Она осталась жить у меня, хотя мы не сговаривались об этом, так просто, как голубь, приютившийся на моей террасе. Вставала она рано; бесшумно, как тень, двигалась по огромному пустому холлу и уходила так тихо, что даже если я уже не спал, то все равно не слышал ни ее шагов, ни щелканья замка. Только гул водопроводных труб в ванной подсказывал мне, что она встала и моется. Потом я видел ее влажное полотенце, висящее на крючке. На полочке перед зеркалом появилась ее маленькая зубная щетка. Скоро я заметил, что она моется и утром и вечером с такой невероятной старательностью, словно хочет смыть с себя тяжелый больничный запах, воспоминания, все до последнего пятнышка своей прошлой жизни. Она отмывалась и становилась все чище, все прозрачнее, все воздушной. И в то же время все спокойнее. И вся она словно светилась чистотой, от воротничка до кончиков туфель. Даже походка у нее изменилась — она уже не переступала, как чайка, шагающая по берегу моря. Все в ней сделалось умиротворенным, губы ее словно стали сочнее, даже ее унылый нос казался мне теперь вполне нормальным. Доротея уходила на работу к семи и неизменно возвращалась в четыре. Я не знал, где она питается, мне было как-то неудобно спрашивать. Да поначалу и она сама была неразговорчивой — никогда не говорила ни о своем прошлом, ни о будущем, только о самых простых будничных вещах. Но и в этих случаях она изъяснялась отрывистыми, незаконченными, если не сказать непонятными, фразами. Сначала я полагал, что это от недостатка ума. Позже я понял, насколько был несправедлив. Просто она говорила с людьми, которых носила в себе, с которыми сжилась душой. Они должны были понимать ее так же, как она иногда угадывала даже их помыслы. Но постепенно она стала разговорчивой, даже словоохотливой — болтала о цветах, о деревьях, об уличных витринах, рекламах бюро путешествий, о самолетах, с гулом проносившихся над городом. Только о людях не говорила, даже о своих сослуживцах.

Она никуда не выходила, не интересовалась, что происходит за стенами нашего дома. Не смотрела телевизор, просто, как кошка, не воспринимала его изображения. Когда я читал, она сидела неподвижная и задумчивая, но я чувствовал, что она не скучает. Она, как я полагал, носила в себе все, что ей необходимо, — до последнего цветка или травинки. Все, что было вне, она вбирала внутрь и могла созерцать часами, словно оно непрерывно рождалось и изменялось у нее на глазах. Редко-редко я замечал бледную улыбку на ее губах, словно в уме у нее всплывало воспоминание, одно-единственное, которое она оберегала, как величайшую драгоценность.

В свободное время я учил ее читать ноты. Иногда до позднего вечера наигрывал на рояле, объяснял, заставлял повторять. Я и не подозревал, что во мне живет страсть к преподаванию, да и вообще начисто забыл об учениках и преподавателях после окончания консерватории. Она постигала сложную материю не по дням, а по часам… Это наполняло меня тщеславной гордостью, словно ее успехи были моими. Я никогда ни с кем не занимался, даже со своим сыном, и не представлял, что такие занятия могут доставить радость. Уж не пробудились ли во мне запоздалые родительские чувства? Чепуха! Она не была ни ребенком, ни девушкой. Она была женщиной — такой же, как и все.

Помню день, когда оживленный женский голос сообщил по телефону, что у меня родился сын. На миг я почувствовал разочарование, потому что ждал девочку. Много месяцев она жила в моем воображении. И я словно бы не мог никогда примириться с этой метаморфозой. Ребенок был живой и крикливый, темпераментом походил на мать. Я не люблю озорных детей. А может, вообще не люблю детей, особенно когда они галдят целой оравой. Стараюсь не ходить мимо школьных дворов — мне противно смотреть, когда дети лупят друг друга портфелями по стриженым головам. Их шумные игры, как бы они ни были невинны и естественны, вызывают у меня невольное раздражение. На мой взгляд, человеческие детеныши с первых дней жизни гораздо сильнее проявляют свои инстинкты, чем детеныши животных.

Впрочем, с тех пор как Доротея поселилась у меня, я словно позабыл, что существуют на свете и другие люди, в том числе и мой сын, о котором я и раньше не слишком заботился. Заходил раза два в месяц на старую квартиру, небрежно гладил его по голове, совал размякший в кармане шоколад, который по нескольку дней таскал с собой. Сын не обращал на меня особого внимания, только все прицеливался в меня из деревянного ружья. Наконец в один прекрасный день позвонила моя жена, язвительная больше обычного. Назвала меня «господином». Не намерен ли господин посмотреть, как живет его отпрыск? Или если у него нет такого намерения, почему он не поинтересуется об этом хотя бы по телефону? Да, такое намерение, отвечал я, у господина есть, но до сих пор он был слишком занят, заканчивал свое новое гениальное произведение.

— Знаю я твои новые произведения, — прорычала она. — Стыда у тебя нет!

— Что касается денег, — прервал я ее, — то я их завтра же тебе принесу.

На улице наконец потеплело, белый гребень Витоши становился все клочковатее и грязнее. Чуть ниже по склонам горы проступила бледная зелень и, густея, стекала широкими потоками к ее подножию. Все чаще я поднимался на террасу — так мы называли плоскую крышу нашего небоскреба. Пожалуй, ею пользовались только я да кошки, гонявшие там голубей. От воздушной бездны она отделялась лишь невысокими перилами. Я не любил к ним подходить, а вытянувшись на брезентовом шезлонге, с наслаждением дышал свежим воздухом. Между мной и горами было только поле, перечеркнутое дорогой, словно черной чертой. Или это была речка, потому что по обеим ее сторонам виднелись темные полоски ив. Кое-где можно было различить сельские дворы, заброшенные печи для обжига кирпича, некоторые из них еще дымились, словно земля испускала сквозь трещины ядовитые пары. Картине не хватало законченности, но мне она доставляла удовольствие. Все-таки приятнее, чем смотреть на простирающееся над крышами фантастическое кладбище антенн.

Теперь я не поднимаюсь на террасу, она мне внушает страх…

На следующий день я пошел к Наде. Позвонил. Она не торопилась открывать. Наконец послышалось тихое шарканье тапочек. Дверь распахнулась, и, окинув меня враждебным взглядом, жена посторонилась. Мне был очень хорошо знаком этот взгляд, которым она столько раз встречала меня. Откуда-то выскочила кошка, моя любимица, ласково потерлась о мои брюки. Желтый ее хвост торчал, как мачта, на которой невидимо развевался белый мирный флаг. Звали ее Коца.

— Как Коца? — спросил я.

— Ничего, запор у нее. Входи же, что ты торчишь в дверях?

По правде говоря, я медлил, потому что мне не хотелось входить. Переступая порог, я почему-то боялся, что она шлепнет меня ладонью между лопаток, как непослушного ребенка. В гостиной было не убрано, сын не объявлялся. Как я мог столько времени терпеть такой беспорядок, непонятно.

— Подожди секундочку, я накину что-нибудь на себя.

У моей жены была скверная привычка донашивать дома старые платья, пока новые ее туалеты пылились в гардеробе. И сейчас она была в дешевой, поношенной водолазке, без лифчика, под тонкой материей некрасиво болтались ее груди с большими сосками. Но в общем она была красивая, хотя и сухопарая женщина, с ногами породистой арабской кобылы — длинными, стройными, нервными. Лицо ее было оливковое, губы — цвета перезрелой сливы, злые, крепко сжатые, энергичные. Не много найдется людей, способных выдержать ее испепеляющий, откровенно ненавидящий взгляд. Я лично не пытался, и это выводило ее из себя.

— Как жизнь? — спросила она, садясь на стул, по привычке слегка расставив ноги, чтобы этим тоже подчеркнуть свое полнейшее пренебрежение к миру — и ко мне в том числе.

— Ничего!

— С какой-то девкой связался! — сказала она грубо.

— Она не девка! — почти крикнул я, чувствуя, как раздуваются мои ноздри.

— А кто же?

— Дальняя родственница. Студентка, ищет себе квартиру.

Надя презрительно посмотрела на меня:

— И врать научился!

— Всегда врал! — обозлился я. — Разве с тобой можно говорить откровенно? Только что в броню заковаться.

— А правда, что она шиза?

— А тебе какое дело?

— Мне — никакого, но у тебя все-таки есть сын.

— Его вряд ли волнуют подобные проблемы, — холодно произнес я.

— Да, но завтра ему будет не все равно, какой у него появится братик или сестричка.

— Ну вот что… Держи деньги… А сына зайду повидать в другой раз.

— Ты даже не спросил, где он, нахал этакий!

Так и не узнав, где он, я в ярости бросился к выходу. В сущности, я не был особенно зол, потому что давно знал скверный характер жены. Но не затем же я с ней разводился, чтобы снова терпеть скандалы. Я едва не сшиб по дороге кошку, сидевшую у порога и с надеждой посматривавшую на замок. Ей, видно, тоже надоела эта кабала. Оставалось только схватить ее под мышку и хлопнуть дверью раз и навсегда.

Я пообедал в ресторане и вернулся домой. Сочинять музыку к кинофильму. Сроки, как водится, подпирали. Но работа не клеилась, какие-то гневные, обиженные нотки прорывались в музыке, а действие происходило на образцовой ферме. Доярки жили дружно, и только какой-то тип портил общую картину. Но в конце концов коллектив, разумеется, одержал верх над несознательной личностью. Это нужно было как-то выразить в музыке, но как, я все еще себе не представлял.

Доротея вернулась по обыкновению в четыре. Настроение у нее было приподнятое, она казалась очень оживленной. Прошлась несколько раз по холлу своей характерной, чуть подпрыгивающей походкой, потом остановилась передо мной и сказала:

— А я уже слышу!

— Что?

— Твою музыку, — ответила она серьезно.

Тогда я обратил внимание не столько на смысл ее слов, сколько на их необычность в устах девушки не слишком интеллигентной. Она как раз переписывала в издательстве что-то из моих сочинений. Там ее уже считали едва ли не феноменом, чудом природы.

— И нравится тебе? — спросил я шутя.

— Да! Конечно! — ответила она порывисто.

В конце концов, что уж такого удивительного, ведь я часами учил ее читать ноты. От человека с такими необыкновенными и необъяснимыми способностями, как у нее, этого можно было ожидать. Впрочем, мне было не до музыки, у меня все еще не выходил из головы неприятный разговор с Надей. Больше всего меня беспокоила мысль, откуда она узнала про Доротею. Мы редко ходили куда-нибудь вместе, особенно туда, где бывают мои знакомые. Мои — да, но ее? А что, если Доротея пользуется большей, чем я предполагал, известностью в мужских компаниях? Скорее всего. Эта мысль была мне настолько неприятна, что я невольно нахмурился. Как знать, может, я стал посмешищем в их глазах. Известный композитор, приятный человек с завидным положением, а связался с простой девчонкой, из тех, что шляются по ресторанам. Да еще к тому же шизой, как весьма учтиво выразилась моя жена.

Так я размышлял, лежа на диванчике в скверном настроении. Вдруг я почувствовал, что Доротея смотрит на меня, и поднял голову. Она и вправду не сводила с меня пристального взгляда, словно вслушиваясь во что-то, чего никто другой не мог слышать.

— Ты ходил сегодня к жене? — неожиданно спросила она.

— Откуда ты знаешь?

— Просто спрашиваю.

— Ходил, — ответил я.

Она немного помолчала, потом резко добавила:

— То, что ты думаешь обо мне, неправда.

До сих пор она не повышала голоса в разговоре со мной. Я полагал, что это ее главное достоинство.

— А откуда ты знаешь, что я думаю о тебе?

Я встал с диванчика и взволнованно прошелся по холлу. Теперь она молчала, не глядя на меня. Мне столько всего хотелось ей сказать, что я просто не знал, с чего начать.

— Ты что, читаешь мои мысли?

— Не знаю! Иногда, — ответила она смущенно.

— Что значит — иногда?

— Очень редко.

— И как это у тебя получается? — я с трудом скрывал свое раздражение.

— Сама не знаю, — ответила она беспомощно. — Оно само появляется у меня в голове.

— Тебе доктор Юрукова говорила о телепатии?

— Да, конечно. Мы и опыты проводили.

— Удачные?

— Не знаю. Похоже, не очень… Я не могу это делать по заказу. Оно получается само собой.

— Ладно, Доротея. Забудь этот глупый разговор.

Она посмотрела на меня и улыбнулась, все еще грустная.

Вскоре после этого разговора ко мне зашел управдом, потрепанный жизнью человек, бывший полковник. От пиореи у него так расшатались зубы, что казалось, стоит ему чихнуть — и они разлетятся во все стороны. Вероятно, поэтому он говорил медленно и осторожно.

— Можно к вам на минутку?

Я ввел его в холл. Было около четырех. Доротея еще не вернулась с работы. Он остановился и обвел комнату внимательным взглядом, точно осматривая поле боя.

— Присаживайтесь, полковник.

Низкие современные кресла были неудобны для его одеревенелого позвоночника. Костлявые колени вздернулись до ушей, коричневых и мясистых, как ласточкины гнезда. Я чувствовал, что он испытывает некоторую неловкость не только из-за неудобной позы.

— Прошу меня извинить, товарищ Манев. Вы знаете, как мы вас уважаем, не только я, но и мои сыновья… Не знаю прямо, с чего начать.

— Смелее, полковник! — сказал я. — Как в атаку!

Он посмотрел на меня, ободренный. Я уже догадывался, что он скажет.

— Видите ли, говорят… сам я не видел, но говорят, что у вас живет молоденькая особа.

— Молоденькая, говорите? — спросил я иронически.

— Да, молоденькая!.. Как-никак человек вы одинокий… Сами понимаете, что это неудобно!

— Видите ли, полковник, девушка — моя родственница… Не могу же я позволить, чтобы она ночевала на улице?

— Да, конечно, зачем ей спать на улице. — Его шишковатый нос, казалось, стал еще внушительней. — Но все-таки у нас с вами есть законы!

— Какой закон я, по-вашему, нарушил?

— Но ведь она живет здесь без прописки.

— Хорошо! — ответил я. — Я завтра же ее пропишу.

На этом деловая часть нашего разговора была закончена. Полковник, видимо, почувствовал бесконечное облегчение, развеселился, взгляд у него стал по-стариковски добродушным. Я налил ему рюмку хорошего коньяку, он внимательно посмотрел на нее, потом сказал:

— Ну что ж, рискну!.. Жена моя уехала на курорт…

Не докончив фразу, он не спеша и с видимым удовольствием выпил. Уходя, он ступал уже менее твердым шагом. Много ли нужно старому человеку, чтоб у него закружилась голова? Оставшись один, я понял, что мне не так уж легко будет выполнить свое обещание. Доротея пришла ко мне без единой вещицы, даже без носового платка. А что, если у нее вообще нет документов? — заволновался я. Не успела она вернуться с работы, как я принялся ее расспрашивать. Есть ли у нее паспорт? Где он?

— Понятия не имею, — сказала она растерянно. — Наверно, есть. Конечно же, есть. Но он остался у Юруковой.

— Тогда сегодня же пойди и возьми его.

— Нет-нет! — воскликнула она. — Мне стыдно!

Конечно, ей было стыдно. С тех пор как она поселилась у меня, мы совсем забыли о Юруковой. Даже ни разу не позвонили ей. И в какой роли я должен был предстать перед ней? Опекуна? Соблазнителя? Только я мог дать этому разумное объяснение.

Делать было нечего, на другой день я сел в машину и поехал в клинику. Громадное здание мрачно возвышалось в тени деревьев, суета вокруг и внутри него нисколько не уменьшилась. Я удачно пристроился в эту карусель, и человеческий поток скоро вынес меня к нужной двери. Слава богу, Юрукова была у себя, сидела за столом, на этот раз в поблескивающих на солнце очках. Когда я вошел, она сняла их и, узнав меня, чуть заметно улыбнулась. Я объяснил ей цель своего прихода. Не забыв, разумеется, извиниться. Она отнеслась ко всему так просто, словно моя квартира была филиалом ее клиники.

— А как она себя сейчас чувствует? — спросила Юрукова.

— Мне кажется — очень хорошо. Просила извиниться, что до сих пор не позвонила вам.

— Какое это имеет значение, — махнула она рукой. — Я ее прекрасно понимаю. Чтобы выздороветь окончательно, ей нужно не вспоминать о прошлом. Чем быстрей она о нас забудет, тем лучше.

Я рассказал о новой работе Доротеи. И о внезапном страстном увлечении музыкой. Она слушала меня не слишком внимательно, словно думала о чем-то другом. Но нет, она не думала о другом, она стремилась постичь скрытый смысл и значение моих слов.

— Это хорошо! — заметила она, когда я замолчал. — И опасно, как любое человеческое увлечение. Доротее нельзя чересчур волноваться. А музыка вызывает много эмоций.

— Гораздо меньше, чем вы думаете.

Она словно ушла куда-то далеко, потом вернулась.

— Я была на одном вашем концерте. И знаете, что произвело на меня самое сильное впечатление? Ваша безупречная, изящная логика.

Я удивленно посмотрел на нее. Как она до этого додумалась? Не каждый критик сделал бы такое замечание.

— А что вы называете логикой в музыке?

— Я не специалист, и мне трудно объяснить. Такая музыка, как ваша, была бы ей полезна. Но не та, которую считают современной и модной.

Было ли в этом что-то обидное для меня, не знаю.

— Не беспокойтесь, — сказал я. — Музыка, которую она переписывает в издательстве, прежде всего скучна. Так что никакой опасности нет.

— Да, верно, — согласилась она. — Даже музыка может быть скучной. И в этом, вероятно, есть какой-то парадокс. В вашей музыке, например, все кажется очень точно рассчитанным. Человеку несведущему она может показаться монотонной…

— Пожалуй, вы правы, — подтвердил я. — В известном смысле музыка — это математика.

Это как будто удивило ее, и она взглянула на меня с интересом.

— Одно время я больше любила литературу. Она, безусловно, не может быть такой математически совершенной, как музыка. Хотя бы потому, что слова слишком грубы, затасканы, даже опошлены. С таким испорченным материалом трудно создавать совершенные произведения искусства.

— А правда, что вы окончили филологический?

— Кто это вам сказал?

— Доротея.

— Правда. Сначала я кончила филологический, а потом медицинский.

— Извините, я не вижу ничего общего между этими науками.

— И глубоко ошибаетесь! — ответила она немного сердито. — Обе науки изучают человека. И человеческую душу, конечно… К сожалению, литература не дала ответа на некоторые главные вопросы, занимавшие меня. И тогда я обратилась к медицине.

— И нашли ответ? — Любопытство мое было неподдельным.

Юрукова неопределенно улыбнулась.

— На все вопросы сразу ответов не найдешь. Но самый важный из них я словно бы нашла благодаря Доротее.

— Серьезно? Какой же?

— Ну, это вы сами должны понять! — рассмеялась Юрукова. — Она всегда несет его в себе. А вы человек интеллигентный.

— Спасибо, — сказал я.

— И долго еще Доротея собирается жить у вас?

Этот вопрос застал меня врасплох.

— Об этом я как-то не думал, — смутившись, признался я.

— Нужно подумать! — твердо сказала она. — Доротея не должна слишком сильно привязываться к вам. Для нее расставание всегда болезненно.

— Судя по расставанию с вами, вряд ли.

Я почувствовал, что задел ее. Она как-то зябко повела плечами, но ответила спокойно:

— Тем лучше… Значит, она входит в норму. Все-таки будьте к ней внимательны. Если у вас возникнут сомнения, приходите посоветоваться.

— Что значит — сомнения? — спросил я осторожно. — Она буквально каждый день чем-нибудь потрясает меня.

— Например?

— Я уже вам говорил о ее способности к телепатии.

— Ну, это не должно вас тревожить! — засмеялась она. — Этот прекрасный цветок скрыт в душе каждого человека. И когда-нибудь должен расцвести…

— А вы считаете, что у нее в душе он уже расцвел?

— Не совсем. Но я видела, как цветет миндаль в январе. А скажите, она предлагала вам летать?

— Нет! — изумился я. — Как это летать?

— Как птицы, например… Это одна из ее навязчивых идей… Или ее мечта, которая характеризует ее с самой хорошей стороны. Вам никогда не снилось, что вы летаете?

— Нет, — ответил я.

— А вот мне снилось. Я лечу спокойно и свободно, как птица. Над лесами и озерами. Вы думаете, это случайно?

Нет, я не думал, что это случайно. Я полагал, что пациенты оказали на нее свое влияние. Она, наверно, тоже поняла, что переборщила, откинулась на стуле, и под халатом четко обрисовалась ее девическая грудь.

— Не пугайтесь незначительных рецидивов, — продолжала она. — И ее тоже не пугайте. Я лечила ее сильными средствами. Она все еще как одурманенная.

— Да, пожалуй, — без энтузиазма согласился я.

— Это не так уж страшно. Ведь вы сможете соприкасаться с ее душой. И вы сами поймете, какая у нее, в сущности, светлая душа. А это большое счастье. Человеческая душа нечто гораздо более странное и невероятное, чем ее мог себе представить даже такой писатель, как Достоевский. Мы не ведаем ни ее настоящей силы, ни ее ужасающей слабости. Кроме, пожалуй, писателей и психиатров. У них хоть есть возможность время от времени заглянуть в щелочку…

Мы помолчали. Каждого из нас занимали свои мысли и опасения.

— Я надеялся, что вы меня подбодрите, — произнес я наконец. — А вы меня, скорее, напугали.

— А может, это я нарочно! — пошутила она. — Хотя я уверена, что вы никогда не перешагнете барьера.

— Какого барьера? — встревожился я.

Она поколебалась, потом как бы вскользь заметила:

— Это я так, к слову… Одно я хочу сказать: ничто не должно резко нарушать ее внутреннего равновесия.

— Да, понимаю, — согласился я.

Позднее я убедился, что ничего не понял. А тогда я почувствовал, что нам и впрямь не следует продолжать разговор, если мы не хотим еще больше перепугать друг друга. Лучше всего было уйти из этого кабинета, в который медленно, как слизь, просачивался больной воздух клиники. Я стал прощаться.

— Спасибо, доктор Юрукова. Буду держать вас в курсе.

— Подождите, вы же забыли, зачем пришли.

Она вышла из кабинета и скоро вернулась с прозрачным полиэтиленовым мешочком в руках.

— Ее вещи… — сказала она. — Проверьте и распишитесь.

Деваться было некуда, я высыпал содержимое мешочка на стол. Кроме паспорта, там было золотое кольцо, золотая монета, зеленый камешек, похожий на яшму. И русый локон, светлый, почти прозрачный, точно тоненький серп луны на светлом небе.

— Это все, что у нее есть… Но ей ничего не давайте. Особенно паспорт. Может, вам покажется смешным, но вы сейчас как бы ее опекун.

— Мне не смешно, — сказал я.

— Хотите, я вам покажу, где она жила?

— Не надо! — почти испуганно воскликнул я.

— Очень хорошая комната! — обиженно произнесла Юрукова. — Последние месяцы она жила там одна.

Что поделаешь, придется испить горькую чашу до дна, раз уж я вступил на этот путь. Я должен был знать, как она жила. Только потом я понял, какую грубую ошибку совершил, насколько был не подготовлен к этому. Но ошибку совершил не только я, Юрукова тоже сделала неправильный ход: словно бог или дьявол, распоряжалась она людскими душами.

Сначала — ничего особенного. Длинный чистый коридор, ряд белых больничных дверей. Без ручек. Наконец мы остановились перед одной из них, ничем не отличавшейся от всех прочих. Доктор Юрукова пошарила в кармане белого халата, достала ключ, как мне показалось, сильно истертый. Привычным движением сунув его в замочную скважину, открыла дверь.

— Входите!

Я вошел с тяжелым чувством. Сейчас ни за что на свете я не мог бы сказать, как выглядела эта комната. По всей видимости, обычная больничная палата с двумя аккуратно застланными койками. С решетками на окнах. Но тогда я ничего не замечал. Стриженая девушка с оттопыренными ушами прошла мимо меня, держа что-то невидимое в ладонях, поднятых к самому подбородку.

— Что с тобой, Бетти? — ласково спросила доктор Юрукова. — Разве ты не видишь, что она грязная?

Девушка неохотно вылила невидимое из ладоней, ничего не выражающим взглядом посмотрела на Юрукову и бесшумно отошла. Глаза ее на какое-то мгновение показались мне совершенно прозрачными.

— Уйдемте! — закричал я.

Доктор Юрукова, по-видимому, поняла, что совершила оплошность. Она заперла за собой дверь, и мы молча двинулись по пустынному коридору. Садясь в машину, я почувствовал, как тошнота неудержимо подступает к горлу. Меня охватило страстное желание оказаться среди людей, что-нибудь выпить, развеяться. Почти машинально я остановил машину у клуба. Я понемногу приходил в себя, но меня все еще мутило.

Сделав над собой усилие, я немного поел. А вино вернуло меня в нормальное состояние. Нет, пожалуй, лучшего лекарства от душевных смут, чем бокал-другой хорошего вина. Потом я отправился к друзьям играть в карты. У меня было такое чувство, словно мне удалось избежать страшной беды, и непременно хотелось развлечься. Опомнился я часам к одиннадцати. Поспешно отдал деньги и ушел, несмотря на протесты партнеров. Войдя в квартиру, я застал Доротею в коридоре, она смотрела на меня так, точно перед ней появился призрак.

— Почему ты в коридоре?

— Я услышала лифт! — смутилась она. — Как он тронулся с первого этажа.

Этого только не хватало, чтобы она ждала меня в коридоре, бледная, с выражением напряженного ожидания на лице, как когда-то моя жена, пока не поняла, что меня не переделаешь.

— Ты знаешь, который сейчас час? — спросил я сурово.

— Половина двенадцатого.

— Вот видишь! А тебе надо ложиться спать в одиннадцать.

— Я так боялась…

— Это меня не интересует. Ты что, хочешь, чтобы я ради тебя изменил своим привычкам? Я не сделал этого даже ради жены!

— Нет, что ты! — воскликнула она. — Вот увидишь, я привыкну!

— Хватит, иди спать! — приказал я.

Вообще я действовал в точном соответствии с наставлениями доктора Юруковой. И, должно быть, не мог иначе, уж слишком я был расстроен посещением больницы и проигрышем в карты. Наскоро поужинал тем, что нашлось в холодильнике. Я уже привык питаться всухомятку, словно ворон падалью. Запив съеденное двумя бокалами белого вина, я окончательно успокоился. Проходя через холл, я посмотрел, легла ли Доротея. Она уже лежала в постели, закрывшись одеялом до самого носа, а глаза ее лучились каким-то внутренним светом.

— Антоний, — окликнула она меня.

Я остановился.

— Антоний, я слышу музыку!

— Ты мне уже говорила! — сказал я с досадой.

— Нет, это совсем не то… Раньше я ее читала… А теперь я ее слышу внутри себя. Как она звучит по-настоящему… Словно оркестр играет.

— А может, ты слышишь что-нибудь другое? — сдержанно спросил я.

— Нет, именно то, что переписываю. Словно у меня в голове маленький транзистор.

Она глядела на меня своими прозрачными глазами, полными радостного возбуждения.

— А когда ты не смотришь в ноты, музыка смолкает?

— Да, конечно. Сразу же.

— Интересно! — процедил я.

А про себя подумал: черт возьми, неужели ты не можешь быть такой же, как все девушки?

— Честное слово! — воскликнула она. — Ты не представляешь, как это интересно. Хоть бы и завтра было так же.

— Хоть бы не было, — рассердился я. — Лучше я куплю тебе два транзистора, чем у тебя будет звенеть в голове.

И быстро вышел, чтобы не видеть, как угасает радостный блеск ее глаз.