Он спит. Спит всю ночь. И еще долго утром. Наконец он просыпается и открывает глаза — перед ним новая жизнь. На этот раз решение принято — он не отступит. К тому же еще несколько дней, и же поздно будет что-либо изменить, вернуться вспять — все исчезнет под пеплом.

Он встает. Ах, он забыл купить бритвенные принадлежности! И о чем только он вчера вечером думал? Ну, ладно! Он пойдет к местному парикмахеру и заодно поболтает с ним — делать-то ведь все равно больше нечего. Он одевается и с наслаждением поглощает завтрак, который он попросил подать в номер.

— Погода — замечательная. Видите, мосье Рабо, солнце светит, — говорит служанка, раздвигая занавеси.

Он спускается вниз, выходит на улицу. Никто с ним не поздоровался, не назвал по имени, — потому что мадам Самбльжан нет на месте.

У парикмахера очередь.

— Одну минуту, мосье, я занят.

— Я подожду, — говорит Гюстав.

Придется привыкать к новому имени — оно не слишком ему нравится, но им наделила его судьба.

— У меня есть время, — добавляет он.

Времени у него столько, что он может не спеша почитать газету. В ней отведено много места вчерашней катастрофе. Полагают, что причина найдена: клапан, через который подается горючее, был вставлен наоборот; механик, готовивший машину к полету, признался в допущенной им ошибке и теперь, видимо, предстанет перед судом. Имя Жильбера Ребеля уже почти не упоминается, образ его отходит в прошлое, о нем начинают забывать, — Гюстава поражает то, что даже ему самому безразлично, исчез этот человек с жизненной сцены или нет.

В газете много и других новостей, и, конечно, как всегда, на первом плане — напряженность отношений между Востоком и Западом. На последней странице реклама. Одна из них бросается ему в глаза:

«ПОСЕТИТЕ ЛАЗУРНЫЙ БЕРЕГ»

В Париже солнце будет недолго. А там оно светит почти всегда. Если уж жить, так жить как можно лучше, в приятном климате — устроиться на работу где-нибудь в Канне или в Ницце, а не в северном городе. И Гюстав решает: «Махну-ка я на Лазурный берег».

Воспоминания о том крае сохранились у него со времен войны, когда там высадились союзники. В те трудные дни там все же было лучше, чем в других местах. И раз он может выбирать, вот он и выбирает. А потому, выйдя от парикмахера, где его побрили, постригли и даже сняли тоненькую черточку усов с верхней губы, — не для того, чтобы его нельзя было узнать, а просто он не хочет, чтобы Гюстав Рабо в точности походил на Жильбера Ребеля, — он садится в метро (никаких такси: спешить ему некуда) и едет на Лионский вокзал за билетом.

Метро в этот час находится в распоряжении людей, у которых есть время. Если не считать нескольких маклеров, нескольких торговцев, едущих за новым товаром, да нескольких страховых агентов, направляющихся к клиентам, — все остальные никуда Не спешат. Это либо одинокие женщины, либо пожилые мужчины, ушедшие на покой, — мужчины, которые могут позволить себе уйти на покой, а не работать до последнего издыхания. И Гюстав смешивается с толпой, ему приятно находиться в сердце ее, чувствовать медленное биение этого сердца. Он делает пересадку на станции Шатле, и в памяти всплывают картины молодости. Запах жидкости, которой служащий поливает перрон, чтобы прибить пыль, знакомый взмах его руки с лейкой, грохот поезда, подходящего к станции, скрежет тормозов, гудок — все это наполняет его неизъяснимым счастьем, побуждая отодвинуть в прошлое, как это сделали газеты, уже никого не интересующий образ Жильбера Ребеля.

Он стоит в довольно длинной очереди за билетом и беседует с соседями. У каждого свои заботы, которые сначала кажутся Гюставу такими мелкими, а потом вдруг приобретают значение, потому что он разделяет жизнь этих людей, он — такой же, как они, он волнуется вместе с ними, он понимает их. И в этом нет ничего удивительного, раз он Гюстав Рабо. Однако билет себе Гюстав Рабо покупает все же на восьмичасовой поезд — «Синий экспресс». И притом — спальное место. Слишком он устал, чтобы экономить на отдыхе. Но билет стоит денег, и пачка банкнотов все уменьшается. А, подумаешь! Как-нибудь хватит, чтобы оглядеться в Ницце, — а ехать он решил именно в Ниццу, — и найти работу, которая будет его кормить. Лишь бы добраться туда, а там — увидим.

Он пробродил по городу весь день. Пообедал в закусочной неподалеку от Бастилии, затем по оживленным улицам спустился к городской мэрии. Там в одном из больших магазинов он купил чемоданчик — довольно скромный, но удобный. Да, на этом чемодане нет инициалов, как на тех из великолепного сафьяна, которые сгорели в самолете, или как на рубашке, которая все еще на нем. «Ж. Р.» — Жильбер Ребель… Но одновременно и Гюстав Рабо: в Сопротивлении думали обо всем! Он возвращается в гостиницу. Расплачивается с мадам Самбльжан.

— До скорой встречи, мосье Рабо?

— Конечно, — говорит он.

И действительно, если он вернется в Париж, то именно здесь остановится, поскольку эта гостиница по карману Гюставу Рабо. Гюстав Рабо никогда не сможет заплатить за номер в отеле «Плаза» или «Крийон», да к тому же не так он туда и рвется.

Он садится в поезд. В купе, хоть оно и не одноместное, он один. Ужинает он в вагоне-ресторане. Вино подают хорошее, и меню здесь, на этой линии, изысканное. Сразу после ужина он ложится и засыпает. И спит так, точно не спал тысячу ночей. Тем не менее посреди ночи он просыпается: поезд стоит. Громкоговоритель на перроне хрипло возвещает: «Лион». Гюстав Рабо усмехается и спокойно засыпает.

Если он ехал за солнцем, то желание его сбылось. С самого раннего утра, как только он раздвигает шторки, солнце заливает купе. И море тоже тут: оно лижет берег возле самого полотна. И нет больше зимы, и жизнь — новая жизнь — так прекрасна, как никогда.

Он заново открывает Ниццу, не спеша спускается по авеню Победы, с легким чемоданчиком в руке. И вдруг обнаруживает, что даже что-то напевает и смеется, поймав свое отражение в стеклах витрин. На вокзале он видел рекламу гостиницы, которая предоставляет только кров, без еды, — именно это ему и нужно, так как пансионат его не устраивает: он хочет сам решать, где столоваться, чтобы тратить поменьше денег. И потом еще неизвестно, можно ли здесь так устроиться, как в Париже, в гостинице «Под пальмами», у Самбльжанов. Ему предлагают комнату — чистую, светлую, выкрашенную масляной краской, почти без мебели. Он оставляет в ней чемоданчик — теперь у него есть багаж, — платит за неделю вперед и выходит на улицу, ничем не обремененный, свободный, — выходит в город, когда день уже давно вступил в свои права.

Сначала он решает посмотреть на старую Ниццу. В это утро цветочный рынок, по выражению англичан, особенно победоносен. Море цветов всех видов и оттенков; аромат их смешивается с запахом оливкового масла, на котором хозяйки уже начинают готовить еду, с запахом чеснока, не резким, а еле уловимым, будоражащим обоняние, напоминая о блюдах южной кухни — всех этих буйабезах, бурридах, айоли, вкус которых он давно забыл.

Он садится на террасе, откуда открывается вид на порт, и заказывает себе рыбный суп и самую изысканную жареную рыбу с укропом. Безумие! Да, конечно, но тут уж ничего не поделаешь. А впрочем, не все ли равно: пусть уменьшается пачка банкнотов, денег ему на какое-то время хватит, — так уж лучше не жаться. А потом, когда деньгам придет конец, он начнет работать. Он еще сравнительно молод, руки у него есть, и он по-прежнему в хорошей форме, хотя за эти десять лет, что он прожил в Нью-Йорке, ему некогда было даже сыграть партию в теннис или вместе с гостями поплескаться в керамическом бассейне возле своего дома: даже если он и появлялся там, то не для купанья, поскольку на столе уже ждал обед, который он устраивал для своих коллег. Итак, решено: никаких контор, где ему пришлось бы торчать по восемь часов в сутки, нет, он приехал в Ниццу не для того. Он приищет себе какую-нибудь несложную, живую работу. Впрочем, о работе он пока еще не хочет думать — успеется, времени предостаточно.

Пообедав, он отправляется дальше. Ему хочется увидеть Английский бульвар, пройтись вдоль моря, посмотреть, как рантье кормят хлебом кружащих над берегом чаек. Ему хочется просто бродить, смотреть на встречных женщин, — иные улыбаются ему так мило, что это его даже трогает.

Есть тут и старухи, которые греют старые кости на солнце, прижимая к груди большие сумки со всем своим достоянием, — старухи, которых — так и быть — пускают в казино, где они изо дня в день добывают средства к существованию, ставя «вдогонку». Надо будет и ему позабавиться — поставить франков пятьсот, когда придет охота.

Он шагает дальше. Спускается даже на пляж, не такой уж большой, с тех пор как от него отхватили кусок, чтобы расширить бульвар. Он усаживается прямо на гальке и смотрит на воду: восточный ветер — самый скверный здесь ветер — подул, и по морю заходили валы. Только бы эти облака, которые он гонит сюда, не застлали солнце!

Однако солнце они все-таки застилают, и Гюстав поднимает воротник пальто, так как ветер усиливается и становится холодно. Смотри-ка! Капля! Он встает, возвращается на бульвар. Вот и дождь пошел, правда, пока еще не сильный. О, здесь такая погода не надолго, хотя сейчас ноябрь, и наряду с хорошими днями перепадают и плохие дни. А вот теперь дождь разошелся. Куда же себя девать?

Перед ним казино. Он заходит. Сегодня тут тихо. Побродив по гостиным, он вдруг оказывается у зала, где идет игра. Что ж, ведь он решил рискнуть пятью сотнями франков — вот оп и рискнет. Пятьсот франков! Да неужели можно волноваться из-за пятисот франков, когда ты был тем, чем ты был. А, собственно, чем он был? Ничем, — ведь он Гюстав Рабо, родившийся в городе Курпале департамента Сена-и-Марна.

Он покупает жетоны, садится к столу. Вот проиграет назначенную сумму и уйдет, это обойдется ему не дороже, чем если бы он зашел в кафе укрыться от дождя. Он ставит. И теряет сначала двести франков — о нет, Гюстав Рабо не ставит по-крупному! — потом несколько раз выигрывает. Теперь возле него лежит уже около двух тысяч франков. Потом он проигрывает два раза подряд. Потом снова выигрывает. Он не рискует. Играет наравне со старухами, ибо вокруг одни старухи — главные посетительницы дневного казино. Они посматривают на него — не с завистью, как сообщницы; это его забавляет, и порой, удваивая ставку, он им подмигивает. Время проходит — проходит так, как он хочет, потому что оно принадлежит ему. И даже проходит быстро, потому что игра постепенно захватывает его, вызывает в нем интерес. В итоге он оказывается богаче почти на пять тысяч франков: есть чем заплатить за обильный обед и даже в значительной степени за ужин. Но хватит играть: уже семь часов, и дождь не полосует больше окна салона, а ночную тьму за ними прорезают городские огни. Надо немного пройтись перед ужином.

Сунув деньги в карман, он решает отыскать ресторан, который знал когда-то, — он уже успел восстановить в памяти план города. Боже мой, где же этот ресторан находился? Ему казалось, что он найдет его с закрытыми глазами, а вот извольте — вдруг потерялся среди маленьких улочек. Не важно, ведь еще не поздно. А если б даже и было поздно? Он ведь никуда не торопится. Пересекая авеню Победы, он купил в киоске газеты, в которых уже не упоминается о катастрофе, — он прочтет их за ужином, — а также детектив — его он будет читать в постели, если не заснет сразу, в чем он сомневается, так как уже сейчас только и думает о том, как бы заснуть тем особым, беспечным сном, какой появился у него за последние два дня. Ну-с, так где же он находится? Этот ресторан, который он ищет, был где-то недалеко от Французской улицы, — значит, к Французской улице ему и надо вернуться. Вот улица Бюффа. Направо? Нет, конечно, налево!

Улочка, на которую он сворачивает, в этот час пустынна и темна. Ни одной освещенной витрины. Очень мало прохожих. Внезапно в нескольких шагах впереди него возникает женщина, непонятно, молодая или старая, уродливая или красотка, но стройная, хотя и горбится, — он замечает это, когда равняется с ней, — должно быть, ветер заставляет ее втянуть в плечи голову, повязанную платком. Во всяком случае, это, видимо, женщина местная, и она должна знать, где находится ресторан, — у него еще такое итальянское название… Ага, вспомнил: «Альфьери»!

Он ускоряет шаг и нагоняет женщину как раз возле фонаря:

— Извините, пожалуйста, можно вас спросить?

Она останавливается, оборачивается. Лицо ее попадает в полосу яркого света, и Гюстав с удивлением видит, что оно залито слезами.

— Простите, — бормочет он, — я…

— Ничего, мосье. Если я могу быть вам полезна… — Она глотает слезы, стараясь по возможности успокоиться. — Вы ищете?..

— Ресторан… «Альфьери»…

— Он находился на Французской улице, мосье, но уже много лет не существует.

Она молоденькая блондиночка, хорошенькая, хотя страдание искажает ее лицо: он застал ее в тяжелую для нее минуту. Она совсем не похожа на Глорию, и, однако, что-то у них есть общее, — Гюстав не может понять, что именно, но это волнует его. Он говорит «спасибо». Теперь надо было бы повернуться и уйти, но он не может так вот ее оставить.

— Вы плачете? — задает он глупый вопрос.

— Да, — просто отвечает она.

— У вас горе?

— Это не то слово. — И поясняет: — Я потеряла человека, который был для меня всем.

— Извините меня, пожалуйста.

— Ну, что вы, откуда же вы могли знать?

Он думает: «Любовная история? Наверно, какой-то тип бросил ее?»

Она говорит:

— Сегодня днем в больнице умерла моя бабушка. Больше у меня никого нет.

— А родители?

— Я потеряла их, когда была совсем маленькой. Бабушка меня и воспитала.

— Понятно, — говорит он.

— Нет, — говорит она, — вам этого не понять, никак.

Произнося эти слова, она снова заливается слезами. Она плачет, а он, глядя на нее, понимает, что, хотя внешне это вполне сформировавшаяся женщина, перед ним очень юное создание.

— Послушайте, — говорит он, растрогавшись, — не надо так расстраиваться!

Она смотрит на него, прямо в глаза.

— Если бы вы только знали!.. — говорит она с щемящей тоской. И, постаравшись взять себя в руки, добавляет: — Мне очень жаль, но этот ваш ресторан…

— Вы-то тут при чем! Но, может быть, вы знаете другой поблизости, в таком же духе?

— Да, на Французской улице есть ресторан «Валентини». Идите прямо… потом налево. Он как раз на углу, вы легко найдете.

— Пойдемте вместе, — говорит он. И берет ее за локоть, пытаясь увлечь за собой.

— Нет, — говорит она, осторожно, не резко, высвобождая руку, но продолжая идти рядом с ним. — Нет, я не голодна… — И как бы в оправдание своего отказа добавляет: — И потом я совсем вас не знаю.

— Нет, знаете, — говорит он.

До сих пор они никогда не сталкивались, ни разу не видели друг друга, и, однако, то, что он сказал, правда, и оба это чувствуют: случается, возникают такие токи, против которых человек бессилен, которые рождаются от одного взгляда, от звука голоса. Она прекрасно понимает, что этот человек со строгим лицом не из тех предприимчивых мужчин, которые пользуются случайной встречей. К тому же она вся в слезах и даже не пытается их сдержать; она знает, что выглядит ужасно, она рассказала ему о своем горе, и если он продолжает интересоваться ею, значит, у него есть на то причины, быть может, даже серьезные. А она так растеряна, в таком горе, — он ведь не знает, не может знать, как глубоко ее отчаяние. Тем временем он говорит:

— Я знаю, я чувствую, что не должен оставлять вас одну. Я обязан вам помочь. — И добавляет: — Послушайте! Но вы же все-таки ушли из больницы. Почему?

— Бабушка умерла в пять часов. Я до сих пор сидела с ней! Но мне надо сходить к нам на квартиру, чтобы взять кое-что. Я хочу провести ночь подле нее.

— Только сначала вы поужинаете, — решительно заявляет он.

— Я же сказала вам, что не голодна.

— И все-таки я заставлю вас что-нибудь проглотить: вам надо подкрепиться.

Наивный, какой-то даже нелепый диалог, — оба это вдруг понимают. И она решается:

— Хорошо, я пойду с вами. Попробую что-нибудь съесть. Вы правы, это надо. У меня нет причины вам отказать, и, если бы я это сделала, я поступила бы неблагородно — ведь вы проявили такое внимание ко мне. Но сначала я должна зайти домой.

Теперь они идут молча. Порой, поскольку очень темно, он берет ее под руку, и она не возражает: так нуждается она в чьем-то присутствии, в человеческом тепле, а этот человек — почему-то она уверена — для нее не просто первый встречный.

На Французской улице светло. Грохочет трамвай. Они пропускают его, пересекают улицу, входят под арку и оказываются в просторном дворе. Она ведет его вглубь, к старинному дому с широкой лестницей. Роскошью здесь и не пахнет, наоборот: все говорит о том, что живут тут скромно, считая каждый грош. Между окнами натянуты веревки, на которых висит, несмотря на ночное время, белье, и резкий восточный ветер треплет его, словно диковинные белесые флаги.

На третьем этаже девушка вставляет ключ в замок и, видя, что он медлит, не решаясь войти следом за нею в темную квартиру, говорит:

— Входите же.

Она включает свет, и по тому, как обставлена комната, ему становится ясно, что́ представляет собой та, с кем он пришел. Все здесь — и немногочисленная, но дорогая мебель и убранство — говорит о богатстве в прошлом и бедности в настоящем.

— Присядьте, — предлагает она, указывая на софу, предмет антиквариата, каких он почти не встречал в Америке. Шелковая обивка ее потерта, но только время может покрыть такой патиной материю, может так отполировать дерево, что кажется, будто оно дышит под рукой.

Девушка не закрыла за собой дверь — там спальня. Он видит, как она ставит чемоданчик на кровать и курсирует между нею и старинным шкафом, доставая сначала блузку, потом пижаму, потом ночные туфли. Наконец она появляется с чемоданчиком в руке, и он видит ее. Видит впервые.

Она очень молода. Года двадцать два, не больше. На ней строгий костюм хорошего покроя. Чувствуется, что она обновляет свой гардероб раз в год, но вещи покупает дорогие. Никакой шляпы, косынка же, которую она повязала, должно быть, из-за ветра, лишь подчеркивает красивый овал ее лица, правильность черт, чистоту линий. Из-под косынки на лоб справа выбилась прядка светлых волос, возле уха — завиток. Но особенно его поражают глаза — ясные, чистые, они смотрят прямо на вас и не затуманиваются ох слез, которые, хоть она уже и не плачет, все еще стоят в ее глазах. Он смотрит на нее, застыв, охваченный странным чувством, желанием, не то чтобы узнать ее — ему кажется, что он никогда до конца ее не узнает, — но хотя бы узнать, как она жила все это время, словно он после долгой разлуки встретил вдруг дорогое ему существо.

— Я взяла все, что нужно. Теперь я могу идти с вами. Вы предлагали вместе поужинать — я согласна.

Она произносит это самым естественным тоном, словно тоже давно знает этого человека, хотя тот впервые приглашает ее.

И она смотрит на него — тоже смотрит, но не как на чужого, а как на вновь обретенного. Она закрывает дверь, и они спускаются по лестнице. Вместе выходят во двор, потом на улицу. Она шагает с ним рядом, и ей уже нет нужды смотреть на него, она и так знает, что он высокий, хорошо одетый, еще довольно молодой, но уже вполне зрелый мужчина. Рядом с ним она под надежной защитой.

— Пошли в «Валентини».

Ей известно, что это ресторан дорогой, и с присущим ей тактом и чувством меры она на секунду задумывается: не сказать ли об этом. Но ведь именно такой ресторан он искал, значит, ей остается лишь следовать за ним.

Они входят. Она была тут всего один раз, когда ее дядя приезжал в Ниццу незадолго до своей смерти четыре года тому назад. Здесь вое итальянское, начиная от бутылей с кьянти, украшающих стены, и кончая меню, где можно найти любое блюдо итальянской кухни. Они садятся за маленький столик в глубине зала, народу мало, и он заказывает. Всякий раз, когда он советуется с ней, она говорит «да».

— А вы были правы, — замечает она, когда на столе появляется первое блюдо — макароны. — Мне надо поесть, если я хочу провести всю ночь подле бабушки.

Она уже не плачет. Она ест, потому что так нужно и потому что он так сказал. Ест старательно, преодолевая отсутствие аппетита, мужественно стараясь справиться с горем, чтобы не портить настроение этому человеку, которого она не знает даже, как зовут.

Немного подкрепившись, — оказывается, она была голодна и не сознавала этого, — она разговорилась. Принялась рассказывать о себе. Это она-то, воспитанная бабушкой в строгих правилах мещанской морали, она, привыкшая прятать под маской невинности то, что на самом деле волновало ее, а главное: не говорить ничего, что могло бы в глазах других хоть как-то ее принизить, — вдруг ощутила потребность все ему выложить. Он слушал, а она говорила, говорила без утайки, с той непосредственностью, которая была неотъемлемой частью ее существа. Казалось, будто этот человек освободил ее от всех пут, от всех предрассудков, привитых бабушкой и так долго довлевших над ней.

— Вот и бабушка умерла. Я теперь сирота. Других родственников, кроме нее, у меня нет. Отец мой был морским офицером, он и вырастил меня, потому что мама умерла через два года после моего рождения. Папу переводили с места на место, вместе с ним кочевала и я — из Шербура в Тулон, с одной морской базы на другую. Когда он уходил в плаванье, я оставалась на попеченье бабушки — его матери, которая перебиралась к нам. Собственно, с ней я и жила, потому что хоть отец и любил меня, но у него не было времени мною заниматься. Умер он в Тулоне, и тогда — я была еще совсем девочкой — мы переехали сюда. Училась я в лицее. Меня, наверно, приняли бы в пансион для детей кавалеров Почетного легиона в Сен-Дени как дочь офицера, но бабушка не хотела со мной расставаться. За десять лет, — когда умер отец, мне было одиннадцать с половиной, — мы потихоньку проели то небольшое состояние, которое у нее было. Жили мы скромно, но она никогда ни в чем мне не отказывала. Поскольку она покупала мне все, что бы я ни попросила, я не всегда вела себя разумно и часто побуждала ее зря тратить деньги, тогда как должна была бы, наоборот, помогать ей экономить. Но в защиту свою должна сказать, что на этих тратах обычно настаивала она. Я вполне могла бы удовольствоваться, например, хорошей кожаной сумкой, она же непременно хотела, чтобы сумка была сафьяновая или крокодиловая. То же самое с туфлями: она говорила, что готовая обувь не для меня. Должно быть, ей хотелось привить мне то легкое франтовство, с которым сама она давно рассталась, и ей доставляло удовольствие выполнять мои желания, чего бы ей это ни стоило. Когда я выходила из магазина с какой-нибудь дорогой покупкой в руках, которую она сама для меня и выбрала, я видела, каким счастьем светилось ее лицо. Она, конечно, не рассказывала мне, как обстояли ее дела, и я не знала, что она продавала акции. И о том, что средства наши пришли к концу, я узнала лишь тогда, когда понадобилось поместить ее в больницу.

— Она очень любила вас.

— Она перенесла на меня всю свою любовь к сыну, да и к мужу тоже, потому что он обманул ее; не думайте, что он ее бросил, нет, все было гораздо хуже: он просто не любил ее, хоть и жил с ней. Когда врач сказал, что ее надо оперировать, я решила поместить ее в клинику. Вот тут-то она и призналась со смущенной улыбкой, что у нее нет ни единого су, и пришлось отвезти ее туда, где она умерла.

Девушка вздохнула, но уже без слез: ей вспомнились тяжелые минуты, когда она вынуждена была отказать умирающей (а врач не скрыл от нее серьезности положения) в последней роскоши — сознании, что она будет похоронена, как надо. Ибо уже сама больница, куда попала старушка, свидетельствовала о том, что хоронить ее будут наряду с бедняками.

— Да, но любая больница стоит денег, — сказал он. — Она долго там пробыла?

— Две недели.

— И у вас есть деньги, чтобы заплатить за это?

— Нет, — призналась она. — И на похороны у меня тоже нет денег. У бабушки есть склеп на кладбище в Симьезе. Я перевезу туда тело. А потом договорюсь с похоронным бюро. Я все обдумала: я поступлю на работу и постепенно расплачусь с ними.

— У вас, что же, вообще ничего нет?

— Четырнадцать тысяч франков.

— Да, этого недостаточно.

— Я знаю.

— Вам придется сразу же заплатить за больницу.

— Если потребуется, я продам мебель.

— Едва ли вы сумеете это сделать за несколько часов. И потом антиквары, видя, что вы нуждаетесь, дадут вам сущие гроши.

— Что ж, придется и на это пойти.

— Нет, — решил он, — я одолжу вам денег.

Он быстро подсчитал в уме. Больница, похороны — это может стоить самое большее долларов четыреста… А четыреста долларов — разве это сумма! Только тут он заметил, что ведет подсчеты в долларах.

Да, четыреста долларов — это не сумма для Жильбера Ребеля. Но ведь он уже не Жильбер Ребель, он — Гюстав Рабо. Чековая книжка, которой он мог распоряжаться по своему усмотрению, разорвана и брошена в канализационный люк близ собора Сен-Жермен-де-Прэ. Кредит, которым он пользовался, пока был Жильбером Ребелем и умело избегал банкротства, пускаясь то в одну, то в другую аферу, — этим кредитом не обладает Гюстав Рабо. Он сам пожелал, чтобы так было. Вернуться вспять уже нельзя — такова цена, заплаченная им за право жить, жить по-настоящему.

Четыреста долларов! Ничтожная сумма для одного и весьма солидная для другого. Да, но то, что умел делать Жильбер Ребель, Гюстав Рабо ведь тоже умеет. Этой суммы у него сейчас нет, но он ее найдет, хоть еще и не знает как.

— Не волнуйтесь, — сказал он, — я вам дам в долг столько, сколько нужно. У вас и без того много горя, зачем вам думать еще об этом.

— Но вы же меня совсем не знаете!

— Вашу бабушку, которой вы всем обязаны, — сказал он, не обращая внимания на ее восклицание, — надо похоронить, как положено. А деньги, которые я вам одолжу, вы вернете мне позже, когда устроитесь.

Она взяла его руки, лежавшие на столе, и сжала. И опять посмотрела прямо в глаза.

— Если я и устроюсь, положение мое будет более чем скромным, и я не смогу так быстро вернуть вам деньги, которые вы готовы мне одолжить. Я ведь ничего не умею делать. Бабушка считала, что приобретать профессию — это для меня унизительно. Я выдержала экзамен на бакалавра — вот и все. О, я еще умею играть на рояле, ездить верхом, плавать, кататься на коньках, даже ходить на лыжах, потому что бабушка каждый год посылала меня на три недели в Бейль. Она, должно быть, думала, что деньги у нас никогда не кончатся. И неизменно повторяла, что до тех пор я успею встретить кого-нибудь и выйти замуж. При этом она не думала о том, что станет с нею, если это произойдет. Она смотрела на меня с такой любовью и говорила, что я очень красивая. Для нее я была самая красивая, единственная в своем роде. При этом ей и в голову не приходило, что мы никого не видим, что у нас нет родственников, что мы с ней совсем одни. Но я не возражала: мне казалось, что нам вполне хватит до ее смерти. Да, собственно, так и получилось… мы не дотянули всего две недели. Ну, а теперь, — сказала она, посмотрев на крошечные часы-браслет, которые бабушка подарила ей к двадцатилетию, — мне надо идти туда.

Он пощупал пачку ассигнаций у себя в кармане. Сколько там осталось? Немногим более шестидесяти тысяч франков. Все его достояние, а этого, конечно, не хватит на оплату ее расходов. Да ведь и ему надо жить завтра и послезавтра, даже если он немедленно станет искать работу. И еще неизвестно, что он найдет! Нет, не так представлял он свою жизнь. А девушка тем временем сказала:

— Я вижу, вы действительно хотите мне помочь. Но ведь вы не знаете даже, как меня зовут!

Нужно ли ему знать ее имя, если он чувствует, что иначе не может поступить! Да и что такое имя? Ребель? Рабо? Жильбер? Гюстав? Что значит имя? Человек — это другое дело, а эта девушка — человек. И он для нее — он это чувствует — тоже прежде всего человек, как бы его ни звали. Вот сейчас она скажет ему, как ее зовут, а он назовет свое имя. Что это для нее изменит? Хотя, конечно, изменит, ведь он назовет ей свое новое имя, — имя человека, каким он хочет стать, каким он, собственно, уже стал!

— Меня зовут Гюстав, — говорит он. — А вас?

— Лоранс, — говорит она.

Ей не нравилось имя «Гюстав». Ему тоже не нравилось имя «Лоранс». Но это не важно. Главное, был он и была она, а все остальное ни для него, ни для нее уже не существовало, — реальностью была новая жизнь, в которую оп с этой минуты вступил, и сознание, что Лоранc стала отныне неотъемлемой частью этой жизни.

Он расплатился, встал. Решал он, она подчинялась.

— Я провожу вас до больницы. Это далеко?

— Минут двадцать пешком.

— Взять машину?

— Нет. Я предпочла бы пройтись. Ветер стихает. А мне ведь придется провести в помещении всю ночь. До десяти часов возле бабушки сидит кто-то. А потом должна заступить я.

— Когда вы ее хороните?

— Завтра утром. Меня как раз спрашивали об этом. Я им сказала все, что требовалось. И даже поговорила с человеком из похоронного бюро. Правда, я и словом не обмолвилась о том, что мне нечем платить.

— Увас будет чем расплатиться с ним. И с больницей тоже.

— Я вам очень признательна. Надо же встретить человека, который готов мне помочь, как раз в ту минуту, когда мне так нужна помощь! Бабушка всегда говорила о провидении…

— Возможно, это и есть провидение, — сказал он. — А возможно, бывают роковые встречи.

— Мне тоже так кажется, — сказала она.

Они шли по городу. Пересекали шумные, ярко освещенные проспекты. Вышли к гранитным берегам реки, которую зовут Пайон, что значит Блесточка; сейчас она обнажила свое высохшее ложе, а когда тают снега, она вздувается и выходит из берегов. Тут они увидели высокое здание.

— Это и есть больница, — сказала она.

Они молча прошли еще немного. И вскоре оказались у ворот. Прежде чем расстаться, он сказал:

— Я приду завтра в девять. Ни о чем не тревожьтесь.

— Спасибо, — сказала она. — Спасибо от всего сердца. Благодаря вам я могу теперь ни о чем не думать и целиком отдаться моему горю.