состоялась комиссия. Кроме заведующего отделением и моего лечащего врача на этой комиссии присутствовал главный врач больницы. Мне задали всего несколько вопросов, большинство из которых касалось моего преступления. Все разговаривали со мной вежливо, с уважением. Видно было, что они мне сочувствовали. На другой день во время врачебного обхода заведующий подошел ко мне:

— Не знаю, какое заключение экспертизы вы бы предпочитали, Юрий Александрович, — сказал он, — но мы сделали объективное заключение. Мы написали в КГБ, которое направило вас сюда, во-первых, о сердце. Сердце у вас больное и сердечный припадок в надувной лодке у вас мог быть. О вашем психическом здоровье мы написали так: «вменяем, психически здоров, сомнений нет».

— Благодарю вас за объективность. Мне это именно было и надо. Скажите, а могут меня после вашей экспертизы послать еще на всесоюзную экспертизу в Москву, в Институт имени Сербского?

— Не думаю. Мы пишем достаточно определенно, что сомнений в вашей вменяемости у нас нет.

 

Глава 22. Вы здравый человек

После комиссии меня снова перевели в Херсонскую тюрьму. Этапа надо было ждать долго и потому за мной на КГБ-шной машине приехал сам следователь Коваль.

— Здравствуйте, — встретил он меня на первом этаже тюрьмы, куда меня привел надзиратель. — Экспертиза затянулась немного дольше, чем мы предполагали. Не наша вина: в Харьковском институте побоялись принять вас из-за ненадежной охраны. Но теперь надо торопиться: до Нового года остались считанные дни, а у нас, в КГБ, тоже существуют планы и существуют сроки. Я специально приехал за вами на машине, чтобы не терять время на этапирование.

После того, как Коваль расписался за меня и получил обратно свое оружие, которое он сдавал на хранение перед входом в тюрьму, мне велели садиться в машину. Это был «козел», на котором меня прежде возили из тюрьмы на следствие в КГБ. Меня посадили в походную камеру и машина тронулась. В дверце моей камеры было маленькое окошко, на этот раз не закрытое, и когда охранник не заслонял его собою, я мог кое-что видеть сквозь него. Около Херсона лежал снег. По мере того, как мы продвигались на юг, снег стал исчезать и, наконец, совсем исчез. В машине было очень холодно. За неимением шапки я обмотал голову портянкой, которую дала мне перед отъездом из больницы сердобольная сестра-хозяйка, а ноги завернул в ватник, валявшийся на полу камеры.

Часа через три пути, машина остановилась прямо на шоссе. Коваль и охранник демонстративно вытащили из кобуры пистолеты и, держа их наготове, повели меня на оправку к ближайшим кустам.

После этого, наш «козел» еще долго ехал, нигде не останавливаясь. Он не имел на себе ни зеленых огней, как милицейские машины, ни сирены, но все другие машины как-то узнавали его принадлежность к КГБ и шарахались в сторону, всегда уступая дорогу.

До Симферополя была еще только одна остановка около какой-то столовой. Шофер сходил в эту столовую и принес оттуда в термосе чай. Мне тоже налили кружку чая и дали крохотный кусочек шпига с хлебом. Это был мой обед и ужин одновременно.

* * *

— Ну, вот, — заговорил Коваль, когда на следующий день меня привели в его кабинет в здании Крымского У КГБ, — теперь мы имеем документ, свидетельствующий о том, что вы — психически здоровый человек. Мы будем поэтому разговаривать с вами, как со здоровым человеком… даже лучше сказать, как со здравым человеком!

Коваль прервал свой монолог, дал мне прочитать заключение экспертизы, которое дословно соответствовало тому, что сказал мне на обходе заведующий экспертизой, и попросил расписаться в подтверждение того, что я с этим документом ознакомился. Затем он продолжал говорить:

— Следствие практически закончено. На днях будет суд. Теперь мы назначим вам защитника. Деньги за защиту в размере 25 рублей у вас высчитают позднее.

— Мне не нужен ваш защитник. Я буду сам себя защищать на суде.

— Так нельзя. Почему вы отказываетесь? Мы дадим вам хорошего защитника.

— Вам известно, что я учился на юридическом факультете и что я имею высшее образование. Поэтому я имею право сам себя защищать и я хочу воспользоваться этим своим правом.

— Об этом мы еще поговорим. А пока завершим маленькую формальность со свидетелями. Пока вы были на экспертизе, мы тут поработали. Я летал в Ленинград и допрашивал там в качестве свидетелей вашу бывшую жену и вашу тещу, ваших сослуживцев: Иоанновича, профессора Бирштейна, Брадобреева, ваших знакомых писателей: Ефимова, Марамзина, Бакинского, ваших соседей по коммунальной квартире: Хмирова, Ханина и его любовницу, вашу любовницу, а также офицеров — ваших бывших сослуживцев по военному флоту.

Я ознакомлю вас с их показаниями и вы распишетесь в этом. А потом мы устроим вам очную ставку с ними здесь или в Ленинграде.

Коваль посмотрел на меня, чтобы узнать, какое впечатление произвели на меня его слова и добавил:

— Жену свою снова увидите. Давно ведь не видели! Потом помолчал немного и очень обнадеживающим тоном подъитожил:

— Теперь мы знаем о вас все. И у нас, у сотрудников КГБ, сложилось такое мнение: вы больше сами на себя наговорили, чем есть у вас вины на самом деле. Преступление у вас маленькое! Статью вашу мы, конечно, снова переквалифицируем на 75-ю и вы можете считать уже сейчас, что у вас 75-ая статья. Суд мы проведем наверное через неделю и еще в этом году вы будете дома. Можете жениться на Ире Бежанидзе. Она очень симпатичная, даже ваш сосед по квартире Ханин был неравнодушен к ней. И она плакала, когда узнала о том, что вы находитесь в тюрьме.

— Вы ее напугали до смерти, вот она и плакала со страху, — заметил я.

— Нет, она о вас плакала! — Коваль опять замолчал и стал «проницательным» взглядом рассматривать меня, ожидая, очевидно, когда на моем лице появятся признаки лирических воспоминаний. Потом, убедившись, что я его внимательно слушаю, и считая, что он достаточно «подготовил почву», Коваль перешел к главному:

— Но для того, чтобы поехать домой, вы должны будете еще до суда кое-что сделать… так… простые формальности… — но сказал он это с особым ударением на каждом слове.

Я молчал. Выждав еще некоторое время, чтобы я успел оценить важность момента, следователь стал перечислять, что я должен был сделать.

— Еще до суда вы должны раскаяться в своем преступлении и рассказать нам о технических приемах, которые вы применяли во время побега. Например, нам интересно знать, как вам удалось уплыть в море, не будучи замеченным пограничниками на берегу и пограничными катерами в море? Естественно, вам надо формально отказаться от вашей последней версии о том, что вы, якобы, не собирались бежать в Турцию, и совершенно чистосердечно рассказать нам обо всем.

Коваль опять сделал паузу, опять посмотрел на меня «проницательным взглядом» и сказал вкрадчиво:

— Назовите нам всех, кто знал о вашем готовящемся побеге и кто вообще разделял ваши антисоветские взгляды? И еще немного: сознайтесь в том, что в 1963 году, в Батуми, вы не просто «делали марафонский заплыв „спорта ради“», а пытались доплыть до Турции. Сознайтесь! Вам за это ничего не будет! Расскажите нам, как вы обманули пограничников в Батуми? Как вам удалось скрытно войти в море и скрытно выйти на берег? Ну, и назовите нам всех, кто знал о вашем побеге в 1963 году еще накануне его осуществления? Ну, вот и все! Если вы это сделаете, я гарантирую вам, что вас освободят прямо с суда! В крайнем случае, дадут вам несколько месяцев. В любом случае, в 1968 году вы будете на свободе и снова — в Ленинграде!

Коваль откинулся на стуле с видом выполненной задачи и стал молча разглядывать выражение моего лица. Потом спросил:

— Может, не все ясно? Вопросы?

— Есть вопрос. У вас мои деньги — пятьдесят рублей, отобранные во время ареста.

— Что-о-о? — очень удивился чекист, не ожидавший того, чтобы я мог думать в этот момент о чем-либо другом, кроме его слов.

— Это — честно заработанные деньги и вы не имеете права их конфисковать! Я писал к вам из Харьковской тюрьмы и просил переслать их мне, потому что очень голодал, но вы не ответили.

— Меня не было в Симферополе, вы знаете. Потому я и не ответил на ваше письмо. А деньги можете получить хоть сегодня! Я даже помогу вам купить продукты на ваши деньги!

Коваль позвонил и в кабинет вошел надзиратель.

— Сейчас же пошлите в магазин (он назвал какую-то фамилию). Пусть купит подследственному килограмм колбасы. Возьмите деньги! — Коваль достал из сейфа и подал надзирателю 50-ти рублевую бумажку.

Очень скоро надзиратель вернулся и положил на мой столик два круга колбасы в газетной бумаге.

— Берите колбасу и поезжайте отдыхать. Я позвоню в следственный изолятор, чтобы вас пропустили с колбасой, — великодушно, как будто это был его подарок мне, разрешил следователь. — Поешьте, подумайте, а завтра жду вас с подробными показаниями. Я ведь знаю, что вы — умный человек!

— Вы тоже — не глупый! — ответил я.

— До свидания, Юрий Александрович! — почти по-дружески попрощался следователь.

— До свидания, — ответил я, как всегда не употребив его имени-отчества.

Наверное, следователь был уверен, что я — у него на крючке. Однако не было ни одного мгновения, в течение которого я хотя бы только колебался. С самого начала я знал, что ни на один из его вопросов я ответа не дам, но спешить заявлять об этом смысла не было.

 

Глава 23. Свидетели обвинения

В Симферополе пошел снег. Подаренный зеками Херсонской тюрьмы ватник согревал мое тело, однако голова моя оставалась голой, а ноги — в холоде. Сатиновые брюки и босоножки — не зимняя одежда! Придя на другой день на допрос с головой, повязанной портянкой, я спросил у следователя:

— Вы считаете нормальным, когда человек вместо шапки одевает на голову портянку?

Коваль ответил в том духе, что мол «сами виноваты».

— В таком случае я отказываюсь давать какие-либо показания до тех пор, пока мне не дадут тюремную одежду или не привезут мою одежду из Ленинграда!

Пришел подполковник Лысов. Сначала он меня уговаривал, потом кричал, но я остался непреклонен. Вот тогда-то Коваль и упрекнул меня:

— А еще салом кормили вас по дороге из Херсона, чаем поили за собственные деньги! Вот она, ваша благодарность!

Меня увезли обратно в тюрьму.

На следующее утро меня снова привели на первый этаж тюремного здания, где, как всегда, меня ожидал надзиратель из КГБ.

— Если не будете и сегодня давать показания, — заявляйте сразу, — чтобы не возить вас напрасно туда-сюда! — сказал он.

— Не буду, пока мне не дадут одежду, — ответил я и меня вернули обратно в камеру.

Пользуясь тем, что я не поехал в КГБ, тюремщики, в который уже раз, взяли у меня отпечатки пальцев, а под вечер в камеру вошел надзиратель и молча бросил мне новые тюремные ботинки и тюремную робу.

Когда на следующее утро меня привели на первый этаж тюрьмы, то надзиратель из КГБ ждал меня со старой, засаленной кепкой в руках.

— Вот! — протянул он ее мне. — Головной убор для вас! В изоляторе шапок нет, так я даю вам собственную. Кепка оказалась малого размера и надзиратель тут же распорол ее сзади, чтобы она налезала на мою голову. Мы поехали в КГБ.

«Куй железо, пока горячо!» — подумал я и, едва войдя в кабинет следователя, потребовал написать письмо в Ленинградское КГБ относительно присылки моих теплых вещей.

— Теперь придется очень торопиться, — предупредил меня Коваль, кончив писать письмо. — Мы потеряли целых два дня, а до Нового года все должно быть закончено. Сейчас я коротко ознакомлю вас с показаниями свидетелей! — и он стал торопливо кое-что зачитывать, а коечто говорить своими словами о показаниях каждого свидетеля.

Коваль требовал, чтобы я сказал свое мнение об услышанном и это мое мнение он записывал в протокол. Это был странный, не виданный метод ведения следствия. По законам свидетель должен давать свои показания не только следователю, но также судьям в присутствии обвиняемого. В моем случае, никого из свидетелей я даже не видел. Я даже не читал собственными глазами ни одного протокола допроса свидетеля и я не мог быть уверен в том, что цитаты, которые Коваль зачитывал мне якобы из протокола, действительно взяты оттуда, а не придуманы им самим.

Когда поздно вечером Коваль дал мне прочитать и подписать протокол допроса, то высказанные мною мнения о заявлениях свидетелей оказались записанными в сильно искаженном виде, иногда даже смысл был другим. Я указал ему на это. Коваль внес исправления, но сделал это своеобразно: тогда как я должен был подписать каждую страницу протокола, он все исправления сделал на последней странице, оставив неверные записи на других страницах без изменений. Он написал: на такой-то странице после слов таких-то следует читать так-то. Конечно, впоследствии этих его исправлений никто не замечал: ни судьи, ни психиатры. Но я был очень утомлен, чтобы спорить, и к тому же боялся «перегнуть палку», отказавшись подписать протокол.

Однако, вернувшись в камеру и немного успокоившись, я вспомнил, что в протоколе остался неисправленным еще целый ряд искажений, которые из-за сильной усталости я сразу не заметил. На следующий день повторилось то же самое и я возмутился:

— Гражданин следователь! — сказал я. — Разрешите мне самому писать свои ответы в протоколе!

— Почему?

— Потому что вы постоянно искажаете мои показания. Бывает даже, что вы записываете противоположное тому, что я говорил вам.

— Вы же читаете протокол прежде, чем его подписать?

— Легко сказать: «читаете»! Вы так измотаете меня и так заморочите мне голову за целый день, что вечером я уже не в состоянии найти все ваши искажения.

— Нет, подследственному не разрешается отвечать на вопросы следователя в письменной форме, — возразил Коваль.

Из всех свидетелей больше всех меня разочаровал Иоаннович. Видимо, считая его самым значительным свидетелем, Коваль начал именно с него.

— Иоаннович сразу и покорно дал вам показания? — спросил я у Коваля.

— Нет, не сразу. Когда я позвонил ему и попросил придти в КГБ, то он развязно спросил: «Что, брать будете?» Однако, когда я ознакомил его с уголовным кодексом, в котором сказано, что за отказ дать свидетельские показания или за утайку сведений о государственном преступнике полагается срок до 3-х лет, то есть столько же, сколько и вам по вашей статье, то Иоаннович стал очень покладист и рассказал о вас все, что знал.

Я услышал дальше критические высказывания о себе, сделанные Иоанновичем. Тут были и мои «антисоветские убеждения» и «неумеренное» увлечение Есениным и Достоевским, и мнение Иоанновича о том, что я «переоценивал себя», как специалиста по компьютерам. Хорошо еще, что я никогда не доверял ему и ни словом не заикнулся о своих намерениях. Конечно, я не упал так низко, чтобы в ответ рассказать следователю о его (Иоанновича) собственных антисоветских высказываниях и анекдотах, которые я описывал выше. Мне было больно слышать все это тем более, что Иоаннович заявил следователю: «Ветохин был моим другом». «Как это можно? — думал я, — считать меня другом и в то же время давать порочащие меня показания? Правильно я звал его Ставрогиным!»

Сомнений в подлинности этого протокола у меня не было. И стиль выражений был типично его и приведенные факты были известны только ему.

— Теперь я прочитаю протокол допроса в качестве свидетеля вашей сожительницы Иры Бежанидзе, — заявил Коваль.

— Сожительницы? — я не понимаю вашего жаргона. В русском языке такого слова нет.

— А какое слово есть в русском языке?

— Любовница.

— Если хотите, ваша любовница плакала, пока я ее допрашивал, все вас жалела…

— Я уже говорил, что вы ее смертельно напугали, вот она и плакала.

— Разве я такой страшный? Может быть, вы тоже меня боитесь?

— Вас, КГБ-шников весь народ боится, как чумы.

— Значит, и вы — боитесь… Это странно.

— Ничего странного нет в том, что она вас боялась. Вы сами говорили мне, что можете любого свидетеля посадить на 3 года, если вам покажется, что он что-то скрыл от вас.

— Ну, ваша любовница ничего не скрыла. Да и нечего ей было скрывать: она ничего не знала. От любовницы Коваль перешел к соседу по квартире.

— Вот, ваш сосед по квартире, Ханин, — это фрукт! Он сказал мне, что его зовут Федор Борисович, ну, я так и заказал ему пропуск в здание КГБ. А его не впустили. Оказывается, никакой он не Федор, и никакой он не Борисович! Главное: в паспорте написано «Мордухаевич», а мне в глаза лжет — Борисовичем себя называет!

Потом я допрашивал вашего знакомого — профессора Бирштейна. Та же история! Представился Аркадием Александровичем, а оказался Абрамом Абрамовичем! И все-то евреи таковы! — Коваль остановился и уставился на меня, ожидая подтверждения, но я не подтвердил. Такая примитивная провокация — не для меня! Не дождавшись подтверждения, Коваль продолжал:

— Так вот, ваш сосед, мнимый Федор, сказал про вас буквально так: «Ветохин — это белогвардеец!» и будто бы он в глаза вас так называл. Что вы на это скажете?

— Вы же сами назвали его «мнимым человеком»! Так оно и есть! Налгал он. А причина тому — в ссоре мы были с ним.

— Да, он говорил мне, что ему нравилась ваша любовница. Возможно, поэтому вы и поссорились. Однако и другие свидетели подтверждают вашу антисоветскую сущность: и ваша бывшая жена и теща, и ваш друг Иоан-нович. Так что «мнимый Федор» на этот раз сказал правду. Разговаривали представители КГБ и с вашим товарищем из Военно-Морского училища — Караваевым. Он дал вам положительную характеристику. Заместитель командира дивизиона кораблей по политической части вспомнил о каком-то вашем принципиальном выступлении на партсобрании, когда принимали в партию какого-то старшину. Командир дивизиона Гузок уже вас не помнит. Еще я допрашивал знающих вас ленинградских писателей: Бакинского, Ефимова и Марамзина. Я спросил у них, способны ли вы написать книгу? Ефимов и Марамзин ответили «не знаем», а Бакинский сперва сказал «нет», а потом поправился и тоже ответил «не знаю». Все ваши бывшие начальники дали вам высокую оценку, как специалисту по компьютерам. В их числе и Бирштейн, и Брадобреев, и начальник отдела Мархель и инженеры, которые работали под вашим руководством. Я, конечно, собрал всех ваших знакомых вместе и нейтрализовал то преувеличенно хорошее впечатление, которое вы у них оставили, как специалист. Вы ведь сами знаете, что у нас не бывает хороших специалистов среди изменников родины!

Коваль опять посмотрел на меня «проницательным» взглядом. Затем он стал вытаскивать на стол какие-то бумажки и в конце концов навалил их целую кучу. Бумажки показались мне знакомыми.

Что, не узнаете? — прищурился следователь. — Это все ваши требования на книги, в залах для научной работы Ленинградской Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина.

— Зачем они вам нужны? — спросил я.

— Сейчас объясню. Во-первых, вы видите, что мы давно все о вас знаем. Мы знаем о ваших недовольствах, о ваших бурчаниях. Но если бы, кроме книг по кибернетике, вы и дальше почитывали бы молча книжонки о фашистских боевых пловцах «черного» князя Боргезе (тут он пальцем указал на требования), то и сейчас бы гуляли себе на свободе. Но как только вы перестали болтать, а начали действовать, то сразу и лишились этой свободы, А теперь и ответить придется: что и зачем вы читали? Не даром подполковник Лысов спрашивал вас: заблудший вы или убежденный? Ответ получен: ВЫ — убежденный антисоветчик!

Тон, которым Коваль говорил со мной, был весьма жесткий и угрожающий. Я и раньше нисколько не верил его обещаниям «освободить меня прямо с суда», теперь же я еще больше убедился в том, что все было ложью. Я поверил только насчет переквалификации статьи снова на 75-ю. Все-таки, на Херсонской экспертизе мне сказали то же самое: «для 56-ой статьи у вас нет состава преступления».

Коваль принялся перебирать мои требования на книги и задавать вопросы:

— Вот требования на лоцию Черного моря… Зачем вам, специалисту по компьютерам, лоция?

— Лоция была мне нужна для конструирования детской настольной игры «Юный штурман», — повторил я свой стандартный ответ.

— А книга «Боевые пловцы», которую вы взяли с собой во время побега, тоже для конструирования детской игры была нужна?

— Эта книга, также как и другая «За бортом по своей воле», была взята просто для чтения.

— Вот книги о Филиппинах, вот карта Южно-Китайского моря… — для чего они — я не спрашиваю. У вас в комнате я нашел кальку с предварительной прокладкой курса туристского теплохода «Русь», на котором вы ходили в путешествие «Из зимы в лето». Калька снята с этой самой карты, которую вы брали в библиотеке. Скажите только: как вы узнали подробности маршрута и как вы сумели сделать заранее предварительную прокладку?

— По образованию я — штурман и, говорят, неплохой.

— Это верно. Мы показывали все ваши морские документы, включая эту прокладку, а также сделанные вами от руки карты морских течений и ветров Черного моря, начальнику кафедры навигации Севастопольского Высшего Военно-Морского училища и знаете, что он сказал? Он сказал: «Если бы все штурманы нашего флота также добросовестно готовились к предстоящему плаванию, у нас никогда бы не было никаких ЧП!»

На кафедру «Устройства корабля» того же училища мы отправили вашу надувную лодку и сделанное вами парусное вооружение. Военно-морской эксперт на наш вопрос о том, можно ли на такой лодке переплыть Черное море, ответил: «С учетом высоких мореходных качеств беглеца — можно». Распишитесь под заключением экспертизы!

Я расписался. Позднее я осознал, что этим допустил ошибку.

Затем Коваль ознакомил меня с протоколом экспертизы аспирина. Академия Наук Украинской ССР (Вот, чем занимается Академия Наук!) писала, что «белый порошок, изъятый у Ветохина при аресте, оказался аспирином».

Другой протокол содержал заключение по анализу питьевой воды. Вода, которую я набрал в Коктебеле, оказалась «недоброкачественной», но «следов радиоактивности не носила».

Эксперты также проверили фотокарточку моих родителей, согнув ее пополам, и часы. Я расписался в ознакомлении со всеми этими протоколами.

Допрос затянулся до самого вечера и я был рад, что сегодня следователь не задавал мне главных вопросов.

Человеку всегда нужно иметь хоть маленькое удовлетворение в чем-нибудь, чтобы на этой основе создать душевное равновесие. Вот я и уснул, думая о том, что письмо, содержащее просьбу о высылке моих теплых вещей, наверное уже ушло.

 

Глава 24. Несостоявшееся сотрудничество

— Прошло уже достаточно времени с тех пор, как я вас предупредил, и вы наверное, подготовились, — такими словами начал следователь свой допрос на следующий день. — Рассказывайте по порядку и не очень быстро, а я буду записывать.

— Что рассказывать?

— Как что? — вскинулся Коваль. — Начинайте с подготовки и исполнения побега в Турцию в 1963 году.

— В первый раз слышу такое. Никогда я не пытался бежать в Турцию!

Коваль вперил в меня свой «проницательный» взгляд, помолчал, а потом сказал спокойным голосом:

— Ну, не хотите про Батуми — ваше дело! Начинайте тогда с этого, с 1967 года. Расскажите, как вы обманули пограничников, как незаметно вышли в море?

— Я уже несколько раз рассказывал об этом, — ответил я. — Посмотрите в протоколы, там все записано. Мне совершенно нечего добавить.

— Вы очень пожалеете, Юрий Александрович, — процедил Коваль уже далеко не таким спокойным голосом как прежде.

— Я не понимаю вас. Что вы от меня хотите? Коваль уже с откровенной злобой несколько мгновений смотрел на меня, затем спросил:

— Вы помните, когда вы познакомились с Ирой Бежанидзе?

— Нет, не помню, — на всякий случай соврал я.

— Тогда я скажу вам! — прищурившись повысил голос Коваль. — Это было 30 сентября 1963 года, то есть 4 года назад.

— Допустим. И что из этого?

— А то, что тогда вашей любовнице не хватало до 18 лет ровно одного месяца! Следовательно, вы завели себе несовершеннолетнюю любовницу и мы можем судить вас… за растление малолетних, если вам удастся отвертеться от обвинения в попытке побега за границу! Видите теперь: так или иначе, но свое вы все равно получите!

После этих слов Коваль вызвал надзирателя и велел увезти меня назад в тюрьму.

* * *

Два дня меня на допрос не вызывали. Вечером второго дня в мою камеру пришел начальник с грязными и рваными ботинками в руках.

— Снимите свои ботинки и отдайте мне, а оденьте вот эти! — приказал он.

От брошенных на пол тюремных ботинок во все стороны полетели куски сухой земли и грязи. «Какая мелкая душонка у этих чекистов!» — подумал я, отдавая ботинки. Потом явился другой надзиратель и велел мне следовать за собой. Мы прошли по коридору, поднялись, а потом опустились по каким-то лестницам и, наконец, вошли в камеру, где за столом сидел следователь Коваль. Надзиратель вышел и мы с Ковалем остались одни.

— Юрий Александрович, — вежливо, как будто ничего не произошло, заговорил следователь, — мы решили направить вас на Всесоюзную психиатрическую экспертизу в Москву. Сейчас у нас на руках два заключения: одно с «пятиминутки», другое — с республиканской экспертизы. Они противоположны. На «пятиминутке» вас признали психически больным, но не смогли поставить диагноз болезни (Об этом я слышал в первый раз и он не показал мне никакого заключения с «пятиминутки»). На республиканской экспертизе вас признали здоровым. Поэтому мы вас посылаем на третью экспертизу. Как решит институт имени Сербского в Москве, так и будет. Вот направление на экспертизу, подпишите его!

— Вы уже отправили письмо в Ленинград насчет моих зимних вещей?

— Письмо уже ушло.

— Тогда отдайте мне шерстяные кальсоны, которые отобрали у меня при аресте — я буду хоть их носить пока придут мои вещи, и переведите остатки моих денег туда, куда меня везут.

— Хорошо, подписывайте!

— А если я не подпишу?

Я отлично помнил угрозу подполковника Лысова «сгноить меня в сумасшедшем доме».

— Мы имеем право направить вас на экспертизу и без вашего согласия.

Я подумал, что на этот раз он говорил правду и подписал. Вечером мне передали кальсоны и еще раз взяли отпечатки пальцев. Деньги переслать Коваль забыл.

 

Глава 25. В Москву

Был конец декабря 1967 года. Поток заключенных, перевозимых по этапу из одной тюрьмы в другую, не иссякал. Однако, мне на этот раз ехать было немного свободнее, чем летом. Теперь мое этапное дело было с угла на угол перечеркнуто красной чертой, а вверху на моем деле была сделана крупная надпись «СКЛОНЕН К ПОБЕГУ». Это все означало, что я — особенный заключенный, за которым необходим особо строгий надзор. Поэтому конвоиры, увидев надпись и красную черту, сажали меня в отдельную маленькую камеру внутри автомобиля и даже запирали на замок. В тюремном вагоне поезда для меня выделяли отдельное купе. Особенно эти пометки досаждали мне во время обысков, которые производились в начале и в конце каждого этапа: меня обыскивали с особой тщательностью. Это было так впечатляюще, что я сразу и без колебаний решил переименовать свою будущую книгу и назвать ее не «Сергей Хлебов», как собирался раньше, а «Склонен к побегу».

В Москву меня везли быстро. На Днепропетровской пересылке я пробыл всего несколько часов, зато увидел там кое-что незабываемое. Стоя в коридоре тюрьмы в длинной очереди заключенных, регистрирующихся у тюремного офицера на этап Днепропетровск-Харьков, я взглянул в окно, выходящее в тюремный двор. Взглянул и не мог отвести глаз от того, что увидел. По двору медленно, толчками, ходили какие-то существа, лишь отдаленно похожие на людей. Они ходили так медленно, как ходят киноперсонажи при замедленной съемке. Вид их был необычный: все ходили без брюк, в одних кальсонах и нижних рубашках навыпуск, поверх которых у одних были накинуты ватники, а у других — рваные халаты. Сочетание ватников с белыми кальсонами так поразило меня, что я стал спрашивать зеков, что это значит?

— Это дураки из дурдома, — пояснили мне бывалые зеки.

Я снова посмотрел в окно. Это была правда. Несомненно, по двору гуляли психически больные люди. Они не разговаривали друг с другом, но нелепо жестикулировали или вдруг останавливались и надолго замирали в одном положении. Лица их были серо-землистого цвета, а под глазами висели мешки. Вид их говорил о полной безысходности…

У меня было впечатление, что я заглянул в царство Аида. Долгое время потом вспоминалась мне эта картина, пока я сам не стал одним из них.

 

Глава 26. Лефортовская политическая тюрьма

В Москве меня сперва привезли в уголовную тюрьму — Бутырки, продержали ночь в камере, похожей на телефонную будку, а наутро вызвали «с вещами». Дежурный офицер, похожий на бабу, гадким, слащавым голосом проговорил:

— Миленький, ведь не туда ты приехал! (Как будто я сам выбирал, куда мне ехать!) — и добавил: — Сейчас мы свезем тебя в Лефортово!

Надзиратель вывел меня во двор, где стояла машина скорой помощи и велел залезть внутрь. Внутри оказалась самая обыкновенная камера для перевозки заключенных. Матовые стекла не позволяли ни мне видеть куда мы едем, ни прохожим заглядывать внутрь машины. Конечно, прохожие думали, что это — обыкновенная «скорая помощь», а либеральные западные корреспонденты, увидев на улицах множество карет скорой помощи, еще и восторгались «преимуществами советского здравоохранения». Когда машина свернула в какие-то переулки, а потом остановилась, я догадался, что мы приехали в Лефортовскую тюрьму.

Лефортово — главная политическая тюрьма СССР. Никто в СССР, ни грузчик, ни секретарь ЦК КПСС не застрахованы от этой тюрьмы. Многие побывавшие в Лефортово никогда больше не увидели свободы. Другие вышли на свободу, но вряд ли найдутся хотя бы два человека, которые вынесли оттуда совершенно одинаковые впечатления. Меня, например, поразила процедура обыска. Меня завели в отдельную комнату, где специалисты приступили к делу. А специалисты в Лефортово

— узкие. Одна женщина сделала обыск у меня во рту, проговорив предварительно: «Откройте рот, я посмотрю нет ли у вас ангины?» Ее сменила другая женщина, которая сказала «Раздвиньте ягодицы, я посмотрю, нет ли у вас геморроя?»

Для производства обыска в карманах тоже был вызван особый «специалист». Заодно, он срезал у меня на брюках металлический крючок и хотел было также срезать металлическую застежку на босоножках. Я еле-еле отстоял, сказав, что без застежки невозможно носить босоножки. Затем меня повели в баню, где я мылся один, после бани — в камеру.

Сперва мы шли служебным коридором, где камер не было, зато стояли большие биллиарды, на которых играли резервные надзиратели. Это были надзиратели не при исполнении служебных обязанностей, но всегда и ко всему готовые. Когда мы вышли на главный коридор, то шум наших шагов совсем пропал. Все полы оказались застланными коврами. Только в Лефортово я понял, почему в Советском Союзе не хватает ковров для населения. За дефицитными коврами советские люди записываются в очередь, а потом годами, если только не десятилетиями, ходят отмечаться. Инвалиды Отечественной войны теперь, спустя 35 лет после окончания войны, награждаются правом… купить вне очереди один ковер! А дефицит ковров объясняется, оказывается, просто: все ковры идут на застилку коридоров главной политической тюрьмы СССР! Благодаря этим коврам тишина в тюрьме — могильная.

Неслышно ступая по коврам, меня вели по коридору два надзирателя — два молодых, высоких, красивых парня (очевидно, олицетворявших собою «молодость, красоту и крепость советского государственного строя») в отлично сидящей на них чекистской форме.

Надзиратели делали что-то непонятное: они цокали языками и щелкали пальцами рук. Вскоре я догадался, что таким образом они давали знать надзирателю-регулировщику о приближении заключенного. Регулировщик стоял в том месте, где коридор разветвлялся на две части.

Одну руку с флажком он поднял вверх, а другой рукой, тоже с флажком, молча указывал в какое из двух ответвлений коридора нам надо следовать. Поднятая рука, очевидно, запрещала выводить из камер других заключенных, чтобы мы не встретились.

Меня закрыли в одну из камер, находившуюся в левом ответвлении коридора первого этажа. В камере оказалось две койки: одна из них пустая. На стене висел календарь, на котором карандашом было вычеркнуто 8 дней вплоть до сегодняшнего числа, а сверху написано «голодовка».

Окно в камере не было схвачено железной решеткой, но имело очень толстые матовые стекла. Батарея парового отопления находилась внутри деревянного каркаса. Кроме койки в камере имелся стол и книжная полка, прибитая к стене. В углу находился унитаз, закрытый фанерной дощечкой, и умывальник. На столе были чайник, миска, кружка и ложка.

Осмотрев все это, я сел и задумался. «Недаром меня привезли в эту „тюрьму для избранных“, от которой не отказываются ни министры, ни маршалы. Мне предстоит долгое и тяжелое тюремное заключение, — думал я. — Если я не найду для себя цели, которая бы захватила меня целиком, и выполнение которой возможно в тюрьме, я пропал. Я или сойду с ума, или у меня произойдет распад личности!»

Собственно говоря, я уже имел цель. Мне предстояло только сформулировать ее таким образом, чтобы она оказалась выполнимой в тюремных условиях. Я встал и начал ходить по камере. Я всегда хожу, когда думаю. Расхаживая по камере, я то и дело замечал, как открывался глазок в двери и надзиратель наблюдал за мной. Это только подстегивало меня. Наконец, я сформулировал проблемы, решить которые я обязался самому себе за время тюремного заключения. Вот, главные из них:

Обобщить все свои мысли о Боге.

Сделать анализ ошибок, приведших к неудаче двух моих попыток побега из СССР и выработать технические, организационные и психологические принципы, которые бы обеспечили успех новой попытки побега, как только я выйду из тюрьмы.

Найти новый, эффективный, ведущий к неизбежной победе, принцип борьбы против коммунизма.

Обобщить все свои мысли по женскому вопросу и другим крупным вопросам внутренней политики.

Но отключиться от действительности надолго было невозможно. Лефортово часто напоминало о себе. Когда стемнело, кормушка в моей камере открылась и надзиратель шепотом скомандовал: «Ужинать!» Я подошел к кормушке и увидел рядом с надзирателем человека в белой куртке и рядом с ним — тележку, на которой стояли кастрюли. Я протянул свою миску и человек молча положил в нее пару картошин и кусок селедки. Потом я протянул ему чайник и он налил мне чаю. Сейчас уже не помню насчет сахара. После того, как я поел и вымыл посуду холодной водой, наступило тягостное вечернее время, когда уже хочется спать, но еще не ложишься, чтобы не просыпаться ночью.

Часов около 10 вечера кормушка снова открылась и надзиратель шепотом скомандовал: «отбой!»

Такой же шепот разбудил меня утром: «подъем!» Вскоре после подъема в кормушку заглянул человек в белой куртке:

— Давайте порежу ваши продукты! Я увидел недалеко от камеры деревянную поварскую доску, положенную на тележку, и кухонный нож на ней.

— У меня нет продуктов, — ответил я и кормушка тихо закрылась.

— Сервис! — воскликнул я со смехом, но никто не услышал меня и мой смех умер, не возбудив ни у кого ответной реакции.

После завтрака я спросил у надзирателя, можно ли получить для чтения книги? Вскоре к моей камере подошел библиотекарь и подал мне в кормушку три книги. Две из них оказались приличными: это были произведения Новикова-Прибоя и Станюковича. Потом я узнал, что важным зекам библиотекарь сначала приносил каталог, а потом выбранные по этому каталогу книги. Чинопочитание и субординация В СССР — превыше всего! Даже в тюрьме!

После выдачи книг меня повели на прогулку. Я гулял в одиночестве в специальном асфальтированном прогулочном дворике, окруженном высокими стенами, а стерегли меня двое надзирателей. Один надзиратель находился на высоком помосте, напоминающем капитанский мостик на корабле, а другой — сидел в низкой будке, похожей на собачью, в противоположной стороне дворика.

На третий день утром в мою камеру вошел высокий, молодой и красивый надзиратель с маленьким, изящным чемоданчиком в руке. Он непринужденно сел на мою койку, дружелюбно улыбнулся мне, а потом раскрыл свой чемоданчик и вынул оттуда безопасную бритву, помазок и совсем новое лезвие.

— Побрейтесь, пожалуйста!

Я побрился и отдал ему обратно. Он закрыл свой чемоданчик и ушел. Едва ушел «представитель сервиса», как в кормушку последовала очередная команда, тоже шепотом:

— Собраться с вещами!

 

Глава 27. Всесоюзный Научно-исследовательский Институт судебной психиатрии имени Сербского

«(Советский) ученый сегодняшнего дня, либо психолог и инквизитор в одном лице, скрупулезно изучающий значение различных выражений человеческого лица, жесты, оттенки голоса, исследующий действие фармакологических „детекторов лжи“ и лечение шоками, гипнозом и психологическими пытками, либо это — химик, физик или биолог, занимающийся только теми областями своей специальности, которые имеют отношение к человекоубийству»

(Джордж Орвелл «1984»)

В институт имени Сербского, теперь скандально известного на весь мир, меня везли на КГБ-шном «козле». Стенки «козла» были исписаны и я не успел разобраться в этих записях, как мы приехали. Меня ввели в вестибюль, внешне похожий на вестибюль любой больницы: стол и стулья — для ожидающих, два окошка с регистраторами и, кажется, все. Тюремные надзиратели передали меня двум больничным няням в белых халатах. Сперва они повели меня в отдельную комнату, где забрали мои вещи, а взамен дали больничную пижаму, а потом по черной винтовой лестнице повели в отделение.

Сейчас не помню, на какой мы поднялись этаж. Там был широкий светлый коридор с несколькими палатами, двери в которые были открыты настежь. Много людей в пижамах разгуливало по коридору. Недалеко от винтовой лестницы, по которой мы поднялись, в один ряд с палатами, находилась плотно закрытая неприметная дверь без надписи, около которой на стуле сидел мужчина в белом халате, под которым виднелась военная форма. При нашем приближении надзиратель встал и своим ключом открыл эту дверь. Мы вошли и дверь снова закрылась.

Я очутился в секретном политическом отделении № 4-Е института судебной психиатрии имени Сербского, которое иностранные делегации «никак не могли найти». Отделение состояло из трех палат. Две большие палаты были смежные, а одна маленькая — отдельная. Двери всех палат выходили в маленький коридор, из которого можно было попасть в туалет и умывальник.

В день моего приезда подъэкспертные, или «больные», как здесь их называли, находились в двух палатах: большой палате и маленькой палате. Меня поместили в большую палату.

Первый, кого я там встретил, был человек средних лет и интеллигентного вида, в накинутой на плечи пижаме. Он представился: Завадский Виктор Никифорович, и стал сразу рассказывать о здешнем житье. О себе — ни слова! Соблюдая тюремные законы, я тоже ни о чем его не спросил.

Следующий, кто подал мне руку, был турок Ниязы Дедабаш. О нем будет речь впереди. Кроме Завадского и Дедабаша в этой же палате находился Иван Иванович (фамилию его я не запомнил) — крестьянин. Доведенный до отчаяния условиями советской сельской жизни и самодурством директора совхоза, он из обреза на ходу машины убил этого директора совхоза, который, к тому же, был депутатом Верховного Совета СССР. КГБ-шники с помощью электронных приборов нашли на его огороде закопанный обрез. На следствии Иван Иванович в убийстве не сознавался и его привезли в институт. Держал себя Иван Иванович спокойно и с достоинством и через несколько дней после моего приезда, его увезли.

Еще один заключенный — молодой человек, рабочий. Он был схвачен на месте преступления, когда с крыши военного объекта фотографировал этот самый объект. В институте он вел себя как сумасшедший. «Косил» он, или на самом деле был больной — я не знаю, но всем очень действовал на нервы. Особенно тяжело было переносить его ненормальное пение и частые неприличные звуки, когда он портил воздух.

Другой молодой человек был «возвращенцем». В составе группы из 4-х человек они «в лоб» брали турецкую границу близ Еревана. Под огнем пограничников они резали колючую проволоку, а где не удавалось разрезать, — лезли через нее. Прорыв удался ему одному. Что стало с товарищами, он не знал. Он только слышал сзади себя крики: «Не убивайте меня!», и эти крики придали ему скорости. Однако он не сумел воспользоваться свободой, полученной ценой такого большого риска. После короткого пребывания в Турции, где ему дали основы иностранного языка, он начал путешествовать по разным европейским странам и знакомиться, в основном, с публичными домами. Изредка и недолго работал. Потом опять пил и гулял. Наконец, ему надоела такая жизнь, и в Стокгольме он пришел в советское посольство, («которое имеет входные двери, похожие на тюремные и даже с таким же „глазком“, — все-таки заметил он»).

— Мне там очень обрадовались, — рассказывал он мне, — налили в стакан чаю, а в чай положили так много сахара, что чай полился через край!

С большой помпой его доставили на подвернувшийся советский пароход, где на виду у журналистов капитан пригласил его на мостик. Когда же пароход удалился от журналистов на достаточное расстояние, «героя» увели с мостика и посадили под замок. Вблизи советских берегов его встретил специальный катер, который доставил его на берег, где уже ждал «воронок», который отвез его в тюрьму. После следствия КГБ направило его на психиатрическую экспертизу.

Это был единственный человек из всех мною встреченных, который, как мне кажется, попал на экспертизу закономерно. Нужно быть или круглым дураком, или психически больным человеком, чтобы добровольно променять свободу на Западе на 15 лет тюрьмы или бессрочное заключение в спецбольнице — в Советском Союзе.

Эти люди не произвели на меня сильного впечатления и потому я не запомнил их фамилий. Однако, имя человека, находившегося в отдельной палате, я хорошо запомнил: Вальтер Мантейфель. Бабки не разрешали не только с ним разговаривать, но даже подходить к дверям его палаты, но уже было известно, что Мантейфель— член террористической организации, непримиримый антикоммунист. Вместе с другими членами организации, Мантейфель судил и повесил в городском парке города Баку нескольких коммунистов.

Пока я знакомился со всеми этими сведениями, бабки сидели «ушки-на-макушке», но молча. Ушлые бабки, выполняющие, конечно, не одни только санитарские обязанности, делали все, чтобы мы считали их чем-то вроде мебели и не стеснялись в разговорах друг с другом. Я уверен, что во всех палатах были установлены микрофоны, но бабки, несомненно, дублировали технику. Кстати, кроме бабок, другой мебели в палатах не было, только одна какая-то колода, не то залитая цементом, не то засыпанная песком, — чтобы никто не мог ее поднять. Были и другие предосторожности, иногда очень смешные. Например, фрамуга в окне была закрыта на большой висячий замок. Ключ от этого замка хранился у надзирателя и когда хотели открыть фрамугу для проветривания, без надзирателя этого нельзя было сделать.

Еду нам бабки приносили в палату, чтобы в столовой мы ни с кем не встречались. Еда оказалась лишь чуть-чуть лучше, чем в тюрьме: одна мясная сарделька в неделю, остальное время — каши и супы без мяса.

Потекли однообразные дни. Прогулка, вносящая какое-то разнообразие, теоретически могла быть только три раза в неделю (согласно распорядка), однако персоналу не хотелось организовывать ее и прогулка часто срывалась под разными благовидными предлогами. Иногда я играл с Завадским в шахматы, иногда невнимательно читал. Голова моя была занята другим и потому читать не хотелось.

Провести экспертизу начальство института не торопилось. Срок в один месяц, установленный для этого законом, никогда не выдерживался. Политических держали на экспертизе по 2, 3 и больше месяцев. Вся экспертиза практически заключалась только в «наблюдении» за ними. Где-то велся журнал этих наблюдений, в который записывались все наши разговоры и все наши действия. Было очень скучно.

* * *

Нашу скуку немного разогнал прибывший однажды утром новый политзаключенный. Я проснулся оттого,

что кто-то громко разговаривал. Я поднял голову с подушки и увидел новенького. Это был молодой человек среднего роста, с интеллигентным лицом, живой и жизнерадостный. Заметив, что я проснулся, он дружески представился: Юрий Белов!

Белов сразу стал рассказывать о себе. Он — недоучившийся врач и журналист. Несмотря на свою молодость, Белов уже побывал в тюрьмах и ссылках, а в институте имени Сербского — второй раз. Бабки его узнали и приветствовали, как старого знакомого. В первый же день Белов сообщил нам, что слышал и о Завадском и о Мантейфеле. Завадский якобы — известный в политических лагерях украинский националист, а Мантейфель — ярый антикоммунист и террорист. Завадский позднее говорил мне, что эти слова Белова якобы повредили ему. Несмотря на запрещение, Белов однажды подбежал к камере Мантейфеля и я с ним. Мантейфель вышел нам навстречу. Это был высокий и красивый молодой человек, интеллигентного вида. Мы заговорили. Сперва он спросил меня, за что я попал в тюрьму и как-то само собой получилось, что он высказал свое кредо: «Бог — превыше всего!» Он также высказал свое полное неприятие коммунизма и его спутника — пьянства. О пьянстве он сказал, что «коммунисты умышленно спаивают народ, ибо и с материальной и с моральной точек зрения это им выгодно». Мантейфель сообщил нам, что его мать русская, а отец — немецкий пилот времен Второй мировой войны. Отец Мантейфеля был еще жив и жил в Кёльне, но коммунисты не разрешали сыну не только видеться, но даже переписываться со своим отцом.

Жаль, что бабки не дали нам возможности продолжить беседу под угрозой карцера и уколов. Больше я не имел возможности поговорить с ним, но и эта единственная беседа имела для меня свои последствия. Тогда я подумал: «Если такие люди идут в террористы, значит, терроризм — не худший метод борьбы с коммунизмом!»

 

Глава 27. Всесоюзный Научно-исследовательский Институт судебной психиатрии имени Сербского

В институт имени Сербского, теперь скандально известного на весь мир, меня везли на КГБ-шном «козле». Стенки «козла» были исписаны и я не успел разобраться в этих записях, как мы приехали. Меня ввели в вестибюль, внешне похожий на вестибюль любой больницы: стол и стулья — для ожидающих, два окошка с регистраторами и, кажется, все. Тюремные надзиратели передали меня двум больничным няням в белых халатах. Сперва они повели меня в отдельную комнату, где забрали мои вещи, а взамен дали больничную пижаму, а потом по черной винтовой лестнице повели в отделение.

Сейчас не помню, на какой мы поднялись этаж. Там был широкий светлый коридор с несколькими палатами, двери в которые были открыты настежь. Много людей в пижамах разгуливало по коридору. Недалеко от винтовой лестницы, по которой мы поднялись, в один ряд с палатами, находилась плотно закрытая неприметная дверь без надписи, около которой на стуле сидел мужчина в белом халате, под которым виднелась военная форма. При нашем приближении надзиратель встал и своим ключом открыл эту дверь. Мы вошли и дверь снова закрылась.

Я очутился в секретном политическом отделении № 4-Е института судебной психиатрии имени Сербского, которое иностранные делегации «никак не могли найти». Отделение состояло из трех палат. Две большие палаты были смежные, а одна маленькая — отдельная. Двери всех палат выходили в маленький коридор, из которого можно было попасть в туалет и умывальник.

В день моего приезда подъэкспертные, или «больные», как здесь их называли, находились в двух палатах: большой палате и маленькой палате. Меня поместили в большую палату.

Первый, кого я там встретил, был человек средних лет и интеллигентного вида, в накинутой на плечи пижаме. Он представился: Завадский Виктор Никифорович, и стал сразу рассказывать о здешнем житье. О себе — ни слова! Соблюдая тюремные законы, я тоже ни о чем его не спросил.

Следующий, кто подал мне руку, был турок Ниязы Дедабаш. О нем будет речь впереди. Кроме Завадского и Дедабаша в этой же палате находился Иван Иванович (фамилию его я не запомнил) — крестьянин. Доведенный до отчаяния условиями советской сельской жизни и самодурством директора совхоза, он из обреза на ходу машины убил этого директора совхоза, который, к тому же, был депутатом Верховного Совета СССР. КГБ-шники с помощью электронных приборов нашли на его огороде закопанный обрез. На следствии Иван Иванович в убийстве не сознавался и его привезли в институт. Держал себя Иван Иванович спокойно и с достоинством и через несколько дней после моего приезда, его увезли.

Еще один заключенный — молодой человек, рабочий. Он был схвачен на месте преступления, когда с крыши военного объекта фотографировал этот самый объект. В институте он вел себя как сумасшедший. «Косил» он, или на самом деле был больной — я не знаю, но всем очень действовал на нервы. Особенно тяжело было переносить его ненормальное пение и частые неприличные звуки, когда он портил воздух.

Другой молодой человек был «возвращенцем». В составе группы из 4-х человек они «в лоб» брали турецкую границу близ Еревана. Под огнем пограничников они резали колючую проволоку, а где не удавалось разрезать, — лезли через нее. Прорыв удался ему одному. Что стало с товарищами, он не знал. Он только слышал сзади себя крики: «Не убивайте меня!», и эти крики придали ему скорости. Однако он не сумел воспользоваться свободой, полученной ценой такого большого риска. После короткого пребывания в Турции, где ему дали основы иностранного языка, он начал путешествовать по разным европейским странам и знакомиться, в основном, с публичными домами. Изредка и недолго работал. Потом опять пил и гулял. Наконец, ему надоела такая жизнь, и в Стокгольме он пришел в советское посольство, («которое имеет входные двери, похожие на тюремные и даже с таким же „глазком“, — все-таки заметил он»).

— Мне там очень обрадовались, — рассказывал он мне, — налили в стакан чаю, а в чай положили так много сахара, что чай полился через край!

С большой помпой его доставили на подвернувшийся советский пароход, где на виду у журналистов капитан пригласил его на мостик. Когда же пароход удалился от журналистов на достаточное расстояние, «героя» увели с мостика и посадили под замок. Вблизи советских берегов его встретил специальный катер, который доставил его на берег, где уже ждал «воронок», который отвез его в тюрьму. После следствия КГБ направило его на психиатрическую экспертизу.

Это был единственный человек из всех мною встреченных, который, как мне кажется, попал на экспертизу закономерно. Нужно быть или круглым дураком, или психически больным человеком, чтобы добровольно променять свободу на Западе на 15 лет тюрьмы или бессрочное заключение в спецбольнице — в Советском Союзе.

Эти люди не произвели на меня сильного впечатления и потому я не запомнил их фамилий. Однако, имя человека, находившегося в отдельной палате, я хорошо запомнил: Вальтер Мантейфель. Бабки не разрешали не только с ним разговаривать, но даже подходить к дверям его палаты, но уже было известно, что Мантейфель— член террористической организации, непримиримый антикоммунист. Вместе с другими членами организации, Мантейфель судил и повесил в городском парке города Баку нескольких коммунистов.

Пока я знакомился со всеми этими сведениями, бабки сидели «ушки-на-макушке», но молча. Ушлые бабки, выполняющие, конечно, не одни только санитарские обязанности, делали все, чтобы мы считали их чем-то вроде мебели и не стеснялись в разговорах друг с другом. Я уверен, что во всех палатах были установлены микрофоны, но бабки, несомненно, дублировали технику. Кстати, кроме бабок, другой мебели в палатах не было, только одна какая-то колода, не то залитая цементом, не то засыпанная песком, — чтобы никто не мог ее поднять. Были и другие предосторожности, иногда очень смешные. Например, фрамуга в окне была закрыта на большой висячий замок. Ключ от этого замка хранился у надзирателя и когда хотели открыть фрамугу для проветривания, без надзирателя этого нельзя было сделать.

Еду нам бабки приносили в палату, чтобы в столовой мы ни с кем не встречались. Еда оказалась лишь чуть-чуть лучше, чем в тюрьме: одна мясная сарделька в неделю, остальное время — каши и супы без мяса.

Потекли однообразные дни. Прогулка, вносящая какое-то разнообразие, теоретически могла быть только три раза в неделю (согласно распорядка), однако персоналу не хотелось организовывать ее и прогулка часто срывалась под разными благовидными предлогами. Иногда я играл с Завадским в шахматы, иногда невнимательно читал. Голова моя была занята другим и потому читать не хотелось.

Провести экспертизу начальство института не торопилось. Срок в один месяц, установленный для этого законом, никогда не выдерживался. Политических держали на экспертизе по 2, 3 и больше месяцев. Вся экспертиза практически заключалась только в «наблюдении» за ними. Где-то велся журнал этих наблюдений, в который записывались все наши разговоры и все наши действия. Было очень скучно.

* * *

Нашу скуку немного разогнал прибывший однажды утром новый политзаключенный. Я проснулся оттого,

что кто-то громко разговаривал. Я поднял голову с подушки и увидел новенького. Это был молодой человек среднего роста, с интеллигентным лицом, живой и жизнерадостный. Заметив, что я проснулся, он дружески представился: Юрий Белов!

Белов сразу стал рассказывать о себе. Он — недоучившийся врач и журналист. Несмотря на свою молодость, Белов уже побывал в тюрьмах и ссылках, а в институте имени Сербского — второй раз. Бабки его узнали и приветствовали, как старого знакомого. В первый же день Белов сообщил нам, что слышал и о Завадском и о Мантейфеле. Завадский якобы — известный в политических лагерях украинский националист, а Мантейфель — ярый антикоммунист и террорист. Завадский позднее говорил мне, что эти слова Белова якобы повредили ему. Несмотря на запрещение, Белов однажды подбежал к камере Мантейфеля и я с ним. Мантейфель вышел нам навстречу. Это был высокий и красивый молодой человек, интеллигентного вида. Мы заговорили. Сперва он спросил меня, за что я попал в тюрьму и как-то само собой получилось, что он высказал свое кредо: «Бог — превыше всего!» Он также высказал свое полное неприятие коммунизма и его спутника — пьянства. О пьянстве он сказал, что «коммунисты умышленно спаивают народ, ибо и с материальной и с моральной точек зрения это им выгодно». Мантейфель сообщил нам, что его мать русская, а отец — немецкий пилот времен Второй мировой войны. Отец Мантейфеля был еще жив и жил в Кёльне, но коммунисты не разрешали сыну не только видеться, но даже переписываться со своим отцом.

Жаль, что бабки не дали нам возможности продолжить беседу под угрозой карцера и уколов. Больше я не имел возможности поговорить с ним, но и эта единственная беседа имела для меня свои последствия. Тогда я подумал: «Если такие люди идут в террористы, значит, терроризм — не худший метод борьбы с коммунизмом!»

 

Глава 28. Врачи и подъэкспертные

Белов любил высмеивать коммунистические порядки.

Вскоре после появления в палате он выпустил рукописную газету. Он назвал ее «Кинерфозиш», что является перевернутым словом «шизофреник». В газете Белов поместил ряд остроумных заметок и рисунков на злобу дня, в том числе и о пресловутом замке на фрамуге. Он начал эту заметку так: «Как сообщает наш собственный корреспондент из Тель-Авива…» Во время обхода врачей газета лежала развернутой на койке Белова. Обход, как всегда, возглавлял начальник 4-го отделения — маленький, жирный доктор тюремных наук, профессор Данила Романович Лунц, он же — полковник КГБ.

За ним шла свита врачей: две женщины (одна из которых, по слухам, родственница Дзержинского) и молодой человек — Альберт Александрович, которого я прозвал Сопляком. Мы встали при входе тюремного начальства и Лунц каждого спросил о самочувствии. Подойдя в свою очередь к койке Белова, Лунц невозмутимо посмотрел его газету и молча положил на место. То же самое проделали обе женщины. Один Сопляк, с нетерпением желавший выслужиться, прошипел Белову: Вы — антисоветчик!

— Вы мне польстили, — просто ответил Юрий.

Выдержав порядочное время, меня, наконец, вызвали к врачу «на беседу». Моим лечащим врачом оказался тот самый Сопляк, глупость которого я заметил сразу, как в первый раз увидел его. Видимо, чей-то протеже, молодой человек по блату попал в медицинский институт, а оттуда, также по блату, — в научно-исследовательский институт имени Сербского. Он был совершенно обделен умом от природы и если бы ему не посчастливилось родиться в Советском Союзе, где другие качества ценятся больше, чем ум, то от интеллектуальной деятельности ему пришлось бы отказаться. Возможно, он смог бы работать продавцом в комиссионной лавке или каким-нибудь агентом по сбыту пылесосов и этим приносить пользу. В медицине же, тем более в психиатрии, он просто паразитировал на теле народа, как паразитирует вошь на теле человека. По своим моральным качествам остальные врачи были не лучше Сопляка, однако, они были умны и вызывали у меня ненависть, тогда как Сопляк вызывал только презрение. В первый же свой прием Сопляк начал совершенно откровенно искать у меня хоть какой-нибудь объективный признак, пригодный для обвинения меня в сумасшествии. Он справился, хорошо ли я сплю? Потом спросил, всю ли жизнь у меня был хороший сон и не помню ли я случая, когда он был плохой? Не болит ли у меня голова? Не кажется ли мне что-нибудь? Получив на все вопросы отрицательные ответы, он задумался, а потом глубокомысленно заявил (точно также, как вызванный к доске, но не приготовивший дома уроков, неуспевающий ученик тычет указкой в карту наугад, надеясь на то, что «кривая вывезет»):

— Тогда вам надо сделать рентген черепа!

— Это еще зачем? — изумился я.

— Чтобы посмотреть, нет ли у вас каких-нибудь шрамов на черепе, свидетельствующих о полученных ударах и ушибах.

— Смотрите, если хотите так, а рентген головы делать не дам: меня за короткий срок, что я в тюрьме, облучали рентгеновскими лучами уже несколько раз, а облучать больше одного раза в год — вредно для здоровья! — возразил я.

Больше Сопляк меня не вызывал. Анализами тоже не докучали. Хотя время тянулось очень медленно, тем не менее, наконец, наступил день, когда исполнился месяц моего пребывания на экспертизе. Окрыленный словами заведующего Херсонской экспертизой, я был уверен в том, что институт имени Сербского также признает меня здоровым. «Какой им смысл прятать меня, еще не совершившего ничего особенного против советской власти, в сумасшедший дом, подобно крупным и известным на Западе антисоветчикам? — говорил я Белову. — Меня никто не знает сейчас, а такая сверхъестественная мера наказания сделала бы меня широко известным!» Белов без энтузиазма соглашался с моими доводами и говорил, что допускает «в виде исключения», что меня признают здоровым.

Перед комиссией мне сделали некоторые анализы (крови и мочи), а также записали биотоки мозга. В кабинет записи биотоков мозга меня повела молодая девушка, однако надзиратель шел сзади нас, на расстоянии 15–20 шагов. Я заметил, что перед тем, как мне предстояло пройти по коридору, все больные, гулявшие до того там, были водворены в палаты, а двери палат плотно закрыты. Не трудно догадаться для чего это делалось: чтобы никто из уголовников не видел политического. «Не видел» и «нет» — часто считаются синонимами.

— Есть в институте Сербского политические? — спросят у кого-нибудь из бывших там уголовников.

— Никогда не видел, — ответит тот.

— Значит их там нет, — интерпретирует этот ответ по-своему какой-нибудь политический босс. Многие неискушенные люди, в том числе иностранцы, этому поверят.

На аппаратуре записи биотоков мозга я увидел французское клеймо и мысленно обругал Францию за политическую проституцию (уже в который раз!). В кабинете девушка дала мне какую-то таблетку и велела ее проглотить. Я, конечно, ее не проглотил, а незаметно выплюнул. Затем девушка укрепила на моей голове, на моих руках и ногах множество электрических контактов с помощью присосок. Потом она включила аппаратуру и велела мне не отрываясь смотреть на нестерпимо яркий свет,

вспыхивающий перед моими глазами с переменной частотой, да еще и с переменными цветами. Едва девушка отошла от меня, я отвернулся и на свет больше не смотрел. В соседней комнате два самописца долго чертили графики биотоков моего мозга. Около самописцев суетились 2–3 научных работника.

Потом мне предложили тесты. Это были разноцветные картинки, в основном, абстрактные. Меня спрашивали, что мне напоминает каждая картинка?

— Ну, а теперь проверим вас по тесту, который разработан в нашем институте, — с гордостью сказала мне женщина, очевидно, соавтор этого теста (в СССР редко бывают одиночные авторы).

Мне дали карточку с двумя вертикальными колонками цифр, дали карандаш и попросили умножить цифры друг на друга и сбоку написать ответ. Женщина — «соавтор» сидела рядом со мной и, лихорадочно щелкая секундомером, замеряла время, которое мне требовалось на умножение цифр из первого ряда, из второго ряда и т. д. Одновременно она записывала на бумажку эти отчеты секундомера. Естественно, последнюю пару цифр я умножал дольше, чем первую, потому что устал. Ну, и что это доказывает?

— Ну, как вам понравился наш тест? Вы, ведь, кибернетик и ваше мнение нам очень интересно знать! — спросила женщина, когда я кончил умножать.

— Тест не доработан, — как мог мягко высказал я свое мнение. — Во-первых, ваша лихорадочная работа с секундомером имеет мало общего с принципами механизации процессов диагностики с помощью тестов. Во-вторых, у вас нет никакой возможности быстро проверить, правильно я произвел умножение или нет.

— Это для нас не имеет значения, — обиженно ответила «соавтор» и велела санитарке увести меня в палату.

Позднее я догадался, что главным автором этого глупого теста наверняка был сам профессор Лунц. Это на него так похоже! Хотя, этот тест мог быть не только «глупым», но и провокационным. Не исключено, что естественное и нормальное уставание при производстве умножения врачи могли интерпретировать как психическую патологию в тех случаях, когда по политическим причинам человека следовало признать невменяемым.

 

Глава 29. Первая комиссия

На другой день после всех этих тестов и анализов меня вызвали на комиссию. Я играл с Завадским в шахматы, когда в палату заглянула старшая сестра и позвала меня:

— Юрий Александрович! На минуточку!

Старшая медсестра привела меня в большую комнату, где стоял длинный стол, а за столом сидели Лунц, Сопляк и одна из женщин-врачей, входящих обычно в свиту Лунца.

Лунц предложил мне сесть за этот же стол и стал задавать вопросы. Все они касались моего преступления. Я объяснил комиссии цель и способ моего выхода в море точно так, как говорил на следствии в КГБ. Вопросы и реплики членов комиссии были настолько серые, что я не запомнил ни одной из них. Казалось, что комиссия шла не на «полном серьезе».

После комиссии у меня появилось тревожное чувство. Я опасался, что эта первая комиссия — лишь формальность, после которой я останусь в институте еще минимум на месяц. Скоро мои опасения оправдались полностью. На обходе Сопляк сказал, что я оставлен до следующей комиссии. На это я возразил, что Уголовно-Про-цессуальный кодекс ограничивает срок экспертизы одним месяцем и в знак протеста объявил голодовку. Голодовку я держал три дня. На четвертый день меня предупредили, что если я не прекращу голодовку, то меня будут кормить насильно через шланг. О таком виде кормления я раньше ничего не слышал, но Белов и Завадский, оба находившиеся в заключении уже не в первый раз, подтвердили, что такое кормление тюремщики действительно применяют.

— Раздерут вам шлангом внутренности — потом будете всю жизнь язвой желудка мучиться! — заметил Белов.

Я понял, что голодовка, о которой ничего не знают за стенами тюрьмы, в СССР — не метод борьбы. Когда позднее меня вызвал Сопляк и стал уговаривать прекратить голодовку, предлагая выполнить кое-какие требования, я согласился. Я согласился находиться на экспертизе еще месяц, но не более. Администрация в свою очередь, обещала добиться присылки оставшихся у следователя моих денег, а также — зимних вещей из моей ленинградской комнаты.

Когда я вернулся в палату, ушлые бабки сразу накормили меня. За три дня я очень ослабел и стал практически неработоспособным, зато приобрел опыт. Этот опыт заполнил пробел в моем познании самого себя. Раньше я не знал, сколько дней мой организм смог бы сохранять работоспособность тела без питания, не жизнь, а именно работоспособность. Голодание было возможно в условиях моего будущего побега и я должен был знать, какое время я смог бы продолжать свой побег без пищи. Теперь я этот срок знал.

Еще одна цель была у моей голодовки: посредством поста укрепить свой дух. Этой цели я достиг. Мой дух окреп, хотя тело и ослабело.

* * *

Удовлетворить мое требование насчет пересылки денег администрации института было нетрудно. Вскоре Сопляк сообщил мне, что мои деньги пришли и я могу заказать на них продукты. Я попросил медсестру купить на них масла и колбасы. За завтраком я угостил моих друзей по несчастью.

Особенно мне хотелось подкормить Ниязы Дедабаша, потому что он был страшно худой. Когда Дедабаш раздевался, то скорее походил на скелет, чем на живого человека. Я сам много голодал и видел других голодающих, но никогда раньше не замечал на плечах у очень худого человека оголенных ключиц. У Дедабаша же они выделялись особенно. Я спрашивал у него, почему он такой худой, но никакого удовлетворительного ответа не получил. Наверное, он сидел в карцере, но рассказывать об этом не хотел. Ниязы Дедабаш называл себя крестьянином. Три года назад он нелегально перешел советскую границу, чтобы «поступить учиться в СССР». Его поймали, отдали под суд и дали 8 лет за «шпионаж». Он сидел в Потьме, в отделении для иностранцев, и все эти годы делал там шахматные фигурки. Когда прошло 3 года, Ниязы была предложена свобода. «Мы переквалифицируем ваше преступление по статье „обыкновенный переход границы“ (до трех лет), а вы — примите советское гражданство!» — предложил ему тюремный начальник. Ниязы отверг это предложение. Тогда его направили в институт имени Сербского. В институте он вел себя осторожно: хотя он знал русский язык достаточно для того, чтобы читать русские книги и беседовать с нами на любые темы, однако, политики он не касался и с врачами разговаривать по-русски отказывался, требуя переводчика. Мне было приятно, что ему особенно нравились произведения Писемского — одного из моих любимых авторов. Легенда, которую рассказал нам Дедабаш, казалась мне мало достоверной. Вряд ли он был простым крестьянином. Даже после тюрьмы и голодовки он был все еще очень красив собою и имел привычки интеллигентного человека. Однако, Завадский защищал его версию, утверждая, что на Западе любой крестьянин выглядит как интеллигентный человек. Кем бы Дедабаш ни был на самом деле, для меня не важно. Важно то, что мы с ним были в одинаковых условиях, то есть, были друзьями по несчастью, а также то, что мы одинаково смотрели на многие вещи (недаром мы любили одного и того же писателя), хотя принадлежали к разным народам и разным религиям.

 

Глава 30. Вторая комиссия

Завадского тоже вызывали на комиссию и оставили еще на месяц. Так же поступили и с Беловым. На обходе Завадский попросил Лунца поменять ему лечащего врача (того же самого Сопляка):

— Альберт Александрович исходит из того, что я — психически больной и только ищет предлога, чтобы официально обвинить меня в этом. Дайте мне объективного врача! — сказал он.

— Не беспокойтесь! — внушительно ответил Лунц.

— Решение о вашей вменяемости будет принимать не Альберт Александрович, а — комиссия. Между прочим, не хотите ли вы помочь комиссии принять правильное решение? Я предлагаю вам, пользуясь свободным временем, написать какой-нибудь маленький рассказ и показать его нам.

К моему удивлению Завадский согласился. Ему дали бумагу, карандаш, и некоторое время Завадский корпел над своим сочинением. Наконец, он объявил нам, что рассказ закончен. Меня Завадский попросил переписать рассказ крупным, разборчивым почерком, а Белов вызвался сделать к рассказу иллюстрации. Переписывая рассказ, который был сделан специально на потребу коммунистам, я от души смеялся над его содержанием. Рассказ был военный и его участники делились на ходульных «красных героев» и фашистов — стопроцентных негодяев и трусов. Последним определением Завадский перещеголял даже профессиональных советских антифашистов. Не менее насмешливо отнесся к рассказу и Белов. Каково было наше удивление, когда мы услышали от возмущенного автора, что «он и на самом деле так думает и просит прекратить наши шутки, а то он обидится».

— Вас не удивляет тот факт, что среди наших палачей все до одного антифашисты? — возразил я Завадскому.

— Казалось бы, если ваш тезис верен, то они все должны быть не палачами, а — хорошими, гуманными людьми: ведь, они ненавидят фашизм якобы за его антигуманность!? Однако, до тех бесчеловечных преступлений, что совершают коммунистические антифашисты — до психиатрических концлагерей, куда хотят упрятать нас с вами, никогда не додумались ни немецкие, ни итальянские фашисты. Поэтому я считаю, что от воинствующего антифашиста до коммуниста — только один шаг! А Белов добавил:

— Между прочим, и обыкновенные, не психиатрические концлагеря смерти изобрели тоже не фашисты, а — коммунисты, в частности — Ленин!

Мы с ним обменялись еще несколькими резкими словами, но в этот раз еще не поссорились. Однако, ссора все же произошла. Когда через несколько дней разговор зашел о Боге, то Завадский не только не поддержал верующих (Белова, меня и Дедабаша), но даже стал богохульствовать. Я не выдержал:

— Воинствующий атеист — это тот же коммунист! — заявил я и перестал с ним разговаривать.

Я потребовал встречи с профессором Лунцем и однажды был допущен к нему на «собеседование». Впечатление от встречи осталось самое удручающее. Лунц разговаривал со мной высокомерней исключительно на языке двоемыслия. Он заявил, что для него безразлично, какое преступление я совершил и что его якобы интересует только голый факт: вменяем я или невменяем? На мои возражения и упоминание выводов Херсонской экспертизы, Лунц пожал плечами и обвинил херсонских врачей в «некомпетентности». Когда же я спросил его, почему меня поместили отдельно от других подъэкспертных, в специальное, секретное отделение, если его интересует «один только голый факт моей вменяемости», Лунц сделал вид, что я нагрубил ему и велел меня увести обратно в палату.

Дни в институте тянулись ужасно медленно и бесцветно: утром ждали завтрака, потом — обеда, после обеда — ужина. Разнообразие вносили лишь очень редкие прогулки, игра в шахматы, да рассказы Белова. Белов был хорошим рассказчиком и рассказывал он много интересного. В частности, он много рассказывал о так называемой «легальной борьбе» против коммунизма. К такого рода борьбе он причислял разного рода письма, обращения, в том числе через западных корреспондентов. Он никого из нас не агитировал идти после освобождения к западным журналистам и устраивать у них пресс-конференции или передавать им письменные заявления. Он просто несколько раз, чтобы мы запомнили, назвал адрес американских журналистов в Москве. К сожалению, редакторы западных радиостанций, вещающих на русском языке, не так предусмотрительны, как Юрий Белов. С 1977 по 1979 годы я слушал передачи западных станций ежедневно и хоть бы одна из них «случайно» назвала адрес западного корреспондентского пункта в Москве или адрес какогонибудь диссидента в Советском Союзе! Никогда! Даже рассказывая о том, как Сахаров принимал западных корреспондентов в своей московской квартире, ни один редактор «Голоса Америки» не догадался указать адрес этой квартиры!

Белов много рассказывал о РОА (Русская Освободительная Армия) и УПА (Украинская Повстанческая Армия), с бывшими бойцами которых ему довелось встретиться в лагерях. Также спокойно и объективно Белов говорил о фашизме, о терроризме и сидящего рядом с нами в одиночной камере террориста Мантейфеля — не осуждал.

Оказывается, Белов бывал и у памятника Маяковскому в Москве, когда там читались не подцензурные стихи. С некоторыми стихами он нас познакомил. Мне особенно понравились стихи Галанскова, я их запомнил и потом читал другим заключенным:

«Эх, романтика, синий дым! Наши души пошли на портянки! Сколько крови и сколько воды Утекло в подземелья Лубянки!»

Белов и сам написал стихотворение «Я — из страны расстрелянных», которое мне понравилось.

* * *

От скуки Белов решил полечиться. Врачи не возражали и даже дали ему направление в физиотерапевтический кабинет. Заведующей физиотерапевтическим кабинетом была молодящаяся, довольно еще красивая дама — жена генерала КГБ, кажется, Лукашевича. Но я называл ее «генеральша Ставрогина», потому что она напоминала мне мать главного беса из романа Достоевского «Бесы». Было заметно, что генеральше очень хотелось познакомиться и поговорить с видными политзаключенными. Надо думать, что потом, в своем будуаре, эта дама пересказывала услышанное другим, таким же великосветским дамам со многими прибавлениями, а те ахали и завидовали ей. Когда Юрия Белова привели в ее кабинет на прогревание члена, застуженного в карцере концлагеря, генеральша вышла ему навстречу и, якобы не доверяя медсестре, лично намотала электропровод на его член и потом, все время, отведенное на прогревание, беседовала с ним о политике, литературе, живописи. Конечно, она знала от своего мужа, что большинство политических не были сумасшедшими, и, как губка, впитывала каждое его слово, в том числе и его антикоммунистические высказывания, которые он считал нужным ей сообщить.

— Мне удалось разагитировать одного офицера КГБ-шника в лагере, может быть удастся и эту даму! — объяснил мне Белов.

От холода и сквозняков у меня разболелась поясница. Узнав об этом, врачи и меня тоже направили на прогревание в физиотерапевтический кабинет. Мною занималась медсестра, с генеральшей мы только обменялись приветствиями. Но едва только привели Белова, генеральша сразу забросала его вопросами обо мне:

— Кто он? Тоже писатель? Поэт? Абстрактный художник?

Внешность моя тогда действительно делала меня похожим на жреца Богемы. Меня не стригли уже 8 месяцев (политических в СССР до суда не стригут, а после осуждения снимают волосы наголо). Мои вьющиеся, полуседые волосы опускались до плеч и придавали мне сходство с поэтом или художником, как их представляют себе советские обыватели.

Но Белов разочаровал генеральшу:

— Кибернетик! — сказал он.

Ставрогина больше не спрашивала обо мне.

Вторая комиссия состоялась в начале марта 1968 года. Кроме начальника отделения Лунца и моего лечащего врача Сопляка, на ней присутствовал генерал КГБ, директор института Морозов и старая карга — член Верховного Суда СССР, имя которой я не знаю. Перед ними на столе лежали два тома моего уголовного дела со множеством закладок. Мне велели сесть за стол, напротив их, и Лунц начал задавать вопросы.

— Юрий Александрович, — начал он очень солидно, — вот здесь, в сопроводительном письме крымского УКГБ

написано, — он ткнул коротким жирным пальцем в один из томов, — что следователь якобы гипнотизировал вас. Это правда? Как вы ощущали этот гипноз?

— Я никогда не говорил, что следователь «гипнотизировал» меня. Вы, наверно, имеете в виду мои слова о том, что следователь «меня измотал и заморочил мне голову»?

— Вот как! Ну, а как насчет того, что следователь, якобы, запугивал вашу любовницу Иру Бежанидзе во время ее допроса в качестве свидетеля? Эти ваши слова тоже надо понимать как-нибудь иначе? — без всякой паузы и с заметным пристрастием продолжал Лунц.

— Тут надо понимать буквально.

Члены комиссии удовлетворенно переглянулись между собой. Следующей заговорила старуха.

— Э-э-э! Объясните ваши слова… Вы сказали на следствии, что в СССР… все люди живут на грани… э-э-э… нищеты, так как на зарплату прожить невозможно?

Старая большевичка тяжело дышала, открыв рот, и была похожа на курицу в жару. Отдышавшись она продолжала:

— Тогда откуда же у людей свои автомашины, дачи, квартиры, телевизоры… э-э-э… холодильники, если они живут на грани нищеты?

— Машины и дачи у тех, кто ворует, спекулирует, берет взятки или принадлежит к правящей элите, — ответил я.

— Значит, они все живут нечестно, кто имеет машины и дачи?

— Все!

Старая карга замотала головой, как лошадь, у которой в торбе кончился овес. Остальные члены комиссии снова «понимающе» переглянулись.

— А где можно столько украсть, чтобы хватило на машину? Не все же… э-э-э… в банке работают! — съязвила старая большевичка.

— А я вот сейчас скажу где, — ответил я. — Работал начальником вычислительного центра ЛОМО некто Брадобреев Яков Иосифович и по совместительству спиртом ведал. Иными словами, он выполнял совершенно не свойственную его должности работу заводского кладовщика спирта. А спирт в СССР не употребляют по назначению — для промывки оптики и контактов, а — пьют, как вам хорошо известно. Вот он и пользовался этим спиртом, как деньгами, и построил себе дачу в Комарово, где академики живут, говорят, за этот спирт! Возможно, не за один спирт, были и еще махинации, но только не на зарплату: его оклад был равен всего 180 рублей в месяц, а дача в Комарове стоит от 50 000 до 100 000 рублей! А некто Ильиных, в том же ЛОМО, получая оклад 125 рублей в месяц, имел машину, которая стоит 5 000 рублей. Что он украл, чтобы купить машину, я не знаю, но гараж для своей машины он построил все за тот же ворованный спирт. Я узнал об этом из стенной газеты, после того, как его поймали с поличным.

— Вы тоже хотели иметь собственную машину, неправда ли? И очень разочарованы тем, что не смогли купить ее? — вдруг вмешался Морозов.

— Я никогда не был автолюбителем, — честно ответил

— Ну, тогда — квартиру! Ведь, вы разочарованы тем, что работали инженером в вычислительном центре, а не имели денег на покупку машины… или там квартиры? В этом вы обвиняли коммунистическую партию? Не правда ли? Только партия, считали вы, виновата в том, что вы — лучший кибернетик в СССР, не смогли купить себе машину?

— Какая глупость! — возмутился я. — Я никогда не думал и не говорил, что я — «лучший кибернетик в СССР»!

— Но вы часто меняли место работы, считая, что вас мало ценят? — снова вступил в разговор Лунц.

— Я получал слишком маленькую зарплату! Ее не хватало даже на одно питание! Прочитайте, пожалуйста, мое дело — там все это записано! Именно поэтому я менял место работы.

Человеку свойственно надеяться до последнего момента. Хотя разум подсказывал мне, что все уже решено, я все же добавил «на всякий случай»:

— Я прошу комиссию не применять ко мне такой жестокой меры наказания, как посылка в сумасшедший дом!

Я никогда не боролся против советской власти и такая кара на много превысила бы тяжесть совершенного мной преступления.

— Ладно, мы разберемся, — грубо перебил меня Морозов. — Можете идти в палату!

* * *

В палате выслушали мой рассказ и все пришли к заключению, что мне «шьют манию величия». На следующий день я спросил Сопляка о результатах комиссии.

— Еще не отпечатано решение, — уклонился он от ответа.

— Ну, тогда скажите, куда меня комиссия направила?

— Поедете в Лефортово, — опять уклонился он.

— Что вы у этого попки спрашиваете? Разве он скажет? — заметил мне Юрий.

Вскоре после комиссии генеральша Ставрогина вдруг снова вспомнила обо мне. Она спросила Белова, как я себя чувствую, чем занимаюсь в палате и потом, как бы про себя, промолвила:

— Как жаль…

Белов все это подробно пересказал мне и добавил:

— По-моему, ее последние слова относятся к вашему диагнозу. Наверно она узнала о том, что вас признали невменяемым и жалеет об этом.

На всякий случай Белов дал мне адрес явки в Ленинграде, где после освобождения мне могли оказать помощь.

Догадка Белова скоро подтвердилась. Однажды утром в наше отделение заглянула старшая сестра:

— Ветохин, на минуточку!

— Ну, прощайте, Юрий Александрович! — сказал мне Белов.

— Да не прощайтесь, сейчас вернетесь назад! — заверила меня сестра.

Но я все же пожал руку Белову, Дедабашу и остальным. Дедабаш при этом еще раз шепнул мне свой турецкий адрес, а Белов — адрес ленинградской явки.

Старшая сестра повела меня по черной лестнице вниз, в специальную комнату, где уже лежали мои зимние вещи, присланные из Ленинграда.

 

Глава 31. Снова тюрьма

Надев на себя черный костюм, зимние теплые ботинки, зимнее пальто и шапку, я на миг снова почувствовал себя человеком. Однако, только на миг. Скоро я опять очутился в Лефортовской тюрьме и снова прошел унизительную процедуру обыска. Я заметил, что тюремщики теперь смотрели на меня как-то по особому. Потом я попросил надзирателя свести меня в медпункт, чтобы смазать мазью заболевшую ногу. И там тоже на меня смотрели по-особому. Приведя меня в медпункт, надзиратель сразу что-то шепнул медсестре, указав на меня глазами. «Очевидно, он сказал ей, что я помешанный», — подумал я и решил проверить.

Когда настало время обеда и надзиратель открыл кормушку моей камеры, я подошел к кормушке и сказал человеку, собиравшемуся налить мне суп из общего бака:

— Мне положен обед не из общего бака! Я признан больным в институте имени Сербского и потому я должен получать диету.

— Я узнаю, — ответил человек и ушел.

Через некоторое время мне принесли другой, диетический обед. Сомнений насчет решения комиссии больше не было никаких.

* * *

Этап привез меня в Симферополь в день моего рождения, 18 марта 1968 года. В этот день мне исполнилось 40 лет. В Симферополе ярко светило солнце и голубело небо и это было своеобразным подарком к моему юбилею. Когда меня вывели из моего одноместного купе вагоне и на короткое время присоединили к другим зекам то один из них, видимо из-за моих длинных волос и зимней шапки без ушей, принял меня за священника и подошел с просьбой:

— Благословите меня, батюшка!

— К сожалению, я не батюшка, — как мог ласково ответил я.

Мне стало тепло на душе: я еще раз убедился, что никакие чекисты не могут убить у людей веру в Бога и, значит, я не выгляжу уголовником, если посторонний человек мог принять меня за священника.

В Симферопольской тюрьме меня снова поместили в одиночную камеру и не дали ни матраца, ни одеяла. Я стал руками и ногами стучать в дверь камеры и требовать врача. Вместо врача пришел корпусной начальник.

— Я признан больным на Московской экспертизе, а вы держите меня в подвальной камере без матраца и одеяла! Переведите меня в тюремную больничку! — заявил я офицеру.

Вместо перевода мне дали матрац. Я продолжал стучать в дверь, пока, наконец, не пришел начальник больнички — старший лейтенант.

— Что вы хотите? — спросил он меня.

— Я — больной. Следовательно мне место в больничке. Переведите меня туда!

На следующее утро меня сводили в баню, где остригли наголо, а потом перевели в больничку.

Больничка в Симферопольской тюрьме занимала небольшое одноэтажное здание напротив прогулочных двориков. В здании было 8 камер. Меня поместили в камеру, где стояло 5 коек. На койках имелось постельное белье, подушки и одеяла. Окно в камере было большое и без баяна, т. е. не закрыто деревянными досками, но стекла оказались закрашенными масляной краской. Питание было лучше, чем в тюрьме: на обед давали по маленькому кусочку мяса, по кружке молока и полкружки несладкого компота (в дополнение к обычному тюремному обеду). Прогулка могла продолжаться до 2-х часов (на усмотрение надзирателя).

Сперва моими соседями по камере были два уголовника. Один из них стоит того, чтобы о нем рассказать. Этот уголовник работал на спиртоводочном заводе и, как многие в Советском Союзе, воровал там, где работал. Однако, воровал неумеренно. По его словам, у него в доме была сделана цистерна, в которой он собрал целую тонну спирта. На своей машине охранник развозил этот спирт в отдаленные селения и там продавал. Даже продавая спирт по ценам, более низким, чем государственные, он выручал за тонну более 10000 рублей. Но кто-то донес на него. Теперь охранник целыми днями проклинал доносчика и доказывал нам, что с ним поступили несправедливо, арестовав его одного.

— На нашем заводе все воруют! Что, я один за всех должен отдуваться? — кричал он и грозил: — если начальство не вытащит меня из тюрьмы, я их всех разоблачу на суде!

В связи с этой его угрозой «всех разоблачить», я вспомнил другой случай: в то же самое время в Симферопольской тюрьме сидел еще мошенник — директор какого-то завода. В течение многих лет он получал доходы с цеха ковров, нелегально организованного им на заводе. Когда на суде его спросили, знал ли кто-нибудь еще о его махинациях, то он якобы ответил:

«Знали первый секретарь Крымского Обкома партии и председатель Крымского облисполкома и получали за молчание богатые подарки. В доказательство своих слов он рассказал, где он запрятал дарственные записки: в воротнике мехового манто, подаренного им жене первого секретаря, и — в ножке стола, подаренного им председателю исполкома, богатого заграничного гарнитура. Обе записки нашли. После этого первого секретаря сняли и перевели в Киев с повышением, а директора — расстреляли. Не болтай!»

На второй или третий день в нашу камеру привели нового больного. Знакомясь с нами, он сказал, что попал в автомобильную катастрофу и получил много увечий и что теперь у него первая группа инвалидности. С места в карьер он приступил ко мне с расспросами, а потом, как-то уж очень быстро, предложил выход из моего положения.

— Я вам серьезно говорю и вы мне серьезно ответьте: что, если бы компетентные люди предложили вам немедленную свободу в обмен на ваше выступление в газете, скажем в «Ленинградской правде»? В Ленинграде вас многие знают, как хорошего специалиста (я не говорил ему об этом) и они не могут понять, как могло случиться, что вы изменили родине? Вот вы и напишите, что наслушались лживой буржуазной пропаганды по радио, а теперь одумались. Вы, мол, поняли, что являетесь только игрушкой в руках западной пропаганды. Раскайтесь публично в газете, раскритикуйте свои бывшие антисоветские взгляды — и сразу свобода!

— Кто вам поручил сделать мне это предложение?

— Никто не поручал, я сам.

То-то и видно, что «сам»! На теле ни одной царапины, цветущий вид, а выдает себя за инвалида первой группы и сходу пытается учить других людей, как им жить!

— Так значит: нет?

— Конечно, нет!

На следующий день «инвалида» убрали из палаты. Ясно, что через него мне предлагали «пряник». Политика «кнута и пряника» применялась ко мне во все время моего заключения. Вероятно, это и есть генеральная политика КГБ.

 

Глава 32. Суд

Однажды Левитанша принесла мне бумагу и показала ее через кормушку. В бумаге сообщалось, что следствие по моему, делу закончено и дело передано прокурору Через два дня после этого, мне велели расписаться в другой бумаге, где сообщалось, что дело мое «за судом». Еще через два дня состоялся и суд, на который меня не вызвали. Даже назначенный коммунистами защитник Шелест не пришел повидать меня и поговорить со мной.

В конце марта 1968 года Определение суда было отпечатано и Левитанша принесла его мне для ознакомления. Я взял через кормушку этот документ и стал тут же его читать:

«Крымский Областной суд в составе:

председателя суда — Качалова, народных заседателей (указывались фамилии двух марионеток) при прокуроре — заместителе Областного прокурора Некрасове и защитнике Шелесте,

РАССМОТРЕЛ

в открытом судебном заседании дело по обвинению заведующего сектором ВНИИХП Ветохина Юрия Александровича в преступлении, оговоренном статьями 17 и 56 УК УССР и

УСТАНОВИЛ:

имея изменническое намерение бежать в Турцию, после длительной подготовки, Ветохин Ю.А. 11 июля 1967 года прилетел на самолете из Ленинграда в Крым и к вечеру проник в запретное для ночного пребывания место на берегу Черного моря — в бухту Змеиную, находящуюся вблизи поселка Планерское. С собой Ветохин имел надувную лодку, оборудованную самодельными килем и пару сом, продукты питания, пресную воду, медикаменты и другие вещи. Рано утром 12 июля Ветохин надул лодку и вышел в море с целью побега, но в 5,5 милях от берега был задержан кораблем ВМФ СССР, то есть совершил преступление, оговоренное статьями 17 и 56 У К УССР.

Однако, психиатрическая экспертиза в институте имени Сербского установила, что Ветохин страдает психическим заболеванием: параноидальным развитием личности, возможно, с поражением мозга, является невменяемым и нуждается в принудительном спецлечении.

На основании вышеизложенного Крымский Областной суд

ОПРЕДЕЛИЛ:

1. От наказания и из-под стражи Ветохина Ю.А. освободить.

2. Направить Ветохина Ю.А. на принудительное лечение в психиатрическую больницу специального типа.

3. Все вещи и орудия преступления, находившиеся у Ветохина в момент ареста, конфисковать в пользу государства. Продукты питания вернуть осужденному.

4. Все вещи из комнаты, в которой Ветохин жил в Ленинграде, передать его бывшей жене Ветохиной Т.И.»

Первая моя мысль была таковой: «Значит, меня заживо хоронят, если вещи отдают бывшей жене?» Немного успокоившись, я понял, что хотя это и глупо и обидно, но — не главное. Главное — другое. Главное — то, что следователь солгал, будто бы у меня снова статья переквалифицирована на 75-ю, а также то, что меня направляли в спецбольницу и не указывали срок, на который направляли.

— Вы мне разрешите взять копию определения суда? — спросил я Левитаншу.

— Нет! Распишитесь и я заберу обратно.

— Но я хочу написать кассационную жалобу! — воскликнул я. — Как же я буду писать жалобу, если у меня на руках нет копии приговора?

— Это не мое дело! Быстрее расписывайтесь, я не могу ждать!

— Тогда разрешите хоть переписать приговор?

Левитанша ничего не ответила, но было видно, что она колебалась. Я схватил листок бумаги и маленький кусочек графита, воткнутый в прутик от веника и привязанный к нему ниткой, которые мне подал товарищ по камере, вынув их из тайника, и стал быстро и сокращенно переписывать. Левитанша меня торопила, и если теперь я воспроизвожу приговор не дословно, пусть КПСС-овцы не попрекают меня в «передергивании фактов», а винят во всем тех коммунистических заправил, которые грубо нарушают уголовно-процессуальный кодекс, ими же сочиненный и ими же утвержденный.

Переписав определение, я сел на койку и задумался: какое откровенно лживое и циничное «определение». Что ни слово, то ложь! Начинается определение лживым утверждением того, что я — заведующий сектором института, а кончается — обвинением в сумасшествии «возможно, с поражением мозга»?!

Позднее, уже находясь в психоконцлагере, я узнал о том, что найденное у меня психическое заболевание почему-то поражает только тех людей, кто выступает против коммунистического строя. Ни один уголовник никогда не болел такой «болезнью». И еще я узнал, что мою болезнь «не видно и не слышно», и что ее могут обнаружить только психиатры из секретного отделения института имени Сербского и никто больше! Как в сказке Андерсена «Новое платье короля»: все другие врачи должны на слово верить диагнозу врачей из секретного отделения, иначе их признают «несоответствующими занимаемой должности».

Познакомившись с определением суда, я решил добиваться отмены судебного приговора, сославшись на неправильно проведенное предварительное расследование, которое не установило истинного места, времени и способа совершения преступления. Мне понадобились уголовный и процессуальный кодексы, чтобы в кассационной жалобе ссылаться на них. Когда на следующий день начальник больнички делал обход больных, я обратился к нему с просьбой:

— Гражданин старший лейтенант! Вчера меня ознакомили с приговором. Его констатирующая часть не соответствует действительности. Поэтому я хочу написать кассационную жалобу в Верховный суд УССР. В моем распоряжении всего 7 дней. Один день уже прошел. Не могли бы вы сегодня дать мне уголовный и процессуальный кодексы хоть ненадолго? Без них я не могу писать кассационную жалобу.

— Уголовный кодекс я вам не дам, а процессуальный — на один час принесу.

Я снова попросил у соседа прутик с привязанным к нему графитом и листок бумаги, и когда кодекс оказался в моих руках, сразу же принялся переписывать из него все статьи, так или иначе годящиеся для моей кассационной жалобы. Жаль, что я забыл имя этого заключенного, который мне очень помог, отдав припрятанную бумагу и графит в прутике. Он оказался, к тому же, очень восприимчивым человеком и мне удалось за несколько дней, что мы пробыли вместе, объяснить ему некоторые политические проблемы, над осознанием которых он, оказывается, давно уже бился.

Почти не переводя дыхания и сокращая слова, я успел переписать все нужные статьи прежде чем начальник забрал у меня кодекс.

Статьи, которые я нашел в кодексе, очень обрадовали меня. Во-первых, статья 424 прямо говорила, что все лица, признанные невменяемыми, имеют право подать кассационную жалобу наравне со всеми остальными осужденными. Для того, чтобы, узнав о том, что я признан невменяемым, мою кассационную жалобу не отбросили, не читая, я в первой же фразе указал на эту статью и процитировал ее.

Из статей 416–424, посвященным исключительно невменяемым, я узнал, что:

Вызов на суд лица, признанного невменяемым, необязателен, но суд обязан полностью и в соответствии с процедурой, применяемой для здоровых подсудимых, выяснить все детали преступления, проверить улики и опросить свидетелей, чтобы решить, виновен ли подсудимый в предъявленных ему обвинениях, и если виновен, то направить ли его на принудительное лечение в вольную психобольницу или — в психиатрическую больницу специального типа, если окажется, что подсудимый — особо опасный преступник.

Кодекс в одной из статей утверждал, что последнее слово в признании обвиняемого невменяемым остается за судом, а не за экспертизой.

Другая статья говорила о том, что больной может быть выписан из спецбольницы после излечения решением специальной комиссии по выписке, которая заседает регулярно, каждые 6 месяцев. Выписка должна быть утверждена судом.

Согласно кодексу, приговор суда может быть обжалован и отменен, если:

1. У обвиняемого не было должной защиты на суде.

2. Если суд не смог установить точного времени, места и способа совершения преступления, и по другим причинам. Таким образом, у меня не оставалось сомнений в том, что Верховный суд УССР должен отменить мой приговор.

Я построил жалобу следующим образом. Вначале я написал краткое заявление, в котором указал на то, что приговор должен быть отменен по двум причинам. Первая причина та, что суд проходил с нарушением статей

418 и 419 УПК УССР и не выяснил всех обстоятельств преступления. Я указал на то, что свидетели на суде отсутствовали, а указанные в Определении суда время, место и способ преступления не соответствуют истинным.

Вторая причина незаконности приговора, писал я, состоит в том, что я был лишен возможности выступить на суде сам и меня на суде никто не представлял: ни родственник, ни друг, и не защитник Шелест, назначенный КГБ для этой цели. Я писал, что сам факт присутствия на суде защитника Шелеста еще не доказывает того, что Шелест меня защищал, ибо Шелест не только ни разу не пришел ко мне в тюрьму, но и вообще никогда меня не видел. Поэтому он был неспособен выполнять обязанности защитника.

Одновременно я указывал на то, что заключение комиссии в институте имени Сербского вызывает у меня сомнение. Это сомнение базируется на той основе, что я вплоть до ареста работал на ответственных должностях, преподавал, и делал это с успехом. Это подтвердили все свидетели. Кроме того, Украинская психиатрическая экспертиза в городе Херсоне признала меня совершенно здоровым. И, наконец, сам факт написания логичной и аргументированной жалобы должен убеждать в том, что я — отнюдь не невменяемый. Исходя из этого, я просил кроме отмены приговора еще и новой экспертизы, на уровне более высоком, чем экспертиза в институте имени Сербского.

Во второй части своей жалобы я сообщал ранее никому неизвестные факты, подтверждающие, что время, место и способ совершения преступления — совсем другие. Я привел факты, отрицающие правдивость версии, выдвинутой судом и следствием, но истинные место, время и способ все-таки не сообщил. Я выдвинул новую версию снова — вымышленную. Я дал себе слово ни при каких обстоятельствах не выдавать КГБ действительных приемов, примененных мною при побеге. Их я берег для себя — на следующий раз.

Далее я указывал в своей жалобе, что единственной целью моего выхода в море было желание обратить внимание властей на мое бедственное положение с жильем.

В заключение я обращал внимание Верховного суда на то, что в моем деле нет никаких доказательств моих связей с каким-нибудь антисоветским обществом в СССР или за границей или даже с отдельными лицами — антисоветчиками. Наоборот, писал я, я всю мою жизнь добросовестно работал на советских государственных предприятиях, имел много поощрений и поэтому нет оснований инкриминировать мне «измену родине» по 56-ой статье. Вследствие изложенных причин нет оснований считать меня «особо опасным преступником» и направлять на этом основании в спецбольницу.

Начальник больнички дал мне белую бумагу и авторучку и я переписал жалобу начисто. Она заняла 16 страниц. Я прочитал ее соседям по камере, проверяя на них производимое впечатление. Даже надзирательница поздно вечером открыла кормушку и попросила прочитать ей.

На 6-ой день я сдал кассационную жалобу корпусному офицеру. Вскоре Левитанша принесла письменное подтверждение того, что моя жалоба ушла по адресу. Я стал ждать результатов. Ожидая ответа на свою кассационную жалобу я находился в приподнятом настроении и много беседовал с уголовниками, которые часто менялись в нашей камере. Матерые уголовники даже в условиях строгого тюремного режима умудрялись обмениваться информацией со всей тюрьмой и знали о всех наиболее крупных преступниках, находившихся в ней. Однажды, они рассказали мне о молодом еврее, вестовом кают-компании советского военного корабля, крейсировавшего в Средиземном море. Когда этот корабль оказался стоящим на якоре вблизи американских кораблей, вестовой вылез из иллюминатора, спрыгнул в воду и поплыл к американцам. Однако, он не смог преодолеть морское течение. Увидев, что его относит в открытое море, вестовой стал кричать. На советском корабле услышали его крики и выловили из воды.

На другом корабле советской эскадры произошел бунт. Четыре матроса обезоружили вооруженного вахтенного на верхней палубе и задраили все люки, чтобы команда не могла придти ему на помощь. Потом трое из них прыгнули за борт и поплыли опять-таки к американским кораблям. А четвертый, молдаванин по национальности, в последний момент передумал. Он схватил автомат и, угрожая открыть огонь, приказал беглецам вернуться на корабль. Поучительно то, что командование сначала наградило молдаванина именными часами, а потом арестовало. Теперь все четверо находились в нашей тюрьме.

Мои надежды на уголовно-процессуальный кодекс, который не разрешал применять наказание к осужденному до тех пор, пока разбиралась его кассационная жалоба, не оправдались. 30-го мая 1968 года меня внезапно вызвали на этап. На этапе я случайно встретился с тем вестовым, о котором мне рассказали уголовники. Это был худощавый молодой человек, довольно спокойно сообщивший мне, что военный трибунал дал ему 15 лет, и теперь его везли в лагерь.

— А куда идет этап, вы не знаете? — спросил я его.

— На Днепропетровск, — ответил матрос.

Сразу перед моим мысленным взором выросла та ужасная картина царства Аида, на которую я однажды взглянул из окна пересыльной тюрьмы. Поняв, куда меня везли, я раздобыл бумагу и конверты и написал 3 письма. Среди конвоиров я выбрал грузина, к которым имею особое доверие, и незаметно попросил его опустить мои письма в почтовый ящик. А в Днепропетровске, когда меня уже везли в «воронке» в тюрьму, я обратился с просьбой к молодым женщинам, оказавшимся в этой же машине.

— Девушки, если вы встретите где-либо политических заключенных, сообщите им пожалуйста обо мне. Меня лишили всех человеческих прав и везут в Днепропетровский тюремный сумасшедший дом, на неопределенный срок. Я боюсь, что вы — моя последняя возможность сообщить об этом на свободу. И я сказал им свое имя и фамилию.

— А он — симпатичный! — заметила одна из женщин, оглядев меня и пообещала выполнить мою просьбу.