После того как Валентин выучился читать, его собственная фантазия словно бы немного оскудела. Теперь его воображение получало обильную пищу из книг. Мальчик пока не понимал, что многие из прочитанных им книг были написаны людьми с гораздо более бедной фантазией, чем у него. Но он наполнял сухие страницы всем богатством своего душевного мира. Книги, в сущности, были для него лишь стартом к мечте.

К обеду он возвращался из школы усталый и хмурый. Мать старалась не глядеть на его потускневшее лицо. Она догадывалась, что сыну тяжело. Но что она могла сделать? Чем она могла его ободрить? Она только сознавала, что ему, как всем детям, надо пройти через это испытание. Мальчик обедал без всякого аппетита; к еде он был совершенно безразличен. Лора, вообще неважно готовившая, в последнее время окончательно разучилась. Да и для кого было стараться, если придирчивый Радослав питался в столовой на работе, а сын ел без всякой охоты и лакомства, и самые невкусные из приготовленных ею блюд. Обычно они питались всухомятку, иногда плохо разогретыми мясными консервами…

Наскоро поев, Валентин уходил к себе и с какой-то неестественной страстью хватался за книгу. Он уже не читал так быстро и жадно, как раньше. И сюжет уже меньше интересовал его. В сущности, он не читал, а кормил свое ненасытное воображение. Время от времени он отрывался от чтения, но действие не прекращалось — оно продолжало развиваться, по-детски наивное, но более красочное и богатое деталями, чем в книге.

Мечтал он в основном ночью. Днем перед ним словно маячил лежащий на странице длинный кривоватый палец учительницы. Он знал: надо отложить книгу и немедленно открыть учебник — надоевший, не имеющий ничего общего с мечтами учебник. Что может быть противнее, чем дрожать от страха, если ты не знаешь урока. Ему чудилось, что страх охватывает его с головы до ног, будто холодные щупальца спрута. Сидя за партой, он не смел ни пошевельнуться, ни оглянуться. Ему казалось, если он будет сидеть неподвижно, она не заметит его. Но лучше, гораздо лучше знать урок. Тогда можно себе позволить думать в классе о чем-то своем, разрешить себе быть невнимательным. Если она вызовет, он ответит, как положено. А не вызовет, тем лучше.

И хотя он понимал, что нельзя, но все-таки не мог оторваться от книги. Словно кто-то нашептывал ему: «Еще немножко, еще немножко!» И этому «немножко» не было конца. Книги и мечты были сильнее его, против них он не мог устоять.

Но ночью все было иначе. Ночью человек свободен—с этой мыслью он просто сросся. Ночи принадлежат ему, он может располагать ими, как захочет. Сладостное ощущение полнейшей свободы, свободы без всяких запретов и границ, делало его совершенно другим ребенком, другим человеком, свободным и сильным. Быть сильным, всемогущим — вот о чем он прежде всего мечтал.

— Папа, я хочу спать! — сказал мальчик.

Он сидел спиной к телевизору, наблюдал за тенями, скользившими по гладкой поверхности застекленной двери комнаты. Не оборачиваясь, он мог следить за происходящим на экране. Но к чему? Он не понимал, как отец может часами сидеть, уставившись в этот огромный и такой скучный стеклянный глаз.

— А не рано? — рассеянно спросил отец. Действительно, было еще рано — передавали последние известия.

— Спать хочу! — жалобно повторил мальчик.

Отец, слава богу, не смотрел на него — Валентин совершенно не умел лгать.

— Подожди немного, сейчас кончатся последние известия, и я приготовлю тебе поесть.

— Я и сам могу, папочка!

— Хорошо, — сказал отец. — Ешь постные голубцы, их не обязательно разогревать.

Но мальчик быстро съел кусок хлеба с брынзой, запил молоком и побежал к себе в комнату. Мать редко убирала постель, и он сразу мог шмыгнуть под одеяло. Слегка дрожа, он накрылся с головой. Для начала ему необходима была полная темнота.

И вот словно бы погасли лампы и медленно раздвинулся занавес. На белом экране появилось изображение. Сначала неясное, постепенно оно делалось все более четким. Мальчик затаил дыхание. Еще немного, и он увидит фигуры вблизи. Еще немного, и все станет реальностью.

…Вот он на вершине холма, гладкого, песчаного. Он восседает на могучем коне с длинной рыжеватой гривой. Конь нетерпеливо роет копытом рыхлую землю и то и дело пытается встать на дыбы. Но он крепко держит поводья железной рукой. На левом боку у него висит меч. Ни у кого нет такого меча, не всякий воин мог бы поднять этот меч обеими руками.

Конь не успокаивается, его злые глаза яростно сверкают. Вслед за ним и другие кони зафыркали, заржали, забили копытами.

Воины стоят шлем к шлему, меч к мечу, стремя к стремени. Лица бойцов сосредоточенны и напряженны, они едва сдерживают коней, готовых в любую минуту сорваться с места. Не в одной битве летели они в атаку под его началом — когда он с ними, им неведом страх. Но он не торопится, все так же внимательно глядя на долину. У подножия холма, где вьется еле видная дорога, медленно продвигается караван с пленными. Их сопровождают воины в меховых одеждах и островерхих шлемах. Он знает: кони у них более легкие и быстроногие, чем у его воинов. Если бы они не тащили за собой пленных, его воины не смогли бы их догнать. Теперь надо было выждать, пока они подойдут как можно ближе, и только тогда напасть на них. Пологий спуск увеличит скорость его отяжеленных доспехами коней. Он молча выжидал, желанный миг был уже близок.

Он не видел, но всем существом ощущал, что она там, за спиной одного из кривоногих, одетых в шкуры всадников. Враги не спешили, видимо, полагая, что им ничто не угрожает, не смотрели по сторонам, иначе наверняка заметили бы его, словно железный орел, сидевшего на холме. Они приблизились, он поднял меч. Конница ринулась вниз с громким топотом. Никогда еще ни в одной битве не мчался так стремительно его сильный, тяжелый конь — грива развевалась, пена падала с губ. Но странно— он не слышал ни стука копыт, ни резкого звона мечей, будто и впрямь несся на крыльях ветра. Они настигали врагов, он уже ясно видел потные зады, влажные хвосты их коней. И вдруг все звуки опять стали ему слышны — теперь он отчетливо слышал дружный топот копыт, испуганные крики, отрывистые приказания. И вот он разглядел ее.

Она прильнула к спине могучего всадника, руки ее крепко охватывали его стан. Еще мгновенье — и он настиг их, взмахнул мечом, и шлем всадника покатился с гулким звоном. Он успел подхватить ее, закутанную в черное шелковое покрывало, и как перышко перенес на круп своего коня. И содрогнулся. Лицо, которое он мечтал увидеть счастливым, улыбающимся, застыло в гримасе гнева и презрения.

«Господи, пусть она полюбит меня! — думал он с тоской. — Пусть она полюбит меня, господи!» Откуда взялось у него это чудное слово «господи»? Никто в их семье не употреблял его. Наверно, слышал от бабки — она часто, крестясь, бормотала себе под нос — под свой крючковатый нос — то молитвы, то проклятия. Но сейчас, казалось, никакие силы — ни земные, ни небесные — не помогут ему: чужим и враждебным было лицо его пленницы. «Сделай так, господи, чтобы она полюбила меня!»