Пять сетов

Виалар Поль

Часть первая

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Несмотря на прерывистый, крикливый, взволнованный голос, раздающийся из радиоприемника, Жан все же услышал автомобильный гудок, который донесся через открытое окно с улицы. Торопливо подбежав к окну, он высунулся наружу.

Так и есть, это гудок «ситроэна», но машина проехала мимо, не останавливаясь перед домом. Жан обернулся.

На другом конце комнаты, возле приемника, не в состоянии перекричать его, Гийом вопрошающе жестикулировал.

Жан отрицательно покачал головой. Нет, это еще не машина Рафаэля. А между тем накануне вечером, когда они расставались на стадионе «Ролан Гарроса» [Специальный теннисный стадион в Париже.— Здесь и далее прим. пер], Рафаэль обещал заехать за ним.

Однако он уже опаздывает на четверть часа.

Голос диктора по-прежнему раздавался на всю гостиную. Она еще родителями Гийома была заставлена старомодной мебелью, бронзовыми изделиями, покрытым вышитой дорожкой пианино. По стенам между лепными орнаментами 1900 года висели грязные от времени картины, изображавшие аллегорические фигуры римских воинов и пасущихся возле большой лужи коров.

— Подача Франкони. Первый мяч. Нет! Второй мяч, такой же стремительный. Он угодил в самый угол квадрата. Мяч правильный. Рейнольд принимает его и бьет в правый угол. Франкони предвидел это. Он выходит к сетке и ударом с лёта пытается убить мяч. Но американец на месте: в свою очередь, он принимает мяч с лета и бьет длинным ударом по линии. Франкони достает мяч и отвечает слева косым. Оба игрока стоят лицом к лицу, как бы обмениваясь ударами рапиры.

Рейнольд... Франкони... Рейнольд... Франкони...

Вы слышите глухие удары ракеток по мячу... О!.. Рейнольду удается блестящий удар... Он выигрывает мяч... Счет игр в четвертой партии пять — три. Ведет Рейнольд.

— Да, так это и было! — подтверждает Гийом.

— Довольно! Выключи приемник! — кричит Жан.

— Ты не хочешь слушать?

— Какой смысл? Я же присутствовал.

Гийом с сожалением поворачивает ручку. Голос, записанный на пленку и рассказывавший о ходе центральной игры вчерашнего дня, замолкает. Наступает полная тишина, тягостная, необычная тишина в этой старой гостиной, куда уж не вернется посидеть господин Латур, скончавшийся пять лет назад; не приедет, наверное, и парализованная госпожа Латур, которая живет теперь в ветхом домике в Сэнте.

Гийом не внес никаких изменений в эту старую квартиру, где он жил с самого дня рождения. Он сделает это позже, если найдется время, да и если такая мысль придет ему в голову, ибо ему так привычна вся эта обстановка, что он уже не замечает ее, не страдает больше от ее тоскливого и тягостного уродства. У него другая забота — его медицина.

Он чересчур занят вне дома: больница, пациенты... да и слишком много книг поглощают его внимание, когда по вечерам он возвращается домой... когда возвращается, а не остается на ночь в голом зале дежурных ординаторов, наполненном лишь запахами эфира и формалина.

Гийом приютил Жана на время его пребывания в Париже. Разве не был он лучшим другом Жана в Сэнте, когда они были детьми? Разве можно было допустить, чтобы Жан остановился где-нибудь в другом месте, а не у него?

Жан тоже ничего не замечает. Какое ему дело до того, что к репсовым креслам приделаны кисточки; что бронзовый экран, которым пытаются скрыть камин, плохо позолочен, нелепой формы; что ярко-красный абажур высокой стоячей лампы отделан уродливыми деревянными бусами, напоминающими цветные слезы, что этот абажур не менялся с 1926 года? Мысли Жана витают в другом месте. Они на «центральном», на стадионе «Ролан Гаррос», где он вскоре будет сражаться. Уже два дня его мышцы и сердце живут напряженной жизнью.

Рафаэля все еще нет. Между тем Жан должен в четыре часа играть на стадионе. Значит, нужно, чтобы уже к трем он лежал на столе массажиста и предоставил свои мышцы Лонласу, бывшему бегуну, который умеет придавать им такую упругость, подготовлять их не только к рывку, но и к длительному усилию. Ему нужно надеть теннисные трусы, свои белые туфли на каучуковой подметке, а главное — сосредоточиться, добиться той внутренней собранности, которая на корте удваивает его силы, помогает ему думать, напрягать всю свою волю. Эта собранность наподобие чуда вселяет в Жана веру в себя, превращает его в человека, угадывающего, понимающего, действующего, еще даже не осознав, что он делает. И это в десятые, быть может, сотые доли секунды того бесконечного времени, которое приносит победу!

Другая машина проезжает по улице. Ему не сигналят. Шум удаляется, тонет в послеобеденной тишине этого воскресного дня в Отей [Западный район Парижа].

До стадиона недалеко. Но все же чересчур далеко, чтобы дойти пешком: нельзя позволить себе сегодня такую нагрузку, когда вся ответственность лежит на нем.

Какое доверие оказали ему! Сердце его томительно замирает от ожидания. О! Его имя выделяется жирным шрифтом на первых полосах всех ежедневных газет. Готовятся специальные выпуски. Он как бы видит себя на их страницах, пахнущих свежей краской, разбросанных на креслах, на старом ковре, вытертом там, где ступают ноги. Вот он стоит у сетки, пожимая руку противника, а за ним вся толпа, должно быть, та же толпа, которая вскоре будет выкрикивать его имя. Герой!

Бедный герой, ожидающий машину Рафаэля и жадно ловящий каждый звук, как осужденный на казнь прислушивается к шуму телеги, повезущей его на эшафот!

Несчастный герой, не имеющий даже возможности найти такси, ибо в этот час они все уже взяты с бою болельщиками, устремившимися к кирпичного цвета прямоугольнику, окаймленному белыми линиями и бетонными трибунами. С трибун уже, наверное, несутся к чистому небу тающие в воздухе колечки дыма от сигарет, раздаются нетерпеливые возгласы.

Несчастный малый, вся защита которого — четыре ракетки, брошенные здесь на диван. С одной из них через несколько минут придется защищать свое счастье и свою жизнь.

На тумбочке в стиле Людовика XVI стоит черный телефон.

С утра Жан ожидает вызова. Он оставил полуоткрытой дверь из передней, чтобы услышать звонок. Так же во время завтрака он оставил открытой дверь столовой, куда госпожа Бертье подала им кровавый бифштекс с вареным картофелем, масло и немного швейцарского сыра.

Он нащупывает в кармане десять кусков сахара, которые в скором времени переложит в карман своих теннисных трусов. Сахар очень хорошо восстанавливает силы игрока, прибавляет ему энергии перед подачей, рывком.

Рафаэль все не приходит. Телефон не звонит. Он и не зазвонит. Уже не может зазвонить. Если бы Женевьева вызвала его, она сделала бы это утром или во время завтрака, в два часа. Теперь уже не позвонит. Слишком поздно. Она не вызовет его. Никогда больше не вызовет.

Он опускает голову. Машинально отвечает Гийому, который начинает беспокоиться, предлагает попробовать найти такси.

— Да, ты прав. Отправляйся!

Он слышит, как захлопывается дверь в переднюю. Жан остается один. Перед глазами его, на полу, светлый квадрат, вырисовываемый окном. Палящее июльское солнце время от времени скрывается за тучами, быть может, несущими грозу, и снова появляется из-за них еще более знойное.

Любопытная история! Как удивительно сложилась его судьба!

Он был ничем. Очень рано потерял родителей. Так бы ничем и остался, если бы воспитанник интерната Жан не познал, что значит долгие однообразные дни каникул в колледже, откуда никто не мог его взять, так как единственный дядя часто совершал далекие путешествия. От скуки Жан целыми днями бил изъеденным молью теннисным мячом о голую стенку сарайчика ракеткой с порванной струной. Так он научился свободно владеть ударом, не подпускать близко к себе отскакивающий мяч, выжидать, рассчитывать длину удара, отскок, принимать мяч слева, когда он уже почти проскочит мимо него, что теперь вызывало восторженные крики пораженных зрителей.

В то время он был лишь одиноким маленьким мальчиком. Чтобы перебороть тоску, найти точку приложения своей бьющей через край жизненной энергии и потому, что у него не было друзей, партнера, он яростно бил по мячу, который неизменно отсылала ему стена. Бил по неугомонному, мятежному мячу и очень скоро научился с ним справляться.

Случилось так, что каникулы, проведенные в одиночестве или почти в одиночестве, решили его судьбу.

Однажды летом дядя уехал в Швейцарию. У него были дела в Женеве и в Лозанне. Вероятно, его мучили угрызения совести от того, что он так мало занимается ребенком. Он поместил мальчика к маристам [Члены монашеского ордена] в Фрибуг, рассчитывая, что таким образом сможет время от времени его навещать. Незачем и говорить, что из этого ничего не вышло. Дядя побывал у него только один раз, и то всего два часа.

В прекрасном колледже, где мальчик теперь находился, учащиеся жили в небольших, стоящих недалеко друг от друга домиках. Между домиками была проложена лыжная трасса. Спорту здесь уделяли столько же внимания, сколько и учению. Хороших игроков в футбол здесь ценили не менее, чем первых учеников по латыни. Зимой каждую неделю устраивали альпинистские походы: подъем на Шиниг-Платте, на Юнг-фрау. Летом в распоряжении молодых людей было четыре теннисных корта.

Во время летних каникул колледж пустовал. Никого, кроме Жана и еще одного мальчика, в нем не было. Но и мальчик этот был не его возраста, ему было лет восемнадцать.

Звали юношу Империали. Это был распущенный человек, и его заперли здесь в наказание за глупости, которые он наделал. В прошлом году он еще блистал в Милане, Турине, Риме. У Империали были тонкие, правильные итальянского типа черты лица. Красавец, баловень женщин, он считал себя вправе транжирить их деньги, принимать от них подарки и относиться к ним с царственным пренебрежением. Прославился он еще и тем, что, одержав победу над всеми своими противниками, выиграл первенство университетов по теннису.

Целебный летний отдых у маристов без права отлучаться — разве только тайком в лесочке встречаться с девушками из близлежащей «академии Сент-Круа», которым он кружил голову,— казался ему невыносимым. Он был здесь лишен даже тенниса. Никого здесь не оставалось из его партнеров, а отец строго-настрого запретил принимать участие в каком-либо соревновании. Для юноши пребывание в колледже стало почти тюрьмой.

В то время как взаперти, под надзором преподавателя Империали зубрил (он должен был в октябре сдавать экзамены, которые, конечно, не выдержал в конце учебного года), Жан в одиночестве бил по своему мячу об стенку.

Однажды в полдень, выходя с занятий, итальянец заметил его. «На худой конец, не поставить ли этого юнца против себя? Все же это лучше, чем ничего,— подумал он.— По крайней мере, можно будет потренировать подачу, раз малый будет тут, чтобы возвращать Мячи».

Несколько минут Империали присматривался к Жану. Никогда еще он с ним не говорил, разве только иногда просил его за столом передать соль или пиво или принести какую-нибудь вещь, которую забыл захватить.

Мальчик неплохо справлялся с мячом. Но в его игре не было размаха, все еще было весьма примитивно. Машинально Империали посоветовал Жану:

— Поставь как следует большой палец! Больше разворачивайся! Ты слишком близко подпускаешь мяч.— Жан покорно послушался. Ему была известна теннисная репутация итальянца.

— Ты уже играл в теннис?

Жан весь зарделся:

— Нет, никогда. Только так, у стенки.

— Ты довольно поворотливый.

Империали исчез. Через минуту он вернулся с коробочкой новехоньких шлезингеровских мячей и с двумя ракетками:

— Пойдем!

На корте, проверив высоту сетки,— на своей стенке в Сэнте Жан на положенной высоте попросту провел черту,— итальянец начал посылать ему мячи.

Они прилетали стремительно, резко, траектория их была такой короткой, что Жан не успевал к ним подбегать. Мячи обманывали его, и он ни до одного не дотронулся.

— Кати мне мячи под сеткой! Ты не сможешь их перебросить.

Империали играл лишь для собственной забавы, пробовал разные удары, направляя мячи по линиям. Удары его были точны, неотразимы. Жан с грустью понимал, что Империали это скоро надоест, он вернется к себе в комнату, унесет свои ракетки, мячи, а он, Жан, снова останется один со своим старым решетом.

Жан старался изо всех сил. Наступила его очередь подавать, и, после того как несколько жалких мячей не перешли сетку, Жан приловчился, начал понемногу привыкать к ритму и рассчитывать расстояние.

Империали принимал мячи, возвращал их. Один раз он даже промазал, так этот мяч был стремителен. Итальянец засмеялся, похвалил. Через несколько дней Жан уже мог оказывать ему сопротивление. Тогда, сначала с большим снисхождением, итальянец взялся за него, но скоро он всерьез заинтересовался Жаном и начал находить его даже одаренным. Каникулы вдруг показались ему менее скучными, приобрели для него какой-то смысл. Вскоре оба уже начали играть по-настоящему — это стало удовольствием и для старшего. Чтобы выучить Жана играть, он проявил немало старания: учил его тактике игры, как выполнять удар, объясняя, что надо принимать в расчет не только ширину корта, но и его длину; рассказал, как обвести противника или укоротить мяч. И все время Империали твердил мальчику, что одной силы мало,— преимущество дает сообразительность. Победу приносят хитрость, уловки, внезапное наитие — то вдохновение, которое, как и все остальное, является плодом учения, ибо теннис — это такое же мастерство, как и строить дом или писать роман.

Когда в сентябре они расстались, Жану, который был на шесть лет моложе итальянца, еще не удавалось выиграть у Империали ни одной игры, но он часто уже проигрывал с минимальным счетом. Молодой человек проникся нежностью к пареньку. Он привязался к нему, учил его всему, чем сам овладел, потому что знал: это не пропадет зря. Каникулы, те самые каникулы, которые должны были явиться для него наказанием, в конечном счете пронеслись очень быстро. В последний день Империали подарил Жану одну из своих ракеток, и они расстались, горячо пожав друг другу руку (учитель — гордый своим учеником, Жан — полный признательности), и поклялись встретиться.

Встретиться им так и не пришлось. Империали — чудом или потому, что попал на влюбленного в спорт преподавателя,— выдержал экзамены. Семья подарила ему «бугатти» [Французская спортивно-гоночная машина.]. Три месяца спустя он на ней разбился. Об этом сообщили газеты, но не у нас, не в нашей стране. Жан на свои письма так никогда и не получил ответа. Он навсегда остался с мыслью, что его юный учитель забыл своего ученика.

После Швейцарии Жан вернулся во Францию и поступил в интернат провинциального колледжа, где суп — жалкая похлебка — мало способствовал наращиванию мышц, помышлять же о спорте было по меньшей мере смешно.

О теннисе не могло быть и речи. Однако на крытом цементированном школьном дворе была стенка. Пришлось копить деньги, чтобы приобрести подержанный теннисный мяч. Он весь размяк оттого, что отслужил два сезона. Но какое это имело значение! В Жана буквально вселился бес. С наступлением лета упорство тринадцатилетнего подростка и знания, приобретенные благодаря Империали, дали ему возможность начать карьеру теннисиста.

Одна парижская газета организовывала теннисный турнир. Любой игрок мог принять в нем участие в одной из трех категорий: ветеранов — свыше сорока лет; юношей — от двенадцати до шестнадцати лет и остальных — категории, включавшей все промежуточные возрасты. Из последней категории, как надеялись устроители, должен выявиться новый талант.

Отборочные соревнования проводились в каждом городе. В Сэнте их собирались провести в июне, как раз перед самыми каникулами. Ах, как Жану хотелось принять в них участие! Но невозможно.

Да, невозможно. Во-первых, у него не было необходимых для участия в соревнованиях денег, небольшой, правда, суммы, но все же суммы, которую надо было приложить к листку заявки, вырезанному из газеты. Во-вторых, потому, что в июне — и, должно быть, все лето — он будет узником за высокой оградой школы. Никогда ему не позволят выйти... в особенности чтобы «играть»!

У него не было денег! А между тем он до того горел желанием «включиться», что после долгих колебаний однажды вечером заполнил листок заявки:

ГРЕНЬЕ Жан Феликс.

Родился... (он сплутовал слегка, прибавил себе один год, чтобы выглядело посолиднее) полных четырнадцать лет. Категория... По юношескому разряду.

Надо все же указать какой-то адрес,— а в колледже все письма проверяли,— и он написал:

«Г-ну Бартуле, с просьбой вручить адресату». Бартуле— это было имя привратника. Он слышал от старшеклассников, что на его адрес они получали свою любовную переписку. Старик отдавал им письма, если они потихоньку подкупали его. Написав адрес, Жан задумался.

Сумма, которую надо приложить, чересчур для него высока, никогда он ее не соберет. Что делать?

Устроителем этих встреч под вывеской газеты был в свое время известный игрок. Быть может, такой человек поймет его? И внезапно Жана осенило. Он решил написать ему.

Это было весьма наивное, но трогательное письмо. Он вложил в него всю свою горячность, высказал всю свою веру в игру, которая была для него не просто игрой, а чем-то большим,— такой она требовала сноровки, сообразительности, силы характера, такой подъем духа она вызывала в нем.

Жан волновался, ибо, если не считать встреч с Империали, никогда еще не проводил он ни одной настоящей встречи, результат которой зависел от всего умения игрока, от его воли к победе. Но, хотя и не испытав этого, он хорошо представлял себе всю сложность игры в теннис, как если бы у него был десятилетний опыт. Ведь он так часто размышлял об этом!

Когда письмо ушло, его одолели сомнения.

Никогда бывший чемпион не ответит. И все же, поколебавшись немного, он отправился повидать дядюшку Бартуле, чтобы предупредить его на тот случай, если, быть может, все же для него прибудет письмо.

Старый плут намекнул на существование какой-то подружки, что заставило Жана покраснеть. О! Знал бы только старик!.. Ответ пришел, но не тем путем, каким он ожидал. Однажды утром директор колледжа вызвал Жана. В руках он держал письмо на бланке министерства народного образования. «Бывший игрок» пользовался в этом министерстве большим весом. В письме, написанном от имени заместителя министра, выражалось не только пожелание, но и уверенность, что г-н Директор окажет всяческое содействие теннисной карьере юного Жана Гренье, у которого, как о том известно в верхах, большие способности к этой игре. Франция хочет создать, в особенности среди юношества, питомник будущих талантов. Возможно, Гренье из числа таковых. Из казенного жаргона и стереотипных фраз явствовало лишь одно: Жан зачислен участником турнира и если в Сэнте он сумеет выйти в финал, то для поездки в Париж ему будет оказано содействие.

В директоре колледжа боролись два чувства: презрение, с которым он относился ко всяким физическим упражнениям, и в то же время боязнь не угодить начальству. Скрепя сердце он согласился с предложением министерства. В ту ночь Жан не спал.

День местных отборочных соревнований наступил очень быстро. Предстояло много игр. И директор не мог допустить, чтобы один из его учащихся в самый разгар переводных экзаменов несколько дней подряд отсутствовал в колледже. Он договорился с организаторами соревнований. Бог мой! Что может быть проще? Устроить сразу встречу юного Гренье с игроком его категории, известным во всей округе силой своей игры. Жан сразу же будет выбит из соревнования — на этом все и кончится.

Так получилось, что вызванный 19 июня в клуб города Сэнте, куда ни разу еще не ступала его нога, Жан первую же игру сыграл с Жильбером Сарнаком.

Сарнак, юноша пятнадцати с половиной лет, был сыном крупного винодела, производившего знаменитый коньяк, который назывался его именем.

Жильбер играл в теннис уже давно. Он хорошо преуспевал в этом, и, так как это льстило его отцу, ему ни в чем не было отказа: для него в самом родительском имении построили корт, устраивали встречи, приглашали тренеров. В прошлом году он два месяца провел в Париже, где ежедневно тренировался на «Рэсинге» [Известный французский спортклуб] у Мартэна Плаа [Знаменитый тренер]. Таков был крепкий, натренированный, уверенный в себе юноша, против которого выступил Гренье.

Когда Жильбер увидел вышедшего на корт Жана, он усмехнулся: с этим тощим, долговязым малым, явно моложе его, несмотря на свой большой рост, с этим нескладным пареньком ему придется бороться? Он даже не в белых брюках или теннисных трусах, а в старых заплатанных штанах и в какой-то болтающейся сверху наподобие чехла блузе; на ногах у него сандалии на веревочной подметке. Счастье еще, что это происходит утром и что появляющиеся в полдень интересные девушки, так преданно присутствующие на всех его встречах, еще не вышли со своими гувернантками из дома!

— У вас есть мячи?

Жан признался, что нет. Тогда Жильбер вынул свои мячи из коробки и с высокомерием кинул их на корт. Он поднял один и небрежно перебросил его ударом слева. Мяч возвратился с такой стремительностью и такой закрученный, что Жильбер услышал лишь, как он просвистел,— мяч упал у самой линии, в левом углу. Жильбер нахмурился. Нет, Гренье просто повезло. Вот теперь парнишка не принимает ни одного мяча. Он отыгрывает их либо за линию, либо в сетку. Ладно, можно начинать. Я с ним быстро разделаюсь!

В самом начале действительно показалось, что игра не затянется. Сын «коньячника» раз за разом выиграл шесть игр первой партии. Растерянный, несобранный Жан даже не сопротивлялся. Нет, он не умел выходить вовремя к сетке, не умел рассчитывать силу удара.

— Шесть — ноль! Партия!

Судья, который залез на свою вышку, продолжал оставаться там лишь для проформы. Он скучным голосом вел счет:

— Подача господина Сарнака... пятнадцать... тридцать... Сорок... Игра господина Сарнака.

Все же в третьей игре второй партии Жан оживился. Внезапно он начал понимать, привыкать, к нему вернулось соображение, как если бы с его глаз спала туманная завеса или он вышел из мрака на свет.

В следующей игре он сравнял счет на сорок, сделал крученую подачу и, угодив мячом в левый угол квадрата, добился «больше». Трижды он терял преимущество и потом снова вел. Со своей вышки судья крикнул: «Молодец, паренек!» Но Сарнак снова добился перевеса. Длинным ударом он закончил игру в свою пользу!

— Три — ноль во второй партии. Впереди господин Сарнак.

Все потеряно! Остается лишь подчиниться неизбежному, возвратиться с поражением в свой ужасный колледж. Подача Сарнака. К чему теперь принимать мячи?

Отчаяние овладело душой Жана. Ничего не выходит! Ничего не выходит! Никогда ничего из него не выйдет! Хоть умри!

Но вот Сарнак совершил двойную ошибку. Он даже сам засмеялся. Его вторая подача — совсем слабая. Он уже не сосредоточен на игре, не собран. Быть может, наступил подходящий момент?

Так оно и было. Жан пропустил еще эту игру, соглашаясь уступить ее. Когда в пятой игре наступила его очередь подавать, он уже был уверен в себе, во всяком случае знал, что хочет выиграть.

Теперь он стал старательным, методичным. В его ушах стоял голос Империали с его неподражаемым акцентом:

«Выходи к сетке!.. Дай косой!.. Сыграй длинно!.. Укороти!..»

Теперь он играл то удлиняя траекторию мячей, то укорачивая, обманывая противника; все удавалось ему, его словно подменили. Теперь хозяином-властелином на корте был он один. Жан навязывал противнику свою игру, свою волю. Судью на вышке охватил трепет азарта:

— Счет во второй партии семь — пять в пользу господина Гренье!

Следующую партию Жан выиграл безо всякого усилия. Все было кончено. Он пожал расслабленную руку оправдывающегося противника: «Не знаю, что со мной случилось... Невероятно!»

Но судья, который со своей вышки наблюдал встречу, знал, что игравший перед ним паренек когда-нибудь будет большим спортсменом.

Таким образом, Жан оказался одним из двух игроков города Сэнте, которые «попали» в Париж. Остановился он у Латуров. Смерть уже приближалась к господину Латуру, да и супруга его не была бодрой, но тут был Гийом, в прошлом году ушедший из колледжа и учившийся теперь в восьмом классе лицея Жансон де Сайи.

Для Жана это была незабываемая неделя. Правда, турнир подростков выглядел бедно по сравнению с блеском, который придали соревнованию молодежи, «подающей надежды». Жан проводил почти целый день на «Рэсинге», дожидаясь часа своей игры, и во все глаза наблюдал встречи других игроков. Среди них были такие, которых привлекли призы, выдаваемые газетой, но были и те, другие, окруженные легендой. Однажды он увидел Буссю. Другой раз заметил Коше. Затем как-то раз он долго-долго наблюдал за одним, уже пожилым игроком, который показался ему воплощением ловкости и изобретательности. Ему сказали, что это Боротра.

Жан благополучно преодолел восьмые и четверти финала, но проиграл в полуфинале. Он был очень разочарован, что не дошел до решающей встречи турнира. И не в том дело, что он не заслуживал этого, нет, но он был еще слишком молод — кутенок с чересчур длинными конечностями, с еще недостаточным опытом. Когда он вернулся в раздевалку и плакал, его нашел здесь тот игрок, который включил его в соревнование в Сэнте и помог ему приехать в Париж. Они долго беседовали, и игрок вернул ему бодрость, так как верил в Жана. Он обещал помнить о юноше и продолжать оказывать ему помощь. Впрочем, долгие месяцы Жан не получал от него никаких вестей. Наступили опять каникулы-тюрьма. Затем пришел октябрь, и все пошло по-прежнему. Он уже примирился с мыслью, что снова начнет сражаться с глухой бетонной стенкой, лишенной рефлексов, от которой нельзя ждать никаких неожиданностей. Но в это время скончался его дядя. Поговаривали о несчастном случае. Никто никогда так и не узнал, было ли это самоубийством. Во всяком случае, родственник этот ничего ему не завещал, не оставил даже чем заплатить за его содержание в колледже.

Жану было почти пятнадцать лет. Пришлось зарабатывать на жизнь. Одного очень отдаленного кузена назначили его опекуном. Это был старик, клерк нотариуса, проживавший в Тулузе. Одно время он подумывал о том, чтобы взять своего подопечного в нотариальную контору мальчиком на побегушках. Но Жан нашел в самом Сэнте работу, обеспечивавшую ему существование,— его приняли в универмаг. Мест в облюбованном им отделе спорта не было,— пришлось идти в жестяно-скобяной отдел.

Там он проработал всю зиму. Жалкая жизнь! Он был лишен воздуха, но все же жизнь эта давала ему свободу,— правда, пока только мечтать. Постепенно, копейка к копейке, он скопил достаточную сумму, чтобы купить ракетку, мячи и заплатить вступительный взнос в городской теннисный клуб. С нетерпением ждал он наступления весны. И вот наконец после пасхи каждое утро еще до открытия магазина он мог приходить на теннисную площадку. Играл он хорошо, и у него никогда не было недостатка в партнерах, а в субботу и в воскресенье игроки оспаривали право встретиться с ним.

В июньском гандикапе он выиграл личное первенство.

В заключительном турнире сезона он оказался сильнее всех.

Вместе с ним в играх участвовало пять или шесть неплохих игроков, среди которых находился и Сарнак, проявивший себя хорошим парным теннисистом. Благодаря деньгам торговца коньяком они организовывали выезды. Так они приняли участие в нескольких турнирах, из которых часть выиграли. Два сезона спустя, в 17 лет, Жан дошел до полуфинала в чемпионате Франции и впервые играл в присутствии большой толпы на площадках «Ролан Гарроса».

Все это потребовало от него больших усилий и внутренней дисциплинированности.

Теннис — это не игра, а атлетический спорт. Недостаточно лишь понимания игры, изобретательности, сноровки — нужна еще и стойкость. Тот, кто не играл пять сетов в ответственной встрече с ее удачами, неудачами, взлетами и падениями, не знает, чем могут быть эти часы, изнуряющие до предела как мышцы, так и нервы. Жан работал упорно, методически.

Вскоре он бросил службу в магазине, лишенном воздуха, где попеременно продавал то кастрюли, то галантерею, то мыло. Его взяли сторожем в клуб. Летом он зарабатывал достаточно, чтобы выдержать зимние месяцы.

В это время он снова встретился с бывшим чемпионом, старым игроком, который как бы видел в Жане свое продолжение. Две зимы подряд он увозил Жана в горы и учил кататься на лыжах. За эти годы Жан окреп, раздался в плечах. Он научился правильно дышать и экономить силы.

И теперь, в двадцать лет, Жан стоял на вершине славы. Это произошло в нынешнем году. В руках его было все, к чему он стремился. Все? Нет, ибо до сих пор в жизни он видел лишь один смысл — теннис, теперь он нашел в ней и другое: он знал, что любит Женевьеву.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

То, что произошло с ним, было необыкновенно и, должно быть, ужасно!

Конечно, как и все юноши, Жан Гренье задумывался о любви. Существует любовь плотская — это один ее вид — и та, другая любовь — влечение чувств. Но когда какая-либо страсть овладевает жизнью,— а теннис был такой страстью для Жана, подобно тому,- как марки — для филателиста, собаки — для ловчего,— как-то не верится, что иное чувство может вытеснить первое. Разве что оба чувства будут сосуществовать, сольются воедино. А разве взаимопонимание, рожденное стремлением к одной и той же цели, не создает уже близость, единство чувств?

Отчасти так оно и произошло. В теннисе среди девушек Женевьеве Перро принадлежало то же место, что и Жану среди юношей.

Но не это явилось причиной, которая привлекла его к ней. Женевьева открыла ему жизнь, существование, о котором он и не подозревал. На него произвело ослепительное впечатление существо, соединявшее в себе, с одной стороны, физические качества — красоту, крепкое, полное жизни тело, лучезарное лицо, с другой — вызывающие восхищение мужество, стойкость.

Когда он впервые увидел ее, она сражалась.

Это произошло во время того чемпионата Франции, ради которого он приехал в столицу. Час, назначенный ему для одной из отборочных игр, еще не наступил. Приготовившись— теперь уже у него были настоящие теннисные трусы и туфли на каучуковой подметке,— с ракетками под мышкой, он бродил между площадками, на которых шла игра.

Две женщины "фехтовали" на шестом, номере. Одна — плотная, атлетически сложенная, изворотливая англичанка лет тридцати восьми— старая опытная теннисистка, участница всех соревнований, которой уже приходилось играть на траве, на закрытых кортах, на цементных и утрамбованных площадках во всех уголках света, с дьявольской изощренностью и уверенностью в себе обрабатывала все мячи. Другая— девушка, скорей даже молодая женщина,— показалась ему воплощением грации. Не подумайте превратно! Не ее стройные ноги, не совершенная, ничем не стесненная под блузкой грудь, не правильные черты лица и удивительные, почти стального цвета глаза, такие, впрочем, моментами нежные, привлекли его. Его поразила в первую очередь легкость и гармоничность всех ее жестов, замечательный стиль движений, класс игры.

В этот момент она была явно утомлена — волосы ее растрепались, ноги подгибались; она согнулась чуть ли не вдвое, чтобы перевести дух перед тем, как подавать,— и производила скорее жалкое впечатление. Пот стекал у нее со лба, и она, вытирая капли пота, проводила руками по щекам, оставляя на них кирпичного цвета борозды! Но когда теннисистка округляла руку, подбрасывала над головой мяч, чтобы сделать подачу, в последнем усилии вдруг выпрямлялась и ей внезапно удавался замечательный удар с лета, точно попадавший на линию, минуя стену, которой была англичанка, она сразу превращалась во вдохновенную богиню,— на один миг, равный сверканию молнии,— парящую над миром.

В этот день девушка не обратила внимания на него. Вся собравшись, пытаясь восстановить покидающие ее силы, она не замечала никого. Иссякнут силы, и теннисистка окажется обезоруженной; ее ждет поражение, бесчестье.

Жан также напряг всю свою волю. Он как бы пытался поддержать ее. Это напоминало настоящую молитву, произносимую про себя. Он страстно хотел, чтобы незнакомка выиграла, ибо она была самим воплощением тенниса.

За нее, вместе с ней, он рассчитывал каждое движение, каждый удар. О! Он чувствовал это со всей очевидностью: что-то передавалось от него к ней — немного его силы, его способностей, которые он старался влить в нее. Тут-то и произошло чудо.

Он не видел больше ничего, что происходило вокруг, не слышал слов нескольких постоянных зрителей, которые, обсуждая игру, многозначительно качали головой и либо, уверенные в результате, уходили, либо критиковали Перро, считая ее уже побежденной, конченой. Он сидел на самой верхней из длинных цементных ступеней, расположенных по сторонам кортов второй категории, и не замечал больше ничего, кроме молодой женщины, внезапно дошедшей до полного истощения сил, которая была теперь лишь посредственным, вызывающим всеобщее пренебрежение игроком. Тогда он напряг всю свою волю.

Он хотел, чтобы она спаслась от поражения, взяла себя в руки, выиграла. Он так страстно хотел этого, что почти как бы стал на ее место. Про себя он давал ей советы, приказания... "Англичанка сейчас сыграет в правый угол. Внимание!.. Не отбивайте в левый угол: ее слабая сторона— удар справа... Не стойте слишком далеко, чтобы принимать ее резаные мячи! Выходите к сетке! Навяжите ей свою игру, свою волю!.. Делайте прямую сильную подачу, не осложняйте, вы одолеете ее быстротой! Быстротой... быстротой..."

Можно было подумать, что она услышала. А между тем молодая женщина ни разу не обернулась в его сторону, не подарила ему ни одного взгляда. Она по-прежнему не выделяла его из толпы зрителей "вторых", "третьих категорий", мужчин и женщин, прошедших из раздевалок, чтобы посмотреть, как разделываются с Перро. Ее недолюбливали, так как она пользовалась слишком большим успехом,— и на площадке, где она превосходила всех своей игрой, и у мужчин (женщины этого не терпят). Мужчины тоже не очень-то жаловали ее, так как она совершенно не отвечала на их заигрывания, разве только старалась оттолкнуть их. Оказаться свидетелем того, как ее положат на обе лопатки,— это незаурядное удовольствие. Слух пронесся по стадиону, что она в затруднительном положении. И со всех сторон теперь спешили зрители, чтобы присутствовать при ее поражении.

— Подача мадемуазель Перро! — объявил судья и добавил: — Счет во второй партии четыре — ноль. Впереди мадемуазель Буди.

Женевьева овладела собой, сделала подряд три неотразимых подачи, повела сорок — ноль, потеряла один мяч и затем выиграла игру. Найдя утерянный было ритм и борясь за каждый мяч, она выиграла и следующую. Казалось, к ней одновременно вернулись и вдохновенная игра и силы. Жан подумал, хотя сам и не верил в это, что она играет "для него". Игра англичанки расстроилась— теперь она делала ошибку за ошибкой. Подавая, она сделала зашаг и получила от судьи замечание. Это еще больше вывело ее из равновесия. Из небольшой кучки зрителей теперь раздавались возгласы:

— Нажимайте, Перро!.. Англичанке — крышка!..

Действительно, Перро подавляла теперь противницу. Она выиграла второй и третий сет, не уступив ни одной игры.

Превосходство оставалось за молодостью; быстрота возобладала над опытом. Против этого ничего нельзя было поделать. На лице молодой женщины не замечалось больше прежнего напряжения, усталости. Она откинула назад волосы; ноги ее уже не дрожали.

Когда Женевьева пожала руку противнице, та уже еле дышала. Уже полчаса назад она поняла, что побеждена, и преклонилась перед Женевьевой.

Зрители бросились к победительнице. Ей жали руку. Жан вместе с другими. Она улыбалась, но ему не больше, чем другим. Он похвалил ее за игру. Она ограничилась тем, что поблагодарила его. Он назвался. По-видимому, она плохо расслышала его имя, так как на следующий день в баре не помнила уже, как его зовут. Что до Жана, то она уже не выходила у него из головы.

В последующие годы они познакомились ближе. Иначе и не могло быть. Ведь должны же были они встречаться на заключительных банкетах после соревнований или в парных играх. Имена обоих чаще всего упоминались в газетах, произносились на площадках, в клубах. Если в первый год он и выбыл из открытого чемпионата Франции, тем не менее его уже оценили как способного игрока. Что касается ее, то после победы над англичанкой она дошла до финала и вынуждена была уступить первенство лишь на "центральном" — американке, которая вот уже три года побеждала всех. Она полюбила играть с ним в соревнованиях в паре, а он — с ней. Все же, должно быть, еще по той же причине. Быть партнером Жана служило гарантией успеха. Что до него,— видеть ее, находиться вблизи нее было для него главным. И он весьма страдал, когда по окончании игры, прощаясь с ним, она садилась в поджидавшую ее машину, за рулем которой сидел чересчур уж завитой молодой человек.

Жан не был красивым. Не принадлежал он и к разряду тех загорелых атлетов в бело-голубых замшевых туфлях, одевающихся у Каретта, у которых карманы полны денег и которые являются обладателями слишком уж красивых машин. Все его богатство заключалось в умении играть лучше других. Он никак не мог понять, что это ценилось только на спортивной площадке. Он сознавал, что неловок и неэлегантен. Знал он также, что у него нет ни "паккарда", чтобы подвезти ее, ни денег, чтобы пригласить пообедать в "Запрещенном плоде" или в "Павильоне Генриха IV". А между тем — и в этом-то и заключалось противоречие — она представляла собой все это трудно достижимое богатство. Жан знал, что у нее состоятельные родители (у хирурга Перро была богатая клиентура — много пациентов южноамериканцев и разных герцогинь). Правда, в Довиле, будучи гостем Андре, Жан останавливался в гостинице "Норманди", в Каннах— в "Карлтоне", в Монте-Карло — в "Отель де Пари"; но когда он возвращался в Сэнт, то ночевал в сарайчике за теннисными площадками на кровати, скорее напоминающей казарменные нары. В Париже он жил у Гийома, в его четырехкомнатной квартире, где в воздухе еще стоял навязчивый запах кошек, которых так любила госпожа Латур, и где кресла гостиной, крытые обюсонами [Ткань типа гобеленов] машинного производства— четыре кресла и диван,— воспроизводили в пяти экземплярах притчу о волке и ягненке на берегу ручья.

Продолжалось такое положение долго. Со временем мало-помалу Женевьева вышла из неблагодарного переходного возраста девушек, а он — из возраста прыщавого подростка.

Внезапно в этом году он занял первое место. Тогда, как и на корте, он попытался выиграть и ту, другую игру. В двадцать лет он достиг того, на что была направлена вся его воля. Память о времени, когда "четверка", иногда превращавшаяся в "пятерку", защищала честь нашего флага, неотступно подстегивала его. Лакост уже больше не играл, разве только в гольф, но Жан не раз встречал Коше — мудрого, методичного, несомненно одухотворенного игрока; встречал Буссю — мастера парной игры, по виду напоминавшего беспечного английского юношу; Боротра, несмотря на возраст и прошедшее с тех пор время, продолжавшего оставаться легендарным "прыгучим".

Они были его богами.

Могло ведь случиться, что у него были бы худшие наставники. Мастерство же этих — бесспорно. Со своей стороны, эти заслуженные мастера как бы видели свое продолжение в Жане и поэтому относились к нему по-дружески, направляли его своими советами. Жан благоговейно прислушивался к их указаниям, беря от них все, что возможно, в то же время не забывая, что единственным источником как нравственных, так и физических качеств является сам человек и что все зависит от него самого.

Он мечтал участвовать в сражениях, где сражалась «четверка».

Но времена были не те — превосходством обладали другие. В одиночку на Кубок Дэвиса не играют. Правда, рядом с собой Жан имел Франкони, Бютеля и Марсана, но последним, как и ему самому, еще было далеко до класса игроков эпохи расцвета.

Франкони, Бютель и Марсан находились в худших условиях, чем Жан,— они работали. Франкони исполнилось уже двадцать восемь лет. Если на бумаге он и числился еще «№ 1» в команде Франции, сам он хорошо сознавал, что вот уже три года, как достиг потолка.

Будучи инженером, он много разъезжал по своим делам и недавно женился. Конечно, он все еще был «классным» игроком, не зря заслужившим известность, но у него уже не было того огонька, который четыре года назад дал ему возможность в Уимблдонском турнире восторжествовать над уверенным в себе, цепким чехом.

Бютель был одаренным игроком, но физически очень слабым. Иногда в игре после долгого обмена мячами или утомительной подачи можно было заметить, как, сам того не сознавая, он подносит руку к сердцу. В парном разряде он был на своем месте, но в чрезвычайно трудном соревновании на Кубок Дэвиса решающее значение имеют четыре одиночные игры. Надо выиграть три из разыгрывающихся пяти встреч!

На Марсана тоже нельзя было рассчитывать, что он победит в одиночной встрече.

Он был хорошим игроком, но ему недоставало стойкости. Его стихией была игра в богатых усадьбах, а не в турнирах. Он играл с подлинным блеском и вызывал аплодисменты у толпы зрителей. Но после взрыва восторженных аплодисментов зрители замечали, что он проиграл. Ему были свойственны проблески гениальности, вызывавшие восторг; затем, как бы не придавая им никакого значения, он уступал целые игры и вдруг снова расходился.

Жан присоединился к этой тройке. Произошло это само собой на чемпионате Франции, из которого после Уимблдона он вышел победителем. Через несколько, дней для встречи в полуфинале Кубка Дэвиса должны были приехать американцы. Надо выиграть встречу! Это единственный шанс для Франции вернуть знаменитый кубок, который ускользнул от нее в прошлом году из-за того, что один из ее игроков «сломался» во встрече с австралийцами. Побить американцев— значило поехать в Сидней, почти с уверенностью вернуть трофей. Но сначала надо их побить!

Капитан команды Брюйон собрал игроков:

— Вот что я думаю,— сказал он им, и присутствовавший Коше поддержал его,— парную нам не выиграть, незачем в погоне за победой в этой встрече утомлять наших людей. Я того мнения, чтобы парную играли Бютель с Марсаном. В конце концов, кто знает? При известной удаче...

Коше весьма любезно кивнул головой, но это не обмануло никого, Брюйон продолжал:

— Франкони и Гренье проведут одиночные встречи... каждый — по две...

Наступило молчание. Оба игрока переглянулись. Перед ними стояла нечеловеческая задача, в особенности когда имеешь перед собой таких игроков, как Рейнольд, Накстер или Круш.

— В такой расстановке заключается для нас единственный шанс выигрыша,— продолжал Брюйон.— Франкони может одолеть Рейнольда (он думал, что Жану это не под силу, так как, чтобы провести встречу на Кубок Дэвиса, рассчитать свои силы, выстоять да еще дважды, нужен опыт таких встреч. Что до Франкони,— он им уже обладал). У Накстера же или Круша — кого бы американцы ни выставили — и тот и другой из вас может выиграть.

— Это тоже будет не легко,— сказал Жан. Он уже встречался с Крушем в одной восьмой финала Уимблдонского турнира и выиграл лишь со счетом 3 : 2.

— Другого выхода нет,— настаивал Брюйон.— Даже если один из вас проиграет одну встречу, другой может выиграть обе свои («Франкони»,— думал он про себя). Нам необходимо выиграть три одиночные встречи, вот и все!

А сегодня шел уже третий день соревнований.

В пятницу Жан побывал под обстрелом. Против него выставили Накстера. Задача оказалась довольно легкой, так как Накстер лишь накануне прибыл из Англии, был утомлен и к тому же перетренирован. Накстер не вынес напряжения.

Затем произошла встреча Франкони с Рейнольдом — та самая, запись которой передавалась по радио и нарушила тишину старой гостиной Латуров. Памятная, исключительная игра, в которой каждый противник, зная, что судьба кубка зависит от него, старался вовсю. В результате пяти изнурительных сетов один из них, последний, дошел до счета 15 : 13,— Франкони, выбившись из сил, не устоял.

Вчера парная игра превратилась для американцев в увеселительную прогулку. Но французы и не предвидели другого исхода. Как обычно, Марсан вызвал восторг толпы своими ужимками и выходками, своими внезапными проявлениями акробатического искусства. И, как обычно, он проиграл.

И теперь, в это необыкновенное воскресенье, через несколько минут, в три часа, Франкони окажется лицом к лицу с Накстером. Но это не страшно. Он выиграет. Уже семь раз он побеждал его. Встреча эта не протянется больше четырех сетов,— вряд ли придется играть пятый сет, чтобы выявить победителя. Все ясно заранее, «дело в шляпе», как говорили на стадионе. Счет игр в партиях не превзойдет шести к двум, самое большее— к трем. Ну а затем?

Затем! Самое большее через полтора часа Жан выйдет на площадку. (У него еще много времени! Почему же он так нервничает при мысли о том, что Рафаэль еще не заехал за ним и что Гийом все не возвращается с такси?)

Да, он появится на «центральном». И с ним вместе, чтобы разыграть стороны (ах, как ему хотелось бы подавать первому! Как он мечтает об этом, потому что противник обладает сильной подачей, которую трудно принять, в особенности когда еще не разошелся), выйдет Рейнольд. И Рейнольда надо побить. Рейнольд не должен выиграть, так как от этой партии зависит судьба кубка, а также и его, Жана Гренье, судьба!

Его судьба... вся его жизнь. Проиграть — это одновременно все проиграть.

Перед его взором встало видение играющей Женевьевы, а затем пронеслось все, что произошло.

Это произошло несколько недель назад, во время чемпионата Франции. В течение года они часто встречались во время спортивных поездок, турниров в Монте-Карло, Женеве, Брюсселе, летом тоже — в ла-Боле, в Динаре, но по-настоящему он жил близко к ней только во время розыгрыша первенства, так как она была его партнершей по смешанному парному разряду.

Утренние тренировки, когда лишь несколько легкоатлетов длинными бросками огибают беговую дорожку стадиона. Соревнования, где сражаешься плечом к плечу и вместе смеешься, глядя на норвежцев, изнемогающих от жары, или на столь ловких, но всегда так замысловато играющих японцев, или на индусов, которые, казалось, каким-то волшебством заставляют повиноваться мяч.

В этом году в смешанном парном они выиграли первенство. Они составляли, как об этом говорили журналисты, «идеальную теннисную пару». В продолжение двух недель их имена были неразрывно связаны. Повсюду они были вместе: на первых страницах газет и журналов, на фотографиях разных агентств, на обедах, устраиваемых в теннисных клубах, на приемах в федерации. Жан привык с ней не разлучаться или так, ненадолго... В одиночном разряде им приходилось, конечно, играть каждому отдельно. Из этого испытания он вышел победителем, тогда как она опять проиграла американке, которая вот уже несколько лет преграждала ей путь к званию чемпионки Франции. В тот день он был с ней, пытался утешить ее в горьком разочаровании. Он взял ее за руку,— она не выдернула у него руки. Женщина в слезах всегда ищет поддержки, но долго это не продолжается. Что он вообразил? Она даже не пообедала с ним — разве не пообещала она накануне сопровождать Рафаэля?

Нельзя было вызывать неудовольствие Рафаэля! Для игроков сборной он был всем: и администратором, и распределителем благ. В самом деле, это он, конечно с согласия комитета, решал все вопросы; это в его руках находился ключ к соревнованию; это он во время выездов команды в другие города снимал комнаты в гостиницах, выбирая лучшие, с ванными, для своих любимцев; это он устраивал им приглашения от разных именитых лиц: президентов, герцогов, королей — приглашения игрокам, заслужившим его предпочтение, в особенности женщинам, к которым он был неравнодушен; это он осведомлял журналистов, выделяя предпочтительно того или иного игрока, забывая упоминать имя того из них, кто не обхаживал его.

Рафаэлю было тридцать четыре года. Это был уверенный в себе человек. Он прекрасно разбирался в игре— сам когда-то состоял в сборной. Но он порвал связку на руке. Это оставило у него неизлечимую «теннисную травму». Не будучи игроком исключительного класса, воспользовавшись этим обстоятельством, он, не дотрагиваясь больше до ракетки, все же сумел сохранить репутацию выдающегося игрока. «В мое время...»— говорил он. И этого было достаточно. Высокого роста, немного полный, так как не занимался больше спортом, это был мужчина, которого между собой теннисистки называли «номер первый», ибо следует отметить, что он был очарователен, обворожителен и умел, когда хотел нравиться, делать для этого все необходимое,— замечательно врать.

На следующий день после поражения Женевьевы Жан узнал, что Рафаэль и она пообедали, вместе в одном ресторане на Елисейских полях, а затем до самого утра провели время в ночных кабаре «Флоранс» и «Монсеньер».

Выступая в паре с Женевьевой, Жану пришлось в этот день биться за двоих, так как его партнерша лишь незначительно помогала ему. Они чуть было не потерпели поражение в нетрудной встрече, что выбило бы их из соревнования. Возвращаясь в раздевалку, он шел рядом с ней, и насупившись, молчал. Взбешенная сознанием своей вины, она внезапно убежала от него и больше не появилась. Между тем в состоянии душевного равновесия они постоянно думали друг о друге. Для него, он знал, ничто никогда не сравняется с удивительным согласием, существовавшим между ними, когда они играли в паре. Они представляли тогда собой одно существо, один ум, одно сердце. Женевьева не могла этого не чувствовать. Она хорошо знала, что такое согласие — единственное в своем роде и что никогда ни с кем другим оно не будет возможно. Но игра — не жизнь. Во всяком случае, для нее — такой женственной, столь увлеченной поклонением мужчин, ожиданием любви — в этом не заключалась вся жизнь. Но он скоро понял, что любит ее.

Жан оказался по отношению к Женевьеве в ложном положении. Хотя он и добился славы, хотя столбцы всех газет и пестрели его именем, но в обыденной жизни он— лишь молодой человек без положения и обеспеченной будущности. Он прекрасно сознавал это, ибо знал, что чемпионом долго не бывают. Зарабатывать деньги, конечно, он может. Он уже привлек к себе внимание. Франкфурт, антрепренер профессионалов, тот самый, который несколько лет назад завербовал американских чемпионов и чеха — победителя Уимблдонского турнира, закидывал уже удочку: «Назовите цену, Гренье!»

Предприимчивому немцу необходимо было обновить состав своей группы, так как входившие в нее игроки уже всем примелькались. Необходимо было новое, громкое имя, чтобы делать сборы. Жану, пожелай он только этого, представлялась возможность заработать много денег.

Но он отказался. Не в этом он видел смысл своего существования. И Женевьева, если допустить, что она согласилась бы выйти за него, то все же не для того, чтобы он стал продажным спортсменом и дельцом. Только его незапятнанное имя было единственным, что могло привлечь ее к нему, сохранить ее любовь.

Обеспечить себя материально — означало для Жана потерять любимую девушку. Впрочем, ему было совершенно ясно, что, согласись он на предложение Франкфурта, никогда уже ему не быть в ладу с самим собой. Сделавшись профессионалом, зарабатывая на жизнь спортом, променяв его на материальные блага, он превратится в одну из особей стада, которое бродит по всему свету с расчетом, чтобы пребывание в каждой стране совпадало с летней порой.

Знает он этих игроков, променявших спорт на деньги! По истечении трех лет, изнуренные непрестанной жарой, они становятся подобными своей собственной тени. И не только потому, что продались, но и потому, что не выдерживают постоянной жары, от которой тают мысли, воля и в то же время теряется всякий смысл существования. Но ведь Женевьева была богата! В своей наивности Жан мечтал о любви, опрокидывающей все препятствия. Конечно, он отдавал себе отчет в общественном положении хирурга Перро. Ну и что ж! Если Женевьева любит его, неужели она не согласится разделить с ним судьбу, какой бы она ни была? Он подходил к жизни с такой же чистотой помыслов, с такой же верой, с такой же щедростью, как и к игре, когда с ракеткой в руке на корте безвозмездно расходовал лучшую часть самого себя. Дитя, он не ведал, что, даже когда любят, не отказываются от богатства и удобств. Привыкшая к достатку, к обслуживанию, к легко достающимся деньгам, Женевьева не поняла бы его, он не может дать ей всего того, к чему она привыкла и что казалось ей вполне естественным. Это была избалованная девушка. Она еще не знала подлинной цены вещей.

Любила ли она его? Этого она не знала. Бывали минуты, когда она думала, что это так. На корте она не представляла себе жизни без него. Надо сказать, что в такие моменты он был одухотворен, как бы превосходил самого себя. Она восхищалась им, чувствовала, что они дополняют друг друга. Даже когда она наблюдала, как он проводит какую-нибудь одиночную игру, она не могла представить себя рядом с другим человеком. Затем, когда он снова выходил в пиджаке и она, затянутая в плотно облегающий дождевик, позволяла ему провожать себя до Порт д'Отей, он становился молчаливым, не находил слов или выражался иногда так неловко, что обижал ее. Он так крепко держал ее под руку, что ей было больно. Затем, смутившись и весь залившись краской, он удалялся.

В то время как мимо нее на своих машинах проезжали Франкони, Марсан или делавший вид, что не замечает их, Рафаэль, ее как бы охватывали стыд и бешенство, которые от досады на себя вызывали у нее краску на щеках.

Когда, возвратясь к себе, она думала о нем, ее мысли становились более трезвыми и она яснее отдавала себе отчет в том, чего он действительно стоит. Жан любит ее — и глубоко, но принесет ли им эта любовь, на пути которой стояло столько препятствий, счастье?

Женевьева была молода и никогда еще не испытывала сильного влечения. Она не знала, что, быть может, настанет день — правда, в этом не было никакой уверенности, бывают женщины, которые, что бы они ни говорили, никогда не испытывают сильного чувства,— когда она ощутит в себе достаточно сил, чтобы по одному знаку, можно сказать по приказу, пойдет на все, готова будет пожертвовать всем. Нет, об этом она и не думала. В ее поколении перестали так отдаваться страсти и предаваться подобному романтизму; столько других вещей пришло на смену! Сегодня — и это гораздо разумнее — хотят счастья, точно оно когда-либо существовало...

Женевьева всей душой стремилась к счастью. Это было единственной ее целью. Если бы она была уверена, что найдет его с Жаном, то постучала бы в дверь кабинета отца и сказала ему о своем решении. Но такого побуждения у нее не было. Она только хотела вместе с Жаном играть на корте, встречаться с Рафаэлем, который был так молод душой и так хорошо танцевал, что ему — столь очаровательному и забавному — удавалось чудо: ночь напролет занимать ее в каком-нибудь кабаре.

С Рафаэлем, как и с Жаном, она всегда чувствовала угрызения совести. Даже прижимаясь к красивому парню в танце под звуки оркестра, Женевьева испытывала неудовлетворенность собой при мысли о завтрашней игре и об упреке, который прочтет в глазах Жана.

Возле молчаливого Гренье она говорила себе, что, хотя он и страстно любит ее, никогда она не сможет жить его жизнью. Это не существование. В свои годы она имеет еще право повеселиться — ведь можно относиться к вещам одновременно серьезно и весело. В глубине души она не хотела принимать решения. Но вот и Жан и Рафаэль принуждали ее к ответу. И тот и другой накануне игры на Кубок, во время которой Жану предстояло вынести на своих плечах такой тяжелый груз, вызвали ее на разговор.

Начал Рафаэль. Произошло это в тот вечер, который они провели вместе. Заговорил он с ней со своей обычной непринужденностью. Но Женевьева понимала, что это не были слова, брошенные на ветер. Не впервые проводили они время вместе. Но в этот раз инстинктом или разумом он почувствовал, что настал подходящий момент.

Она нравилась ему. Ее приданое и общественное положение отца также производили впечатление на Рафаэля. Ни одна из многих девушек, за которыми он до сих пор ухаживал, не вызывала у него желания связать с ней свою судьбу. Ему скоро должно было исполниться тридцать пять лет, и он чувствовал, что следовало бы положить конец холостяцкой жизни. По совести говоря, расчет лишь в малой степени влиял на его увлечение Женевьевой. По всей вероятности, он женился бы на ней и в том случае, если бы у нее не было ни единого гроша. Но у нее было состояние, семья с видным общественным положением. Почему бы это мешало ему полюбить ее? Рафаэль и в самом деле любил Женевьеву. Он пришел к этой мысли совершенно трезво. Да и помимо всего ему льстило, что она отклонила притязания всех других: Бютеля, Марсана и даже Франкони (до его брака). Таким образом, для него бы это было успехом вдвойне. И теперь Рафаэль носился с этой мыслью, так как Женевье-ве, казалось, тоже нравится его общество.

Частые посещения спортивных площадок придали молодой девушке непринужденность в обращении с мужчинами, и она никогда не отказывалась встречаться с Рафаэлем, сопровождать его. Он обворожил ее. В этом нет сомнения. Надо кончать. Он должен был решить: сделать из нее свою любовницу или просить ее руки. Рафаэль решился на последнее. Конечно, в тот вечер он, как водится, поцеловал ее. Разве не был он первым человеком, первым мужчиной, который поцеловал ее в губы? Но тайный инстинкт подсказывал ему что она не из тех девушек, которых легко завоевать. И не в том дело, что Женевьева не способна была отдаться, если бы ею овладело очень сильное чувство. Но хорошо знавший женщин Рафаэль понимал, что у Женевьевы не было такого чувства к нему, хотя он и нравился ей. Наверное, даже ее мысли были заняты им, в чем Рафаэль не сомневался. Он знал также, какое дружеское чувство, несмотря на частые стычки, она испытывала по отношению к Жану Гренье. Но этот скромный, неловкий парень не мог быть опасным соперником. Нельзя равнять его с Рафаэлем, который обладал тем преимуществом, что знал цену своему обаянию. Ведь Рафаэль по возрасту был уже мужчиной, тогда как Жан оставался еще мальчишкой.

Музыка и шампанское развязали ему язык. Произошло это совершенно естественно, во время беседы. Постепенно от острословия он перешел на испытанный задушевный тон.

— Вы, должно быть, знаете, Женевьева, что комитет наметил вас для поездки в Австралию?

Она знала об этом, но еще сомневалась.

— Вы думаете, что поездка состоится, если наши мужчины проиграют полуфинал Кубка?

— Никакой связи. Контракты подписаны. Вас ждут там. Вас и мадам Фране. Нас просили послать еще третью. Так или иначе, если вы согласитесь, то поедете.

Она зарделась от радости:

— Конечно! Тем более что я — номер первый!

— И что я сопровождаю вас,— сказал он, вызывая ее на ответ. Ей это не приходило в голову. Она сказала:

— Можете представить, как я счастлива! Благодаря вам меня будут лелеять. А я и не знала, что руководить командой будете вы!

— Я пошел на это... — сказал он, понизив голос,— ради вас.

Они танцевали. Она немного отстранилась от него, потом решила превратить все в шутку и засмеялась:

— Я вас не боюсь!

Он посмотрел на нее взглядом, который, по его желанию, мог становиться таким честным. Впрочем, может быть, Рафаэль и был искренен:

— Вам нечего меня опасаться. Вы хорошо знаете, чем являетесь для меня! Только...

— Только? — кокетливо спросила она.

— Только не требуйте от меня того, что свыше моих сил!

— Послушайте, ведь вы все же не влюблены в меня?

Он потряс головой:

— Нет конечно. Я просто люблю вас!

Оба умолкли до самого конца танца. Вернувшись к столику, они сидели молча, пока музыка не заиграла снова. Тогда — то ли расчет, то ли случайность, это было танго — он продолжал:

— Женевьева, незачем больше хитрить! Ничего не поделаешь. Вам известно, что обо мне говорят? Так вот, ничего такого никогда не было. Ничего, что вы можете мне дать. Мне кажется, мы могли бы соединить наши жизни, понимать друг друга. Я хорошо зарабатываю и могу вам создать в известном смысле хорошую жизнь. Я смогу быть всегда с вами. А главное — не мешать тому, что, я знаю, является для вас призванием и чему мог бы помешать другой мужчина...

Оба одновременно подумали о Жане Гренье. Рафаэль сказал:

— Сам я больше не играю из-за моего ранения (никто в точности не знал происхождение этой травмы: Рафаэль как бы умышленно никогда не уточнял).

— Вы это серьезно?

— Очень серьезно! Я здраво все обдумал. Я вам не буду говорить кудреватых слов— это уже не в моде. Я женюсь на вас, если вы ответите мне: «Да».

— It is all so sudden [Все это так внезапно...],— сказала Женевьева, подражая одной английской теннисистке, про которую говорили, что она так отвечала всем мужчинам, когда они целовали ее, хотя сама бросалась им на шею.

— Что же вы ответите?

Она молча поднялась и потянула его танцевать.

Они покружились немного, затем он наклонился к ней, и губы их слились в поцелуе.

Куда все это приведет ее? К браку. Конечно, если она этого захочет. Возможно, брак с Рафаэлем и не будет плохим. Да, он ей нравится, и затем — это настоящий мужчина. Он старше ее, знает, что хочет, и уже пожил. Он поможет ей, направит ее. Она сможет ему довериться, опереться на него. В нем было много того, что нравилось ей и на мгновение немного опьяняло. Она перестала думать о Жане, о своем неловком и грустном друге. Уф! Легче на душе стало! Теперь ей не надо больше задумываться над решением. И, собственно, зачем решать? Жан ведь не говорил с ней. Но в глубине души она хорошо знала, что он любит ее, и по-настоящему!

Этой ночью ни Рафаэль, ни она не упомянули о Жане. Только в машине, когда он провожал ее, она сказала ему: «Ну и свежей же я буду сегодня после обеда во время парной игры с Гренье!.. Сейчас около пяти утра!..» Рафаэль ответил:

— Все равно вы выиграете! Хотел бы я иметь возможность сказать то же самое о наших игроках в полуфинале Кубка Дэвиса!

— Вы думаете, у нас нет никаких шансов?

— Мы проиграем в парном, и Рейнольд выиграет обе свои одиночные...

— Даже у Франкони?

— У Франкони и у Гренье,— сухо ответил он.— Ни тот, ни другой не доросли до него! Не играть нашим теннисистам финал в Австралии!

— В таком случае мы отправимся туда сами? — заметила она.

— Да. Вы и я.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Когда девушку в возрасте Женевьевы не захватило еще сильное чувство, она остается в нерешительности, если должна сделать выбор. Она даже не сознает, что может ответить каждому "нет" и выждать. Лишь значительно позже приходит ясность суждений, в большинстве случаев слишком поздно.

Впрочем, у Женевьевы был трезвый ум и она не имела обыкновения лгать себе. Рафаэль хочет сделать ее своей женой, а он ей далеко не безразличен. Как поступить? Хотя Жан, со своей суровостью и непримиримостью, и привлекал ее больше (но он с ней не объяснился!), все же она оставалась с ним немного скованной. Придя к мысли, что Жана и ее разделяют непреодолимые препятствия, она и в самом деле начала опасаться его и считать свое поведение вполне оправданным. Было время, когда она думала, что ее опасения напрасны: Жан никогда не заговорит с ней. Это вызвало у нее некоторое разочарование. Только тогда она осознала, насколько он ей небезразличен.

Между тем окончательно выяснилось, что лучшие теннисистки поедут в Австралию (уже два года разыгрывался интернациональный женский Кубок — встречи проводились в трех сетах). Если французские теннисисты в полуфинале Кубка Дэвиса в Париже побьют американцев, то и они поедут в Австралию. (Финал Кубка Дэвиса разыгрывается в стране — обладательнице трофея.) Если Жан победит, он будет ее сопровождать. Если потерпит поражение, она окажется одна с Рафаэлем, и последний сделает все возможное, чтобы завоевать ее. Он поведет осаду так бурно, что, она это знает, добьется положительного решения. По словам Рафаэля, у наших мужчин нет никакого шанса выиграть полуфинал. Что касается Женевьевы, то она знала Жана, его веру и упорство. Она знала, что он сделает все на свете, чтобы победить, тем более что участвовать в финале Кубка — мечта его жизни. (Женевьева не думала тогда, что у него будет для этого еще более веская причина и что этой причиной будет она сама.)

Когда в этот день после обеда Женевьева снова видела Жана на «Ролан Гарросс», она была зла на себя. Во-первых, она чувствовала что не в форме, так как мало спала. В дансинге она выпила шампанского, которое, как всегда, на следующий день приводило ее в нервное состояние, лишало равновесия. Во-вторых, она размышляла о поцелуе Рафаэля. Неприятно ей это не было, но, по правде говоря, она и не испытывала большого удовольствия, большего волнения, чем в одном или двух предыдущих случаях, во время безобидных ухаживаний. Не ведая физической близости, она не пробудилась еще к чувственной жизни. Конечно, целоваться с Рафаэлем приятно, но, должно быть, не больше, чем с любым здоровым мужчиной. Но все же Рафаэль, если это случится, будет приятным мужем. А Жан?

Ей было немного стыдно перед Жаном после того, что произошло. Правда, у нее не было по отношению к нему никаких обязательств, она ничего не обещала ему. И все же ей казалось, что она отдала другому нечто, принадлежавшее ему.

Обо всем этом она думала во время их совместной игры, видя, как он из кожи вон лезет, чтобы играть за двоих. Когда они с трудом выиграли, она почувствовала его молчаливый упрек. Вот почему, раздосадованная, она бросила его и убежала! Но не подошла она и к Рафаэлю, который напрасно в машине поджидал ее. Женевьева вышла через запасной вход, позвала такси и поехала домой.

Прошли дни, но ничего не уладилось. Вместе с Жаном они дошли до финала и во время разыгранных встреч, быть может, испытали самые сильные ощущения, которые им довелось пережить вместе. Победу надо было вырвать, а для этого нужно было то единение, которого им удавалось добиться в паре,— стать одним разумом, одной силой, одной душой.

Когда после победы они стояли у сетки на «центральном» и фотографы снимали их, непроизвольно он привлек ее к себе.

На протяжении этих дней она не видела Рафаэля или видела его очень мало. Он слишком хорошо знал, чем в это время заняты ее мысли, и обладал достаточной расчетливостью, чтобы не быть навязчивым. Он знал: не позже, чем через неделю, занятый тренировкой, а затем тремя днями игры на Кубок, Жан исчезнет из жизни Женевьевы, и тогда он сможет полностью завладеть ее временем. Затем они отправятся в поездку, в поездку без Жана. Он знал это, хотел этого.

Полуфинал Кубка разыгрывался в конце этой недели. Встречи начинались в пятницу двумя одиночными. В субботу состоится парная, в воскресенье — две одиночные. Как всегда, к этим встречам, обещавшим стать памятными, добавили несколько второстепенных матчей. Один торговец портвейном пожертвовал трофей. Трофей этот окрестили «Кубок Санджерса». Получить его должна была наилучшая в настоящий момент теннисистка. Для Женевьевы представлялся случай еще раз помериться силами со стоявшей всегда на ее пути американкой. В эту неделю без большого труда обе теннисистки, как и предполагалось, дошли до полуфинала. Рафаэль каждый вечер с машиной поджидал Женевьеву. Жан после обеда не появлялся на стадионе. Он отлеживался, отдыхал, чтобы вложить в предстоящую встречу всю свою выдержку, всю свою нервную энергию.

Вынужденный отдых дал ему возможность поразмыслить.

Перед ним, как и перед Женевьевой, возник тот же вопрос. Жан не был слеп. Да и на стадионе поговаривали:

— Значит, Рафаэль и Перро — дело решенное?

— Ты думаешь, она выйдет за него?

— Он сам сказал об этом Франкони.

— Должно быть, хвастает!

— Ты забываешь, что впереди — Австралия!

Да, впереди Австралия. И Жан знал это; знал также, что единственный шанс сопровождать Женевьеву — выиграть Кубок. Но его мучили сомнения насчет результата: он не один, Кубок завоевывает команда. Конечно, он будет биться изо всех сил. Но не все зависит от него одного. Зато от него, убеждался он постепенно, зависит поговорить с Женевьевой, не дать ей уехать одной, не сказав, что любит ее, если он не сможет сопровождать ее.

Он трезво взвешивал, что представляет собой, что может ей дать, обещать. Надеялся он и на силу ее чувства к нему. Моментами в мыслях он переживал сцену, которая разыграется.

Он слышал ее ответ: «Я давно люблю вас и готова разделить с вами жизнь, какой бы она ни была. Я верю в вас, верю не только в то, что вы станете величайшим чемпионом мира, но и в то, что сумеете затем устроить нашу жизнь, работать, обеспечить... Когда вы будете тем, чем должны стать, разве все не будет для вас легко?.. Вы будете везде желанны...»

Слова эти выражали доверие, какое ему хотелось услышать. Но он обладал достаточно трезвой головой, чтобы вообразить и противоположный ответ. Тогда он сурово вопрошал себя, что будет с ним, и тут же сам себе отвечал. Он хорошо знал: если Женевьева оттолкнет его, он потеряет с ней все, что составляет сейчас больше, чем теннис. О, насколько больше!— смысл всего его существования. Если его оттолкнут, он останется без сил, без воли, будет навсегда осужден на лишенную интереса, пустую жизнь. Всем его мечтам придет конец.

С приближением страшных дней ему все трудней становилось переносить эту неуверенность! Он решил поговорить с Женевьевой.

В это утро он играл не больше трех четвертей часа. Сначала немного с тренером, затем сыграл быстро сет с одним превосходным игроком второго плана, не творившим чудес, но игравшим очень уверенно. Он поработал над ударом слева с полулета у сетки, ударом, который с некоторых пор удавался ему значительно хуже, затем вернулся к Гийому и оказался наедине с самим собой (как обычно, друг его был в больнице). Все так же в одиночестве и без всякого аппетита он перекусил.

И вот перед ним нескончаемый день. Разумнее всего растянуться и, отлеживаясь, ждать Лонласа, который в семь часов придет сделать ему массаж.

Но что делает Женевьева? Он пытается представить себе, чем она занята. Нужно, он убеждается в этом, сегодня же поговорить с ней. О, да! Откладывать больше нельзя. Завтра он проводит свою первую одиночную. На ковре возле дивана, на котором он лежит,— оброненная газета, и в ней большим шрифтом красуется сообщение о завтрашних играх. В восторженном тоне журналисты предсказывают победу Франкони и Гренье. Но Жан не обманывает себя относительно предстоящих трудностей. Надо поговорить с ней! Поговорить, пока жребий еще не брошен. Потом он уже не сможет. Потом все решит орел или решка, судьба вынесет свой приговор: поедет ли он с Женевьевой (а ее так или иначе будет сопровождать Рафаэль) или... или он будет обречен остаться во Франции.

Скоро пять. Столько времени уже прошло! Как долго Женевьева будет расправляться с мадам Ларсен? Нет смысла выходить из дому до шести, иначе придется ждать такси. Он не богат. Жан продолжает лежать еще некоторое время. Лучше повременить, чтобы старинные

Басы с колонками в стиле Людовика XV пробили шесть. Тогда он вскакивает и, тщательно захлопнув дверь, как его приучили к этому еще старики Латуры, выходит на улицу. Он идет пешком до площади, садится в красное такси и велит:

— На стадион «Ролан Гаррос»! К главному входу. Вы сможете подождать?

— Конечно! Сегодня не такой наплыв.

Как обычно, Отей безлюден. Вот и деревня Булонского леса, широкая подъезная дорога проходит мимо городских оранжерей. Он хорошо знает эту дорогу. Она была в некотором роде дорогой, приведшей его к триумфу. А сегодня? А завтра?

Сторож стадиона здоровается с ним. Жана Гренье знают здесь. Зрителей немного. Это не день большого наплыва публики: игроки, завсегдатаи, редкие журналисты — всегда одни и те же — фанатики тенниса. Морис Годде беседует с Мишелем Дюраном. Он кивает Жану. Последний уже заметил на доске, где вывешиваются результаты, что Женевьева выиграла у мадам Фране. Когда он приближается к площадке, где играет Женевьева, на лице его все же можно заметить некоторое беспокойство. Годде кричит ему:

— Она взяла уже первый сет!

Снаружи шофер такси разложил на коленях свой потертый бумажник. Он пересчитывает и укладывает в него засаленные бумажки.

Женевьева играет. Но как только он появился, она бросает взгляд в его сторону. Он не слышит, как возле него кто-то произносит: «Это Гренье!.. Ты видишь — это Жан Гренье!» Он восхищается Женевьевой. Радостное чувство охватывает его от сознания, что она заметила его, и это кажется ему хорошим предзнаменованием.

Теннисистка, с которой она встречается, делает все, что может. Она неплохо играет, но ничего не может поделать против столь уверенного противника. Удар справа Женевьевы точен, она сильно бьет сейчас по линии. Ее игра превосходит обычную женскую игру и напоминает классическую игру преждевременно умершей Сюзанны, Сюзанны Лэнглен — великой, единственной, известной всему миру как Сюзанна.

Женевьева хочет покончить с противником. Она нажимает и ускоряет темп. Жан думает, быть может, чтобы поскорей встретиться с ним. Он уже не сожалеет, что пренебрег указаниями Рафаэля. Он сам хорошо знает свои силы и что должен или не должен делать. Да и не для того ли, чтобы удалить его от Женевьевы, велел ему Рафаэль не появляться после обеда на стадионе? Где он сам, Рафаэль? Если он заметит Жана, не избежать драмы! Ну что ж! Жан скажет ему, что приехал на такси и что такси ждет его.

«Пять— два»,— объявляет судья, и, конечно, пять в пользу Женевьевы. Жан радуется, что не задержался дома дольше,— встреча проходит так быстро. Скоро, в шесть тридцать, все будет кончено. Теперь, он знает, Женевьева играет для него. Это блестящая демонстрация тенниса. Удалось бы "завтра навязать так свою игру американцу!

Женевьева выигрывает последнюю игру. Рукопожатия. Теперь она направляется к Жану. На лбу ее не выступило даже и капли пота. Она выглядит такой радостной, и ему хочется верить, что это вызвано его приходом.

— Жду вас у выхода из раздевалки,— говорит он,— я задержал такси.

Женевьева и не вспоминает о Рафаэле, не говорит, что условилась встретиться с ним. Она исчезает и скоро возвращается одетая в серый костюм, который так идет ей.

— Поехали!

И сразу же он оправдывается:

— Не мог больше выдержать у себя взаперти! Захотел немного подышать воздухом... побыть с вами... Я вас не видел все эти дни!..

Они выходят из ворот. Шофер закрывает свой старый бумажник. Он озабочен: не сошелся счет. В этом неприятная сторона его ремесла.

Женевьева садится первой в такси. Она спрашивает:

— Куда вы хотите меня повезти?

Он опускает голову:

— Куда-нибудь, где я мог бы побыть с вами наедине.

Он затрудняется в выборе места и ждет, чтобы за него решила она. Непроизвольно она думает о барах, где иногда бывает с Рафаэлем. По правде говоря, она никогда не выходит с кем-нибудь другим и не знает других мест.

— В «Шеверни»! Проспект Раймонда Пуанкаре.

Произнося это, она наклонилась к открытому стеклу. Шофер услышал.

— Хорошо, мадам! — отвечает он.

В машине Жан сидит молча. Чего он ждет? Путь до бара недолог — он не хочет, чтобы остановка машины и расплата с шофером прервала начатый разговор.

Народу в «Шеверни» немного. Час аперитива еще не наступил. Они располагаются в глубине зала, отделанном в стиле Ренессанс, возле высокого камина, которым уже давно не пользуются. Хотя в зале лишь они одни, зажигают свет. Он хотел бы заказать какой-нибудь крепкий напиток, но вынужден думать о своей форме, о своей завтрашней ответственности. Все же он берет немного джина с сельтерской и лимонной корочкой. Он не знает, как подойти к тому, что больше всего заботит его. Он хотел бы поговорить с ней о ней... и говорит о себе:

— Я волнуюсь за завтрашний день.

Конечно, он этим озабочен, но он сердит на себя за свои слова — она может подумать, что это главное. Впрочем, это область, знакомая им обоим,— такое предисловие сближает. Она отвечает обычными в таких случаях словами ободрения:

— Все будет хорошо!.. Накстера или Круша вы, несомненно, победите!

— А Рейнольда?— спрашивает он.

— Вы можете выиграть и у него. Впрочем, если Франкони победит его...

Она тут же чувствует, что совершила промах. Она должна была бы выразить уверенность, что он раздавит первый номер противников. Неловко Женевьева пытается исправить свою оплошность. Но он запальчиво прерывает ее:

— Я побью его!.. И побью того, другого, кто бы это ни был, Круш или Накстер, потому что нужно выиграть Кубок!.. Потому что нужно...

Она хорошо знает, что он хочет и не может сказать. Она произносит:

— Я уверена: вы поедете с нами в Австралию.

Один, очень недолгий момент он отдается во власть видениям, как будто это уже произошло. Он видит себя на пароходе, выходящем во вторник из марсельской гавани... Он вместе с Женевьевой прогуливается на палубе. Всегда с ней... Расстаются они лишь поздно вечером... О Рафаэле нет больше и речи.

Как же! Избавишься от него так легко! Вот он как раз появляется. «Шеверни» — одна из его «обителей», и он приходит сюда почти ежевечерне. Возможно, он даже заметил, как у «Ролан !арроса» они сели в такси, и последовал за ними. Во всяком случае, он притворяется удивленным. На весь зал он бросает: «Хелло!», стараясь придать себе английский прононс.

Он подходит к ним и делает вид, что хмурится:

— Ну, Гренье! Что вы здесь делаете? Вам следовало отдыхать! Скоро семь, а Лонлас сказал мне, что направляется прямиком к вам. Вы заставите его ждать!

Он подымает стакан Жана, подносит к носу:

— Да вы еще пьете спиртное!

— Три капли джина в большом количестве воды,— заступается за него Женевьева.

— Ну-ну, мой друг, быстренько отправляйтесь отдыхать!.. И хорошо расслабьтесь!.. Постарайтесь хорошенько выспаться. И в особенности — без снотворного!

Он думает, должно быть, что Жан так вот и послушается, встанет и оставит его наедине с Женевьевой. Он ошибается. С упорством застенчивых людей Жан не двигается с места и отмалчивается. Если Рафаэль хочет вызвать его на объяснение, что ж, пусть произойдет объяснение! Так или иначе, нужно, чтобы оно произошло, если Жан хочет перед завтрашней игрой освободиться от тягостного чувства, от которого сжимается сердце.

Совсем не так представлял себе Жан разговор с Женевьевой. Он полагал, что они будут одни. Думал, что сумеет найти слова, чтобы признаться ей в своих чувствах, чтобы убедить ее принять решение. Теперь же Рафаэль тут как тут. И не уйдет. У него своя машина, и он предложит Женевьеве отвезти ее потом домой.

— Вам не следовало выходить из дому, друг мой! Ведь вы обещали мне. Думаю, вы отдаёте себе отчет в том, какая ответственность ляжет на ваши плечи завтра?

— Я не нуждаюсь в вашем напоминании! — резко отвечает Жан.

— Боюсь, что, к сожалению, нуждаетесь! Скажите ему сами, Женевьева!

Она хорошо знает, что он привел ее сюда, потому что хотел с ней о чем-то поговорить. Должно быть, она знает даже о чем. Но Рафаэль тут— и удобный момент прошел. Придется отложить до другого дня. На когда?

То же думает и Жан. Но он решает, что это должно, как он поклялся себе, произойти сегодня. Он смутно чувствует, что удачный момент безвозвратно уходит. Рафаэль пропускает мимо ушей его язвительные слова и как ни в чем не бывало продолжает:

— Дорогой мой, избегайте всего, что способно привести вас в нервное состояние. Оставьте этот джин! Он не больно-то способствует вашему удару справа. Я отвезу мадемуазель Перро домой.

— Нет,— цедит Жан сквозь сжатые зубы.

Итак, открытого конфликта, скандала не избежать. Все трое знают это теперь. Рафаэль, чувствуя себя сильным благодаря полуобещанию, которого он добился в тот вечер, думает, что может воспользоваться случаем, чтобы поставить точки над «и». С издевкой и немного фатоватой усмешкой он заявляет:

— Могу ведь я остаться с ней, раз мы — вам-то можно сказать, это еще не официально,— раз мы жених и невеста?

Жан вскакивает. Он не обрушивается на Рафаэля с руганью. Не говорит: «Вы лжете». Не задает он вопросов и Женевьеве, не спрашивает ее: «Это правда? Так ли это в самом деле?» Он только встает. Вся кровь отхлынула у него от лица, и внезапно, без слов, он поворачивается и идет к выходу.

— Жан!— вырывается у нее. Он не оборачивается.

— Жан!— несется ему вслед.

Но он как будто и не слышит. Он уже отворяет дверь на улицу. Тогда она срывается и, бросив Рафаэля, устремляется за Жаном. На тротуаре, среди прохожих, она догоняет его и идет с ним рядом, не отставая:

— Послушайте, Жан!.. Мы еще не обручены, Рафаэль и я... В общем, еще пока нет...

Он не говорит ей о своей любви, не упрашивает ее. Он широко шагает, и ей трудно угнаться за ним.

Есть что-то смешное в том, как для того, чтобы говорить с ним и не отставать, она должна почти бежать. Да и слова излишни. Один его вид: ни кровинки в лице, со сжатыми кулаками — говорит о всем значении происходящего.

— Жан... Клянусь вам, я еще не приняла решения!.. Я не способна так быстро решиться ни на что! Рафаэль, правда, просил меня выйти за него замуж. Но я дам ответ не раньше... не раньше, чем мы возвратимся из Австралии. Три месяца... Впереди три месяца!.. Прошу вас!..

— Вы ведь знаете,— говорит он,— что эти три месяца он-то, во всяком случае, проведет возле вас, тогда как я...

— Но вы тоже!..

— Никакой уверенности в этом нет!

— Вы выиграете этот полуфинал и поедете, чтобы отобрать кубок.

— А если не поеду?

Она умолкает. Ей не хочется брать на себя никаких обязательств. Она не уверена в своих чувствах. Он резко останавливается, круто оборачивается, схватывает ее за плечи. На пороге бара он замечает Рафаэля, вышедшего за ними вслед и пытающегося разглядеть, что происходит. Но он не идет за ними. Впрочем, Жану наплевать на него, как наплевать и на любопытствующих прохожих, которые, проходя мимо них, замедляют шаг, прислушиваются. Что ему!

Никому, даже Рафаэлю, нет дела до драмы, разыгрывающейся между ними. Это касается только их обоих. У Жана нет никаких прав на Женевьеву,— он никогда не признавался ей в любви. Но он убежден, что она «знает», и почти жестоким, яростным взглядом впивается в ее глаза. Взволнованно он произносит:

— Я думал, никто никогда не встанет между нами, не сможет заменить для одного из нас то, чем другой является для него! Прошу вас сделать выбор немедленно! Хочу, чтобы вы дали мне слово: если я проиграю этот полуфинал и не поеду в Австралию, вы откажетесь от поездки!

Взбешенная, она вырывается. В самом деле, он от нее требует слишком многого! В конечном счете, она ведь сама себе хозяйка. По какому праву этот парень, никогда ничего не говоривший ей о своей любви, предъявляет к ней требования, приказывает? Пусть пытает свое счастье, как Рафаэль!

Жан не обманывается. Он знает лишь одно: если она сейчас же не даст слова, он потеряет ее. Знает он и то, что у его команды нет и тридцати шансов из ста побить американцев. А если его команда потерпит поражение, заодно он лишится и Женевьевы. Это так же математически верно, как дважды два — четыре. Да и Рафаэль мужчина. Он на двенадцать лет старше Женевьевы. Такой мальчишка, как он, Жан, даже при всей его моральной чистоте не под стать противнику, который имеет за собой опыт, а главное— будет неотлучно с ней. Если бы Женевьева осознала, что любит его,— Жан не сомневается, что в действительности это так и есть, уж очень много моментов, проведенных в совместной борьбе, подтверждают это!— она бы сказала «да» не споря.

— Нет!— почти кричит она.— Не терплю принуждения! Я поеду в Австралию!..

— Даже если я останусь?

— Что бы ни было!

— Вы хорошо подумали?

Они злы друг на друга. Каждый замыкается в себе, затягивается в броню. Ни один не хочет уступить. Он требует — она не терпит, чтобы он чего-то требовал. Часто люди расходятся из-за меньшего. Он так молод и не понимает, что вот так и расстраивают себе жизнь!

Рафаэль остается в отдалении и не вмешивается. Он ждет. И не в том дело, что он очень уверен в себе, но ему известно многое, чего не знают еще эти дети.

— Если вы не обещаете мне, Женевьева... — почти выкрикивает отчаявшийся юноша.

Но она уже встала на дыбы:

— Что за манера!

— Это ваше последнее слово?

— Другого и не ждите!

Теперь она поворачивается спиной к нему и возвращается к бару, к Рафаэлю, ожидающему ее у входа. В глазах Жана это приобретает значение, которого она не желала придать этой сцене. Он кричит: «Прощайте!» — и стремительно удаляется. Жан долго блуждает, прежде чем возвратиться к Гийому, который с беспокойством уже больше часа поджидает его.

Жан угрюмо отмалчивается. Он тяжело дышит и чувствует боль в мышцах икр. Он хорошо знает, что не следовало так мерить асфальт в обуви без каблуков, как он это сделал со зла. Ну и пусть!

Внезапно он берет себя в руки, справляется со своей слабостью, со своим смятением. Он успокаивается, овладевает собой. Эта нелепая ходьба только изнурила его. Он ложится. Лонлас ждал его три четверти часа и ушел. Жан вызывает его по телефону, умоляет прийти. Необходимо, чтобы массажист размял его мышцы, вернул им упругость. Жан с удовольствием на некоторое время отдается в эти опытные руки, которые разминают все его мышцы, даже на спине и плечах, но не грубо, а только-только чтобы снять усталость, расслабить всего.

Ему хочется спать. И он засыпает. Утром, при пробуждении, мысли его сразу же возвращаются к Женевьеве.

Всей своей волей он сопротивляется этим мыслям. Ставка чересчур значительна — вся его жизнь! Он знает: нельзя допускать ни малейшей слабости.

Надо победить. И он победит.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Теперь у него снова ясная и трезвая голова. Перед ним проблема, решить которую может лишь он сам.

Жан знает: завоевать Кубок — это завоевать Женевьеву.

Наступает пятница. Обстрел через некоторое время откроет он. Он готовится к этому, весь собирается. Хотя это только первый день, но, по всей вероятности, он и решительный. В три часа Жан встретится с Накстером или с Крушем (американцы еще не решили, с кем именно). Жан предпочел бы Круша, которого он дважды бил. С Накстером он встречался лишь однажды, в Уимблдоне. Он, правда, раздавил его. Но тот тогда был нездоров, страдал фурункулезом и был не в форме. Жан спрашивает себя, каким может быть Накстер, когда он в полной форме.

Он заказал такси на два часа. Ему не хочется, чтобы, как это бывает обычно перед важными встречами, Рафаэль заехал за ним на машине. В четверть третьего Жан — на «Ролан Гарросе». Народ толпится и осаждает кассу. Ему дают пройти. И в то время как с удостоверением в руке (сегодня всюду новые распорядители, которые не знают его) он пробирается сквозь узкое горлышко одного из входов, он слышит, кто-то говорит: «Против Гренье играет Накстер».

В раздевалке, отведенной для теннисистов, играющих в этот день, возле «центрального» его поджидает Лонлас. Жан растягивается на столе и в продолжение пяти минут дает себя осторожно массировать.

Накстер! Вот и он. Длиннющий малый в очках. Они подают друг другу руку. У обоих сжимается сердце. Вскоре эта тревога, это беспокойство пройдут у того и другого. Их всецело захватит игра. Жан побьет Накстера! Он хочет этого, убежден в этом.

Он бьет его. Все же понадобилось пять сетов, чтобы справиться с ним. Впрочем, ни одну минуту он не сомневался в окончательном результате. Когда по окончании они обмениваются рукопожатием, Жан опередил американца на девять игр. Хороший разрыв! Он счастлив: очень хорошо сыграл! Теперь очередь за Франкони.

Франкони встречается с Рейнольдом. Эх, если бы Франкони был таким, как три года назад! Правда, играет он хорошо. Но ему недостает — и Жан сразу же чувствует это — чего-то неосязаемого, что утверждает, обеспечивает победу. Франкони нет и тридцати лет, а он выглядит пожилым человеком. Он бережет силы. Моментами он пользуется уловками, ломающими игру. Но это отдает его в руки уверенного в себе противника, полностью владеющего всей гаммой ударов и своей моральной и физической силой. Необходимо все же, чтобы Франкони выиграл!

За время этой партии, которую Жан наблюдает с трибуны игроков, он расходует больше энергии, чем когда его судьба зависела от собственных усилий.

Первый сет выигрывает Рейнольд. Во втором игра становится яростней. Противники цепляются за победу. Все же выигрывает Рейнольд. В третьем — надежда: Рейнольд немного сдает. Можно подумать, он делает это нарочно, чтобы сохранить силы для следующего сета, после перерыва. Третий сет быстро кончается победой Франкони со счетом шесть—два.

Четвертый сет. Франкони нашел себя. Он выигрывает. Толпа вопит от восторга. Счет сетов два—два, и почти верная победа. Если сегодня в активе французов будут эти две встречи, Жан может позволить себе проиграть Рейнольду. Ведь так или иначе Франкони Разгромит Накстера!

Рейнольд в самом деле выдохся, дошел до предела. Сейчас начнется последний сет. Но внезапно разражается ливень. Игра была столь напряженной, увлекательной, что никто не обратил внимания на зловещую черную тучу, подплывшую к стадиону. Зрители спасаются под трибуны, куда вода проникает широкими потоками. Жан идет в комнату отдыха игроков. Его снова поздравляют. Он не хочет подходить к Франкони, когда тот отдыхает. Не надо слов, которые могут сбить с толку. Нужно, чтобы игрока ничто не волновало, чтобы до начала игры никто его не беспокоил. Годде пожимает руку Жану. Он ликует:

— Дело в шляпе! На сей раз кубок за нами, потому что австралийцы в этом году...

— Мы проиграем парную,— отвечает Жан.

— Конечно. Но вы возьмете вашу вторую одиночную! И, быть может, Франкони — свою... Четыре победы против одной... Славный год!.. Заслуженно!..

Дождь не стихает. И теперь уже нет никакой надежды, что он прекратится. Зарядил на весь вечер, на всю ночь. Время идет. Стемнеет, прежде чем можно будет возобновить игру, потому что «центральный» совершенно затоплен.

Дождь на минуту прекращается, и алжирцы, обслуживающие корт, делают все, чтобы дать стечь воде. Напрасно! У задних линий остаются большие лужи. А дождь начинает снова идти. Издалека доносятся раскаты грома.

— Подвезти вас, Гренье?

Гренье с сожалением принимает приглашение Годде. Он не видел Женевьеву. Между тем она на стадионе, так как играла сегодня после обеда. Вот и Рафаэль. Он ничуть не смущен. Удивительный человек! В любых обстоятельствах он не чувствует неловкости.

— Браво, Гренье!

Он с пылом жмет ему руки, не скупится на похвалы по поводу игры Жана с Накстером.

— С победой Франкони...— начинает было Годде. Рафаэль качает головой, делает гримасу:

— Надо было бы кончать сегодня вечером. Но теперь уже решили отложить игру. Встреча закончится завтра до парной. А я знаю Рейнольда... Знаю и Франкони. Первый сразу же расходится, второй же вел сегодня лишь потому, что у Рейнольда было недомогание...

— В самом деле? — с тревогой спрашивает Жан.

— Расстройство желудка,— уточняет Рафаэль.— К завтрашнему дню все пройдет... И он будет совершенно свежим, когда в воскресенье встретится с вами. Вам придется туго!

Жан знает, что Рафаэль всегда хорошо осведомлен и что он прав. Надежда улетучивается. Рафаэль продолжает:

— Советую вам отдыхать завтра весь день. Все ваши силы окажутся нелишними в воскресенье. Я вам позвоню завтра вечером, когда кончится встреча, когда будет известен результат и распорядок игр на следующий день. Как бы то ни было,— у Франкони есть машина, а в воскресенье такси будут брать с бою,— я сам заеду за вами... чтобы вы, не расходуя сил, прибыли на стадион,— добавляет он с кажущейся Жану скрытой иронией.

— Не стоит беспокоится! — начинает Жан.

— Я могу,— предлагает Годде.

— Нет, Морис. Вы из-за этого, быть может, пропустите начало. А это будет памятный день!

Памятный — да, каков бы ни был результат. Жан хорошо знает это. Женевьевы он так и не видел. Моментами во время игры с Накстером он искал ее глазами на трибуне для игроков, смежной с ложей прессы. Затем продолжал искать ее в то время, как наблюдал драму Рейнольда и внезапный взлет Франкони. Не было ее на трибуне и тогда, когда он выигрывал. Он знает, что она сама участвовала в четвертьфинале Кубка Санджерса. Необъяснимо, что Женевьева не появилась во время матча Франкони — Рейнольд. Быть может, немного погодя она вызовет его по телефону, как часто делает, чтобы разделить его радость и поздравить. Если бы не боязнь, что она подумает, будто он напрашивается на комплименты, он сам бы позвонил ей. Глупая стыдливость мешает ему это сделать. Ведь он мог бы справиться о результате ее встречи. Нет, это невозможно!.. Невозможно!..

Он опускает трубку, которую было поднял. Негромкий насмешливый звук гудка больше не раздается в старой гостиной Латуров. Завтра Жан не сможет увидеть Женевьеву, так как надо подчиниться распоряжению Рафаэля: нельзя идти на стадион и уставать, наблюдая парную встречу, которая заведомо потеряна, а также и окончание одиночной, от которой столько зависит!

Значит, только в воскресенье! А каков будет результат в воскресенье?

Какое-то предчувствие заставляет Жана видеть все в неприукрашенном свете: в воскресенье придется биться за свою жизнь. Слишком все было бы легко иначе. Никогда ничто не давалось ему без борьбы! Но как далек он от того, чтобы биться со всей душой, со всеми силами рваться к победе, как это было бы необходимо!

Гийом делает все возможное, чтобы развлечь Жана. Ему близка его озабоченность, хотя он и не понимает всего того, что за ней скрывается. Жан стесняется говорить о своих чувствах и никогда не рассказывал ему о Женевьеве. Несмотря на все старания Гийома, несмотря на истории ординаторской, которыми он пытается развлечь Жана, оба все время возвращаются к Рейнольду, к встрече, которая состоится у Жана с ним. Если Рафаэль предвидел правильно, игра эта может стать центральной в турнире.

Сегодня после обеда Рейнольд замечательно играл первых два сета. Жану представляются все его удары: длинный удар справа, точно направленный вдоль линии; стремительные крученые мячи, которые скользят по земле и почти не отскакивают, и этот удивительный укороченный мяч, который трижды удался ему, падая по ту сторону, так близко к сетке, что Франкони не поспевал за ним, понапрасну тратя силы на ненужный бросок.

В одиннадцать Гийом и Жан ложатся спать. Женевьева не позвонила. Не вызвала она его по телефону и на следующее утро.

А ведь Жану так необходимо услышать ее голос! Тревога овладела им; тревога, которую он, неискушенное дитя, сравнивает со своими страхами перед самым первым матчем...

Затем начинает тянуться бесконечный день. Гийом попытался было вырваться из больницы. Но присутствие его там оказалось необходимым. Гииом тоже ведет своего рода игру, но ставкой в этой игре является жизнь других людей. Он уходит с утра и оставляет Жана одного.

Ничто не нарушает тишину. Никто не подает признака жизни. Жан включает приемник и уж не выключает его, чтобы не пропустить ни одного известия, которое может иметь для него интерес.

В двенадцать тридцать объявляют, что окончание встречи Франкони — Рейнольд состоится в три часа, перед парной игрой. Диктор во всех подробностях пересказывает перипетии вчерашней игры. Полная запись встречи будет дана перед непосредственным репортажем последних матчей. Слушая этот голос, Жан отдает себе отчет, насколько прав был в своих предположениях Рафаэль: разрыв между обоими игроками равен нулю, они идут почти вровень. А впереди еще этот пятый сет!..

Нет, он не может торчать здесь. Нужно знать, собственными глазами видеть игру.

Все его благие намерения разлетелись в пух и прах. Еще раз он оказывается не в силах устоять. Надо понаблюдать за игрой, изучить Рейнольда в действии. Он извлечет из этого больше пользы, чем от своего вынужденного отдыха, который приводит его в лихорадочное состояние. И затем — но разве он признается себе в этом? — Женевьева на стадионе...

Вопреки своему обыкновению, он останавливает машину, которая едет по направлению «Ролан Гарроса». Чтобы быть уверенным, что ему не откажут подвезти, он даже называет свое имя.

Первый же человек, которого он замечает на трибуне,— Женевье-ва. И тут, совершенно нелепо, он избегает ее и входит в ложу журналистов.

Он поступил необдуманно: его сразу же окружает рой репортеров, которые задают кучу вопросов, стараются что-нибудь выведать. Что говорит он им? Он, столь безоружный, несмотря на всю свою волю, несмотря на свое общепризнанное мастерство, такое непрочное, что, как вчера у Рейнольда, оно может оказаться в зависимости от мимолетного недомогания? Ведь и на его мастерстве может отразиться завтра все значение ставки, которую он делал на эту игру.

Но вот, к счастью, появляются оба игрока: Франкони и Рейнольд. Толпа сдержанно аплодирует. Каждый из зрителей в этой густой толпе на трибунах хорошо отдает себе отчет в огромной важности предстоящего единственного сета. Все замерло. Началась разминка. Раздаются лишь гулкие удары по мячу. Франкони удаются несколько стремительных ударов. Судья откашливается в микрофон. Звук разносится из громкоговорителя. Из окошечка на башенке появляется чья-то рука и выставляет вчерашний счет.

Жребий не в пользу Франкони. Сторону выбирает Рейнольд. Франкони приходится играть против солнца. Жан замечает, что поднялся также и ветер, прохладный ветер — следствие вчерашней грозы. Ветер тоже за Рейнольда. Быть может, это и к лучшему. Ведь игроки обмениваются сторонами после первой, третьей, пятой и седьмой игр.

— Подача Франкони,— объявляет судья.

А теперь— воскресенье. Один в гостиной, где он дожидается возвращения Гийома, ушедшего за такси, Жан непроизвольно снова включает приемник. Диктор передает вновь окончание вчерашнего решающего сета:

— ...Франкони делает неимоверное усилие... Рейнольд вел было со счетом пять — три, затем все же Франкони сравнял счет, но Рейнольд действительно играет без единой ошибки — все удается ему, все получается у него!.. Рейнольд подает... мяч правильный... Франкони принимает... затем Рейнольд... снова Франкони... Он старается направить мяч в угол... Попадает!.. Рейнольд отражает... Франкони бьет сильным ударом справа... Рейнольд принимает с лета... Франкони возвращает свечкой... Ах! (слышен вздох толпы). Мяч на несколько сантиметров «за»!..

Жан вспоминает: как раз в этот момент он заметил, что Женевьевы уже нет на трибуне для игроков. Она принуждена была без особой охоты пойти на корт, где сама должна играть. Ей стал известен результат значительно позже... Какое чувство испытывала она?.. Что думает? Что может думать?..

— Счет в пятом сете семь — шесть. Ведет Рейнольд! Подача Франкони,— объявляет диктор.

Вот и последняя игра. Перед Жаном снова проходит она, такой именно разочаровывающей, какой и была. Франкони как бы внезапно «сломался», сдал. Его просто больше не существует. Он делает при подаче двойную ошибку, затем отбивает совсем легкий мяч в сетку. Мяч колеблется, задерживается на мгновение на тросе, потом падает с его стороны. Сорок — ноль, ведет Рейнольд. Он выигрывает завершающее очко. Все кончено! Кончено! Так неудачно!..

А теперь, если Жан хочет жить, ему не остается ничего другого, как победить Рейнольда. И в скором времени, сейчас, начнется эта битва, исход которой может быть смертелен... для Жана. С улицы доносится гудок. Жан подходит к окну. Гийом машет ему рукой из такси. Жан знаком отвечает, что идет.

А Рафаэль так и не заехал за ним! Нарочно он это сделал, что ли! Не хочет ли он, чтобы Жан еще больше изнервничался в ожидании? Не надеется ли он, что таким образом расстроит его, и Жан потеряет собранность? Ради уверенности в том, что завоюет Женевьеву, Рафаэль способен от всей души желать разгрома своей страны. Во всяком случае, Жан готов приписать ему подобные чувства.

Он берет свой ракетки, аккуратно, как того требовала мадам Латур, закрывает входную дверь.

Жан бросает взгляд на свои часы. Он приедет на стадион после начала. Встреча Франкони и Накстера уже будет в полном разгаре. А как сыграет сегодня Франкони? Еще одно неизвестное в разыгрывающемся покере, единственная небитая карта которого находится еще только в руке Жана.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Уже слышен гул толпы, когда он вылезает из такси. У касс всего несколько запоздавших. Билеты все проданы, стадион переполнен. Даже продавцы мороженого, сорбитов, мятной воды забрались на трибуны. Над трибуной для зрителей маячат белые фуражки. Слева, на башенке, под именами Накстера и Франкони, выставлены две одинаковые цифры: первый сет четыре—четыре.

Жана охватывает некоторое беспокойство. У него в первом сете Накстер сумел взять только две игры. Не переутомлен ли Франкони! Не деморализован ли своим вчерашним поражением? Один момент Жан испытывает искушение бросить взгляд на «центральный». Он борется с собой, и он прав. Битва эта сегодня — не его дело. Накстер— это прошедшее; в счет идет лишь Рейнольд. А Рейнольд, он это знает, уже лежит в раздевалке — собранный, уверенный в себе.

Внезапно окунувшись в сумерки коридора, ведущего в раздевалку игроков «центрального», он еще на миг сохраняет острое ощущение красного цвета герани, высаженной вдоль трибун. Эти цветы в ярких лучах солнца ослепили его. Затем все стушевывается. Такое чувство, что он уходит от внешнего мира, от жизни людей, замуровывается в келью. Он отделен от всего и ощущает лишь все возрастающий внутренний подъем.

Он — тореадор и облачится сейчас в свое лучезарное одеяние. Разве он, Жан Гренье, не рискует своей жизнью? Тот, кто мог бы сказать противное, не знает ничего. Если Накстер, как все заставляет предполагать, будет побит Франкони, жизнь Жана повиснет на кончике его ракетки.

В раздевалке прохладно и немного сыро. Должно быть, еще не вся вода от выпавшего вчера дождя впиталась в подпочву близлежащей площадки. Площадка совсем близко, и все же ни один звук, никакой шум не проникает к нему извне. По разнице температур он отдает себе отчет, какая жара стоит на дворе. В тот же момент он сожалеет, что не взглянул на небо. Не было ли туч на горизонте? Нехорошо, если ливень прервет сегодняшний спор! Что за мысль! Быть может, такое чудесное вмешательство неба как раз и сыграет ему на руку! Нельзя знать. Ничего нельзя знать. На милость божью!

Он хотел бы не думать о Женевьеве, но — и это вселяет в него тревогу,— не может оторвать от нее своих мыслей. С одной стороны, хорошо, чтобы такая мысль поминутно подстегивала его: ведь Женевьева — ставка в этой игре; с другой — необходимо, чтобы ничто не отвлекало его, не лишало собранности, являющейся наипервейшим секретом успеха.

Однажды Жан видел фильм, заснятый еще до войны во время Олимпийских игр в Берлине. От этого фильма в его памяти глубоко запечатлелась одна картина: японские прыгуны, не зная, что их издали снимают телеобъективом, склонили головы, молитвенно сложили руки. Они как бы собирали все свои силы, всю свою волю для решающего рывка, который должен перебросить их через планку, возвышающуюся на высоте почти двух метров. Ему тоже надо бы молиться, суметь остаться наедине с собственным, внутри человека живущим богом, от которого зависит, чтобы он превзошел самого себя, Жана Гренье, рядового человека. Нужно, чтобы с этого же момента все, что он будет делать, говорить, как бы исходило от другого, а не от него. Человек, который идет в бой, должен отстраниться от всего и остаться наедине с самим собой.

Он пожимает руки, слышит произносимое Рейнольдом «How do you do?» [Английское приветствие]. Он хорошо понимает все, что говорят вокруг него. Возбужденный Лонлас передает ему весточку от Рафаэля; последний звонил из своего гаража: забарахлил мотор,— поэтому-то он и не заехал за Жаном.

А вот и сам Рафаэль. Он явно взбешен. Как! Ведь просил он Филиоля, одного из заместителей судьи на линии, взять такси и поехать за Жаном. Где же он, этот Филиоль? Его все еще нет? Он, Рафаэль, не мог больше терять времени. Пришлось ехать прямо на стадион, чтобы поспеть к началу игры Франкони с Накстером.

Как обстоят дела?

Все хорошо... все идет как надо...

У Жана в ту же секунду мелькает мысль: быть может, Франкони как раз в эту минуту губит жизнь Жана Гренье.

Но он не задерживается на этой мысли. Он знает, что незачем задавать вопросы. Все равно, даже если осталось драться лишь для того, чтобы отстоять свою честь, надо побить Рейнольда. Результат не изменится, но это все же способ отомстить, погибнуть во всей красе.

Погибнуть? Ну да. Не стоит думать. Не надо думать и о Женевьеве. Где же она?

— Мадемуазель Перро — на трибуне игроков,— говорит Рафаэль, как будто угадав его мысли.— Ей предстоит сыграть свой полуфинал. О, простая формальность!

Она встречается в четыре часа с мадемуазель Ван-Оостен. Американка в настоящий момент играет на номере два с госпожой Вернер. Она с ней разделается в один глоток! После вашей игры нам предстоит увидеть на «центральном» еще один прекрасный финал. На сей раз Перро, возможно, имеет шанс...

В другой день Жан горячо желал бы победы Женевьевы. Сегодня ничто не интересует его, кроме собственного триумфа.

Из всего сказанного он запоминает лишь одно: Женевьева не будет смотреть его игру. И все же для него она будет присутствовать. Он даже рад, что все складывается так.

Кто-то входит. Рафаэль и Лонлас вполголоса обсуждают что-то. Разговор, вероятно, идет об игре на «центральном». Все же Жану хотелось бы знать, что происходит. В одних плавках— Лонлас не кончил разминать его мышцы — он вскакивает.

Он хорошо знает: не надо заниматься этим. Ведь он теряет собранность, которую было приобрел. Но он пытается оправдаться тем, что ему все же нужно знать. Так или иначе, он не выйдет на корт, не зная результата предыдущего матча. Он не хочет волноваться, и все же им овладевает беспокойство:

— Ну как?

Один из распорядителей — маленький толстяк, как будто никогда не игравший в теннис, впрочем, несмотря на возраст, еще исключительно ловкий, когда берет в руки ракетку,— захлебываясь, разражается целым потоком слов:

— Франкони потерял первый сет. Он с трудом вошел в форму! Шесть — четыре, чисто-начисто! Но во втором уже совсем иная картина. Он играет!.. Играет!.. Он взял первые три игры. Американец — это была его подача, и ему удалась серия пушечных ударов — шутя выиграл четвертую. В пятой несколько раз доходили до «больше». Накстер играет сегодня лучше, чем в пятницу против вас, Гренье! Все же Франкони взял пятую игру. Но вот иностранец, в свою очередь, взял две. Надо сказать, играл он блестяще!..

— А сейчас? — спрашивает Жан.

— Сейчас Франкони туго приходится... Но держу пари,— он возьмет этот сет... и побьет Накстера! Готов спорить на что угодно!

Жан спрашивает себя, согласился ли бы маленький толстяк поставить так на него против Рейнольда. Он гонит прочь все эти мысли. Ну да, Франкони выиграет. Но ему понадобится для этого, быть может, пять сетов. Обидно — придется ждать!..

Как долго тянется это ожидание! Как долго! В особенности если подумаешь, что по мере того, как проходят минуты, вероятность выйти на «центральный» еще до ухода Женевьевы все уменьшается. Он, не взглянув в ее сторону, чувствовал бы ее присутствие.

Он так хотел бы, чтобы она присутствовала при его появлении на арене и чтобы она поняла: он ради нее и, чтобы завладеть кубком, готов вложить в эту встречу всю душу. Отчаяние овладевает им. Все идет не так, как надо!

У Жана опускаются руки. Он чувствует, как мышцы его расслабляются. Внезапно он ощущает усталость... Усталость.!.

Лонлас, должно быть, догадался о том, что происходит с ним, потому что заставляет его снова растянуться на столе для массажа. Легонько ребром своей опытной руки он похлопывает его по бедрам, по рукам, и как будто немного жизни возвращается к Жану. Хорошо было бы, если бы Жан перестал думать о разыгрывающейся встрече, о Женевьеве. Лонласу это ясно, и он начинает рассказывать разные истории.

То, что он говорит, лишено интереса, но, кажется, рассеивает Жана. Лонлас рассказывает о шутливых проделках французской команды атлетов, которую он сопровождал в Швецию. Он так увлекательно рассказывает, что на момент Жан полностью отвлекается от гнетущих мыслей. Теперь он немножко отошел. Не надо, чтобы к нему чересчур поспешно возвратилось то вторичное состояние, в котором он уже почти находился раньше. Он внимательно слушает Лонласа, даже как будто развеселился...

До Жана доносятся аплодисменты. В коридоре слышится топот ног. На какое-то мгновение шум толпы врывается в раздевалку. Он знает, что это: перерыв. Вот и на самом деле — Накстер и Франкони. Оба красные, в поту. Американец протирает очки в металлической оправе, которые во время игры ни разу не свалились. Он смотрит на всех близорукими глазами. Франкони — с накинутым на шею мохнатым полотенцем. С поля они ушли со своими ракетками, но их уже забрали. Они молча расходятся в разные стороны, каждый забираясь в свою ячейку. Когда Франкони проходит мимо него, Жан слышит его прерывистое дыхание.

Вокруг французского игрока хлопочут люди. Из шума выделяется голос Рафаэля. Он одновременно с противниками вошел в раздевалку. Хотя Рафаэль и говорит вполголоса, Жан отчетливо слышит каждое его слово:

— Ладно. Ты потерял два первых сета. Но уже по тому, как ты разделался с ним в последнем, сразу видно, что ты нашел свой ритм. Шесть — один!

— Он немного сдал.

— Нет, он кончен! Нажми с самого начала — и он в твоих руках! Как ты себя чувствуешь?

— Такая жара! Подохнуть можно! Для них это привычно: они играют в Калифорнии...

Жан думает лишь об одном, что для него важнее всего: им придется играть пять сетов; Женевьева уже уйдет, когда наконец настанет его очередь. Ему так необходимо было бы ее присутствие, необходимо держать ее руку в своей! Ему кажется, что от нее перешел бы к нему тот чудесный ток, который однажды, когда он впервые увидел ее, ему удалось передать ей. Вместо этого ему предстоит тяжелый путь в одиночестве, без чьей-либо поддержки, путь, на котором он может рассчитывать лишь на самого себя. Не на кого опереться! Один! Один! Но именно чтобы не быть всегда таким и в будущем, надо дойти до конца по этому безлюдному пути. Он не вправе споткнуться, упасть, потому что его неминуемо раздавит, уничтожит то грозное, что следует за ним по пятам. На мгновение он отчетливо увидел себя — Жана Гренье— человека, бредущего в одиночестве, освещенного как бы ярким светом лампы; этот человек может спастись, рассчитывая лишь на свои силы. Из этого состояния, подобного сну наяву, его вырывают голоса Накстера и Франкони. Перерыв кончился.

Снова наступает тишина.

— Which racket do you take? [Какую ракетку берете?] — спрашивает американец своего сопровождающего.

— Both of them... [Обе]

— Осторожно! Твой шнурок, Франкони...

Тишина.

Нет, не тишина. Рафаэль, Лонлас, все другие ушли, но здесь, рядом с Жаном, отделенный от него лишь перегородкой, находится человек. Жану кажется, что он слышит его дыхание, что он чувствует запах его кожи, запах одеколона, которым он только что натерся. Да, они оба здесь, в этом безмолвии. И в один и тот же момент они сознают обоюдное присутствие и начинают думать один о другом. Это два противника. Но между ними существует какое-то удивительное общение, как будто оба они достигли высшего уровня, на котором только они могут ощущать свою близость. В этой битве, где они будут противостоять друг другу, нет места ни страху, ни ненависти. Каждый из них представляет собой волю — силу более мощную, чем все силы. Эти воли скоро сойдутся в схватке. А сейчас никто еще не может сказать, которая из них окажется сильнее. Они натянуты, как лук. И каждая струна в них звучит, подобно обертону скрипки. И на этом пути, совершенно безлюдном пути, на который он только что вступил, Жан видит движущегося ему навстречу Рейнольда, столь же одинокого, как и он сам.

И тогда, как делают дети, когда им страшно во мраке, Жан начинает петь. Делает он это непроизвольно, неуверенным голосом. Он поет старинную народную песню, пришедшую ему в голову, которая, как ему сначала кажется, лишена смысла; но при первом же куплете он замечает, что не один,— Женевьева поет вместе с ним. Внезапно он вспоминает, что однажды, в раздевалке, где они одевались оба, отделенные друг от друга тонкой перегородкой, как сейчас с Рейнольдом, Женевьева, быть может не отдавая себе отчета, что поет вслух, пела эту песню.

Ну, будь что будет!

Что ему теперь до того, что происходит на «центральном», перед замершей в ожидании толпой, готовой то превозносить, то презирать? Чему суждено, того не миновать! Надо идти навстречу своей судьбе и стать героем, если ты отмечен ею, или попросту остаться честным ремесленником, если ты не пригоден ни для чего другого. Человек никогда не потерян, пока у него останется надежда, что когда-нибудь на этой земле кто-то вместе с ним будет петь одну песню. И пусть даже самую скромную, но чтобы слова ее срывались как бы с одних уст.

Внезапно до Жана доносится взрыв возгласов и криков. Уже группа людей, участников сегодняшних игр, судьи, мальчики, Рафаэль и все другие — Круш, Массан, Бютель — врываются в раздевалку. Две большие капли пота спускаются со лба Франкони, по щекам его тоже ручьями катится пот. Обессилевший Накстер держится за бок, но спортивно, покорившись судьбе, огорченно улыбается:

— Вы были поистине великолепны, Франкони!..

— Ваш заключительный обводящий удар — просто здорово!..

— Две победы на две — у нас есть шанс!..

— Господа, приготовьтесь!

— Пять часов. Игра начнется сейчас же!— заявляет ответственный распорядитель соревнований.

Появляется Рейнольд. У него крепко стиснуты зубы. Он слышал, знает.

Короткое молчание, затем раздается голос Рафаэля:

— Ну, Гренье,— ваша очередь!