Владимир Ветров

КЕДРОВЫЙ ДУХ

1.

Трава по болотам - резучка: не балуйся, не хватайся - живо до кости прохватишь. Резучка - жирная и высокая, а у дерев - корни, заскорузлые, как у старого землероба руки, и седые замшенные ветви-веки.

А люди - рослые, прямые и крепкие: кедры!..

В мае наехали техники по просушке болот - и по зубам согр*1, по огромным, по-пояс, кочкам, сверкая, лязгая и звеня, прыгает стальная мерная тесьма: 10 сажен... еще 10... еще... 50!

- Сто-ой! Забивай пикет и колышек!

71 - сочным синим карандашом на затесанном лице кола. Это от устья речки Тулузы - семь верст пятьдесят сажен. Бурая с волоконцами, цвета железной руды, кровь выпучивает из пробитой земли, растворяясь в воде, а пикет, березовый, белый, веселый, высматривает из-за вешек вслед другим, таким же, уходящим по ярко-зеленому с желтыми крапинами полю в голубое небо, - как оглядывается!

Вперед да вперед, разведчики-вешки, с клочьями мха на верхушках для приметы, тянутся по фарватеру болота. Все дальше, все выше, все ближе к разлому: его-то и надо! Оттуда уклон в разные стороны - в речку Черемшанку, в Кочегай, в Баксу.

Болота, болота, болота...

Согры, согры, согры... _______________

*1 Согр - березовый и пр., словом, - лиственный, - лес по болоту.

Гнуса - видимо-невидимо: паутов, черно-желтых, гудящих, с перламутровыми глазами. Кишат на холщевых рубахах, на обутках. Это - когда солнце. Наползет туча, посереет все, зашелестит поросль, и с травы хором подымаются комары. Плачут да жалят: а насосется крови, тут же - не улетит, валится, что добрый верующий в престольный праздник.

Едят здорово - однако, не обидно: уж очень зелена и душиста высокая трава, голубо широкое небо и лениво мрежит необъятное солнце, виснет над головой.

- Полднить пора уж.

Вот и елань излучивается, поближе. Партия оставляет тесьму и гониометр*1 с кольями на линии, обозначенной вешками и вымятой травой, - выходит, хлюпая, полднить. Из листьев, прошлогодних и высохших, и из пня, проеденного двухвостками и древоточицами, сгнилого, раскладывается курево. Закидываются на фуражки сетки, которые придают такой таинственный вид рабочим: ровно чародеи какие расхаживают. Убогий "запас" вынимается из мешечков, а то просто из карманов - что там: пучок лука, ломоть хлеба, щепоть соли в тряпочке от пестрядиновых штанов.

Между жевками, как меж кочками вода, теплая и густая - струятся ленивые слова...

- Слыхать, опять войнишка зачалась... А?.. товарищ Иванов?..

Техник Иванов - на спине с полузакрытыми глазами - цедит:

- Да-а... с поляками...

Под плечами и к ягодицам ласково промокает от влажной земли.

- Ох, робя. Надысь мне Софроныч стрелся и таку загадку заганул... Быдто Англея, грит, Японция, Хранция и Америка, грит, - во их сколь пушку выдумали, Анатной прозвали. Черезо всю землю палит... а снаряду в ей - тыща пудов. Ох, ты, сволочь! Как типнул, - прихлопнул Матюшка паута. - Сговор у их: народ расейскай уничтожить и землей завладать. Ну грит - как нацелют, ахнут, - так снарядина тучей прет. Упадет - и нет губерни. Была, _______________

*1 Гониометр - угломерный геодезический (землемерный) инструмент с буссолью без трубы. впример, вот, наша Томская: сколь тыщ населу - мелеен. А тут, однораз - ямина.

- Дура ты... Я где был - землю произошел. Чемоданы - это двистительно. Кака Ерманска-то была. Этто брехня...

- А кто это у вас, товарищи, Софроныч-то?

- Софроныч? Это, браток, мужик-от... боле трех сажен у землю видит.

- А э... так это... старик завалящий - пыль в шары им тут пущать, сплюнул фронтовик Семен. - Серось.

- А сам-от трухишь ево... Он все знат... От наговора там, от раны-косовицы, от кисты лечит. На воде могет видать.

- Ну так врет ваш Софроныч.

- Вре-от, - криво усмехнулись мужики. - А ты, браток, не очень того... его охаивай. Он тебе живо кисту-то поставит. Он-те, язви-те...

Согры шепчут осиновыми, трепетными листьями и гуторят, легонько так, березовой листвой, а пьяный широтой, таежный бродяга-ветер чуть пошевеливает таловыми по болоту кустами, как челками на плешине, и дышит в горящие от укусов и жары лица.

- Не верю я, товарищи, в этаких Софронычей: сколько ни видел их - одного такого колдунка побил даже, до сей поры никакой кисты не имею. Сказки древние это.

- Ну, он, Софроныч-то, боле по-насерку*1 действует.

- Мда-а. Летось-то: эдак же Васька Хрущ облаял его - ну и пострадал. Во-о с какой брюквой ходит.

Иванов подымается с земли, выплевывает окурок и делает два шага к болоту. Удавливает ногой ямку - заливается вода: он зачерпывает ее берестом и пьет тяжело и шумно.

Не вода, а настой на травах и букашках.

- Вы вот передайте-ка, ребята, Софронычу вашему: дурак ты, мол, старый. Ан-тан-та - это не пушка, а союз государств буржуйских. А, кроме того, скажите: если ты, чортов дядя, технику Иванову кисту не поставишь, - он тебе фонарь, мол, на морде поставит. Не смущай сказками народ.

- Ужли не трухишь, Федор Палыч? _______________

*1 По-насерку - осердившись.

- Тьфу ты, язви вас. Слушать тошно. Киста, иначе грыжа, ведь. И получается от подъема тяжестей, телу слабому непосильных. Вот и все колдовство тут.

Мужики, недоверчиво ухмыляясь, идут за техником на болото. Снова сверкает и лязгает тесьма и зубасто ляскает топор по кустам, которые застят щель гониометра.

Когда солнце скатывается на запад, партия - усталая, наломанными по кочкам ногами - тянется в деревню Тою. А закат раскрашивает коричневые от загара лица в малиновые и лиловые цвета.

Все идут пошатываясь: упоила их четырнадцатичасовая работа, рябое солнышко медовой жарой и гулящий ветерок пенистой брагой расцветающих трав. Комары пискливо и жалостливо липнут и вьются: отсталые пауты гудят, как бородатые мужики на сходке; а подслепый туман встает сзади и тупо зорит вслед...

--------------

Тайга...

Темная, костоломная, каторжная.

Полная неуемных сил. Неповоротливая, тугая на мозги...

Вешечник Михайло, старый, но вникающий, рядом с техником Ивановым идет и боли, деревенские, таежные, рассказывает. Языком, густым и шершавым - как измозоленными руками по шелку водит.

- Кто не бил ее, тайгу-то? Царские стражники скулы выворачивали, зубы вышибали, секли и вешали...

"Выла тайга и злобилась. До 17-го году ничего бы, сошло, а тут воли понюхали:

"- Человек, говорят, ты такой, как и все.

"Выла тайга и злобу копила, а она в глаза - волчьи уж - вылезала и колола:

"- Растерзать!..

"Бросали избы и хозяйства: в зиму - когда до сорока морозу доходило теплый насиженный угол бросали и шли голыми руками давить Колчаковскую свору и рвать буржуев.

"Молили:

"- Господи! Вскуе оставил... Ужли не возворотишь большевиков...

"Молились их имени, как святому Пантелеймону, о скоте, доме...

"Спроворили, наконец, Колчака, и первое время, когда алые банты просто и весело прошли деревню - возликовали.

"Вздохнули мужики и принялись налаживать хозяйство. И тут же жертвовали последним на Красную армию, на то, на се... Портки с себя сбрасывали, собирали хлебом, яйцами - кто чем мог. Слали, сдавали - куда, почти что не спрашивали:

"- Веровали!

"Коммуну образовали - ну и помоги себе ждали: усадьбы, нарушенные, поправлять - топоров, гвоздей; снасть хозяйственную восстановлять - воровины, шпагату, железа: землю обихаживать - плугов, литовок, машин...

"- Нет ничего.

"Обутки пообдрипались - ни сапогов, ни котов...

"Далеко очень - глушь. 75 верст от пристани и путей.

"Газет даже не слали - не слыхивали. А и слали - так в волости где-то затеривались: до нее тоже 30 верст.

"Комячейка своя была - ну, слабая: четыре человека и с одним только желанием что-то сделать, а приступить, - не знали как.

"А из города помощи не было: некогда, некогда, некогда.

"И - некого.

"Там - Чекатиф, Грамчека и просто Чека. Людей на себя не хватало, не то чтобы еще на край света посылать.

"Истинно край света. До Баксы еще кое-как видать... А там уж о-хо-хо-хо!.. Одно слово - темь.

"Интеллигенция, верно что, пужливая, разбежавшаяся, по своясям повсюду возвращалась; да и в деревню не шибко охота - больше в городе пристраивалась бумагу марать.

"Словом, город сам покуда выправлялся и про деревню таежную забыл. А в ней все по-своему шло. Была потуга к искровой правде, выношенная рабским и звериным житьем, - так она туго и слепо шла вперед, хватаясь и шаря. Ничего не давал город деревне, а тянул с нее все, все как есть - тянул.

"Приедет какой-не-на-будь, поет, поет - и чо-не-на-будь да попросит: сена, хлеба, того-сего...

"А чуть што супротив скажи, - чичас:

"- А-а, ты буржуй... к Колчаку хотится?

"Прогонами, вывозом, сдачей - тоже маяли. А тебе - обратно - нет ничего. Школа стоит недостроенная, загнивает. Сами бы в момент возвели клич некому гаркнуть...

"Где они? Мы даем, а они - хушь бы чо...

"И обида жечь зачала, как жигало.

"В город делегаты ездили на хресьянской съезд... Ласо там наговаривали камунисты-те. И горы сулили. Однако - наконец - шиш еловый...

"Омманули нас сызнова... Э-эх, простота-темнота.

"А Хряпову, лавошнику, этто на-руку. Во всяко место пальцем тычет:

"- Вот. Вот. Вот... Они-те - товаришши: с тебя-то все, а тебе-то кукиш в сухомятку.

"По первоначалу сцеплялись из ячейки с прочими, но без толку. Эти за словом в голбец*1 не спускались - бывалые; а те - настояще не уразумели, хоть нутром - вот как чуют, а - кроме матерных - слов нет высказать.

"- Свобода? Кака свобода? На кой хрен? Ты нам лобогрейку предоставь.

"- Свобода ветру нужна. А мы - с земли, трудящие.

"- Как ты судить могешь, ежли вкруг себя обиходить сметки нету?

"А тут весна нагрянула... Распорухались окружные согры, затопило мочежины, и дороги стали. И совсем стихла ячейка: у самих никакого справу нет - голыши; из города и волости - одни бумажки (и то - когда, когда!) - сам царапайся. Ну, и совсем сдали. Редко когда прорвет, а больше смалчивают.

"Вы-то вот приехали - радость у нас большая была. Как же? С 13 году, перед ерманской еще, сулились высушить болоты-те. Ну, тольки мы рукой махнули уж. А земля-то кака. Перва земля... В тако время - на тебе! вспомянули... Вот оно: наша-то влась. А чо? Вправду теперь влась-то большевицка?

- Чудак ты, дядя Михайло... Конечно. Да у меня мандат с собой.

- Мандат-то... Х-м. Эко слово... Не при нас писано... - а сам в глаза технику зорко засматривает - ты так зверь. _______________

*1 Голбец - подполье в избе.

Иванов - техник, сначала самоуком, а потом сторожем при училище был, среднюю школу кончил и по землемерству пошел. С русыми волосами - здоровенный; глаза черные, а сам светлый. Видать - правдивый.

- Что заглядываешь-то? Настоящая, брат, Советская власть. Я, хоть беспартийный, а насчет этого одно скажу: настоящая, крепкая, бедняцкая власть. Это уж верно. Ну, только трудно ей сейчас приходится: шесть лет без отдыху воевали и все кончили.

- Я тоже так мекаю. Но забывать-то не след. К смуте идет эдак-то.

Тропка, на которую выходит партия, ведет из деревни Тои в выселок Заболотье: там у чигина*1 она переползает по жердям через Баксу и - по пихтовнику и кедровому лесу, и трясинам - уходит к выселку. За поскотиной, Тоинской, начинается кедровник - густеющие темно-серые стволы с размашистыми сучьями и в курчавых шапках.

Иванов крутыми шагами в развалку идет впереди, с сумкой и опустив голову, а думы его упорные и простые:

"Притти домой, переобуться-переодеться, портянки выполоскать от болотной ржавчины и повечерить, - квас с крошеными яйцами и молоко, - а потом пойти посидеть с парнями на бревнах. Ах, да - чорт побери! Муки еще надо на квашню натолочь".

(Мука казенная из учреждения - затхлая и комьями.)

Тут, сзади него в обгон, слышится топот, и мимо пробегает Семен, молодой парень, ефрейтор с германской. Хожалый парень, ширококостный, но с нездорово-серым прыщеватым лицом.

- Ишь, ефлетур к Варьке побег...

Меж кедровыми стволами мельтешит белая крапчатая юбка навстречу. Семен налетает с намерением задать "щупку", и видно - как это он растопыривает руки: охватить, повалить, помять. Но женщина быстро поворачивается; рука парня, срываясь, скользит вниз и прочь, а женская - налитая, полная, с куском холста, скоро опускается и стукает по голове Семена. Тот, запнувшись раз-два, валится с ног. _______________

*1 Чигин - полуостров, образуемый излучиной реки.

- О-ох! сте-рва... трафить-те...

- Ловко. Вот те гирой... Го-го-го!

Женщина спугнутой перепелкой несется по траве мимо партии, а ребята загораживают ей дорогу. Свистят:

- Лови! Держи!

- Санька - язви вас. Не замай... Вот те крест, так смажу по морде-то.

- Да ты чо, язва... мамзель ли чо ли? Поиграть с тобой нельзя?

- Знам мы ваши-то игры: лапаетесь за все, охальники... С Дунькой своей играй.

Девушка стоит крепкая (теперь видать, что девушка - цвет еще набирает), платок съехал, а коса что канат просмоленный. Чалдонка - скуластая слегка, с радостными нежными губами, а за ними целая рота зубов, белых-белых. Она и не серчает; с лукавым любопытством глядит колючими серыми глазами в глаза технику и, заревея, отбивается от парней: непристойно при чужом-то.

Грудь под холщевой рубахой ходуном ходит, а затронутая в ногах трава покачивается, мотает головками.

Смотрит Иванов, улыбается во встревоженное лицо, и оно поражает его чистотою, таежным неведеньем греха, огненной жизнью.

- Ты, Варвара, девка хорошая, плотная, как ржаная кладь... Зря боишься только - разве сомнешь тебя!..

- Небось, сомнут: у них руки-то, что цепы. Не как у тебя, буржуя.

- Но-о. Во она как тебя, Федор Палыч... Ишь ты, змеиный род.

- А я сейчас вот дам ей попробовать своих рук...

Идет к Варваре, руки широкие протягивает, вымазанные в травной зелени, в крови и прилипших крылышках насекомых...

Но тут Семен, оправившийся и горящий отмщением, наконец, облапливает ее сзаду, сочно чмокает в призывные губы. И вскрикивает, хватаясь руками между ног - а девушка уж далеко. С визгом хохочет, а с нею тайга, заслоняя мохнатыми ветвями, загораживая темными стволами.

- Ишь стерва в како место пинат. Погоди ужо...

- Варвара - девка правильная, - цедит Михайло, кряжистый, почесывая пальцем в бороде под губой. - Назрела она, как шишка кедровая, и семениться пора, ну только отскакивают от ее.

А Иванову тепло и радостно почему-то в сердце, где стоят серые искровые глаза, матовый загар щек смугляных и налитые полные руки...

В вечереющем воздухе - синем, с черной порхающей мрежью - шопотные речи текут:

"...С самого нового году, только что сдадут холода, сила, полыхающая полевым паром-туманом, подымается из глубин земли. Незримо расходится-растекается она и наплывает томными валами во все живое: в коренья, в зверье, в людей - во все живое. Волки по-иному воют и визжат, нюхают следы волчиц, скулят и распяливают пасти в неодолимой жажде. Багровые зори сочатся ядными каплями в неутомную кровь людского молодняка. Жадным потоком плещется кровь в тугих мускулах, жжет кожу и кости крепкие ломит"...

2.

До Петрова дня настоящей работы в деревне нет. Пахота? - здесь мало пашут: из-за гнуса пашут вночевую и ранним утром. Растет только рожь, а из яровых - овес. Главное занятие: скот, зверь, рыба и орехи кедровые. Но нынче и рыбу ловят только для себя на потребу - хоть ее и много. Соли нет. Вниз по Оби ломают соль, а доставки нет - не налажена. В декабре только заняла Советская власть эту землю - не до соли, не до мелочей тут. Сами бы мужики съездили - милиция отбирает: спекуляция, говорит.

Так и живут, преснушки пекут, а соль - какие там пустяки у кого сохранились - пуще глаза берегут. Солдатка Акулька полакомиться вздумала, так технику Круткину Кольке - так себе: сосунку - за два фунта соли продалась.

И работы до Петрова, настоящей, в деревне нет.

Некоторые долбят дуб-корье для дубления кож: такое корыто и немудрая машина долбления (журавлик, а под ним вырубленное корытце) - торчат общими, чуть что не у каждого двора.

На ветру, на солнце вялится медвежатина; это с того медведя, который чуть не задавил дядю Марковея: рогатина, видишь, соскользом пришлась, а бурый тут и насел. Ладно еще Степан, что с ним был и на кедр сперва со страху залез, одумался и топором зверя зарубил, а то бы задрал леший дядю Марковея. Месяц он провалялся: а теперь сидит на берегу, шеей жилистой покручивает и невод платает, и молодуха с ним (свадьбу перед Масляной только справлял - крепок старик!).

Переметы раскиданы там и сям по заводям и заливам Тои и Баксы, а в них морды расставлены. Недавно одну морду снесло: неделю не знали где взять, и мальчонка Решетов ногой ущупал случайно, в воде брыкаясь. Стали тащить - тяжелая и рассыпаться начала, а в дырья лини поперли. Тридцать фунтов вытянули, да, пожалуй, столь же - как не больше - ушло. Жирные такие, ленивые лини. Одно слово - "лень".

Иные по болотам мох сымают, сушат, на продажу свозят или срубы новые проконопачивают.

Теперь вот, недели две будет, техники вчетвером наехали - по осушке болот, и каждый день человек 12 - 16 поселковых на работах. Кто с лентой, кто с рейками.

Бабы же с утра до ночи ковыряются, как курицы, на огородах. Ровняют, садят, - одной воды сколько нужно из Тои перетаскать. А из мужиков, кто дома, снасти хозяйственные заправляют, собирают-гоношат.

Но настоящей работы до Петрова нет. После уж пойдет-повалит страда: покос, сбор орехов, уборка хлебов, сеновоз в город. До нового году, а то и январь прихватывает.

А пока - кони бродят по поскотине, тут, в кедровом бору; коровы и овцы тоже по выгону, - но днем редко: гнус заедает, кормиться не дает. Больше в стайках стоят, поматывают головами, помахивают хвостами и бьют себя копытами по огромному животу.

Иногда вдруг, дико храпя и вращая красными глазами, примчится лошадь с травы к воротам - нажарили, значит. Над городом где-нибудь сейчас серыми космами волочатся облака мутной пыли, а здесь в дрожаще-чистом, голубом - жужжат целые тучи паутов и комаров. Немного позже народятся слепни и песьи мухи, а еще позже - мошкара, от которой и сетка не спасает. Неприметными глазу сверлами разъедает она кожу, и прикидывается опухоль.

Так вот живут тут.

По праздникам, по утрам, тише еще чем в будни. Только к полудню люди начинают вылазить из разных холодняков, темных горниц и из голбцев всклокоченные, жаркие, потные. Спросонок долго скребут затылок заскорузлой пятерней и чешут о притолку или городьбу спину, щурясь на солнце. А потом плетутся на полянку под три хиреющих кедра.

Тут и напротив через дорогу, где лежат бревна у школы, - клуб. Тут все вопросы разбираются и решаются всякие дела.

- И как это тебя угораздило, Филька: таких конев стравить?

Филька - малорослый мужичонко, с реденькой бородкой и наболевшей мукой в слезящих глазах - притискивает оба кулака к хрипливой груди и кряхтит, как зубами скричагает:

- Да-ить чо ты сделашь!.. Рок на мою жись, проклятый!..

Упавшей, подгнилой березой третеводни задавило у него две лошади в плугу.

- Рок тебе. Садовая голова. Сколь годов пласташь ты это поле - ужли не видал, не дотяпал.

- О-ох! - вздыхает Филька, тряся кудлатой головой. На щеке до уха подсохшая царапина и черный сгусток у брови.

- Тебе бы загодя подпилить - одна польза была бы: дров до двух сажен выгнал бы. Ы-ых вы, хозява...

- По-одпи-илить... Сам с усам - тоже не пальцем деланы. Чужу-то беду руками разведу. И што вы, братцы мои. Иду этто я на плуг-от налегаю... а она - хряс-сь!.. Еле сам ускочил, а коней враз завалило: тольки што дрыгнули раз ай два... И самого-то вицей садануло.

- Эх, ты... тюря. Голову бы те отпилить - по-крайности животны-те живы были бы.

- Все равно теперь, старики, пропадать мне. Куды я с одной кобылой да еще жеребой?..

- Да уж нонеча не укупишь конев-то.

- Ку-уды те. 20-25 пудов ржи просють за одер... а пуды-то нонеча...

- Ноне не пуды, друг, а хвунты. Хлеб-от весь выкачали в момент.

- Прошлый раз очередь отводил я: военкома Елгайского возил. Дык в волости мне отрезали: тридцать хвунтов, грит, на душу.

- 30?!.

- 30. А мне чо этот хвунт-от их на день. На экой пайке посидишь, и с бабой спать прекратишь...

В густой пластовый разговор, как под лемех корень ядреный, вплетается высокий молодой мужик. Партийный.

- Тут и есь, што не до баб. Сколь размотали за империстическу войну-то. Все с мужика тянули. А Колчак-от сколь позабрал, пораскидал, попережег, па-адлюга. А теперь Совецка влась повинна? Знамо - вам не по нутру. Потому она всех ровнят. Чижало ей - а она ровнят.

- Ково она ровнят-то? Чо ты от мамки отвалился только што, лешман. Ро-овнят. Тебя да меня - деревню. А город-от, брат, живе-от. Комиссары-те почище урядников орудуют.

- Ну, это уж неправда, - говорит Иванов, - вам хоть по фунту на день, а в городе и того нет: 25 фунтов - самый большой паек, ответственный, а больше - по 10 получают. У меня знакомый - заведывающий отделом народного образования, старый коммунист, на всю губернию человек, - а дома форменный голод.

- Ой, чо-то сладка-складка, да жись - горька, - ввернул мужик, гладкий с быстрыми светлыми глазами. До трех-четырех работников раньше держал - Егор Рублев.

- А вот - верно. Да вы вот нас за начальство почитаете, - а ну-ка, какая у нас мука-то. Задохнулась, говоришь? Порченая? Сам же приценялся к ней: продай говорит, Федор Палыч, на мешанину скоту. А?

- Чо ты сказывашь нам, Федор Палыч. Кабы сами не спытали. Приедет милицеришка поганый, ничто ведь - тьфу! А ты ему ковригу накроши. Сам-от на хвунту, а ему - ковригу, вишь, да мясца, да самосядочки. Так не-так, говорит, - живо в буржуя оборотню.

- Начальник милиции ко мне заезжал восет, - поддержал Рублева лавочник Хряпов. - В обед вокурат. Ну я ему, конешно, отвалил: садись, грю, господин-товарищ, с нами полдничать. Однако, говорю, как на меня самого фунт, - то хлеба, грю, взять негде. Не обессудьте уж, милай... Без хлебца. Ха! ха! ха!

- Го-го-го! - повеселели мужики.

- Дык што ты. Позеленел аж весь. Грозится теперича: я, грит, у тебя ишо пошарю в голбце-то. Романовски, грит, у тя там припрятаны, злое семя.

- Ну, это отдельные случаи, - вставил Иванов. - Мы, ведь, должны понять, что пока еще все налаживается. Советская власть тут не при чем.

- Да она кабы Совецка-то. А то камунисты правят. И кто это таки - камунисты?

- Неужели до сих пор еще не разобрались? Да вот вам товарищ Василий скажет. Он в ячейке состоит - должен знать.

- А хто ему поверит-та? Он в своем антересе. Вопче - в ячейке у нас одна голытьба да сволота. Безлошадны. Один дурак Петрунин в камуну-то эту влез, из домовитых, - заязвил опять Хряпов. - Знам мы их.

- А ты не забегал? - взъярился партийный Василий. - Да тебя, кровососа, мы и не припустим.

- Да нихто и не идет к вам, жиганам.

- Ну, а сами-то вы почто не вступаете? - спросил Иванов прочих мужиков.

- Ну, нет, брат. Мы за большевиков. А камунисты нам ни к чему. За большевиков мы и муки принимали, и супротив Колчака стражались, с кольями шли. Кто у нас тут не порот-то! А сколько в борах позакопано. А в острогах посгноено... И-и-и! Все за большевиков.

- Да, ведь, большевики - это и есть коммунисты.

Но мужики только в бороды ухмыльнулись: не обманешь-де.

- Мы за большевиков-то, браток, всей деревней семь месяцев бегали по тайге. Ужли не разбирам?

- Чо тут.

- Мы ту партею досконально знам. А эта - друга.

Так и не убедил их Иванов.

- Ты, говорят, пожалуй, и сам-от не камунист-ли?

--------------

Вчера всей деревней ходили поскотину поправлять: кой-где нарушена была, жерди новые вырубали, кустами и вицами переплетали.

И техник Иванов не ходил на болота - дома остался: инструменты выверять, а прочие техники план наносили. Вокруг Иванова ребятишки сгрудились, а он в трубу на рейку пеструю посматривает да винтики подвертывает. Мимо, гремя ведрами, Варя Королева ходит, огород поливает и девичьи песни распевает малиновкой красногрудой.

Ребятишки дивятся:

- Дядинька, а дядинька, ужли ты столь далеко видишь цифры-то?

- А как же: стекло в трубе увеличивает и приближает.

- Дядинька, а мне можно поглядеть?

- Валяй. Да один-то глаз прищурь.

Мальчонка закрыл веком глаз и пальцем, как камнем, придавил.

- Ох, как близко... Вот, язви-те. Ну, вот пальцем дотронуть, - протягивает он руку вперед.

- Петька, постой я...

- Ух! Красны, черны метки... ох, леший.

- Серя, и мне хоцца, - тянется девчонка Аксютка.

- Куды те. Чо ты понимашь!

А Варя опять с ведрами мимо идет: юбка высоко подоткнута, босая, и белые круглые икры чуть подрагивают.

Косится на инструмент.

- Может, ты, Варя, хочешь взглянуть? - обращается техник к девушке: "Чем бы ее задержать, ближе побыть и слова ее, молодостью и здоровьем обволокнутые, послушать? Слова - как медовые пряники, вяземские".

Та ведра на-земь поставила и коромысло возле уронила.

- Ай и в-сам-деле позволь поглядеть, Федор Палыч, - нагнулась и, немного погодя: - Ничо я не разберу че-то.

- Да ты оба глаза таращишь. Стой-ка, я один тебе закрою.

Встал слева, одну руку положил на ее плечо, как обнял, а другую - левую - приложил к глазу. Потом чуть выдвинул объектив - переднее стекло: лучше у ней, поди, зренье-то.

- Ну, что? Видишь что-нибудь?

Сам почему-то нагибается к ее голове и голос понижает. От волос ее аромат, теплый и расслабляющий, бьет ему в ноздри, и оба молодые тела в мгновенном касаньи бурливо радуются и замирают.

- Не-ет... ааа... вон... Глико - близко как. И ярко, лучше, чем так...

Дыханья их уже смешиваются, и лицо Вари начинает пылать.

- Ну, еще что видно?

- А вон кедровина... чуть эдак поводит иглами... И тонюсенькие нитки там вперекрест...

Потом она тихонько подымает голову и, уже смущенная неясными прибоями крови и сладким томленьем, берется за коромысло и мельком из-под него вскидывает влажные глаза на Иванова, а тот неверными руками зачем-то ослабляет винты штатива.

- А почему это, Федор Палыч, кверху ногами кедровину видать?

- В трубе отраженья перекрещиваются: с корня-то сюда, а с ветвей сюда падает; и ломаются на стекле-то - первое вверх идет, а второе вниз, дрогнувшим голосом радостно отвечает он, а в потемневших зрачках колышется просьба:

"Варенька, милая, ну постой, побудь еще маленько"...

Но она уже вздевает ведра и, медленно повернувшись, покачиваясь, уходит, - только у калитки бросая косой, осторожный взгляд назад.

А Иванов сызнова инструмент устанавливает: ни к чему поверка вышла не те винты крутил он.

3.

Буйно цветет тайга под голубыми небесами. Коричнево-серые кедры распластали темно-зеленые лапы, а в них - как в горсти - торчат мягкие, желтоватые свечечки. Лиственница, пушистая и нежная, тихонько-молодо тулится за другие дерева, но парная нежность ее звездистых побегов, кажется, липнет к губам.

В свеже-зеленых болтливых сограх, смешливых и ветреных, как в ушах молодух, болтаются праздничные хризолитовые сережки, а боярка кудрявится, что невеста, засыпанная белыми цветами. Веселый сладкий сок бьет от корней к верхушкам.

Не ведая ни минуты покоя, как хорошая "шаберка", шумит-шелестит шелестун-трава, и ехидная осока то-и-дело облизывает резучий язычок.

А там вон, по елани*1, побежал-повысыпал ракитник-золотой дождь, и кровохлебка радостно, как девчонка, вытягивая шею, покручивается тепло-бордовыми головками и задевает ладони. Будто девушка-огородница жестковатыми, горячими от работы пальцами водит по ней:

Сорока-белобока

На пороге скакала...

Вон по мочежинам, по кочкам болотным, не моргая венчиками глазастыми - вымытые цветы курослепа и красоцвета болотного; курятся тонкие стройные хвощи. Голубенькие цветики-незабудки, как ребята, бегают и резвятся у таловых кустов с бело-розовыми бессмертниками.

А там по полянам, опять неугасимо пылают страстные огоньки, которые по-другому зовутся еще горицветами: пламенно-пышен их цвет и тлезвонно-силен их телесный запах, как запах пота. А в густенной тайге медовят разноцветные колокольчики, сизые и желтые борцы, и по рямам*2 таежным кадит светло-сиреневый багульник-болиголов.

Полна тайга и без того запаха, света и шума, мается сожитием плодоносным, ломится мятежным ростом она, - а как прибежит ветер-ветреный без умолку загуторят лесины курчавые, зарукоплещут еще могутнее травы, и зверино-нежный дух всего этого дикого пиршества облаком заклубится, заволокет, ширится и ломит сердце человека, кружит голову заботную, а жаркая кровь гонит по жилам и стучит в каждой точке тела, как озноб.

Вспенивается, шумотит-шепечет и вспучивает тайга, как медовая на дрожжах брага в корчаге - ароматное, густое, одуряющее питье - и емкими жбанами разносит его земля по пиршественным столам своим.

Невидный, на солнце скрытный, огонек полизывает сырые и отиненные палки вперемежку с сушняком - курится. Над осокой повисла жерлица, а Иванов с удилищем в руках над самым куревом _______________

*1 Елань - места, лежащие выше уровня болота и потому сухие.

*2 Рям - лесное болото. рыбачит тут, у перехода через Баксу. Ворот расстегнут и фуражка сброшена. С чащи волос спущен платок носовой - от комаров и прочего.

Не жил еще, можно сказать, Иванов. Политикой не интересовался: нечего тут - все само-собой дойдет. Крепок и здоров - он. Никому и не в чем завидки ему ростить. Неловкий и не больно речистый - успеха у вертлявых городских барышень не имел: стулья корежил, занавески локтями обрывал и на юбки наступал.

Как есть - сын тайги, блудящий. Сейчас вот только чует: бродит в нем сила с полыхающими знаменами, и терпкие запахи мутят голову.

"Земля моя! Мать и возлюбленная до конца моих дней. Корнем цепким и мясистым вновь прирастаю. Люблю я тебя навеки за широкую грудь с черными сосками, в которых не иссякает кормящая сила".

Тут, у жердин через Баксу, уселся рыбачить Иванов. Почему? Кто его знает! Не потому ли, что Варя Королева - это ему известно - вчера под вечер ушла к крестному в заболотье?

А сегодня воскресенье - игры в Тое будут.

В аире-траве полоснулась щука. За кем она? За серебряно-чешуйным чебаком, или за розоватой сорошкой?

Клюет...

Тихонько этак дернулся-нырнул поплавок и затих. А спустя немного повело-повело его по воде в сторону.

- У-гу. Окунь зацепился.

Тянет Иванов, тяжело гнется черемуховое удилище... Раз! Пузырьком всплюнула речная гладь, и затрепыхал в воздухе, шлепнулся о тинистый берег в траву красноперый окунь, зашуршал.

- О-го! Фунта полтора вывесит, пожалуй...

А с того берега, из-за пихтовой стены подходит звенячий девичий голос, и верхушки трав перебрасывают шорох далеких еще шагов:

Вырастала, вырастала

Белоталом у Баксы.

Никому не расплетала

На две косы волосы.

Распалось что-то, застонало в груди у Иванова. Полыхнула огнем кровь, и весело затрещало сердце. Или это курево разгорается, и пламя лижет подсохшую траву?

Задорно в ответ закричал он через струистую речку, перебивая:

Бор горит, сырой горит

Во бору сосеночка...

Ох! Не сполюбит ли меня

Кака-нибудь девченочка-а!..

Понесся его крик по таежной дреме, и сразу смолкло пенье за рекой, за пихтовой стеной. Но зато показалась по тропке на берег и сама Варя. В холщевой кофте и красной с белыми разводами-цветами юбке; коты тяжелые у нее в руках с ромашкой и пуговником-цветком, а ноги босые, и смотрит она к Иванову. А тот как ни в чем не бывало - будто не он - не видит, сидит, удит.

Раздумчиво остановилась Варя у жердей - не спроста. Потом пробуя за каждым разом, - горбом стоят жерди, хлипкие - перешла Баксу.

А итти ей мимо техника - не миновать.

- Здрастуй, Федор Палыч.

- Здраствуй, Варвара Дмитревна. В гости ходила? - смотрит он в нее, как в глубокую воду, а сам не может рта закрыть, улыбается. - Рыбу вот ужу.

- К хресному ходила... - утверждает она.

- Удишь, удишь - а ужинать чо будешь? - прыскает девушка вслед за тем, быстро минуя рыбака.

Но тонкое удилище просовывается по траве меж поспешных крутых ступней. Конец его с громким хрустом ломается, но и Варя кренится, пробует удержать равновесие, а тут Иванов подхватывает ее и, жарко прижимаясь, силком усаживает рядом.

- Ты смотри. Не на такую напал ведь... - задыхается Варя.

- А что? Мне вот одному скучно удить - ты и посиди рядом.

- Чо мне с тобой сидеть, леший? Пу-уусти. Ты ведь образованной.

- Это не проказа, поди-ка... Сто-ой - ишь ты! Ты, ведь, славная, Варенька: пожалей меня... Ну, сама подумай. Сижу я один да рыбу ужу. А мне охота чать поглядеть вот в такие ясные глаза и любиться охота. Кровь, как у всех - не рыбья.

- Ох, ты, язва, куды гнешь! Ай - да пусти... ну, пусти ли чо-ли! полусердито-полужалобно просит Варя. - Ты чо думашь?..

И, срываясь пальцами, пытается рознять цепкую руку от талии. Выворачивается, как налим, всем телом, и красная с цветами юбка заголяется, обнажая стройное, сильное колено с чуть темной чашечкой. Как тайну!

Но где же!

- Ты чо же это, язви-те, - блещет она испуганно серыми глазами, сдвигая жгутовые брови. - Видал, как я Семку-то восет спровадила?

- Варя... родная... Ей-ей вот, ничего я не думаю... ничего не сделаю тебе. Попросту я... Пела вот ты сейчас про рябину, а сама ты - ярый черемуховый цвет... Белотал медовый... Вишь, ты какая... радостная... так и брызжет от тебя... Жалко тебе. Все равно в воздух уходит.

- Ох, ты, леший... ласый какой. Пусти, однако - некода мне.

- Праздник сегодня - куда спешить?

- С тобой вот сидеть! Пп-а-а-ра - кулик да гагара...

Давясь смехом, вывернулась все-таки она и, тяжело дыша, встала в двух шагах, - оправляясь, залитая вся темным румянцем. А Иванов откинулся на спину и закрыл глаза от солнца или чего другого.

Тысячи бы часов лежать так и чуять там за головой вешнее земное счастье!

- Варенька! - с закрытыми глазами медленно, как черемушник начал пригибаться он. - Ты только взгляни вокруг. Как земля разубрана, разукрашена. Небо - голубое, глубокое - опрокинуто. И Бакса течет-журчует по травяному дну - тихая, ласковая... Дышишь, как над брагой стоишь...

Тут он повернулся на живот и глянул на нее снизу вверх, а она лепестки теребила-обрывала, и видно было, по нраву ей стоять так и слушать.

- Давеча, как запела ты - брага эта запенилась вся... сразу... А вышла к мосткам - в сердце и в голову духом ударила мне.

- Ай, больно ты липуч на речи, леший. Подластиться хошь.

- Ничего я не хочу и ничего не думаю. А вникнуть - так и правда: от тебя радость-то вся густая... Пожалуй, что и у мостков-то то для тебя присел. Ждал - вот, мол, ты обратно в деревню пройдешь...

- Ишь, леший!..

- ...посмотреть хоть, пригубить хоть у ковша-то: ты, ведь, что ковшик золотой. Брага-то кругом, да как ее выпить? Гляжу, - а ты несешь ковшик-то.

- Темно и несуразно баешь ты, как спишь... - прошептала вдруг девушка, почему-то оглянувшись. - И ни к чему все это. Ты-то и в-сам-деле, может, спроста, а люди-то живо на что свернут?.. Ну тя...

Отступила несколько шагов, повернулась и быстро-неровно пошла к деревне.

Вы, березовые дрожки

Крашены, окованы.

Пристает ко мне, подружки,

Техник образованна-ай... насмешливо донеслось до Иванова уже из кедровника. А он лежал и - верно что - ни о чем не думал, чуя только: мерцает темная кровь, и сердце вытягивается в звонкую, тонкую струну за уходящей девушкой...

--------------

Целый день он после того из окна видит, как она сидит с пестро-разряженными девками на бревнах против школы. Девки, как белки, грызут кедровые, каленые орехи. Немного поодаль ломятся парни в черных пиджаках, яростно-цветных рубахах и в густо смазанных дегтем сапогах. Болезненный, бледный парень-гармонист без перерыву оглашает деревню переливчатой таежной частушкой.

Парни отдельно - девки отдельно: согласно этикета. Один Семен его частенько не выдерживает, зубатит с девками, балует: скорлупу ореховую за шиворот спустит, либо платок расписной с головы сорвет и подвяжет старый пенек на поляне.

Хохот и гуд толкаются по ней. Больше всего льнет Семен к Варваре Королевой, будто невзначай - с намереньем - на коленки к ней садится и мгновенно слетает оттуда под общий визг и смех девок.

Самостоятельно держатся от прочих и три новобранца - они "гуляют".

Выходит и Иванов на поляну и подсаживается к гурьбе мужиков, беседующих чинно, степенно и вразумительно.

Одна и та же тягучая, темная, как сусло, тема:

- Оно бы, собственно ничаво... и мы к тому подписуемся, значит, под Совецкую влась. Крови сколь за ее пролили. Противу белой банды стражались. Ну, а как теперь - камунисты - это не для хресьян.

- Верно это ты, Егор Проклыч. Взять хушь бы: опять вот агент наежжал, в Сельсовет наказывал. "Товариш, грит, председатель. Распублика, грит, в разрухе погрязла - помогти надо". А я яму: разумется, говорю. Горя, тольки вот, необнаковенныи народу были. Обядняли. "Мда-а, грит, это мы смекаем. Ну, а промежду прочим, с вас, грит, доводится вот эстолько яиц, масла, шерсти". А рази столь есь курей, штоб эстолько высносили.

- А шерсь-то: сам вот в одних варегах зиму промотался, а им выложи за здорово живешь. А теперь и овца-то не та...

- Мда-а. С ей боле как двух хвунтов не сострижешь. А он себе в книжечку смотрит. "Вот, грит, у вас сколько овец, и с каждой овцы, грит, по хвунту". А на кой ее ляд ростить-то тады, овцу-то, - ныл председатель Сельсовета. Ни рыба, ни мясо - мужик. Выбрали его так, что таскаться никому неохота было.

- А мясо-то: сами хозява заколоть не смей. Вот они времена-те.

- Они тте сровняют, - запел опять Рублев, - чисто буот, хушь де. Город-от всем нашинским лакомствуется, а мы, значит, на хвунту. Па-ма-гчи надо. Шалыганы.

- А чо, язви их. Не помогали мы, как зашли те, красные? Близ тыщи пудов хлеба собрали, внесли.

- Чо говорить! Ты приедь, расскажи толком. Может, последнюю рубаху сымем... Атто - на! С тебя, грит, столько-то пудов, а тебе - адин хвунт. Куды? Зачем? Про что? - не моги! Так глазами и сверлить.

- Идееты вы, - не выдержал Василий, давно уж у него губа дрожала. Брюхами-то отяжелели. Ими и добро-то покрываете. Жисти не жалели, а теперь какой малой доли жаль. Кому? Свому правительству. Тут всем нужно жретвовать, потому сами себя на копытки ставим.

- Знам, милый, знам. Ты нас не учи, а сопли допрежь подотри. Тебе-то чо жалеть. Окромя, как на себе - ни шиша. Кабы владал - не то пел ба.

- Не мене тя роблю. Токо што народ не обдувал. Ничо, мы и про тебя осведомлены: знам, где ты кладь-ту притиснул. Вывезем, друг.

- Во, во. К этому вы сызмала, мать вашу... Слышь-те, чо отваливат. Разбойник.

- Мда-а. Белы грабили и этти... Э-эх, мужик - што куст таловый...

- Ничо-о. Дай срок - подавятся, - протянул Хряпов. - Кровушкой поплатят.

- Дыть доведут. Все, грит, бует у опчества... Опчесвенное..: и хлеб. Ну, сколь не сдаем - нет у нас в амбаре опчесвенном ни зернушка. А надысь Петр Михалыч...

- Который этта?

- Павловскай... Купил пять пудов у свояка. Дык чо ты думашь - загребли и муку, и яво. Он взвыл: товаришшы! Как же мне без хлеба теперь и без сресвов?.. - ть у меня семьиша.

- Мда-а... сам-девят.

- То-то и есь. А в волосте яму: пыжжай, грит, в Вороново; там ссыпной пунк, - там те и выдадут. А тут неча спискуляцию организовывать. А Вороновска-то пристань, сами сведомы, старики, 75 верст!

- За пятью-то пудами. Ох-хо-хо! Вези, значит, свой хлеб туды, а потом оттедова получай. При-идумали.

- Зерно-то вот из-за эттого смешано ноне. А ведь земля-то, матушка, не везде однакое и однако принимат.

- Недолго эдак поцарствуют, - прошипел Хряпов. - Все развалють и народ воздымут. Восет был у меня один человек, так сказывал: Лубков*1, грит, противу их пошел уж и хресьян скликат.

- Спекулянт это был у тебя, Хряпов; знаю я его, - вдруг вмешался Иванов. - Из тюрьмы беглый. А насчет Лубкова - сомнительно. Мужик он башковатый и к Советам приверженный. _______________

*1 Лубков - известный по Сибири командир партизан при Колчаке, оперировал главным образом в районе Мариинского уезда.

- Нн-о, ты, Федор Палыч, известнай их защитник, - тишая, сверкнул исподлобья на техника Хряпов. - А наше дело чо? Гнут тя - сгибайся; ломают - хрусти да ни мыркай...

Так все разговоры протекали. Партийные тоинские почти что бессловесны. Когда приезжал кто из города либо волости, - они еще храбрились и светлели, а то ходили с озиркой и ночь спали с тревогой. Как грачи мартовские, загаркивали их противники.

День меркнет. Ближе подсаживается к деревне тайга - глухая и пытливая. Сумеречная тьма полонит сначала речку Тою и надвигается на замшенные черные с прозеленью избы. Но вверху изжелта-светло, и над тайгой повязкой на лбу - малиновая тесьма зари. Оконные стекла коробятся и переливаются жарким блеском.

Пастушата в материных кацавейках и отцовских шапках выгоняют скот на пасьбу. Мычанье, блеянье, ржанье и лай карабкаются друг по другу. А у школы пестрит толпа девушек и парней, сцепившись за руки.

Гори, гори ясно,

Чтобы не погасло...

"Некрутье" в обнимку бродят вдоль улицы, и итальянка выкрикивает:

Завари-ка, мамка, брагу

Серце рвет кручина-волк,

В Сельсовет пришла бумага:

Д-собирайся, Ваня, в полк.

Мужики расходятся по-маленьку ко дворам, и техник, Федор Палыч, выдвигается из сумерок и тихонько отталкивает парнишку лет 12:

- Дай-ка я встану, поголю.

В парах смех и перешептыванье: Варьке и Семену бежать. Технику и неловко как будто, но тело размяться просит, и весь он, как ястреб, нахохлился, ждет наброситься на разлетающиеся жертвы. Тут и другие техники ломятся и смеются.

Шурша, как летучие мыши, разбегаются парень и девушка, перед тем поменявшись местами. Что-то крича, бежит Варя, жесткие коты дробью скользят по земле, а техник - и не глядя в сторону Семена - который тут же петушится, - преследует девушку. И вот уж он играет с ней, загоняя в кедровник.

Тайга - вечерняя, морщинистая, старая - шаль-туман серую распахивает и укрывает, и пришепетывает над ними:

"...Нынче - как и летось по весне, как и десять, сто лет назад - горницы мои я зорями и потоками вешними вымыла, багульником и травой богородской выдушила и мягкие подстилки исподтишка выткала: много гостей я жду пиры-свадьбы пировать... Что же вы, гости мои, - не шибко веселитесь, не сладко радуетесь"...

Ежится сердце у Вари: хорошо от чего-то и жутко. Дятлом сердце в груди стучит - одна она. Кто - никто, Семен - все свой, деревенский, и отстал давно уж, а этот, городской, настигает.

А тайга, вечерняя, шепотит-хворостит:

"...Что же вы, гости мои, плохо подчуетесь? Всего я для вас припасла-призаготовила: наморила я, ребятушки, ржаного солоду красного, хмелю по чигинам-берегам вырастила, высушила, меду дуплового пахучего соты-пласты вынула... Пейте же брагу мою пенистую, душистую... Сотни, тысячи лет было так. Помню ли я, древняя, сколько лет было так"...

Опаляя, дышит таежная смуть в лицо и ловится за руки и ноги цепко. Мимобегом сорвала Варя вицу, запыхалась, остановилась, обернулась круто, взмахнула-ударила свежими прутьями и листвой голельщика по лицу: тут как тут он уж. С налету охватил, навалился на нее, и упали они на-земь оба. Руки рознял, которыми закрывалась, и - как ни отворачивала, ни мотала головой - словно шоршень в венчик борца, втиснул в ее свои раскаленные губы.

Гулко отдалось у ней во всем теле и будто что надрубило. А он пьет и пьет без отрыву и силу последнюю отымает и стыд, и кажется ей: как мак она трепещет - покачивается под полуденным ветром и растворяется в сладкий мед.

Руки высвободила и наложила на покорные глаза:

- Пусти меня... Федя... Увидят ведь... Семен увидит...

Одумался Иванов. Поднялся и ее поднял тоже на руках с земли. Тихо-тихонько, жалея, спросил, как кедр вершиной нагнулся:

- Варенька... обидел я тебя? Скажи - чем?

Молчит.

Опустил, поставил ее бережно.

- Обидел... Так стою вот я, открыт перед тобой. Ударь, хоть убей как за ласку, за дар удар твой приму.

Молча оправила платье, платок на лоб сдвинула. И глянула ему прямо в глаза, осторожненько так, испытывая. Прямо в черные отуманенные нежностью глаза, в которых зрачки что светляки в оночелой траве.

- Ну тебя, леший... еще отвечать за тя будешь. А то - тронь, так облапишь опять, как жену - медведь. И то измял всю.

Ласково толкнула в грудь и отпрянула. Засмеялась - рассыпалась по кедрам, как бурундуки*1 запрыгали. Но Иванов нагнал ее снова и, обмякший весь к ней, поймал за левую руку и пошел рядом - как полагается в горелках.

А земля вздыхала и обволакивала их влажными испарениями, скользким шелестом росной травы и легким, пугливым хрустом палых игол и шишек:

"...Лето минет, - сверну я скатерти-самобранки и пуховики свои вытрясу. На промыслы уйду, в города перекинусь, а то в скиты - разбои замаливать. А по-за-зимой снова раскину - да только другим уж. Ничего назад не ворочается... А ноги на то и выросли, чтобы счастье по земле искать; а руки даны - подымать его; а губы - милого целовать. На что бы иначе эти, алые, как зори, и нежные, как свет заревый, - губы. И они не вечны ведь"...

- Семка-то, должно, совсем не побег, - протянула девушка, чтобы что-нибудь сказать.

"... Нету радости без горя и счастья без борьбы. И всегда кто-нибудь поперек стоит. Испокон за всякую долю бьются люди, внуки мои, и круче всех гуляет облитый чужой кровью"...

- Пристает он к тебе, Варенька. Скажи только - я его отважу, - озлобился внезапно и стиснул ее руку Иванов.

- Ишь ты. Заступник какой выискался. Мотри, кабы тебе парни бока не намяли за свою девку. _______________

*1 Бурундук - зверек из породы белок.

- Ну, это, пожалуй, сорвется, - усмехнулся Иванов, в надежде на узловатую силу свою.

А потом вновь проникла к его сердцу змея, и пригнулся он к глазам Вари:

- Лаком он до тебя, Семен-то... Уж не любишься ли ты с ним?

- Столь же лаком, как и ты, - вдруг рассердилась Варя. - И ни с кем не люблюсь я. - И, выдернув руку, пошла вперед.

- Штой-то вы там? Венчались ли чо-ли? - встретили их играющие и засмеялись.

- Ой, загнал, подруженьки. Измаял, леший, язви его. Чуть что не до поскотины гнал.

Семен, проходя, намеренно крепко задел техника плечом, а тот подозрительно и недобро проследил ему.

- Не гнал он ее, а в кустах мял, - выязвил Семен в сторону.

- Одни у те пакости на уме, Семка, - вспыхнула Варя. - Льнешь ты ко мне всю весну. Как муха к меду пристаешь. А срам я от тея только терплю. Охальник ты. И не указ мне.

- Ишь ты - фря-недотрога.

- Чо же не становитесь-то?

- Чо ей бегать-то больше? - ревниво и с натяжным смехом процедил Семен. - Достукалась: с царевичем-то неохота разлучаться... Рада кобыла овсу - на што ей трава в лесу?

- Ох, и ботало же ты коровье, Семка. И стыда у тебя на мизинец нет, кинула ему девушка, уходя с поляны.

- А ты думашь с техником-то шуры-муры завела, дык и в павы попала... Ты это брось, голуба, брось... - угрожающе протянул он ей вслед. - Мы и технику-то твому ребра пощитам.

- Что-то ты, дружок, больно крылья распускать начинаешь да клоктать, что индюк, - скривился в усмешку Иванов. - Ты бы, знаешь, скорей попробовал.

- Ниччо... попробуем... дай срок.

Иванов хотел что-то в ответ добавить, но промолчал, а, свернув цыгарку, отчетливо плюнул в сторону и запалил крицалом*1 огонь.

На работы с партией с той поры не ходил Семен. _______________

*1 Крицало - кусок стали; ударяя в кремень, высекает искру, зажигающую трут.

4.

На другой день партия техника Иванова ушла на болота - еще туманы белые курились в выси.

Кончала она сегодня по этой линии разбивку, и последний пикет N 115+30 был забит в самую речку Черемшанку в болотном устье как раз против полудня. На берегу тут и Королева сторожка: полднить партия вышла к ней.

Король с семьей, оказывается, был на поле и вокурат только что отполдничал и Соловка в телегу впрягал.

- Здравствуйте-ка. И мы вам на помочь.

- Милости просим, Федор Палыч, - возвратил Король. Мужик росту невысокого, с широкой улыбкой и спокойными движениями - тихий и углубленный, по фамилии - Плотников, по прозвищу - Король. Фамилию-то его, однако, в Сельсовете разве только знали.

А Варвара, осветленная, только головой мотнула и прошептала:

- Здрастуйте, Федор Палыч.

- Косите, что ли? - спросил Иванов, вешая сумку с абрисами*1 на костыль в простенке и садясь на корявый сутунок*2 у сторожки. - Рано что-то: до Петрова дня неделя не дошла еще.

- Дыть нады-ть. Разряшенье специяльно в поселке брал. Вышло сено бяда. И то уж я впоследях у дороги займовался.

- Ну, как травка? Радует?

- Трава - у-ух! Один пырей кошу - в пояс. Литовок вот нет: у меня допрежь какой запас был, а теперь поизносились. Трава да время пообкусали. Низашто все-те луга не выкосить. Да и работники-то у меня - сам знашь: девка да мальчонка. Баба с домом да огородом покедова: некода.

- Хочешь меня нанять?

- Ай-да! Чо? Ты сколь получашь - хвунт? Ну, я тебе два положу и харчи.

- А не дешево? Чать по пуду кладут за косьбу-то. Австрийцы и те по двадцать получают. _______________

*1 Абрис - черновой набросок плана местности с натуры.

*2 Сутунок - короткое, толстое бревно.

- Дак ты, поди - несвычен. Литовки ломать буошь. Хе-хе-хе! - легонько пошучивал Король.

- Кашивал я раньше, Митрий Лукьяныч. - Раньше, в мальчишках. Но теперь, пожалуй, мне и против Варвары не выдержать: силы-то уйма, выносливости не хватит.

- Да уж Варя у меня за парня сходит-правит. Митька чо? Несмыслен и жидок ишо. Велико ли дело десять годов? А ты что - владенья мои мерять хошь?

- Да вот: вышли в конец линии, в речку уперлись. Теперь уж до завтра. Нивелировать с последнего пикета буду.

- Домой, значит, сичас. Айда - подвезу. Мне кой-каки дела справить в деревне. Аген, сказывали, должон седни примчать из Елгая. Проезжий в Павловское сказывал: у нас, грит, разверстыват и на вашу целит. Ай-да?!

- Спасибо. Пожалуй что. На ночь едешь?

- Да уж не ране, как завтре к утру. А то и пожже.

Сели, поехали.

- Прощай, Варя!

За версту уж вспомнил Иванов, что оставил сумку на костыле, у сторожки. Тьфу! Хотел-было сказать Королю, но прикусил язык:

"Вот хорошо-то: вечером нарочно верхом съезжу".

Багровым нарывом пухла любовь в его сердце, и рад он был каждому случаю повидать Варю.

Только перед поскотиной тоинской сказал отцу-Королю про сумку.

- Эка ты. И Варька не приметила. Как же теперь?

- А-а... Отдохну и сгоняю вершнем, - особенно равнодушно протянул техник. - Далеко ли тут? Верст восемь прямиком-то, не по болотам.

- Возле того.

"И пешком бы сбегал..." - мысленно добавил Иванов.

Забытую сумку Варя увидела взадолге, когда к чугунному рукомойнику подошла. А как увидела - похолодела, и сердце остановилось.

- Как же это так?.. Бежать - не догонишь уж. А ему, поди, надо... О-ох! и не надо, так вернется...

На покосе крепкий и клейкий запах - дыханье колосящихся и цветущих трав (пырейный - хлебный, душицы - девичий нежный, подмаренника - грубоватый мужской) - клейкий и влажный, касается ласковыми взмывами разгоряченных щек и медленно целует глаза, закрывающиеся в истоме: от тяжелой работы, летнего тепла и отравленного вчерашним тела.

Днем, когда косила, часто застилало глаза. Что это? Падает-ложится скошенным рядом трава, а издали вздымается марево, тенью накатывается и вместе со вздохом падает в грудь, в самую глубь ее, а оттуда разносится струйками болькими, томительными, и руки немеют.

Ветер ли это тенью, теплой, удушливой, набегает по земле и захлестывает незримой сетью?

Тихо она остановится и обопрется на литовку:

"Бежать ли? Уехать и мне домой? Тятька осерчает, - дело бросила... Митьку послать с сумкой... Мамынька! Рази оставит он?.."

А с ближних согр на ветляные кусты речи бегут:

"...Девонька, девонька! Вырастила-вытянула я тебя до осьмнадцати лет. И в самой поре ты - ладная. Семену - другому ли кому - добро я, бесценное, копила-готовила. Смелому да вольному... Кому посулишься"...

- Ой! И сама я не знаю... ничо не знаю...

Косила я, косила,

Литовочку забросила.

Литовочку под елочку

Сама пошла к миленочку...

"Тебе, Феденька... ненаглядный, ласковый мой"...

Кровь ли это стучит эдак или по дороге стукоток копыт? Нет, рано еще - под вечер он, окаянный, приедет.

Горько смеется девушка сама над собой: какой же он окаянный, коли бродни его косой девичьей вытереть, ноги его обнять и целовать готова...

--------------

Тяжело ворочается тишина во сне. Захряпает коростель, захрустит падаль-хворост, хай-птица в луга кликнет, - а потом снова все затишеет. Одни кузнецы стрекочут на весь белый свет.

Тяжело вздыхают согры, но они не спят: согры дремлют только на заре. А тут они тихонько перешептываются, - как засыпающие перед сном, который морит их. Тише... тише...

Тяжело ворочается и вздыхает Варвара: душно в сторожке ей - ровно уголья под нарами. Братишка давно уж спит, разметался. Журавлями, поди, бредит, которые днем курлыкали на болоте. День-деньской косьбы только натомил девушку: неугомонно токает молодое тело.

Вот он, - вдали, четкий с цоканьем копыт топот лошади.

Ближе... ближе...

Остановился, спрыгнул человек и что-то коню говорит. Легонько перетаптывается конь. А сердце стучит все громче и громче.

Вот уже у избушки осторожное шарканье, и сил нет унять бой крови, встать и закрыть - завязать дверь...

Скрипнула дверца, через порог заползает шорох. Страшно! А тень над ней заслоняет остатний свет сумеречного неба.

Знает она, кто это, и нету силы велеть уйти: тайга, кажись, вся кинулась сюда. Гордые кедры клонятся ей в ноги. Серебряный белотал свежею листвой трогает дрожащие ступни. Колючие мурашки бегут по телу от ног и, добежав, срываются с губ пересохшим, умоляющим шопотом:

- Чо ты делашь-то?.. Митьку, ведь, разбудишь...

А он обнимает и молча растапливает последний девичий стыд. Не говорит будто, а она слышит:

- Варюша, напой ты меня...

Стонет она протяжно:

- О-ох... уйди ты... пожалуйста... ради Христа... Выйду... Ну - выйду я к тебе...

Тихонько дверь закрыла и встала с трепещущими, как осиновые листья, бескровными губами у порога, у притолоки. В наплечи кинутом овчинном полушубке, в одной исподней рубахе и юбке.

- Ну, - чо... те надо?.. Гумаги те...

А он берет в могучие - рвет их теперь сила - руки. Словно струи речные, водоросль обвивает всю ее. Испивает сопротивление ее до дна.

Побледнела она, как месяц в небе, а в глазах - полузакрытых, приманных - боязнь чуть теплится, а любовь гормя-горит, и что говорить?

Поможет?

Нет!

- Тише, Феденька, желанный мой...

Бережно, как черемушник, придолил он ее на землю, - сам широкий, могутный мир за него.

Тайга-сообщница зашумела над их головами, заглушая стук сердец и крик сладостной боли...

Покрывая все - так нужно...

- Кровь ли это стучит? Ах, все равно!.. Тише, Феденька, заревый мой...

5.

В ночь приехал на деревню агент по разверстке скота. Смуглый весь, сухой и в кожаном - Степан Стеннов, а с ним два милиционера с винтовками. Остановились приезжие у председателя Сельсовета - отдельной въезжей не было.

Много товарищ Степан пережил-перебродил на своем веку. Токарь по специальности из выучеников, добровольцем три года болтался на германском фронте: раз ранен был и раз контужен.

После того, как Красная армия рассеяла сибирскую беломуть - он, только что вставший от сыпняка, поступил в Томский губпродком агентом.

Как для отдыха.

Однако в тысячу раз было лучше на фронте: легче было!

Чем теперь вот, чуть не одному, въезжать в тихие, и по виду добродушные, поселки и случайно ловить недоверчивые, угрюмые взгляды и самому видеть тупое и страшное лицо тайги за дикой и осторожной неуклюжестью зверя. Выкормила их глухонемая могучая земля, неколебимая тьма их питала и вековая, замшенная жизнь - где каждому зверю было свое место и доля, и каждому зерну нужны были лета и годы, чтобы стать широковейным кедром жизнь эта насыщала их бессмысленным упорством.

За внешней покорностью стояли ничем не колебимый противодух и звериная хитрость.

Поэтому Степан Стеннов, - весь захваченный пламенем рабочей революции, сгоравший, как береста, в ее костре, не мог понять движения мутных и глубоких, и холодных вод таежной деревни, заботливо и слепо вылизывающих каждую пядь земли! Воды - глубокие и холодные, напояющие и поймы, и солонцы.

Мучился и гневался Степан Стеннов. Тут клали свои головы за пустяк, за неправильно захваченный кедр во время сборки орехов, и в то же время жалели ломоть хлеба для людей, умиравших за их долю.

И все это было соединено с показной покорностью и добродушием - это звериное нежеланье поделиться костью или перейти с места на место.

Все это будоражило и хватало за сердце Степана, и он уже начинал терять всякую меру.

Ехал как-то он от одного поселка к другому и встретил мужика. Мужик обыкновенный, и встреча - дело тоже самое обыкновенное. И то, что мужик поклонился ему - тоже полагается тут при встрече.

Но у Степана внутри без остатка всколыхнулось: в глаза сроду не видал мужика этого и он его; а видит вот - фуражка со знаком - и шапку сорвал, и шею вытянул - согнул, и что-то прожевал.

"Кому кровь свою он по капле расходует? У-у, раб проклятый!.."

И не только не поклонился ответно, но даже привстал и плюнул вслед мужику запыленному и дико закричал, потрясая кулаком:

- У, падаль! Я тебе покланяюсь вдругорядь...

А у мужика глаза даже выкатились от испуга и изумленья.

- Господи Исусе! Ноне и поклоном не угодишь... Вот жись.

И, втянув голову, поплелся разбитой походкой дальше.

А тут еще перед Тоей у тарантаса колесо рассыпалось, и в деревню он въехал на боку, на оси - смешно и неловко перед народом. И совсем озлился-потемнел весь Стеннов на хитрую жизнь.

Председатель Сельсовета живо смекнул, чем, так сказать, начальство успокоить, и предложил сбегать за самосядкой.

- Никако дело без того начинать незля.

- Что-о?.. А, впрочем, давай, - махнул рукой агент Стеннов.

За первой бутылкой, - другая. Потом корчага целая и солдатка Акулька со своими прелестями... До третьих петухов песни и гомон был. Что там было, не все известно, но только даже Акулька вскрикивала и пьяно стонала.

- Чо буошь делать? Акулька на што уж - чем роботит, и то не вытерпливат, - ворочались шабры.

А по-утру, солнце высоко уж встало, председатель, опухший и оморщившийся, обегал поселок, собрал мужиков в школьный сруб и побежал агенту докладывать: готовы, мол, ждут.

Шумно-матерно галдят поселковые и о фортелях агента, ночных, рассказывают, мотают сокрушенно головами.

- Вот и он.

- Ш-ш-ш!

Стихло все - мертво.

Не глядя ни на кого, прошел он к столу в глубине. С темными припухлыми подглазицами и мрачным взглядом. Мутно ему и стыдно настороженных мужиков - и от этого еще больше он ожесточается.

Сбоку болтается наган-револьвер, а сзади протискиваются оба милиционера, тоже опитых: вместе гулянку правили.

- Так что, товаришши, почтенное собрание, - замотался председатель у стола, - человек из города приехамши, агент. Насчет скота. Сам он все по-порядку доложит.

- Товарищи и друзья, - хрипло заговорил Стеннов. Хрипло, - и тяжелым взглядом уперся в Фильку, а тот заелозил и заморгал. - Республика Советов в оченно тяжелом положеньи. Наследство царизма осталось нам - война и разруха во всех областях. А от неистовой колчаковщины еще хуже стало. Поэтому Советская власть в невиданно тяжелом положеньи. И еще тяжелей ей от войны, которую нам навязала Антанта с поляками... - Остановился Стеннов, мутит его похмелье. Рыгнул он, и перегаром напахнул на ближних. Все мы должны итти на поддержку нашей власти. Потому - это наша власть. Исконная - от нас завязалась. Республике теперь нужна конница - лошади, стало быть. Мясо ей нужно для армии. Стало, надо каждому понять. Новый хомут на нас буржуазия одеть хотит. И все силы мы должны употребить власть свою и себя защитить. На вас, друзья, приходится - 60 лошадей, 40 коров и 30 овец. На вашу Тою. Так что раскладывайте. С кулака, с мироеда, конешно, поболе: все равно - не его трудами нажито. У кого помене с того помене и взять. На голытьбу безлошадную совсем нечего накладывать. Прошу приступить.

Председатель Совета, рыжий, недалекий и опасливый, встал-заметался:

- Ну, как же, старики, почтенное собранье?..

А по собранию гуд пошел. Кряхтят мужики, скребут затылки - в спинах даже дрожит. И с ними тайга кряхтит - старая, темная, кондовая, замшелая.

- Кормильцев-поильцев сдавать, значит.

- С голодухи помирать.

- Решить хотите люд чесной?

- Режьте лучше так!..

"...Так лучше режьте уж!.." доносится обратно из гущи, из лесу.

Бабы и ребята малые в проемы сруба влипли, губами шевелят, а тетка Евленья крестится. По щекам, как по тине пересохшей, слезы текут.

- Налоги-те, орали, отменяются. Вот те и отменили...

Подобрался к столу, к агенту, Филька и сверлит из-под клочковатых бровей:

- Ты нам объясни, значит, по-порядку господин-товариш...

- Ну-у, - буркнул тот. Нудно ему от истекшей ночи и от того, что этот мужичонко липнет, и от того, что за ним, за этим, тысячеглазая злобная темь притулилась, морем колышется.

- Я к тому, например, - слезливо моргает Филька под острым и чужим взглядом агента. - В нашей деревне шиисят дворов и всего-то. Как же это?.. Стало - пошти што по три скотины враз со двора сводить?

- Чо ты понимашь! - крикнул Василий-коммунист. - С тебя, обалдуя, и вовсе, может, ничо не возмут.

Мужики перекинули на миг глаза на Василья, загудели:

- Ишь застаиват.

- Лыжник. Забегат.

- Ты мне пуговку-то не крути, - мельком только скользнув по Василью, воззрился Стеннов на Фильку. - Шестьдесят дворов. В волости-то лучше про то знают - сколь у вас дворов. Вам только распределить, - у кого сколько свести. - А наложили, значит, верно...

- А хто наложил-то?

- Таки же, как ты!

- Наложили... наложили...

- Нас-то не позвали, - орали Рублев и Хряпов со своими подголосками.

- А... а... а... - заклокотало, заворочалось в срубе, и сотни глаз налились тяжелым гневом.

- Выборные накладывали. Что вы, как псы, стервеете! - пробовал окриком взять Степан.

- Выборные?!

- О-ох! - гневно охнуло по собранью.

- А хто их назначал? Ты?

- Василей ездил.

- Василей да он.

- Он выбирал их, глот!

"...Он их выбрал!.." - рявкнула тайга.

Но и в Стеннове поднялось все. Все человеческое и гордое поднялось против этого нелепого зверя, разинувшего клыковатую пасть:

- Молчать! Колчаковцы вы! Контр-революционеры! Для Советской власти десятину жалеете. Сто тридцать возьмут - еще 500 останется. И то жаль. Ну, Советская власть не така, - не отступит перед вашим брюхом.

- Ага! Брюха-а... а у вас - животы?

- Ишь орет, как урядник.

- Каки пятьсот? А пало сколь за зиму, за весну...

- Не щитат, живорез.

- Корма-те каки были?

- Товарищи... старики... к порядку. Господи! - лепетал побелевший председатель.

Но поселковцы уж закусили удила:

- Како право орать имешь? Кобель ты!

- Ишь чего расписыват!

- Не просили, да давали. А тут - на!

- Кака Совецка влась? Чо он облыживат? Камуния этта.

- Зачем это наша-то влась с винтовками-те тебя, халуя такого, послала? - пропел из задних рядов Хряпов. - Вре-от он, старики.

- А сам-от чо не жретвашь? Псу под хвост, на гулянку этто вам!

- Ты гуляшь, а мы - жретвуй.

- Рабенка без куска оставляй.

"...Без куска... без куска... без куска..." - загремела тайга, и помутнелые от черной злобы глаза, и заскорузлые руки, судорожно скрючиваясь, полезли к агенту Стеннову.

А тот, волнуясь и не попадая, отстегивал кобур. Но когда увидали эти его жесты, еще больше завыло собранье. Жажда крови закипела и поднялась до краев. А тайга тут - машет над ними и красным в глаза дразнит.

Больше всех орал Семен, и Стеннов, - уже бледный и отрезвевший, крикнул:

- А-а... ты народ мутить. Арестуйте-ка этого коновода, товарищи!

Милиционеры было-потянулись к Семену. Но поздно уже было. Прорвало, как плотину, и понесло. Закружились головы, потные, со слипшимися волосами, ругань и желтая пена с оскаленных губ. Раз только и стрелил Стеннов из нагана и повалил Фильку (бедного Фильку!). Раз только и успел крикнуть, прощаясь с жизнью... А там - чуть не на части разорвали Стеннова, и лицо - в кровавый, плоский блин.

Тяжело, наступая друг другу на ноги и на руки, били и топтали тело...

А милиционеры в гуще никого и не задели и винтовок не подняли, а покорно бросили их на пол. Избитых и истерзанных, их свели в пустой амбар, заперли и стражу приставили.

Ночью то, что осталось от кипучего человека, верного революционера Степана Стеннова, стащили за Баксу и там бросили в окна, в топь. Хлюпнула топь со вкусом и равнодушно затихла. Только один, пригнутый стебелек стал потом медленно, с отрывами, выпрямляться...

Но темный страх и оторопь засели с той поры в деревне.

А тут еще техник Иванов, который в тот день с молодняком одним был на болотах, жару подбрасывает, кровью исходя за них, за их темную, как темная ночь в бору, душу.

- Эх, старики, старики. Что вы наделали? Ну - тяжело вам, - послали бы человека от себя в губернию. Выяснили бы. А вы - что? Человека неповинного убили. Как звери - убили.

- Пес - он, а не человек, - храбрились поселковые. - Туда и дорога.

- Кто бы он ни был - но только, как слуга от настоящей власти, от революции послан был.

В отрезвелые на миг сердца - широкие и емкие - от этих душевных, острых слов вползали и гнездились еще большее беспокойство и неуверенность и ужас, колючий, как еж.

Насупился буйный лес - туго обдумывает.

А рыжий, как охра, лавочник Хряпов бегает из избы в избу, сдабривает сельчан, запугивает их и обнадеживает:

- Слышьте. Вы этому технику веры не давайте... День миновал, второй никто из милиции не едет. Должно - самозванца мы спровадили.

А в другом месте нашептывает:

- Не едут голуби. Не до того им, слышь. Народ, замечай, поднялси. И живорезы лыжи навастривают. Верный человек мне сказывал. Свою бы им шкуру спасти - не токмо што. Так-то, други...

И на деревне то-и-се стали появляться какие-то "верные" люди, шептаться с Рублевым и Хряповым. Все чего-то нюхали они, чего-то гоняли вершники какие-то изредка - в сумерки и под рассвет.

А милиция, действительно, как в омут канула. Двое же (агентских) сидели, как зайцы, и участи ждали, питаясь - кто что бросит.

Ячейковцы, не выходя, сидели по домам.

- Не дыхають! - злорадствовал Хряпов.

6.

Старшего техника - за производителя работ который - не было: дня за четыре перед тем уехал в губернию.

За отъездом старшего руководство легло на Иванова.

По омутным из-сера водам широкогрудой Оби - по протокам; по бородатым борам и нарядницам-сограм; по малым речкам-притокам, как рыба, идущая для метания икры в верховья, - шли злобные, воровские слухи. Раскачивали столетние кряжи, ломали-рубили кусты и хворост мельчили; мяли поясные травы в лугах и тропы протаптывали к водопоям; а вечерами костры пылали и над деревнями вскипали облака - смутные и кровавые.

- Эй, мир хресьянской!.. На выручку поспешай!.. Вырывай закопанные-те винтовки. Вилы на копья оборачивай. Не дадим-са-а-а!..

Мужики сиднями засели в деревне, и даже Король свою косьбу бросил. Копошились по двору, кучками сходились, толковали и так и сяк о каких-то глухих событиях, особливо по вечерам. И если кто приближался из техников - куда там из ячейки! - стихали и хитро заводили речь про рыбу, про покос, а исподлобья поблескивали:

- Чо слоняешь... шпиен?

Выехать возможности не было, - имущество изыскательское на шесть подвод не уместишь: инструменты, планы, провиант на три месяца на пять человек. А тут и одной подводы не достанешь. Председатель валил на мужиков - не могу, дескать, сейчас - не властен. А те чесали в затылках и тянули:

- Никак нельзя, Федор Палыч, в эко время от дому отлучаться. Хто яво знат. Вишь ты - дело-то како.

Настаивать, предъявлять свои права на прогон - нечего было и думать: не помиловали бы.

Тайга потчевала:

"...Пе-ей до-дна, гостенек дорогой"...

Но Иванов просто долг думал выполнить. Уезжать ему вовсе не хотелось, страха перед чем-то неясным надвигающимся он не испытывал и жалел этих, таежных, которые сбились с пути и перли теперь целиной - куда вывезет.

На работы Иванову ходить не приходилось - не с кем было. И делал он только полегоньку накладку планов и профилей. Держал себя - в стороне как будто стоял. А, главное, бродил по бурным, грозовитым местам, как охмелелый, и пил в кедровнике каждый вечер - не отрываясь - из свежего берестового жбана оглушающую брагу.

"... Пей, сынок, пей"...

Вечером, когда все стихает, на опушку кедровника (там, где начинаются таловые и смородиновые кусты и - среди них - высокие травы с крупными белыми и фиолетовыми цветами-початками) - приходила Варя. В первый раз после покосного пришла она бледная с тенью в подглазицах и боязливой тревогой в глазах, вымытых пугливыми девичьими думами:

"Улестил, может, токо. Пришел вот, как бурый, разгреб лапой и мед поел. А теперь, поди, смеется: эка - дура девка... Ребятам, может, хвастает - вот де я каков, и Варвара не устояла".

И шла она по тропе, не озираясь, будто за делом каким, сдвинув брови. И увидев его сбоку у кедровины - похолодела, и ноги к земле пристыли...

А он вышел и головой к груди ее, как в смородиновый куст, припал и в самую гущу зарослей повел.

- Люба ли я тебе взаправду? Али так токо путаешься?

Откинулся Иванов:

- Варенька! Как скажу? Вросла ты в мое сердце цепкими корнями. Ношу я тебя в нем день и ночь, а ты туманишь меня запахом вешним, черемуховым... Качаюсь я, как пьяный хожу. Крепче вина ты: от одной думы о тебе голова кружится.

- Хвастаешь ты, Федя. Ну, чо я! Девка простая, необразованная...

- Ах, Варя. Духом бы тебя единым выпить всю!.. И то уж допился я. Все вот мне чудится: тайга - не тайга уж, а хозяйка, старая, добрая и запасливая... Для нас с тобой добрая. А ты будто дочь ее и всеми дарами одарена и цветами засыпана...

- Ну уж ты... говоришь, как книжку читашь. Слушать тебя, што в багульнике лежать...

А Иванов целовал ее в глубокие глаза, как росную траву, и зарумяненные щеки ее, и ноги, окропленные росой, и губы - трепещущие, волглые и горячие...

- Феденька, мучишь ты меня... не могу я...

- Как чаша ты - налитая до краев. И плещешь словом каждым и вздохом через край. Зарыться в тебя, как в кусты, в траву, которая - растет как - слышно! Силой от тебя пахнет и чистотой, какая была допрежь еще и только в тайге осталась.

Таяла она, как мед, от его речей и вся отворялась:

- Люби меня, ненаглядный... цалуй меня...

"...Настали времена, и сроки исполнились. Пирую я свадьбы-детей. Любитесь, ребятушки, так, чтобы земля стонала, и вспыхивали цветы. Так, чтобы слово ласковое смолой янтарной прожигало землю. Так, чтобы яростна ваша радость была, как огонь в горну, а студеное горе - колодезной водой, - в них закаливается ратное сердце. Пусть ударяются губы о губы так, чтобы кровь звонко брызгала в них: крепко взрастает все, политое кровью. Крепко цепляйтесь за землю и пойте песни весени, приходящей каждый год"...

Ночи были сумеречно-светлые.

Однажды, - когда он расстался с девушкой и подождал, пока стукнет за ней калитка, и потом шел по задам, - три тени, прытких, отделились от прясла и преградили ему дорогу.

Шел Иванов, неся в себе переливающуюся радость свиданья и победный крик соленых на губах поцелуев.

В одной фигуре он признал Семена с толстой палкой-корняком, а в двух других - некрутье. Подходя, он видел, как блестели глаза и подергивалось лицо у Семена...

- Ну, што, сволочь. Девок наших портить зачал?

- Вы, ребята, я вижу не с добром, - пробормотал Иванов, ища вокруг чего для обороны.

- Бей его!.. мать-перемать... - взвизгнул Семен, и тяжелая суковатая палка зашибла со-скользом руку Иванову.

А тайга загоготала:

"... Эгей...го-о!.."

- А-а... - как от ожога скривился Иванов. - Так вы вот как?

"...Так вот... так вот..." - торжествующе зашелестели заросли.

"...Эгей... го-о!" - выкатилось обратно из-за Баксы.

Кинулся Иванов на Семена - там уж налетают остальные двое. Нет в руках ничего у Иванова.

Горячее что-то потекло по лбу...

Если чего-то не сделает - скоро он свалится.

Бросился в глаза кустик березовый - так в аршин, - схватился обеими руками за него. Рванул. Взлетела кверху березка совсем с накоренной землей, осыпалась.

А Семен озлился пуще. Сызнова со свистом взнеслась палка, но опуститься не успела: поднырнул Иванов и тушей тяжкой насел, подмял Семена и сразмаху ткнул кулаком в зубы.

Палка-корняк, шишковатая, уже в руках у техника. Вскочил, размахивает и сам наступает. Звизданул новобранца по башке - завизжал тот.

Не выдержали оба и побежали.

Вынул кисет Иванов и погрозил в спины:

- Я вас, сволочи, перестреляю вдругорядь... псы!

"...Вдругорядь - цыть!" - перешли враз на сторону техника кусты.

Левую руку и лоб здорово саднило, а спина ныла в нескольких местах (помолотили ее!), но внутри Иванова гремел веселый смех и ликованье.

А палку взял с собой - память.

На утро по деревне все разузнали. Семка и двое призванных исчезли из поселка, разъяснив домашним, что техник мстить будет. Они уйдут на время. Куда - их дело.

- Варьку Королеву с техником застали.

Однако, когда о ночном происшествии спросили техника Иванова и о том, почему у него покарябаны лоб и рука - он со смехом рассказал:

- Вышел ночью до-ветру и спросонья с крыльца свалился. Руку ссадил и лбом кокнулся.

Никто этой басне не поверил, но желанье скрыть историю молчаливо одобрили.

Днем к дяде Михайлу, где жил техник Иванов, зашла Варя. Оглядывается, взволнованная. Заделье нашла:

- К хресному на выселок собралась. Дочери, поди, есь чо передать, Прасковья Егоровна.

А сама выискивает глазами. Кого?

Слышала, как в летняке*1 зашагал и вышел на крыльцо, а потом проплыл под окнами в улицу Иванов с повязанной головой.

А Прасковья Егоровна зашептала:

- Ну, девка, цапаться из-за тя зачали. Лешая.

- Срам-от какой, тетенька, Прасковья Егоровна. Шибко повредили техника-то?

- Нну-у. Чо ему сделатся, медведю? Царапины на ем. А Семену-то, сказывают, он полрта вынес.

- И чо этто пристал ко мне Семен этот? Проклятый! Шишига бы его в тайге-то задрала.

- А промежду вами ничо эдакова не было с эттим-то?

Варя до слез скраснела и - пробормотав:

- Штой-то вы, тетенька... - поспешила распрощаться.

- Скажи Степаниде-то: холсты-те, мол, готовы. Пущай придет, возьмет! - крикнула хозяйка уж вслед Варваре.

В кедровнике на тропе встретил ее Иванов. Он обошел кругом избы, перебросился через прясла и задами вышел.

- Феденька! Что они, зимогоры, с тобой сделали?

- Да ничего, Варюшка. Ей-ей, ничего: оцарапали только свистуны...

- Тяжко мне будет жить на деревне... - вздохнула, отворачиваясь, Варя. - Прославят меня теперь.

- Да - ну их к чорту. Пусть славят. В город я тебя увезу. Люба моя... Варенька... жена моя...

- Не про то я. И не надо мне эттого. Бросишь, ай еще чего - затяжелею, - сама и взрощу, и выкормлю. Смотри-ка, руки-то какие. Как корни во все вцепятся. Ну, только любил бы ты меня. Ласки охота мне. Не на издевки, дескать, я себя бросила. А взял потому, что мила была... _______________

*1 Летняк - пристройка к избе, неотапливаемая.

7.

Тоя кипела изнутри. Но пуще всего проглядывала наивная хозяйственная дума.

- Э-эх! До страды бы управиться с эттим.

А Петров день - вот он.

Накануне - воскресенье было - все затихло, о пакете только каком-то (который вершник, промчавшийся ночью, завез) дядя Михайло шопотом два слова технику обронил. На вопрос о содержании пакета отрезал:

- Большевицкой, должно.

Повстанческий или от властей - не мог допытаться Иванов. Михайло сам больше ничего не знал.

Мирно по виду полегла спать Тоя, понижая голоса до молитвенных шопотков в углах, как в ночь, окрыляемую вспышками дальних молний. Игр воскресных никаких не было. Варя до заката ушла к крестному в заболотье, и техник, провожавший ее за Баксу, рано лег спать, осиянный и пропитанный весь долгим расставаньем в лесу...

Спал он крепко и комаров, набившихся в летняк и жучивших его, не слышал...

Вдруг - надоедливо засвиристел в его ушах встревоженный шопот. Отдых был короток - тело не верило, что надо вставать... С усильем открыл глаза Иванов...

Прасковья Егоровна трясла за плечо и шипела:

- Федор Палыч... А, Федор Палыч. Беда у нас... эти... отряды наехали... с орудьями...

Вскочил Иванов, в низиках подбежал к окошку.

В предутреннем холодном и молочном тумане мельтешили люди. Больше всего скакали вершники, иногда с болтавшимся за плечами ружьем.

- Чо буот-то... чо буот? - боязливо вытягивала в трубку рот растерявшаяся Прасковья Егоровна. - Михайло-то на двор убег глядеть. О-ох! сокрушат нашу деревнюшку.

Иванов - не решая, что будет делать дальше - начал все-таки одеваться. Потом позапрятал в разные щели и под отъехавшую половицу бинокли и планы местности.

Вышел в хозяйскую половину.

- Всее, как есь, деревню запрудили. Несметно мужиков-то... и Семка с ими - охала баба.

Последние слова как дернули Иванова и заставили его подтянуться. Мысль лихорадочно заработала, и по коже и кнутри побежали острые колючки, предвещавшие близкую опасность.

- Ты вот что, Прасковья Егоровна: чаем меня напой-ка пока.

- Давно готов самовар-от. И сала принесу - пожуешь маленько. Хто е знат. Как дале-то. Чо буот, чо буот?

И Иванов - как перед дорогой - основательно набузонился.

Солнце с красными веками и глазами выползло из-за согр. Заскрипело крыльцо. Властно зашаркали ноги.

- Идут...

И вместе с дядей Михайлом вошел человек с винтовкой. Кинул Иванову:

- Собирайся. В штаб тебя требуют.

По улице - человек с сотню, а то и больше - на конях. Кто с дробовиком, кто с топором, кто с вилами, у коих выломаны крайние зубья. Редкие с винтовками и шашками. Летают и орут:

- Долой камунистов!

- Да здрастват Совецка власть!

В окошках - выпученные глаза и серые лица баб и сплюснутые стеклами носы ребятишек.

А в штабе сидят два брата кожзаводчика из села в 60-ти верстах от Тои - в рубахах, но важные и один в пиджаке - писарь, должно быть. Штаб в дому у Рублева. И Семен тут же подсевает. А губы у него в болячках, и немного присвистывает.

На столе - мясо жареное кусками в тарелках и самосядка мутная в графине и по столу в лужицах.

Штабные впились в вошедшего.

- Вот. Привел, - сказал мужик с винтовкой и опустился на скамью у двери. - Ну-ко... закурить дай-ка.

- Как фамилия? - спросил в пиджаке и, подумав, добавил. - Ваша?

- Иванов.

- Откуда? Какое в Томске настроение масс? Что вы тут делаете? А изыскания-то эти кому пользу дадут? Коммунистам?

- Населению, конечно, вообще. Какая бы власть ни была. Просушатся болота - удобная земля получится.

- Коммунист?.. Вы-то партийный?

- Нет.

- Как же начальством служите?

- Как специалист.

- Врет он, господа-товарищи, - вмешался Семен. - Он тут всех заверял: восстание, грит, от кулаков токо может поттить. Не вступайте, грит.

- Тэ-эк. Постой-ка... Жалашь нам послужить? - подвинулся к технику кожзаводчик Гаврила Сапожков. - Нам, то-ись народу. В армею нашу встать?

- Народу я и так служу... А в армию вашу пойти не могу.

- Почему этта? Ну?

- Не могу, граждане, народ обманывать.

- Омманывать?! - удивился смелости техника Гаврила. - Стало мы, по-твоему, народ омманывам? А-а?

- Да вот вы, к примеру, за Советскую власть идете и против коммунистов. Несуразно...

- Э-э... сволочь, - оборвал Сапожков. - Ты, я вижу, в одну дудку с имя дудишь.

Он зарычал было и сжал кулаки, но Иванов слишком прямо и светло смотрел ему в глаза.

- Уведите в сарай эттого... к протчим...

Повел Иванова тот же с винтовкой, и Семен за ними вышел. А в сенцах развернулся и с размаху по скуле и глазу хватил техника. Глаз мигом побагровел и запух.

Взревел диким зверем Иванов, чует, что не будет ему пощады, что вот сейчас кончать его будут. И одна только режущая животная сила задвигала его мозгом, его мускулами: бороться, до конца бороться. Зубами рвать до последнего вздоха.

Обернулся с ревом и мигом сгребся за ствол и приклад изо всей силы рванул к себе. Лопнул ремень у антабки, и винтовка со свистом взлетела над Ивановым.

Одно мгновение это было.

Вместе с Семеном, обхватившим, как клещами, техника сзаду у пояса, соскользнул он по трем ступеням за порог во двор и тут тяжелым вихрем-вьюном завертелся. Не мог удержаться на нем Семен, проехался носками и коленками по земле и руки опустил, а в следующий момент череп его разлетелся от удара прикладом - остервенел Иванов.

С распухшим сизым глазом, со сшибленной на бок повязкой на лбу и в разорванной на пласты гимнастерке, плечистый и мычащий - был он страшен.

Кругом уже: из избы, с улицы, от ворот орали и сбегались мужики, и сопровождающий козлом прыгал около. От сарая, где караульный стоял, грохнул выстрел, и пуля ожгла-пробила плечо Иванову.

Толкнуло его. Сверлящий и сверкающий инстинкт подсказывал ему: вот как, вот как...

Может быть!

Кинулся он в задний двор, в калитку.

На огороды... через прясла-горотьбу... через речку Тою в вытоптанные скотом кусты, где не различить следов... И в ту сторону, откуда не ждут нападения бандиты, и посты не выставлены - в тайгу.

Колотящийся в теле ужас - быть растоптанным озверелой толпой - надбавлял силы и бегу. Как ветер свистевший, тут же рядом с ним несся Иванов саженными прыжками по воде. Сзади грохали, улюлюкали, топотали. Несколько дробинок на излете ущипнули ему спину.

Ага! Стихает барабанная дробь ног. Далеко, будто сзади крики...

Шагах в ста за речкой Тоей оглянулся Иванов.

Только один тоинский новобранец и тот, у которого он отнял винтовку, выбрались за ним на берег, подымаются. А вся толпа на том берегу осталась и разноголосит:

- Вали! Вали!

- Бросай, робя! Куды он денется?

- Сдохнет в тайге-то.

- Сам выйдет.

- А винтовка-то, винтовка-то с ем.

- Винтовку-то упер... ну-у!

- Ничо... с раной. Куды удет?

Многие уже ворочались улицей в деревню...

Приложился он и выстрелил. Мужичонка всплеснул руками и упал обратно навзничь в реку. А новобранец сразу прилип к земле и пополз, как змея, по обрыву назад.

Но задерживаться некогда было. Вершники могли еще нагнать, и надо было бежать и бежать и путать следы. Поэтому, скрывшись в одном направлении - видном всем - в согры, там он круто повернул вправо и почти опушкой краснолесья, выбирая бестравные плешины, понесся к Баксе.

По ней прошел вверх с версту, обходя камыши и осоку и увязая в илу.

Полный покой и молчание. Никого не слышно.

Ни звука человеческого.

Одни комары и пауты гудят и ослепляют.

Вышел Иванов на берег, ударился немного в таежную чащу и перевел дух - упал.

Плечо пробитое жгло и болело; теперь он это ощущал так, что порой зубы стискивал - стреляло по руке и к шее.

Что же делать дальше?

Положение было безнадежное: Куда итти? Когда это кончится? Сколько дней блудить ему по чаще?

А рану его может разбарабанить, и сдохнет он тут в тайге, изъеденный гнусом, а то, может, еще на зверя напорется.

Платок со лба он снял. К чему? - весь и так разрисованный теперь. Подвязался им по-бабьи: все меньше есть будет проклятый овод.

Пить!

Спустился опять к Баксе и долго и жадно пил в пустых зарослях, а после того в тайге лег в высокой траве и предался раздумью. Первое чувство радости от минования смертельной опасности и ощущения свободы потемнело...

Винтовку он осмотрел: "N-ского завода N 71203" и в магазинной коробке еще четыре патрона.

Хорошо! Пригодилось-таки колчаковское обученье, когда интеллигенцию в войска забирали.

Теперь: итти!

Итти надо к жилью - так или иначе. И непременно глушью, - не по дороге, не то изловят - не помилуют уж.

Итти туда - где бы хоть немного знали. А то как куренка прирежут: коммунист-де или выдадут.

Одно такое место есть и довольно близкое - заплутаться трудно: выселок Заболотье.

Шесть верст по чаще, по трясинам... Но там и перевязку хоть какую сделают у Вариного крестного и не донесут.

Тряхнул Иванов головой, поднялся-покривился от боли в плече и двинулся осторожно, стараясь не хрустеть, не шуметь, в лесную гущу да мокрые заросли на топь, что между Баксой и выселком.

А солнце уж прямо бьет.

8.

Целый день гоняли взад-вперед по деревне вершники. Была объявлена всеобщая мобилизация, и председатель Сельсовета в пене и мыле бегал от штаба по избам и обратно, собирал ратных и хлеб, и мяса на варево банде, и наряжал косить траву лошадям.

Отказаться и думать нельзя было: до 45 лет все - не калеки - должны были садиться на-конь и двигаться с бандой сначала на поселок Чигин, а потом и на волость Елгай.

С теми, которых засадили в сарай, - два милиционера, четверо из ячейки и двое техников - было покончено. Милиционеров и ячейковцев били каждого долго нестерпимо мужицким боем. Исколотые вилами, разбитые ружейными прикладами, растоптанные сапогами - они представляли из себя огромные смятые битки, мясо, перемешанное с лоскутьями лопатины*1, особенно Василий-партийный - около него постарались Хряпов и Рублев. ________________

*1 Лопатина - одежда.

Бабам убитых тоже досталось: Рублихой и Хряпихой они были исцарапаны в ручьи, и платье на них висело клочьями.

Вот-то хохотали мужики!

Одного техника зарубили топором, а другого, Кольку Круткина, тоже искровянили, - но он выползал на коленях пощаду и ехал теперь вместе с прочим диким ополчением в наступление.

За Ивановым порыскали вершники, порыскали и плюнули: все равно - либо сдохнет, либо им в руки выйдет. Тайга ведь - не что-нибудь.

Разведка по дорогам вперед проехала, понюхала, донесла:

- Неприятелев слыху нет.

После того Гаврила-кожзаводчик на вороном - а тот ржет, урусит слегка - речь держал:

- Граждане-товаришшы! Которы ждали большевиков... Хто пришел? Халиганы... Тпру-у, ты - чорт! Грабители. Бога ругают и дела нарушают. Все идем противу их! Весь народ поднялси. Чо делают с народом - хозяйство рушат. У меня добро отняли, у еттого отобрали, у того разорили. Дочиста обирают... Эка ты... стой!.. Ну, не стерпела земля надругания - повсеместно, кто с чем попало, противу грабителев идет. Чо дают - от богатых отбирают - ничо. Али и дают - кому? Подзаборникам, зимогорам - в провал. Камуна! Она - кому-то - на! выходит, а кому - нет! Сулят все токо - омманщики. Потому сами мы должны в свое мозолистые руки власть взять... Э-э, ты, - дура!.. Граждане товаришшы! Не устоят шалаберники перед миром хресьянским. Не дадимса-а-а! Едем бить камунистов! Бей их - живоглотов! Да здрастват Совецка власть! Ура-а-а!

- Урра-а-а!

- Бей их! Будя!

- Бе-ей! Ура-а! - перекатилось, заклокотало по пестрой толпе, нестройно, однако, и несогласно.

С площади перед школой галдящая армия кричит, ржет, шумит, спорит, бабы тут же причитают-всхлипывают. Солнце уж к западу поглядывало, - повалила на Чигин.

Впереди на вороных игрунах - братья, кожзаводчики Сапожковы, с наганами у поясов; за ними писарь в пиджаке на худой, уназменной, сивой кобыле; а там взводы ополченцев.

Набор каждой деревни составлял отдельный взвод: павловцы, воробьевские, гнилоярцы, боровинские... Тоинскими командовал Рублев, который тоже откуда-то выкопал две винтовки и ящик с патронами, живо по запазухам рассовали тысячу.

Всего бандитов было до двухсот. Близ ста, сказывал Гаврила, должны были присоединиться от поскотины - с охраны сняться. Вооруженных винтовками - человек двадцать. У остальных: вилы, топоры, колья, а то и проземленные пятерни одни. Все на-вершнях: без седел - на пестриках*1, азямах, чапанах и полушубках.

- Разобьем камуницкай отряд-от, - все будет! - обнадеживал сподвижников Гаврила Сапожков.

Но мужики (большая, пожалуй, часть) - хоть и зевали: бей! - ехали, опустив голову, а нутро дрожало, как холодное.

Дядя Михайло из годов вышел - дома остался. Поглядел вслед, головой покрутил:

- Ничо не выйдет у их. Одно - што в землю произведут их. Сомустили народ-от здря кулачье: видать теперь, хто таки. И техника-то, Федор Палыча, извели. О-хо-хо! - душевнай человек был...

А баба его, подпирая черной сморщенной рукой подбородок, как больным зубом мучась, - раскачивалась:

- Народу сколь унистожили, о, господи... Чо буот? Чо буот?

Томительно и жутко было ждать оставшимся в деревне событий? а они уж быстро и четко отбивали: раз-два, раз-два!

Было все так. В Колывани бывшие офицеры, заключенные в концентрационный лагерь, ночью перебили стражу и власть в городе захватили. Два дня держались, порядки свои наводили, - но на третий накрыли их подошедшие революционные части, и восстание было подавлено.

Отголоски его, однако, прокатились по окружным волостям. Кулаки воспользовались этим.

Велики сибирские пространства, и широко разбросаны поселки. Пока-то милицейский район в Воронове стягивал свои силы и помаленьку двигался. Тут рассеется, - там, глядишь, опять. _______________

*1 Пестрик - домотканный коврик.

Но не успела пестрая и гулкая толпа допереть до речки Кочегай, откуда оставалось версты три до Чигина, - как вдруг из-за речки с правого берега отчетливо прозвучало:

- Пли! - и вслед за этим громовый залп.

Два-три человека свалились с лошадей.

Неожиданная, суровая действительность глянула прямо в глаза пьяным своими криками и жарким днем мужикам. Сразу подрубила все постромки.

Безумный ужас обуял банду. Вздыбились лошади. Рев, неукротимый вопль вырвался и понесся в леса. Давя друг друга, бросились врассыпную люди назад - по дороге, вправо, влево, в кусты... А из-за Кочегая уже трещали одиночные крепкие взгрохи, и тонкие, меткие пули сверлили душный воздух.

Сапожков Гаврила что-то орал, махал наганом, пытался остановить сподвижников, но и сам мчался за ними, раненый в ногу.

Шайка рассеялась вмиг. Пешая милиция, числом около семидесяти человек, сначала бегом, а потом шагом пустилась вслед, в Тою.

Тоинские, кроме Хряпова и Рублева, прискакали домой, бросили лошадей на руки бабам и попрятались по сеновалам, в бурьянах таежных, а кто и на поля угнал.

Деревня, - как вымерла.

--------------

Левое плечо Иванова горело и ныло и больно уже было не только им шевелить, но и самому шевелиться.

Солнце давно уж покатилось под гору, и духотная жарынь висла в лесу. Овод жужжал над ним и ел его, как на пиру. Усталый - он плохо оборонялся. Паутины слепили глаза, вязали веки и слепляли пальцы.

Несколько раз он сбивался с пути и возвращался обратно. Винтовка нестерпимо оттягивала плечо и грудь ломило. Несчетно раз он выходил к Баксе и мочил пересохшее горло и треснутые губы.

Наконец решил он итти по Баксе, берегом, не показываясь на реку до самой тропки на Заболотье. С час, как издалека слышались частые горошистые выстрелы, но потом все смолкло, а помутившейся головой, в которой как гарь стояла, Иванов, конечно, не мог представить в чем дело.

После того обочиной тропы шел он долго, заплетаясь ногами спотыкаясь, хлюпая в мочежинах, путаясь в зарослях, подпираясь винтовкой, и, - наконец, - упал боком меж кочек в сограх в ржавую воду...

Обросшие лишаями и зеленой щетью, лапы шумно раздвинули листву. Он еще увидел в ней: широкоскулое, прорезанное морщинами, как плугом, лицо с выпуклыми, обтянутыми клочковатой шерстью и зеленым мхом, надбровными дугами, черную усмешку, завязшую в желтых клыках, - и услышал хриплый шопот:

- ...Ну и назюзюкался ты, гостенек дорогой... Сынок названный...

- Тайга!..

--------------

Перед заходом солнца он был подобран милицейской разведкой. С раздутым плечом, с руками и лицом, которые были одной сплошной раной, разъеденной торжествующим гнусом.

Отрядный фельдшер промыл и перевязал раны, а с рассветом отправил Иванова в Вороновскую больницу. С ним выпросилась и Варя:

- Хушь довезу, тятенька... А потом уж косить...

- У, язви вас. Любвя тожа...