Сотворение мира

Видал Гор

КНИГА VI

КИТАЙ

 

 

1

Через два года после восхождения Ксеркса на трон меня уполномочили быть послом во всех царствах и владениях тех удаленных, никогда не виданных ни одним персом земель, что мы называем Китай. Путь, который я надеялся проделать вместе с Фань Чи, теперь предстояло проехать с караваном, снаряженным «Эгиби и сыновьями». Ко мне были приставлены два китайца в качестве переводчиков, а также бактрийские конные и пешие воины как эскорт.

Излишне говорить, Вторая палата канцелярии противилась моему посольству, но Великий Царь сказал свое слово, и, чтобы оправдать пущенные на ветер деньги (с точки зрения казначея), мне было официально велено открыть торговый путь между Персией и Китаем — задача, схожая со строительством лестницы на луну. Но я более чем охотно взялся за нее. Я бы предпочел более долгий, но относительно безопасный путь через Индию — чтобы повидать Амбалику и сыновей, — однако в письме от Фань Чи говорилось, что северный путь через Амударью самый короткий, хотя и самый опасный. И я отправился на север. Это оказалось глупо. Но ведь глупость свойственна молодости. Демокрит говорит, что тоже отправился бы в Китай кратчайшим путем. Вот мое утверждение и доказано.

Фань Чи говорил, что, поскольку выплавка железа в Китае практически неизвестна, там открывается прекрасный рынок для превосходного персидского металла — и персидских металлургов. «Эгиби и сыновья» согласились. Они дадут денег на караван, хотя шансы на возвращение каравана удручали — Ширик рассчитал их на своем абаке. Тем не менее он изъявил готовность рискнуть.

— Если вы откроете северную дорогу, то мы получим — впервые — удобный шелковый путь, — сказал он.

По традиции все дороги в Китай называют шелковыми путями. В обмен на выплавленное железо «Эгиби и сыновья» собирались получить тысячу и одну вещь — от шелка до драконовой кости для медицинских нужд. К счастью для меня, желудочные расстройства Ширика лечились только настоем из толченой драконовой кости, поэтому кроме делового он имел в успехе моей миссии и личный интерес.

Ранней весной я выехал из Бактры на восход солнца. Мое описание этого долгого путешествия на восток хранится в железном сундуке в книгохранилище Персеполя, ключ есть только у Великого Царя, и приняты все меры, чтобы он не потерялся. Менее чем через год я открыл ранее никому на западе не известный путь в Китай, но, поскольку я перс и царский друг, у меня нет ни малейшего желания открывать грекам все подробности этого пути. К тому же без карт и наблюдений за звездами я могу лишь в общих чертах рассказать о путешествии, состоявшемся… по моим подсчетам, лет тридцать восемь назад.

Переправившись через Амударью, мы поехали по лугам. Там живут северные племена. Они не раз нападали на нас, но поскольку у меня была тысяча бактрийских воинов, кочевники вреда нам не причинили. Бактрийцы ведь и сами в близком родстве с теми лютыми всадниками, живущими в степях. И в пустыне.

Пустыня! Наверное, та восточная пустыня — величайшая в мире и определенно самая безжизненная. Все наши лошади пали. К счастью, большинство верблюдов выжило. Но многие из людей — нет. Из двух тысяч погонщиков, воинов и слуг, выехавших ясным утром из Бактры, всего двести вынесли переход через пустыню, не имевшую, казалось, конца и только иногда показывавшую нам удивительные и жестокие миражи. То вдруг мы видели впереди быстрый горный поток, или водопад, или прохладный снег в густых лесах. Неизменно некоторые бросались в живительное озеро или ручей и умирали, давясь обжигающим песком.

Хотя в восточной пустыне много оазисов, чтобы их найти, нужен надежный проводник. Нам такого было не достать: пустынные племена следят за этим. По сути дела, не знай мы, что Китай находится на восходе солнца, мы бы безнадежно заблудились. И так наше путешествие продлилось на месяц дольше, чем предполагалось, и стоило нам многих жизней. К концу, чтобы избежать миражей и жары, мы двигались только ночью. Когда над прямым серым горизонтом появлялось солнце, мы закапывались в песок, как индийские собаки, и, накрыв голову одеждой, засыпали мертвым сном.

Несмотря на долгие беседы с Фань Чи, я очень мало знал о географии Китая. Я знал, что большинство государств расположено между Янцзы и Желтой рекой, но не представлял, как далеко друг от друга находятся эти реки и в какое море впадают. Фань Чи говорил, что его родиной являются земли правителя Лу, расположенные в бассейне Желтой реки. И больше о Китае и его окрестностях мне было ничего не известно.

Пустыня снова перешла в луга, где с безопасного расстояния на нас взирали желтолицые пастухи. Они не делали попыток приблизиться. Там было много источников и дичи, и мы неплохо пожили в этой благодатной стране. Под конец, когда похолодало, мы достигли западного края долины и увидели Желтую реку — глубокую, темную, извивающуюся мимо низких, заросших хвойным лесом холмов, напомнивших нам дом арийских праотцов.

Мы разбили лагерь в бамбуковой роще на берегу. Пока мои люди купались и ловили рыбу, я подвел итоги. Мы потеряли много людей и лошадей, но благодаря несокрушимым верблюдам сохранили большую часть железа и достаточно оружия, чтобы защитить себя от кого угодно, кроме разве что настоящего войска. В течение недели, пока мы стояли лагерем у реки, я разослал с дюжину гонцов. Вернулся лишь один — пленником окружившего нас войска.

Сотни всадников на низкорослых лошадках смотрели на нас с тем же изумлением, что и мы на них. Хоть я и привык к желтизне Фань Чи, кожа у этих людей была как темный мед. У них были круглые лица, плоские носы и раскосые глаза. Одеты они были в стеганые халаты и необычные шапки. Каждый, казалось, прирос к своей коротконогой лошадке. Так, пасмурным днем, во время года, когда выпадает первый снег, я познакомился с только что сформированной конницей Цинь, самого западного из китайских государств.

Около шести месяцев два моих переводчика учили меня основам своего непростого языка. В итоге я смог общаться с начальником всадников. Не скажу, что нам нашлось много о чем поговорить. Как пленников нас под конвоем отправили в Ян, столицу земли Цинь. Я не много запомнил из той поездки. Помню лишь свое удивление, что начальник конницы никогда не слышал о Персии. Помню еще, я сказал ему, что груз железа предназначен для Лу, а он рассмеялся и плюнул на землю, демонстрируя презрение к Лу.

Я представлял, что мир желтого народа будет примерно таким же, как и в долине Ганга. Вместо этого я с удивлением обнаружил, что жители Яна молчаливы, даже угрюмы, и одеты в одинаковые серые халаты. Городские улицы напоминали военный лагерь. Вся жизнь была строго регламентирована. Мужчинам предписывалось ходить по одной стороне улицы, а женщинам низшего класса — по другой. Женщины высшего класса там должным образом изолированы. Даже на центральной рыночной площади царила жуткая тишина: орда надзирателей постоянно проверяла весы продавцов и деньги покупателей. Нарушившего любой из множества законов ждали смерть или увечье. Казалось, у каждого второго не хватает уха, носа или руки. Я не увидел ни одной улыбки — и простой люд, и солдаты, которые были повсюду, хранили непроницаемую серьезность.

В первые дни моего пребывания в Китае я гадал, преднамеренно или нет Фань Чи ввел меня в заблуждение: это было совсем не похоже на тот Китай, какой он мне описывал. Мне еще предстояло открыть, что Цинь не похоже не только на остальные китайские государства, но и вообще ни на какие, за исключением, возможно, Спарты.

Моих людей заперли в пустом складе сразу за городской стеной. Самого меня более или менее почтительно отконвоировали в приземистое деревянное здание в центре города, где — скорее менее, чем более почтительно — заперли в маленькой клетке.

Никогда я не чувствовал такого одиночества и уныния. Хоть я и понимал чужой язык, никто со мной не говорил. Люди безмолвно приносили мне пищу, стараясь не смотреть на меня, потому что то, что они видели, вызывало явную тревогу. Их очень беспокоили голубые глаза. Светлая кожа вызывала отвращение. К счастью, мои волосы не были рыжими, а то меня бы тут же принесли в жертву так называемым звездным богам.

Не скажу, что со мной обращались плохо. Со мной просто никак не обращались. Один раз в день меня кормили или рисом, или каким-то мясным супом. Но когда я пытался заговорить со слугами, они, казалось, не слышали. Я даже было принял их за глухонемых.

В конце концов меня отвели не к правителю, у которого я был аккредитован, а к главному министру — вежливому старикашке, похожему на того помощника Ширика, что я когда-то встретил в конторе последнего. Главного министра звали Хуань — и как-то там дальше. Второе имя я забыл. Да я никогда и не мог разобрать их имен. У каждого приличного китайца в дополнение к разным титулам есть публичное имя, частное имя, тайное имя и прозвище. Кроме того, каждый одевается в соответствии со своим рангом. Некоторые носят меха. Каждая видная персона носит пояс или ремень, к которому подвешены разные драгоценные украшения, обозначающие ранг, фамилию, страну. Очень хорошая система. Любой, взглянув на ранг незнакомца, сразу знает, как себя с ним вести.

Зал приемов Хуаня напоминал безупречно отполированный деревянный ящик. Большинство государственных строений в Китае деревянные, а дома бедняков — из необожженного кирпича, с тростниковыми крышами. Из камня строят только крепости, и очень грубо. Все здания строятся в соответствии с четырьмя сторонами света — севером, югом, востоком и западом. Каждая из сторон имеет свои особенности: например, если спишь головой на север, то непременно умрешь, и тому подобное.

Я тогда не знал, что заключен в доме главного министра. Как высшее должностное лицо Пин-гуна, Хуань возглавлял совет из шести министров, представлявших собой шесть знатных фамилий, управляющих землей Цинь. Пин-гун имел очевидное пристрастие к крепкому напитку из перебродившего проса. В итоге он провел большую часть своего правления, уединившись с наложницами и собутыльниками у себя во дворце. Раз в год он появлялся в храме своих предков и приносил жертву небесам; в остальном по влиянию на государственные дела его можно было бы приравнять к усопшим предкам.

Разумеется, при первой встрече с главным министром ничего этого я не знал. Министр принял меня, как я счел, со всей китайской изысканной любезностью. На самом деле он обращался со мной, как с дорогим рабом.

Хуань жестом пригласил меня сесть на коврик напротив себя. Хотя мне было суждено научиться говорить по-китайски, я так и не перестал путаться в китайских выражениях. Во-первых, глаголы не имеют времен. Никогда не знаешь, событие уже произошло, происходит сейчас или произойдет в будущем. Во-вторых, поскольку существительные не имеют единственного или множественного числа, никогда не знаешь, сколько фургонов с шелком получишь за железо. Однако, чтобы быть точным, нужно сказать, что языковые ухищрения ухищрениями, но китайские купцы не только прекрасно знают свое дело, но и часто оказываются честными.

Когда я принялся перечислять все титулы Великого Царя и попытался описать, кратко, но ярко, его могущество, Хуань вежливо слушал. Потом сказал:

— Насколько я понял, вы приехали торговать с нами.

Каждый раз, утверждая что-то, он кивал головой, словно желая убедиться, что мы согласны друг с другом.

— Торговать со всеми китайскими государствами, да.

Голова снова качнулась, но на этот раз кивок означал несогласие, и это меня испугало.

— Да. Да. И в то же время нет. Есть лишь один Китай. Есть лишь одно Срединное Царство. Как бы оно ни делилось — это явление временное, прискорбное и, — он взглянул победно, — несуществующее.

— Да. Да. — Подражая ему, я тоже стал кивать. — Но я знаю, что есть правитель Циня, и герцог Лу, и еще один — в Вэй…

— Правда. Правда. Но каждый из них правит только по милости Сына Неба, который только один имеет право на власть, как потомок Желтого Императора.

Я совершенно не понимал, о чем это он, но гнул свою линию:

— Да, почтенный Хуань. Мы знаем об этом могущественном императоре. И Великий Царь шлет ему привет через мою недостойную особу. Но могу я спросить, где его найти?

— Там, где он есть. Где же еще?

Голова снова качнулась вверх и вниз.

Хуань казался неестественно обрадованным.

— В таком случае, я пойду к нему. Туда, где он есть.

— Да. Да.

Хуань вздохнул. Мы смотрели друг на друга. В последующие годы мне пришлось услышать множество вариаций на тему императора, который есть и которого нет там, где он есть и где его нет. В действительности настоящего небесного императора не было уже триста лет. Хотя Чжоу-гун величал себя императором, все его презирали.

Когда дело касается прошлого, китайцев так же трудно понять, как индийцев. Но все они сходятся в том, что давным-давно существовала императорская династия Шан. В течение многих поколений эти императоры обладали небесным правом на власть или, как мы это называем, грозным величием владыки. Но семь или восемь веков назад это право, как водится, было утрачено, и Срединное Царство захватили западные племена, основавшие династию Чжоу.

Первого императора этой династии звали Вэнь. Ему наследовал его сын У. Через два года после получения небесного права — то есть после того, как он вырезал своих противников Шанов — У серьезно заболел, и даже отвар драконьих костей помочь не мог. В конце концов его младший брат Дань, Чжоу-гун, предложил небесам свою персону на место императора. Китайские небеса, кстати, отличаются от арийских и любых других, о каких мне доводилось слышать, тем, что там правят не бог и не боги, а умершие предки, начиная с самого первого человека, так называемого Желтого Прародителя, или Желтого Императора. Следовательно, праведный Дань не молился китайскому аналогу Мудрого Господа, а обращался к трем предыдущим праведным предкам. Здесь следует отметить, что религия этого народа весьма своеобразна, если ее вообще можно назвать религией. Хотя тамошние так называемые звездные боги сродни нашим демонам, поклонение этим низшим божествам мало влияет на процветание страны, которое основано на поддержании гармонии между небесами и землей. А это достигается тщательным соблюдением церемоний в честь предков.

Три умерших царя были столь растроганы предложением Даня занять место брата, что позволили У оправиться от болезни и, что замечательнее всего, за свою милость не потребовали жизни Даня. Для многих китайцев Дань такой же герой, как и его отец Вэнь. Поскольку У прославился своей безжалостностью в войнах, им не всегда так восхищаются. Само собой, циньские правители называли себя прямыми потомками У и отказывали в праве на власть представителям династии Чжоу — потомкам Вэня. Циньские властители непрестанно твердили о гегемонии, якобы по праву принадлежащей им. В данном случае гегемония означает верховную власть над всеми воюющими между собой странами, ныне составляющими Срединное Царство.

Однако небеса так любят китайцев, что отказали в гегемонии циньским владыкам. Как позже выяснилось, правителей Цинь ненавидят все китайцы, в том числе и их собственные угнетенные подданные. Когда я говорю «правители», я не имею в виду гунов. Я имею в виду совет Шести, правящий Цинь, а из шести я выделяю Хуаня — определенно самого выдающегося из когда-либо виденных мною людей и одного из самых отвратительных.

Меня держали в плену шесть месяцев. Моих спутников продали в рабство, железо конфисковали. Мне сохранили жизнь лишь по настоянию Хуаня, убедившего всех, что я один владею секретом выплавки железа. Я в самом деле многому научился, наблюдая за выплавкой магадхской железной руды. В те дни Персия была самой передовой страной в области выплавки железа, а Китай — самой отсталой. Нынче благодаря мне в Китае появились искусные металлурги.

Обращались со мной неплохо. Я часто обедал наедине с Хуанем. Порой я сопровождал его во время визитов к другим вельможам. Но властителю меня не показывали.

Когда я решил, что моей жизни ничего не угрожает, то начал задавать Хуаню почти столько же вопросов, сколько он мне. Ему очень нравилась моя варварская прямота, как он это воспринимал. Но сами вопросы нравились не всегда.

— Почему бы не свергнуть властителя, раз он все равно не правит?

— Как можно!

Хуань, казалось, был в ужасе. Он быстренько начертил у коврика, где сидел, какой-то магический знак — против демонов? Мы находились в комнате с низким потолком, окна которой выходили в сад, заполненный ароматом цветущих слив.

— О, какое варварство! Действительно варварство! Это чересчур даже для человека, приехавшего из-за пустыни.

— Прошу прощения, почтенный Хуань. — Я смиренно уставился в полированный деревянный пол.

— Так ужасно услышать выраженную мысль, что я содрогаюсь, и — о! как больно моей душе! — Он хлопнул себя по животу, где, по мнению китайцев, она обитает. — Наш владыка священен, потому что происходит от императора У. Он, и только он, владеет небесным правом. Даже варвары должны это знать.

— Я знаю, почтенный Хуань. Но вы сами сказали, что Срединное Царство пока не принадлежит ему. Равновесие между землей и небесами — этими великими мехами, как говорят ваши мудрецы, — еще не достигнуто должным образом.

— Правда. Правда. Конечно, так.

Так — то есть правда, он это говорил. Я так и не смог привыкнуть, как китайцы в своем языке путают будущее, настоящее и прошлое. Вроде бы Хуань говорил о том, что небесное право уже принадлежит властителям Пин. На самом деле Хуань имел в виду, что оно когда-нибудь будет принадлежать гуну, потому что уже принадлежит и принадлежало ему, поскольку он — тот, кто он есть. В китайском языке множество тонкостей, и он бесконечно запутан.

— Но ведь пока в Лояне есть император.

— Он не император. Это Чжоу-гун.

— Но он потомок отца У, Вэня. И Лоян — священная столица Срединного Царства.

— И все равно он — всего лишь один из пятнадцати правителей Срединного Царства. А из этих пятнадцати только одиннадцать являются потомками того или иного из сыновей Желтого Императора, придумавшего огонь, и это потомки Императора спасли мир от потопа, а потом получили от небес великий план с девятью разделами — план, попавший в конце концов к императору У, от которого через поколения перешел к нему, смотрящему на юг.

Хуань почтительно поклонился в сторону резиденции гуна. Выражение «смотрящий на юг» означает императора, облеченного небесным правом. Не знаю почему. Без сомнения, астролог нашел бы объяснение. Я часто думаю, что здесь есть что-то общее с арийской Полярной звездой. Появляясь перед народом, император всегда стоит на севере от подданных.

Облеченный правом император является земным отражением небес, призрачным представителем той вереницы императоров, что тянется к Желтому Прародителю, который раскрыл некое космическое яйцо, чья верхняя часть стала небом, а нижняя землей, и создал все сущее между ними. И только ублажением небес можно поддерживать гармонию между двумя половинами божественного целого. Что и говорить, религиозные ритуалы имеют для китайцев огромное значение. Как многие первобытные народы, китайцы верят, что осенью будет неурожай, если, скажем, весенний обряд возделывания земли будет выполнен неправильно — а это очень сложная церемония, в которой участвует множество актеров, танцоров, певцов и музыкантов. В ней также участвует император — он один может разговаривать с царственными предками, взирающими сверху на него и его деяния и улыбающимися — или хмурящимися.

— Пин-гун уже получил небесное право.

Я низко склонил голову, произнося имя владыки, и еще ниже, упомянув небеса.

— Да, да, — улыбнулся Хуань.

Но, конечно, Пин-гуну не хватало небесного права, как и претенденту в Лояне. Из-за этого в Китае кризис власти постоянен. Там нет правителя, не мечтающего о гегемонии и небесном праве — в таком порядке. Однако не похоже, что кто-нибудь из них в обозримом будущем сможет подчинить себе соседей, как это сделал Кир или хотя бы Аджаташатру. Насколько я могу судить, Срединное Царство больше Гангской равнины, но меньше Персидской империи. Сто лет назад северное государство Цзинь чуть не добилось гегемонии; потом южное государство Чу сравнялось с ним могуществом, и небесное право так никому и не досталось, такое положение вещей сохранялось, когда я был в Китае, и сомневаюсь, что оно с тех пор изменилось. Несмотря на утверждения в обратном, никто из жителей Срединного Царства не хочет объединения страны — разве что поставив себя во главе. Таково там политическое равновесие (или его отсутствие).

Еще в начале своего пленения мне удалось отправить послание Фань Чи в Лу. Он был моей единственной надеждой когда-нибудь вернуться в Персию, но я не представлял, обладает ли он властью освободить меня, потому что мне не говорили, в каком качестве я здесь пребываю. Если я раб, он бы мог меня выкупить. Но когда я заикался Хуаню о выкупе, тот говорил: «Что вы, ведь вы наш почетный гость!» — потом хлопал в ладоши, и меня вновь водворяли в мою клетку. Правда, дверцу не запирали, поскольку я все равно убежать не мог. Я был бы столь же заметен, как черный человек в Сузах. И даже более. В Сузах сотни черных, а насколько могу судить, здесь я был единственным белым человеком.

Когда я освоил язык, Хуань довольно подробно расспросил меня о системе власти в Персии. К Великому Царю он не проявил интереса, но более чем с нетерпением ждал рассказов о таких вещах, как твердые цены на рынке, установленные ссудные проценты, использование полиции и секретных служб в Персии и индийских царствах.

Помню один обед, где Хуань обращался со мной как с почетным гостем. Он всегда любил выставлять меня перед своими собратьями. В тот раз было приглашено большинство членов государственного совета. Мы сидели на коленях на ковриках, а слуги притащили в комнату табуреты и поставили рядом с каждым из присутствовавших. Мне так и захотелось сесть на табурет, но на званом китайском обеде такое непозволительно. К табурету можно только прислониться. Поскольку даже китайцам неудобно часами сидеть на коленях, табурет используется, чтобы хоть как-то переместить вес тела.

Перед каждым поставили строй блюд и чаш. Министрам предлагалось по восемь блюд, мне — шесть. Слева стояло блюдо с мясом на косточке, справа — с мясом, нарезанным ломтями, и чаша с супом. Такой порядок никогда не изменялся. За этими блюдами стояли другие: с жареным мясным фаршем, тушеным луком, пикулями и так далее. Вареную рыбу подают зимой брюхом направо от хозяина, летом — брюхом налево. Сушеное мясо складывают слева. Кувшины стоят носиком к хозяину. И так далее и тому подобное.

Ритуал китайского обеда почти так же замысловат, как религиозная церемония. Например, если кто-то из приглашенных рангом ниже хозяина (как, считалось, был я), то ему полагается взять блюдо с рисом, просом или каким-нибудь зерном, поклониться хозяину и отказаться, притворяясь, что уходит. Тогда хозяин встает и упрашивает гостя остаться, что тот и делает. Я не слышал, чтобы кто-нибудь в самом деле ушел. Однако раз все, что может случиться, в конце концов случается, то такое, наверное, было. Но я бы не хотел оказаться гостем, покинувшим обед.

Были и другие тонкости, которые следовало соблюдать, но я их уже забыл. Однако не могу забыть прекрасную кухню во всех знатных китайских домах. Даже готовая пища на рынке всегда высочайшего качества, и в мире нет большего удовольствия, чем под летней луной обедать в лодке, привязанной к иве на берегу реки Вэй.

Из-за всех этих церемоний китайский обед может оказаться таким же замысловатым, как беседы здешних афинских софистов. Но, конечно, китайские манеры гораздо строже афинских. Впрочем, какие не строже? Тем не менее беседа в обеденном зале Хуаня оказалась резкой и деловой. Споры шли до самого окончания обеда, где просяного вина было выпито выше всякой меры.

Помню, какое удовольствие доставило мне первое, знаменитое блюдо — запеченный молочный поросенок. Этот поросенок стоит более подробного описания. Сначала его, откормленного финиками, пекут в траве и глине: когда он испечется, глину разбивают, мясо нарезают тонкими ломтями и поджаривают на топленом сале; потом ломтики варят с травами три дня и три ночи, после чего подают с нашпигованной говядиной и уксусом. Ничего подобного не найдешь во всей Лидии. Боюсь, что за столом у Хуаня я глотал слишком жадно, — это считается неприличным, но все так делают.

Когда Хуань объяснил мне, как приготовлен поросенок, и я вполне искренне воздал хвалу результату, мой хозяин сказал:

— Но вы, наверное, ели нечто подобное у себя в стране, — и поощрительно кивнул.

— Нет, никогда. Вы достигли того совершенства, к которому мы только стремимся, — тоже кивнув, ответил я.

— О нет, нет! — Тут Хуань обратился к остальным гостям: — Кир Спитама, несмотря на свое странное имя и необычную бледность, является очень острым оружием.

Китайцы так выражаются, говоря об умном человеке.

Все посмотрели на меня с интересом, более чем просто вежливым. Да ведь и вряд ли кто-то из них раньше видел белого человека. Все неизменно удивлялись, когда я говорил на их языке. Как от варвара, от меня ожидалось услышать что-нибудь вроде поросячьего хрюканья.

Один из гостей вежливо спросил меня о Персии. Где это? Как далеко? Когда я объяснил, что это в тысяче миль к западу от Чампы — порта, о котором они все слышали, — дюжина голов недоверчиво закивала.

— Он говорит, — сказал Хуань, улыбаясь во весь рот, — что в его стране все люди принадлежат государству и только государство является мерой добра и зла.

Министры закивали и заулыбались, я тоже. Само собой, я никогда не говорил Хуаню ничего подобного.

— Но, конечно, — заговорил один старичок, — даже в варварской стране небесные законы имеют верховенство над государственными.

Хуань возвел очи к небу — точнее, к потолочной балке.

— Поскольку власть дана небом, воля владыки абсолютна. Разве не так обстоит дело в вашей благословенной стране? — улыбнулся он мне.

— Так, почтенный Хуань.

Я не собирался перечить моему хозяину.

— Но, конечно, — и старичок повернулся ко мне, радуясь возможности не обращаться к главному министру, — существуют определенные небесные законы, которым обязан подчиняться правитель?

За меня ответил Хуань:

— Нет. Таких законов нет, поскольку власть дана ему. Эти западные варвары верят, как и мы, что государство есть цепь, первое звено которой — человек. Люди смыкаются в семью, семьи смыкаются в деревню, а те смыкаются в государство. В благословенной стране нашего досточтимого гостя, — кивок в мою сторону, — люди больше не живут так, как жили вначале, каждый сам по себе. Ведь это означало: если взять двоих, то получишь два разных мнения о том, что хорошо, а что плохо. А это очень плохо, поскольку никто не может отрицать, что всякое страдание начинается с несогласия между людьми о том, что хорошо, а что плохо. Да, персидские варвары мудрее нас. Да, да! Они верят, что, если каждому позволить действовать и думать, как кому нравится, не может быть никакого порядка, никакой гармонии, никакого государства. Стало быть, когда мудрый правитель получает от небес власть, то должен сказать своему народу, что он считает для всех добром и что считает злом. Но, конечно, всегда находятся такие, кто не слушается своего правителя, и тогда персидский царь сказал: «Если против официально принятого добра будет поднят чей-нибудь голос, всякий услышавший его должен доложить своему господину». Как мудро это правило! Поистине мудро! Каждый обязан докладывать правителю или его людям обо всех нехороших действиях или даже призыве или намеке на нехорошие действия. Результат? Полный успех! Потому что западные варвары уничтожили весь беспорядок и дисгармонию. Все служат государству, которое основано на… Как вы так чудесно сказали, Кир Спитама? Ах да! На принципе согласия с вышестоящим.

Хуань поклонился мне, словно я и был тот воображаемый персидский монарх, придумавший эту нечестивую систему управления страной. Несколько лет спустя я узнал, что тот обед у Хуаня оказался историческим. Более чем целое поколение спорило с циньской знатью, как следует управлять государством. Хуань считал, что управлять можно, лишь поработив народ до такой степени, какой еще не пытались достичь ни в Китае, ни в любой другой стране, включая Спарту. Семьи разбивались, чтобы здоровых мужчин вызывать из войска на сельскохозяйственные работы, строительство дорог и для прочих нужд. Поскольку ремесленники и торговцы склонны ходить сами по себе, куда им вздумается, Хуань предложил запретить законом эти профессии. Наконец, чтобы установить полное главенство государства, он по секрету предложил уничтожить свой собственный класс, аристократию.

Само собой разумеется, не все братья Хуаня по классу были в восторге от его теории — не говоря уж о практике. На том обеде многие выражали вежливое несогласие. Несколько лет спустя несогласие стало менее вежливым и Хуань был убит противной партией. Но он хорошо поработал. Хотя торговцы и ремесленники процветают, а аристократия сохранила власть, простым мужчинам и женщинам приходится жить в казармах и их жизнь полностью регламентирована государством. Если кто-то противится небесному закону Хуаня, его разрубают на две части и выставляют по обе стороны городских ворот.

Пока мы ели поросенка, старичок через меня обратился к Хуаню:

— Во времена наших предков каждый человек жил под диктатом своей внутренней природы и в мире было много доброты и мало войн. Конечно, ваш персидский царь хотел бы, чтобы его подданные жили так, как их предки, в согласии с небом и собой.

Хуань весело хлопнул в ладоши:

— Но когда я задал этому варвару тот же самый вопрос, он ответил — и я надеюсь, что процитирую верно…

— О, конечно! Конечно, верно, почтенный Хуань!

Я уподобился индийским птицам, говорящим то, чему их научили.

— Вы сказали мне, что в давние времена люди были добры друг к другу, потому что их было мало, а всего много. Теперь же людей много, а всего мало. Даже в далекое время императора Ю жизнь была столь тяжелой, что сам Ю работал в поле, пока не потерял из бороды все волосы. А теперь людей в десять тысяч раз больше, чем тогда. И поэтому для общей пользы мы должны следить за ними, чтобы они не мешали друг другу. Как это сделать? Признаюсь, сам я не так умен, чтобы найти решение. Но ваш мудрый персидский царь подсказал мне ответ.

Хуань поклонился в мою сторону, вынудив и меня поклониться так низко, что в животе забурчало. Китайцы очень серьезно относятся к издаваемым животом звукам, и я молился, чтобы бурчание из моего набитого брюха не восприняли, как бунтарское.

— «Использовать человеческую природу, — говорит персидский царь. — Поскольку одно доставляет людям удовольствие, а другое страдания, то подданными можно управлять путем поощрения и наказания — вот рычаги, которыми правитель поддерживает свою власть».

— Но если эти… эти рычаги подведут правителя, что советует этот мудрый перс?

Старичок смотрел на меня налитыми кровью глазами, на висках у него пульсировали жилки. Вне всякого сомнения, он ненавидел Хуаня.

— Мудрый перс употребляет термин «сила», — милостиво ответил за меня Хуань. — «Сила» — вот что держит массы в повиновении.

Несмотря на превосходную пищу, не помню более тревожного обеда. Через меня Хуань бросил вызов своим собратьям. К счастью для жителей Цинь, министры не встретили горьких рецептов Хуаня с ликованием, а сам он не достиг большего, чем был много лет, оставаясь первым среди равных. Но своими попытками преобразований он так изменил жизнь простых людей, что только крушение государства могло спасти их от уготованного Хуанем рабства. Спартанцев, по крайней мере, учат любить свою страну, и страна обеспечивает им хотя бы скотскую жизнь. А народ царства Цинь не любит своих хозяев, если не сказать большего.

Обед закончился общим призывом к небесам о долгой жизни правителю. Я был несколько озадачен страстностью, с какой гости взывали к небесам. Ведь правитель не имел практической власти, и тем не менее при мысли, что он может умереть, министры лили настоящие слезы. Но через три месяца, когда Пин-гун в самом деле преставился, я понял искренность этих слез.

В тот роковой день я проснулся на рассвете от звона колоколов. Потом последовал беспорядочный бой барабанов. По всему городу слышались рыдания.

Я быстро оделся и поспешил во двор, где Хуань как раз забирался в колесницу. Он был одет в лохмотья и выглядел нищим. Возница с плачем хлестнул четвергу лошадей, и колесница тронулась.

Как сказал один из экономов, «властитель умер перед самым рассветом. Говорят, он выпил слишком много вина и позвал евнуха, чтобы тот помог вызвать рвоту. Но вместо вина владыку стошнило кровью. О, ужасный для страны день! О, черный, поистине черный, черный день!»

— Вы так его любили?

— Клянусь небом, да! Иначе каким бы он был «смотрящим на юг»? А теперь его нет.

Эконом разразился рыданиями. Я ничего не понимал. Я знал, что Пин-гун не пользовался популярностью. Более того, он представлял собой всего лишь церемониальную куклу, управляемую шестью семействами. Почему же все в такой печали?

Все прояснилось во время похорон. Я с челядью Хуаня стоял на площади, посреди которой находилась резиденция правителя. Если не считать ряда знамен напротив входа, дом Пин-гуна был ниже дворца главного министра. Знамена означали, что живущий внутри обладает небесным правом. В тот день знамена были черно-красными, очень зловещими. Ни ветерка — плотные полотнища неподвижно повисли под палящим солнцем. Казалось, воздуха просто нет. Я то и дело зевал в рукав и не мог глубоко вздохнуть. Я приписывал это не только жаре, но и тяжелому дыханию десяти тысяч мужчин и женщин, стоящих в торжественной тишине вокруг дворца, от ворот которого не отводили глаз. Хотя народ Цинь можно назвать тишайшим и самым покорным на земле, неподвижность казалась мне тревожной — как перед землетрясением.

Ворота распахнулись. Появился Хуань вместе с государственным советом, за ними двенадцать воинов несли на плечах высокий лакированный паланкин. На верху паланкина лежал умерший правитель. Тело было наряжено в алый шелк и украшено тысячей драгоценных камней. На груди лежал диск из темного нефрита — символ благоволения небес.

Длинная череда рабов вынесла из дворца сундук с шелком, золотые треножники, кожаные барабаны, фигурки из слоновой кости, золоченое оружие, ширмы из перьев и серебряное ложе. Всему этому великолепию предстояло украшать гробницу властителя, и стоимость этих сокровищ захватывала дух. Мне она была известна. Хуань попросил меня сделать такую оценку, чтобы включить сумму в бюджет для представления совету, когда дождутся нового правителя.

В дальнем конце площади Хуань со своими министрами заняли места во главе длинной, в милю длиной, похоронной процессии. За колесницей со знатью восьмерка белых коней тащила фургон. Тело Пин-гуна привязали к доске, и казалось, он сам правит лошадьми. Эффект получился несомненно неприятный. Вещи для гробницы везли в других фургонах вместе с несколькими сотнями дам гарема, которые стонали и рыдали под вуалями.

Колесницы и фургоны больше часа ехали через город к южным воротам. Здесь Хуань принес жертву местному демону и повел процессию по извилистой улице к долине, где под искусственными холмами, сродни тем, что я видел в Сардах, погребены цари.

Совершенно неожиданно какой-то высокий тощий человек пригласил меня в свой покрытый красным лаком фургон.

— У меня страсть к белым людям, — сказал незнакомец. — Когда-то у меня было их трое. Но двое умерли, а третий все время болеет. Вы можете поцеловать мне руку. Я Шэ-гун, родственник последнего циньского гуна, а также правителей Лу и Вэй. Правда, все мы, властители, в родстве друг с другом, ведь наш общий предок — император Вэнь. А вы откуда приехали?

Я попытался объяснить. Хотя Шэ-гун ничего не знал о Персии, он путешествовал по западу больше любого из виденных мною жителей царства Цинь.

— Я год прожил в Чампе, — сказал он мне. — Не скажу, что мне там понравилось. Там или страшная жара, или льет дождь. И люди слишком смуглые, на мой вкус. Я думал встретить там белых, как вы. Но мне сказали, что для этого нужно ехать еще по крайней мере полгода, а мне была невыносима мысль о столь долгом удалении от мира. — Он оттянул мне щеку и внимательно посмотрел на оттянутую складку. — Покраснело! — Шэ-гун был в восторге. — Точно как у моих бывших рабов. Мне никогда не надоедает смотреть, как появляется и исчезает краснота. Как вы думаете, Хуань не продаст вас мне?

— Я не уверен, что я раб, — очень осторожно ответил я.

— О, я вполне уверен в этом. Вы варвар, хотя и не запахиваете платье на левую сторону. На самом-то деле, должно быть, сами знаете. Нам это кажется очень забавно. И волосы должны быть растрепаны. Не надо стараться выглядеть цивилизованным, вы теряете прелесть новизны. Но все равно вы определенно раб. Вы живете в доме министра и делаете все, что вам говорят. Должен вам сказать, вы самый настоящий раб. Не представляю, почему Хуань сам не сказал вам. Очень нехорошо с его стороны, очень нехорошо. Но он очень деликатен. Наверное, ему кажется, что было бы дурным тоном прямо сказать вам, что вы раб.

— Я бы сказал, военнопленный.

— Военнопленный? Война? — Шэ-гун привстал и огляделся вокруг. — Не вижу никаких войск.

Серо-зеленые окрестности выглядели вполне мирно, только похоронная процессия извивалась меж изломанных известняковых холмов подобно беззвучной, бесконечной змее.

— Я прибыл как посол Великого Царя.

Шэ-гуна слегка заинтересовала моя история. Хотя название Персия было для него пустым звуком, Магадху он знал прекрасно. Когда я рассказал, что женат на дочери Аджаташатру, это произвело на него впечатление.

— Я встречался с некоторыми членами этой семьи. В частности, с дядей царя Аджаташатру. Когда я был в Чампе, он был там наместником. — Шэ-гун воодушевился, даже развеселился. — Я уверен, кто вами владеет, может получить от царя великолепный выкуп — вот почему я должен забрать вас у Хуаня. И потом продам вашему тестю. Видите ли, мне вечно не хватает денег.

— Но я думал, что владетель Шэ богато одарен… небесами?

Я с трудом приучался к замысловатому стилю китайцев. Слова никогда не несут своего значения, в то время как движения рук и всего тела необычайно сложны. Я так с этим и не смог освоиться.

— Шэ, правителем которого я являюсь, уже давно не то Шэ, и я никогда не ступал на его землю. Я со своим двором предпочитаю путешествовать, навещать многочисленных родственников и собирать драконьи кости. Вы, возможно, слышали, что у меня богатейшая в мире коллекция драконьих костей. Что ж, это правда. Но поскольку я всегда вожу их с собой, мне приходится содержать десять тысяч фургонов, а это очень накладно. Но если я продам вас царю Магадхи, я поистине разбогатею!

Шэ-гун был фантастической фигурой, очень забавлявшей китайцев. От рождения он был Шэ Чжу-лян, незаконнорожденный сын Лу-гуна. Недовольный таким своим противоречивым положением, он величал себя Шэ-гуном. Но Шэ — это не страна. Слово означает святую землю — земляной холм, который есть в каждом китайском государстве. Шэ-гун придумал, что в некие времена где-то было государство Шэ, чьим наследным властителем он и является. Растащенное грабителями-соседями Шэ прекратило свое существование, и все, что от него осталось, — его странствующий правитель. Был ли он на самом деле гуном — через родство с Лу, — являлось излюбленной темой дискуссий среди китайской знати. С другой стороны, поскольку его происхождение от императора Вэня не вызывало сомнений, все китайские монархи были обязаны принимать своего славного родственника. И так, постоянно переезжая от двора к двору, ему удавалось свести свои расходы к минимуму. Он содержал двадцать престарелых слуг, четырнадцать таких же престарелых кляч, шесть фургонов (десять тысяч — это китайская гипербола, означающая бесчисленное множество) и колесницу со сломанной осью.

Некоторые думали, что Шэ-гун необыкновенно богат, но очень скуп. Другие считали его бедняком, живущим за счет торговли драконьей костью. Он собирал эти огромные кости на западе Китая, где драконов водится довольно много, а потом продавал врачам с востока, где драконы редкость. Мне посчастливилось не увидеть этих чудовищ, но Шэ-гун говорил, что убил их более трех десятков.

— В юности, конечно. Боюсь, нынче я уже не тот.

Он постоянно рисовал этих страшилищ и картины продавал, где только можно.

Пока процессия ехала к высокому кургану, где якобы покоился император У, Шэ-гун все придумывал способ, как забрать меня у Хуаня.

— Наверняка вы имеете на него какое-то влияние. Я хочу сказать, иначе он уже убил бы вас. Ему все быстро надоедает, как и большинству таких деликатных людей.

— Не думаю, чтобы я имел на министра хоть малейшее влияние. Он использует меня для мелких поручений. Например, сейчас я веду его денежные счета.

— Вы искусный математик?

Шэ-гун искоса взглянул на меня. Заходящее солнце было на уровне глаз и, казалось, выжгло весь воздух. Никогда ни до, ни после я не чувствовал такой духоты, как тогда в Китае.

— Да, почтенный владыка. — Мне так хотелось, чтобы он меня купил, что я был готов на любую ложь. — Мой народ строит пирамиды, упражняясь в небесной математике.

— Да, я слышал о них. — Мои слова произвели впечатление. — Что ж, надо что-то придумать. И вы тоже подумайте. Жаль, что вы не преступник, а то, когда новый властитель восходит на трон, всегда объявляют амнистию. И даже тогда нам пришлось бы упрашивать правителя освободить вас, если бы Хуань допустил такое, что сомнительно. С другой стороны, если вы свободный человек, как он может держать вас в клетке? Головоломка, а?

Я согласился. Впрочем, я во всем соглашался с этим сумасшедшим. Это была моя единственная надежда выбраться из Цинь, откуда мне так не терпелось вырваться. И нетерпение еще больше возросло, если такое возможно, во время похорон у кургана.

Колесницы и фургоны выстроились полукругом перед коническим холмом, где покоился если не сам император У, то несомненно какой-то очень древний монарх, так как на кургане выросли, как символ величия, карликовые сосны, которым требуется тысяча лет, чтобы принять свой ритуальный вид, коим так восхищаются китайцы.

Поскольку колесницы и фургоны выстроились в соответствии с рангом владельцев, Шэ-гун и я оказались вблизи от главного министра и прекрасно видели все происходящее. Позади нас на серебристо-серых холмах безмолвными рядами стояло несколько тысяч простолюдинов, обмахиваясь от жары.

Не знаю, что я ожидал увидеть. Я догадывался, что будет жертвоприношение, и оно состоялось. На юго-западном склоне кургана развели костер и зарезали огромное множество лошадей, овец, свиней.

В части жертв, как и во всем остальном, тамошнее правительство весьма изобретательно. Каждому из присутствующих дали особую палку, по которой определяли, сколько ему положено мяса пожертвованной скотины и птицы. В итоге не только всем всего хватает, но и нет неподобающей суеты, столь портящей не только вавилонские, но даже и персидские церемонии. Мне сказали, что это новшество ввел Хуань, но после его приняли и все остальные китайские государства. Когда я попытался предложить подобный порядок магам, они его отвергли. В своих ритуалах с возлиянием хаомы они предпочитают суету и хаос.

Новый правитель стоял на севере от нас. Как того требовал ритуал, он был один и выглядел ровесником своего предшественника, если не старше. Но если верить Шэ-гуну, новый правитель был не сыном усопшего, а двоюродным братом. Министры отвергли всех сыновей Пина ради какого-то двоюродного брата, замечательного своей тупостью. С точки зрения министров, он очень подходил для престола.

— И всегда монарха выбирают министры?

— Получивший небесное право назначает министрами только своих верных рабов.

Голос Шэ-гуна вдруг стал визгливым. Узнав этого человека лучше, я понял, что даже если в нем не уживались две разные личности, он определенно обладал двумя совершенно разными манерами поведения. Шэ-гун был то хитрым и вкрадчивым, и тогда в его голосе слышались басовитые нотки, то чрезвычайно таинственным, и тогда говорил монотонным, тонким, высоким голосом. Мне стало ясно, что не время и не место спорить о ненормальности положения двоюродных братьев правителя. Как вскоре я узнал, они, за редким исключением, не имеют власти, и их владениями управляют потомственные министры или самостоятельно, или вместе с потомственными же чиновниками. Небесное право — не более чем золотой сон о том, что могло быть, но чего нет и, наверное, не будет никогда.

Новый циньский гун громко обратился к своим предкам. Я не понял ни слова из сказанного. Пока он говорил с небесами, рабы тащили в пещеру — похоже, естественную — у подножия крутой известняковой скалы сундуки, треножники, мебель. Музыка играла не переставая. Поскольку сразу играло около трехсот музыкантов, звук для уха иностранца получался мучительный. Позже я нашел немало хорошего в китайской музыке. В частности, меня очаровало, когда бьют молотками по камням различной величины, — прелестные звуки.

Когда правитель закончил свое обращение к предкам, двенадцать воинов подняли на плечи паланкин с телом его предшественника. В тишине паланкин за спиной гуна внесли в пещеру. Когда тело скрылось из виду, все выдохнули. Атмосфера была тревожной и напоминала первое дыхание летней бури.

Я взглянул на Шэ-гуна. Как линяющая птица, он нахохлился на краю фургона, не отрывая глаз от пещеры. Внесшие тело не показывались. Вместо этого к пещере двинулась сотня женщин в вуалях. Одни были женами усопшего, другие наложницами, танцовщицами, рабынями. За женщинами двинулась вереница мужчин и евнухов во главе с благородным старичком, присутствовавшим на обеде с молочным поросенком. Среди мужчин было много офицеров стражи, других высокопоставленных вельмож. За ними последовали музыканты со своими инструментами, за теми повара и подавальщики с бамбуковыми столами, на которых несли изысканные яства. Один за другим мужчины и женщины входили туда, где, очевидно, в известняке был выдолблен огромный зал.

Всего вошло пятьсот человек. Когда внутри скрылся последний, новый правитель снова обратился к своим предкам на небесах. На этот раз я более-менее разобрал слова.

Он взывал к каждому предку по имени. Это заняло некоторое время. Затем он попросил предков принять его предшественника на небеса, называя Пин-гуна всежалостливым. В Китае к мертвому никогда не обращаются по собственному имени на том разумном основании, что если назвать его имя, то дух может вернуться, чтобы мучить и преследовать усопшего. Если всежалостливого примут на небеса, правитель поклялся, что не пропустит ни одного обряда, поддерживающего гармонию между небом и землей. Он просил благословения предков сироте. Я не мог взять в толк, о ком это он, и лишь потом узнал, что правитель часто называет себя сиротой или одиноким, поскольку его предшественник или предшественники умерли. Он называет свою главную жену «эта особа», в то время как народ называет ее «эта царская особа». Сама она называет себя «маленьким мальчиком». Не знаю почему. Странные они люди, эти китайцы.

Из пещеры донеслись звуки музыки. Очевидно, начинался пир. Целый час мы стояли лицом на север, а властитель — лицом на юг. Целый час мы слушали музыку из пещеры. Затем музыканты начали один за другим замолкать. Последним раздался звук бронзового колокольчика. Все взгляды устремились на вход в пещеру. Шэ-гун рядом со мной трепетал. Я было подумал, что он заболел, но он дрожал от возбуждения.

Когда звук колокольчика затих, Шэ-гун издал продолжительный вздох. Впрочем, вздохнули все, словно готовясь к чему-то. Из пещеры вдруг появились те, кто нес паланкин. У каждого в руке был меч и с меча капала кровь.

Выйдя, воины торжественно отсалютовали новому господину, который, подняв голову к небесам, издал вой наподобие волка. Все подданные, стоящие на юге от него, издали ответный вой. Никогда я не был так напуган. Я присутствовал на маскараде: те, кого я принимал за людей, оказались переодетыми волками. И теперь перед моими глазами они возвращались к своей истинной природе. Даже Шэ-гун присоединился к вою. Задрав голову к небу, он оскалил неестественно длинные зубы.

Я до сих пор слышу этот вой во снах, вновь оживляющих момент, когда двенадцать забрызганных кровью воинов, выполнив свое дело, появились у выхода из пещеры. Пятьсот мужчин и женщин было убито, чтобы их тела могли навек остаться с господином.

Хотя человеческие жертвы случались и в нашей части мира, я никогда не видел такого, как в Китае. Мне говорили, что, когда умрет истинный Сын Неба, смерть ожидает не менее тысячи придворных. Это объяснило непонятную мне ранее страстность в мольбах о здоровье правителя после обеда с запеченным молочным поросенком. Живого владыку презирали; мертвый он мог многих забрать с собой. На самом деле по циньскому обычаю лишь один из министров приносится в жертву, и его определяет жребий. Роковая палочка из тысячелистника — случай и коварство Хуаня уготовили ее старому министру, возражавшему на обеде главному. Пещеру опечатали. Танцы, музыка, пир остались там. Потом на месте входа будет насыпан холм. Что и говорить, могила правителя представляет такой соблазн для воров, что разложенные там прекрасные и дорогие предметы обычно появляются в обращении довольно скоро после похорон. Хуань отказался продать меня Шэ-гуну.

— Как я могу продать посла, свободного приходить и уходить, когда ему угодно? — сказал он.

— В таком случае, почтенный Хуань, может быть, мне пришло время уехать вместе с Шэ-гуном?

Такое нахальство вызвало улыбку моего хозяина.

— Вы, конечно, не захотите рисковать своей жизнью в компании человека, ищущего в диких местах драконов, сражающегося с разбойниками, якшающегося с ведьмами. О, знакомство с Шэ-гуном небезопасно! Я не могу позволить человеку, которого полюбил, встретиться в чужой стране с подобными опасностями. Нет, нет, нет!

Вот так. Но я решил бежать. Когда я сказал Шэ-гуну о своем решении, он проявил удивительную изобретательность.

— Вам нужно изменить внешность, — шепнул он.

Мы были на еженедельном приеме у главного министра. Ходоки со всего царства допускались к Хуаню, стоящему в конце низкой комнаты. Золотые треножники справа и слева от него символизировали власть.

Главный министр принимал просителей спокойно и вежливо, что контрастировало с его жесткими политическими взглядами. Но он был достаточно умен и понимал, что непокорный народ не поработить, сперва не очаровав. Определенно, сначала людей нужно убедить, что ваши цели совпадают и цепи, в которые вы их заковали, являются необходимым украшением. В некотором роде и Великий Царь всегда сознавал это. Различным народам нашей империи от Кира до нашего нынешнего просвещенного монарха Артаксеркса во многом позволялось жить, как они привыкли, они платили Великому Царю лишь ежегодный налог, а он, в обмен, обеспечивал законность и порядок. Хуаню удалось убедить варваров далекого Цинь, что хотя когда-то был золотой век, когда люди жили свободно, как им нравится, век этот кончился тогда, — как он любил эту фразу! — «когда стало слишком много людей и мало всего».

В действительности Китай населен негусто, и многие богатые земли пустуют. Кроме полудюжины городов со стотысячным населением, вся страна представляет собой обнесенные каменными стенами деревни, разбросанные меж двух рек. Большая часть страны покрыта лесами, особенно на западе, а на юге расстилаются джунгли, как в Индии. Вследствие этого, если не считать дисциплинированных и полностью контролируемых жителей Цинь, китайцы очень склонны к перемене мест.

Если хозяйство смоет наводнением, крестьянин с семьей просто забирает свою соху и дедовский очаг и переезжает в другое место, где все начинает сначала, платя дань новому господину.

Самые главные путешественники — это ши. Ни в греческом, ни в персидском языках нет соответствующего слова, как и нет такого сословия. Чтобы понять, что такое ши, нужно понять всю китайскую иерархическую систему.

На вершине находится император, или Сын Неба. Одно время таковые были и, возможно, будут еще, но сейчас его нет. Сказав это, я вдруг осознал, как умны китайцы, пользуясь языком без прошлого, настоящего и будущего. Ниже императора располагаются пять уровней знати. Самый высокий уровень — гуны. За редким исключением вроде сумасшедшего Шэ-гуна они соответствуют своему титулу и иногда в самом деле правят государством, что делает их равными нашим царям и тиранам, признающим Великого Царя своим владыкой и источником власти. Каждый гун, в теории, получил власть от Сына Неба, которого не существует. Если бы таковой был — то есть кто-то осуществлял бы гегемонию над Срединным Царством, — им бы стал скорее всего Чжоу-гун, прямой потомок императора Вэня, некогда установившего свою гегемонию. Циньский гун, потомок сына Вэня, грубого У, определенно бы не стал императором.

Старший сын гуна — хоу, и после смерти отца он сам становится гуном, если не случается слишком распространенного несчастья. Другие сыновья гуна тоже могут быть хоу, но пока старший или второй сыновья носят этот титул, остальные получают следующий, более низкий, а их сыновья — следующий и так далее до титула нань. В течение шести или семи веков с установления гегемонии Чжоу появились десятки тысяч его потомков. Они не имеют ранга и являются ши, то есть обладают лишь одной наследственной привилегией: они могут отправляться на войну в собственной колеснице — если могут таковую себе позволить.

В последние годы развелось немало ши. Эти не слишком знатные люди, они — повсюду. Одни служат чиновниками, как у нас евнухи, другие — офицерами в войсках, третьи учительствуют. Есть и такие, кто посвящает себя поддержанию в чистоте религиозных обрядов, сохраняющих гармонию между небом и землей, как зороастрийцы. И наконец, именно ши осуществляют повседневное управление почти всеми китайскими государствами, служа тем потомственным государственным чинам, которым удалось отнять у гунов если не божественное право, то, по крайней мере, реальную власть.

Дороги Китая забиты честолюбивыми ши. Если кому-то из них не удается занять пост, скажем, министра полиции в Лу, он едет в Вэй, где его служба может быть оценена администрацией выше, чем дома. Человеческая извращенность такова, что обычно чем дальше ши уезжает от дома, тем больше имеет шансов получить работу.

Поэтому-то тысячи ши постоянно куда-то переезжают. При этом они стремятся поддерживать между собой тесные связи и образуют из себя некое Срединное Царство. Вместо Сына Неба имеется десять тысяч ши, которые и управляют Китаем, и хотя тамошние государства постоянно друг с другом воюют, ши зачастую способны смягчать свирепость своих хозяев — за исключением государства Цинь, где они если и имеют, то очень малое влияние на Хуаня и других деспотов в совете.

И наконец, в иерархическую систему введен новый элемент. Теперь там есть категория, известная как «благородный муж». Благородным мужем может стать всякий, если придерживается небесных правил, — но это не совсем простое занятие. Я коснусь этих правил, когда буду рассказывать об Учителе Куне, или Конфуции, как его тоже называют. Ему приписывают введение понятия «благородный муж», пригодного для ши и вряд ли для кого еще.

Пока Хуань принимал прошения и выслушивал жалобы, мы с Шэ-гуном разрабатывали план побега.

— Вам нужно сбрить бороду. — Шэ-гун притворился, что восхищается перьевой ширмой. — Мы оденем вас в женское платье. Вы поедете со мной как наложница.

— Белая наложница?

— Шэ-гун их больше всего любит, это известно всему миру. — Его рассмешила собственная мысль. — Но так ничего не выйдет. Вам нужно затемнить лицо. Я пришлю вам грим, которым пользуюсь сам. И конечно, понадобится вуаль.

— Вашу свиту будут осматривать.

Я знал суровую стражу, охранявшую не только городские ворота Яна, но и заставы по всему Цинь. Люди всегда старались обойти слишком рациональные правила Хуаня.

— Они не посмеют! Я родственник их монарха. Но если посмеют…

Шэ-гун сделал понятный повсюду жест, означающий взятку.

Неожиданно рядом возник Хуань. У него был дар возникать повсюду. Я часто представлял его тенью быстро несущегося облака.

— Почтенный владыка… досточтимый посол! Я вижу, вы восхищаетесь моей ширмой.

— Да, — как ни в чем не бывало ответил Шэ-гун. — И я хотел объяснить вашему гостю значение ее рисунка.

Я взглянул на ширму и впервые действительно увидел ее. Там были изображены восемь черных дроздов на фоне грозового неба.

— Вы должны знать его значение. — Хуань обернулся ко мне. — Нет ничего, чего бы Шэ-гун не знал о нашей правящей фамилии, которая является и его фамилией.

— Совершенно верно. Прадед последнего всежалостливого был дедом моего дяди. Его звали Пин. Однажды к нему пришли несколько музыкантов с севера и сказали, что знают всю музыку, когда-либо исполнявшуюся при дворе императора У. Пин-гун не поверил. Да и как поверить? Всем известно, что большая часть музыки истинного двора Чжоу либо безнадежно испорчена, либо полностью забыта. Он так и сказал им. Но старший из музыкантов — который не был слепым, и это подозрительная деталь, потому что всякий настоящий музыкант должен быть слепым, — так вот, он сказал: «Мы докажем, что можем приблизить небо вплотную к земле!» И они начали играть. Музыка была какой-то странной, потусторонней. Потусторонней, но не небесной. Откуда-то появились восемь черных дроздов и стали танцевать на террасе перед дворцом. Тут по городу пронесся жестокий ураган. С крыши дворца полетела черепица. Ритуальные сосуды разбились. Пин-гун заболел, и три года в стране ничего не росло — ни травинки.

Хуань улыбнулся мне:

— Почтенный владыка прекрасно знает эту печальную, эту предостерегающую сказку. Знаете, я воспринимаю ее вполне серьезно. В общем-то, потому я и держу эту ширму всегда рядом, чтобы меня не постигло искушение сыграть не ту музыку. Мы не хотим снова увидеть восемь черных птиц, летящих на нас с юга.

В ту самую ночь эконом Шэ-гуна подкупил одного из слуг Хуаня, чтобы в полночь тот проник ко мне в клетку. Я получил бритву, грим и женскую одежду. Быстренько преобразившись в необычно высокую китайскую даму, я последовал за слугой через тускло освещенный дворец: при каждом скрипе половицы я в страхе замирал, особенно когда мы крались мимо спящих — то есть накурившихся чего-то — стражников у дверей. За дверью начинался огражденный стеной сад. Там ждал меня эконом Шэ-гуна. К счастью, ночь была безлунной и беззвездной из-за густых дождевых туч.

Как духи смерти, мы устремились по петляющим улочкам, при приближении ночной стражи прячась в дверных проемах. Бронзовые лампы стражников отбрасывали вперед блики света, как грозные пики. Поскольку гражданам не разрешалось выходить из дому от заката до рассвета, Ян казался вымершим. Эконом имел разрешение на выезд за границу, но у меня такого не было. Не знаю, какое оправдание он приготовил на случай нашего задержания. К счастью, прогремел гром, словно грянули десять тысяч барабанов, и на город обрушился ливень.

Через дождевые потоки мы продолжили путь к городским воротам, где в готовности к отбытию дожидались фургоны Шэ-гуна. Эконом поднял пол одного из фургонов и заставил меня втиснуться в пространство чуть меньше моего объема. Когда я втиснулся, доски снова забили гвоздями. Гроза так бушевала, что я не слышал приказа двинуться, но фургон начал подскакивать подо мной, возница хлестнул мулов, и мы прогремели через ворота.

Как я и ожидал, циньская полиция настигла нас через два дня, когда мы были на перевале Ханку. Там фургоны тщательно обыскали, и мое убежище обнаружили. Но меня там уже не было. Шэ-гун получил предупреждение от расставленных вдоль дороги дозорных. Он знал, что, когда обнаружится мое исчезновение, Хуань заподозрит в подготовке побега его. Дозорные подавали друг другу сигналы при помощи до блеска отполированных бронзовых щитов, пуская солнечные зайчики от поста к посту.

Когда мы узнали, что нас вот-вот настигнут, я нашел убежище на дереве, а фургоны поехали дальше. При появлении полицейских Шэ-гун был великолепен. Он напомнил им о своем родстве с новым властителем и своем происхождении от самого Желтого Императора, императора Вэня и прочих. Тем не менее он позволил обыскать фургоны, выразив надежду, что такое святотатство не останется без внимания его предков на небесах и виновные понесут наказание.

Полиция обыскала фургоны, внимательно осмотрела каждого из сопровождавших Шэ-гуна мужчин и женщин и, к своему большому удивлению, меня не обнаружила. В таком тотально зарегулированном государстве, как Цинь, никто не исчезает без молчаливого согласия властей. Наконец процессии было разрешено ехать дальше, но, к моему ужасу, в течение последующих пяти дней полицейские сопровождали фургоны и не покидали Шэ-гуна до самого каменного монумента, обозначающего границу между Цинь и Чжоу.

Мне пришлось остерегаться не только полицейских, но и нападения волчьих стай, которые с любопытством за мной следили. Их глаза горели в ночи желто-зелеными огнями. Я спал на деревьях, не расставался с тяжелой дубиной и проклинал женский наряд, не включавший в себя никакого оружия. Я видел бурого медведя. Если он и заметил меня, то интереса не проявил. Хотя считалось, что в том дремучем лесу водятся разбойники, я не встретил ни единой человеческой души. Если бы время от времени не слышалось, как стучат фургоны Шэ-гуна, я был бы полностью изолирован от людей.

Встречая ручей или лужу, я пил воду, как зверь, на четвереньках. Я ел незнакомые ягоды, корни, плоды. Часто меня тошнило. Однажды мне показалось, что я вижу дракона, поблескивающего чешуей в лесном полумраке. Но дракон оказался верхушкой светло-зеленой глыбы нефрита, прекраснейшего из камней.

Стоя в рощице каких-то пушистых деревьев у слияния рек Вэй и Тай, я смотрел, как полицейские отсалютовали Шэ-гуну, и вернулся в лес. На другом берегу реки Тай виднелись обработанные поля Чжоу. Перейти из Цинь в Чжоу все равно что попасть из ночи в день.

На том берегу Шэ-гуна почтительно встретил начальник пограничной заставы, небрежно проверивший его разрешение на въезд и грациозно махнувший в сторону Лояна, столицы Срединного Царства. Мое прибытие в Чжоу было менее формальным. Я переплыл Тай под грубым плотом из ивовых ветвей.

Увидев меня, Шэ-гун изумился.

— Какая радость! — Он захлопал в ладоши. — Теперь я получу денежный выкуп из Магадхи. О, я вне себя от восторга! И не менее удивлен. Я был уверен, что если вы не достались лесным волкам, то вас схватили волки двуногие.

Так впервые — разумеется, уже на земле Чжоу — я услышал, как цивилизованные китайцы называют циньских варваров.

Шэ-гун дал мне поесть из собственных запасов и подарил мне один из своих широкополых халатов, сшитый из тонкой добротной ткани, и почти новую черную мерлушковую безрукавку. Удалив его эмблемы, я принял вид настоящего ши — ни дать ни взять. И все же мне было как-то не по себе. Впервые с юных лет я оказался без бороды и выглядел как евнух. К счастью, многие китайцы не отпускают бороду, и я, по крайней мере, не вызывал подобных подозрений.

 

2

Впервые со своего прибытия в Срединное Царство я начал радоваться жизни. Хоть я и оставался пленником, если не рабом, Шэ-гун был прекрасным попутчиком и стремился показать мне настоящий Китай.

— Не следует судить о всем Срединном, увидев только Цинь. Хотя их правители в некотором роде и являются потомками императора У, Цинь трудно назвать частью Царства. И несмотря на это, тамошние грубияны жаждут гегемонии! Но небеса милостивы и никому не дают права на власть. А когда это все же случится, я уверен, властью наградят моего любимого родственника чжоуского гуна. Он произведет на вас впечатление. Правда, и он не лишен недостатков. Он ведет себя так, будто уже Сын Неба, а это большая самонадеянность. Впрочем, все правители Чжоу страдали таким недостатком — на том основании, что последний раз небеса остановили свой выбор на их предке. Но это случилось триста лет назад, а потом, когда нечестивые варвары, сговорившись с властями, убили императора, небесное право было утрачено. Тогда его сын бежал в Чжоу и объявил императором себя. Но, конечно, гегемонии больше не было, и на самом деле он был уже всего лишь чжоуским гуном. Теперь у нас осталась лишь тень Сына Неба в Лояне, который представляет собой лишь тень столицы настоящего Срединного Царства. Чжоуский гун почти император. Но и это неплохо, правда? Особенно если учесть, что Чжоу — одно из самых слабых государств и рано или поздно кто-нибудь из соседей — возможно, эти двуногие волки — захватит его. А пока мы смотрим на Чжоу со слезами на глазах и надеждой в животе.

Потом Шэ-гун рассказал мне о своей прабабке, приходившейся прабабкой и правящему чжоускому гуну. Женщина непомерного честолюбия, она всегда говорила о себе, как о маленьком мальчике. Однажды в дворцовом крыле, где она жила, случился пожар, и все дамы убежали, лишь этот маленький мальчик остался сидеть в зале приемов, безмятежно гадая о своей судьбе на палочках из тысячелистника. Служанка умоляла правительницу покинуть горящий дворец, но благородная старушка отвечала:

— Маленький мальчик не может выйти из дворца без сопровождения родственника-мужчины в ранге не ниже хоу, и, разумеется, маленький мальчик никогда не показывается за стенами дворца без придворной дамы старше себя, — и продолжала гадание на палочках (распространенное китайское времяпрепровождение).

Служанка поспешила разыскать какого-нибудь мужчину соответствующего ранга, чтобы проводить правительницу в безопасное место, но во дворце не нашлось никого достойного. Поэтому в горящий дворец, обернув лицо мокрой тряпкой, пробрались племянник правительницы и служанка. Они нашли правительницу по-прежнему раскладывающей палочки.

— Пожалуйста, о воплощение Сына Неба, — сказал ее племянник, — пойдемте со мной!

Правительница очень рассердилась.

— Это неслыханно! Я не могу выйти без сопровождения дамы старше себя и мужчины-родственника в ранге не ниже хоу. Получится неприлично!

И так правительница сгорела, во имя приличия — качества, значащего для китайцев все.

Смерть благородной дамы вызвала в Китае бесконечные споры. Одни видели в ней пример, достойный восхищения и подражания, другие считали это смешным.

— В конце концов, — говорил Фань Чи, — она не была ни девицей, ни молодой замужней женщиной. Правительница была очень стара и не нуждалась в сопровождении. Это не скромность. По сути дела, она обладала тем же тщеславием, что и все представители дома Чжоу. А тщеславие в глазах небес не есть достоинство. Это не приличие.

Когда мы приблизились к пригородам Лояна, народу вдруг прибавилось. Множество мужчин и женщин направлялось в столицу. Богачи катили в колесницах или ехали в носилках. Бедные крестьяне несли свой товар за спиной. Зажиточные крестьяне и купцы восседали в запряженных быками крытых повозках. Простые люди были хорошо одеты и улыбались, в отличие от угрюмых жителей царства Цинь, чьи лица, кстати, внешне не похожи на лица восточных китайцев. В царстве Цинь люди имеют бронзовый цвет кожи и плоские носы, а жители Чжоу, как и других восточных государств, светлее остальных китайцев и с более тонкими чертами лица. Но все в Срединном Царстве черноволосые, черноглазые и почти без волос на теле. Довольно любопытно, что воины в Чжоу называют местных жителей черноволосыми, как мы вавилонян, а сами воины произошли от племен, завоевавших Срединное Царство примерно в то же время, когда арии пришли в Персию, Индию и Грецию. Откуда пришли те племена? Китайцы указывают на север. Интересно, если окажется, что у нас общие предки.

Мы въехали в Лоян через высокие каменные ворота в грубой кирпичной стене. И я сразу почувствовал себя дома. Толкучка напоминала толпу в Сузах или Шравасти. Люди хохотали, кричали, пели, торговались, плевались; покупали, продавали, играли и ели в маленьких ларьках, что стоят на каждой улице.

У рыночной площади Шэ-гун купил в ларьке вареного карпа.

— Лучший карп в Китае, — сказал он, оторвав кусок и протягивая мне.

— Никогда не ел рыбы вкуснее, — ответил я с изрядной степенью искренности.

Шэ-гун улыбнулся торговцу:

— Приезжая в Лоян, я всегда сразу прихожу к вам. Правда?

Даже с набитым ртом Шэ-гун отличался изяществом.

Торговец низко поклонился, пожелал ему долгих лет жизни и взял монету. Потом Шэ-гун купил большой лист с завернутыми в него пчелами, зажаренными в собственном меду, и стал расхваливать мне это блюдо, но мне оно показалось странным. После Лидии я охладел к меду.

Шэ-гун всегда останавливался в большом здании напротив монаршьего дворца.

— Когда-то этот дом принадлежал родственнику моей семьи, — сказал он несколько туманно. Ему почему-то все приходились родственниками. — Но потом дом продали одному купцу, который сдает комнаты очень дорого, но с меня, как с члена императорской фамилии, в виде исключения берет другую цену.

Хотя Шэ-гун обращался со мной не как с пленником, я прекрасно сознавал свое положение. Когда мы путешествовали, он держал меня либо у себя в комнате, либо в комнате у эконома. С меня не спускали глаз.

После Цинь Лоян показался мне чудесным местом, и я даже не заметил, что в то время оба города находились на грани экономического краха. Большую часть Чжоу захватили соседние государства, и только двусмысленная священная фигура здешнего властителя удерживала правителей Цинь и Вэй от захвата самого Лояна. Как оказалось, все в той или иной степени поддерживали версию, будто властитель является Сыном Неба, что не мешало им разворовывать его земли и насмехаться тайком над его претензиями.

Лоян имел всполошенный облик великой столицы, лишь недавно потерявшей питавшую ее империю. В Вавилоне царит тот же дух несобранности и какой-то растерянности. И все же в Лояне на каждом шагу слышалась музыка, город играл, устраивал церемонии, глазел на жонглеров.

Мы участвовали в церемонии празднования Нового года, которая проводилась в храме предков Чжоу-гуна. Когда его построили, здание, по-видимому, отличалось необычайной красотой. Это было три века назад, вскоре после приезда сына последнего императора.

Храм имел высокую пологую крышу, и покрытая глазурью черепица волнами переходила из зеленой в золотую. Деревянные колонны были украшены изображениями лепесточков, какие летом покрывают поверхность прудов. Эти знаки мог использовать только Сын Неба. Храм стоял на каменном фундаменте, а его стены из темного дерева были увешаны различным оружием, как древним, так и современным. Теоретически все оружие в стране хранится в храме предков правителя. На практике же оружие здесь только декоративное. Когда правитель был просто вождем племени, собственностью на оружие он утверждал свою власть. Но это было давно, когда общество представляло собой не более чем семью, подчиняющуюся отцу семейства, который сам являлся сыном не только своего отца-вождя, но также и неба.

В одном конце обширного здания находится любопытная статуя. Человек, чуть больше чем в натуральную величину, одет, как воин времен династии, предшествующей Чжоу, а рот его запечатан тройной печатью. На постаменте написано: «Меньше сказано, скорее исполнено». Зачем в зале предков Чжоу стоит эта предостерегающая статуя, остается полной загадкой, если, конечно, смысл не лежит на поверхности и слова не значат только то, что они значат.

Сыном Неба оказался подвижный невысокий человечек лет сорока, с длинной остроконечной бородкой. На нем был роскошный церемониальный халат с вышитым на спине рельефным золотым драконом. В одной руке Сын Неба держал большой нефритовый диск на палочке из слоновой кости — высший символ непостоянного небесного права.

Чжоуский гун одиноко стоял в северном конце зала спиной к алтарю. Между ним и придворными справа и слева застыли военачальники — высшие должностные лица государства. За ними следовали потомственные жрецы, затем руководители музыкантов и церемоний, а дальше гости Чжоу. Благодаря высокому рангу Шэ-гуна — такому же сомнительному, как и у самого Сына Неба, — мы смогли детально рассмотреть церемониал, претендующий на бесконечность. Я слышал комментарии моего хозяина:

— Во всем напортачили! Какой скандал!

Особенно Шэ-гун возмущался, когда заиграла музыка наследования власти.

— Это можно играть только в присутствии обладателя и права, и гегемонии. О, какое кощунство!

Музыка наследования была сочинена более тысячи лет назад. Пока она звучала, причудливо разодетые танцоры изобразили мирное наследование трона после легендарного императора по имени Шунь. Должным образом исполненная и сопровождаемая пантомимой музыка якобы связывала в совершенную гармонию землю и небо.

Демокрит хочет знать, как музыку могли помнить в течение тысячи лет. Это же хотят знать и многие китайцы. Они утверждают, что музыка или изменилась, или за века совершенно забылась, и то, что сегодня слушают в Лояне, — лишь пародия на оригинал, и поэтому небесное право утрачено. Не знаю. Могу лишь сказать, она производит странное впечатление на иностранца.

Когда музыка и гримасы закончились, властитель Чжоу попросил у Желтого Императора небесного благословения на Срединное Царство. Затем Сын Неба продлил полномочия всех китайских владык. Эта часть церемонии была столь же впечатляющей, сколь бессмысленной.

Правитель Чжоу торжественно велел владыкам Срединного Царства приблизиться. К нему торопливо просеменили пятнадцать пышно разодетых людей. Должен заметить, что когда особа низшего ранга представляется высшему лицу, то всегда опускает голову, ссутуливает плечи, наклоняет все тело, сгибает ноги, чтобы казаться как можно меньше в присутствии великого мужа.

Подойдя к правителю, пышные фигуры остановились. Затем военачальники справа и слева преподнесли властителю пятнадцать бронзовых табличек с живописными письменами. Я так и не научился понимать китайскую письменность.

Правитель взял первую табличку и повернулся к первому человеку в серебристом халате.

— Подойди ближе, любезный родственник.

Старик по-крабьи придвинулся к гуну.

— Волею небес ты продолжаешь служить нам, как верный раб. Возьми! — Правитель вручил старику табличку. — Это небесный знак, что ты будешь по-прежнему служить нам и небесам как вэйский гун.

Это впечатляло. В пыльном зале с потемневшими, изъеденными термитами балками собрались все правители Китая, чтобы подтвердить свои полномочия у Сына Неба. Всего есть одиннадцать правителей внутренних государств и четыре в так называемых окраинных владениях. Пока каждый правитель получал символ подтверждения власти, звучала музыка, жрецы пели, а Шэ-гун тихо посмеивался. Я не посмел спросить, над чем. Сначала я подумал, это со зла, что Шэ больше не принадлежит ему. Но когда символ власти, униженно благодаря, получил Цинь-гун, я с изумлением обнаружил, что это вовсе не тот человек, который выл по-волчьи на кургане императора У.

— Это не правитель, — шепнул я.

— Конечно! — хихикнул мой чудаковатый хозяин.

— Но кто же это?

— Актер. Каждый год пятнадцать актеров изображают правителей и каждый год Сын Неба притворяется, что продлевает их полномочия. О, совершеннейшее неприличие! Но что остается моему бедному другу? Настоящие правители не приезжают в Лоян.

— Мне казалось, вы говорили, что они признают его Сыном Неба.

— Признают.

— Почему же они не оказывают ему почестей?

— Потому что он не Сын Неба.

— Я не понимаю.

— И он тоже. В самом деле. А дело-то простое. Пока они прикидываются, что считают его Сыном Неба, никто из соперников не может объявить себя обладателем небесного права. Вот почему это представление так необходимо. Поскольку каждый правитель мечтает когда-нибудь заполучить это право, все они соглашаются, что сейчас лучше делать вид, будто чжоуский гун в самом деле тот, кем себя называет. Но рано или поздно какой-нибудь правитель добьется гегемонии, и тогда Лоян исчезнет, как сон, и Желтая река покраснеет от крови.

Когда актеры-«властители» вернулись на место. Сын Неба провозгласил:

— Здесь, на севере от вас, стоит одинокий. Небесное право на власть здесь!

Музыканты произвели страшный шум, и сотня танцоров в фантастических головных уборах, прицепив звериные хвосты, исполнила нечто столь же необычное, что я видывал в Вавилоне, где все стоит того, чтобы посмотреть. В разгар разноцветного кружения и странных звуков Сын Неба удалился.

— Они играют в четырехтоновой гамме, — сказал Шэ-гун. — Ревнителям чистоты это не нравится. Но лично я предпочитаю новую музыку. В чем-то это ересь, но сейчас и время еретиков. Доказательства? Сейчас не существует владельца Шэ.

Не помню, сколько мы пробыли в Лояне. Помню только, что впервые со времени пленения я чувствовал себя почти свободным. Вместе с Шэ-гуном мы посещали многочисленные званые обеды, ему нравилось выставлять меня перед другими. Не скажу, что я пользовался большим успехом. Китайцы вообще и лоянские придворные особенно питают мало интереса к миру за так называемыми четырьмя морями. Хуже того, я выглядел нелепо и говорил с непозволительным акцентом — эти два непростительных недостатка не способствовали моей популярности. К моему удивлению и к разочарованию Шэ-гуна, западный мир никого не интересовал. Что не Срединное Царство, того просто не существует. В глазах китайцев это мы — варвары, а они — культурный народ. Я обнаружил, что если заедешь достаточно далеко, то левое становится правым, верх — низом, север — югом.

И все же жалкий двор Лояна мне очень понравился. Придворные искали только развлечений. Они играли в словесные игры, к которым я присоединиться не мог, сплетничали друг о друге, ели из треснувших блюд, пили из выщербленных чашек и носили отрепья с большой элегантностью.

Поблуждав по Лояну, можно предположить, что когда-то это была величественная, хотя и довольно первобытная столица. Можно также понять, что дни ее прошли. Подобно призракам, слуги Сына Неба посещают церемонии, которые, если верить Шэ-гуну, выполняются совершенно неподобающим образом, и как призраки подражают чувственной плоти, так и придворные развлекаются, словно догадываясь, что дни их прошли и двор, которому они служат, всего лишь тень навсегда утраченного мира.

Мы посетили Зал Света — древнее здание, посвященное Мудрому Господу — я хочу сказать, небесам. Любопытно, что в двух учениях я нашел много общего, однако при упоминании о Мудром Господе китайским жрецам становилось слегка дурно, они меняли тему, начинали говорить о Желтом Императоре, о царственных потомках, о небесном праве… О, это вечное небесное право! Они не могут или не хотят понять, что в мире есть первый и главный закон. Они не признают борьбы между Истиной и Ложью. Они больше обеспокоены поддержанием гармонии между заоблачной волей небес и буйным земным безрассудством. Они верят, что церемонии — лучшее средство для достижения этого и тщательность их соблюдения — гарантия довольства предков.

Шэ-гун был шокирован, обнаружив, что Зал Света полон музыкантов, жонглеров, торговцев снедью. Зрелище открылось веселое, но вряд ли исполненное религиозным чувством.

— Не могу понять, почему это позволили!

— А что здесь должно происходить?

Я, как зачарованный, смотрел на группу карликов, выполняющих, к восторгу толпы, акробатические трюки. Люди бросали исполнителям монетки.

— Ничего. Здесь должно быть уединенное место, где человек может поразмыслить об идее света. И конечно, здесь проводятся религиозные церемонии. Думаю, правитель получает с этих торговцев арендную плату. И все равно зрелище шокирует, не правда ли?

Вместо меня ему ответил мелодичный голос сзади:

— Чрезвычайно шокирует, почтенный владыка! Возмутительно! Но такова человеческая природа, не так ли?

Обладателем голоса оказался седобородый старик с необычными для китайца раскрытыми глазами. В них светилась доброта — или грусть. Часто одно совпадает с другим, что этот замечательный человек и любил демонстрировать.

— Лао-цзы!

Шэ-гун приветствовал мудреца с тщательно выверенной долей уважения и снисходительности. Если я еще не говорил этого, «цзы» по-китайски означает «учитель» или «мудрый». Дальше я буду называть Лао-цзы Учителем Ли.

— Это зять царя богатейшей Магадхи, — представил меня Шэ-гун; он редко забывал о моем царском родстве, из которого надеялся извлечь для себя выгоду. — Он приехал к нам набраться культуры. — Шэ-гун повернулся ко мне: — Вы встретили мудрейшего человека в Срединном Царстве, держателя архивов дома Чжоу, мастера всех трех тысяч искусств…

Он щедро расточал похвалы Учителю Ли. Как многие из обедневшей знати, Шэ-гун чувствовал себя обязанным восполнить отсутствие войск и владений многочисленными комплиментами и вычурными манерами.

Учитель Ли проявил искренний, а не просто вежливый интерес к моему происхождению: он также оказался первым из китайцев, кто с первого взгляда понял, что я не уроженец Магадхи. Хотя о Персии он не слышал, но знал, что за рекой Инд есть земли, где живут люди с голубыми глазами. Желая узнать что-то новое для себя, Учитель Ли пригласил Шэ-гуна и меня отобедать с ним на краю места для жертвоприношений Земле.

— Одинокий с радостью разрешил мне пользоваться старым павильоном. Мы скромно поедим и побеседуем о дао.

Слово «дао» означает «путь». Как я открыл, оно имеет еще много и других тонких значений.

Мы проложили свой путь через группу полуобнаженных танцовщиц. Насколько я мог судить, они толком никогда не танцевали, а слонялись по Залу Света в ожидании, что кто-нибудь купит их благосклонность. Шэ-гун был шокирован таким кощунством.

— Никогда не думал, что какой-нибудь Сын Неба, как бы… — Он мудро не закончил фразу…

Паузу невозмутимо заполнил Учитель Ли:

— …Как бы ни сочувствовал им! Да, сирота глубоко им сочувствует. Он желает лишь счастья людям. Он не стремится к недостижимому. Он приверженец у-вэя.

По-китайски «у-вэй» означает «недеяние», «ничегонеделание», и для Учителя Ли искусство ничегонеделания являлось секретом не только правления, но и человеческого счастья. Подразумевал ли Учитель Ли неделание вообще ничего? Нет, Демокрит. Он подразумевал нечто еще нелепее. В свое время я постараюсь изложить его воззрения.

Мы прошли по оживленным аллеям Лояна. Не знаю почему, я чувствовал себя дома. Наверное, потому, что столько времени провел в пустыне, в лесу, в дикой стране Цинь. Народ Чжоу, пожалуй, самый жизнерадостный народ на земле. Если они и считают пребывание на земле печальным, то прекрасно умеют это скрывать. Кроме того, как и многие занятые люди, они практикуют у-вэй, сами того не сознавая. Да, Демокрит, это парадокс, который скоро будет подтвержден.

Место для жертвоприношений Земле — это парк на севере города, неподалеку от конического кургана, какие есть на окраине каждого китайского города. Эти курганы известны как шэ, или святая земля, и они символизируют государство. Шэ всегда располагается рядом с рощей деревьев, не только характерных для данной местности, но и считающихся священными. В Чжоу священными считаются каштаны.

В третьем месяце каждого года на этих землях исполняют так называемое весеннее террасное представление. На самом деле это не одно представление, а множество представлений, танцев и церемоний. Если весеннее представление оказывается неудачным — то есть ритуал выполнен неточно, — то урожай осенью будет плохой или его не будет вовсе. Терраса — это обрыв, где поклоняющиеся могут сидеть и наблюдать за церемонией. При этом мужчины и женщины могут свободно находиться рядом друг с другом. Поскольку для всех весеннее террасное представление — величайший праздник в году, разные магнаты заискивают перед небесами — и народом, — оплачивая празднества, как это нынче бывает и во многих греческих городах. Первоначально эти обряды плодородия напоминали те, что до сих пор устраивают в Вавилоне, где мужчины и женщины ради будущего урожая занимаются проституцией. С годами китайское весеннее представление стало вполне пристойным, но в нем появилось много неточностей, как утверждали Шэ-гун и Учитель Ли. Я так и не узнал, правда ли это. По некоторым причинам за годы в Срединном Царстве я ни разу не присутствовал на этой церемонии, а если бы даже и присутствовал, все равно не определил бы, правильно или нет она исполняется.

Когда мы прошли мимо кургана, Шэ-гун с облегчением заметил, что там выросло не так уж много травы.

— Если святая земля не содержится в совершенной чистоте…

Шэ-гун сделал знак, отгоняя демонов, затем поклонился алтарю Земли, имеющему форму квадрата. Китайцы верят, что Земля имеет форму квадрата, а небо круглое. На юге от каждого города есть круглый алтарь Небу.

Учитель Ли провел нас через узкий каменный мостик в прелестный павильон на известняковом утесе, у подножия которого журчал и пенился быстрый ручей. Должен сказать, я никогда не видел ничего более прекрасного и ничего более необычного, чем китайский сельский пейзаж — по крайней мере, на пространстве между двух рек. Холмы там принимают самые фантастические формы, какие только можно представить, а деревья совершенно не похожи на что-либо, растущее на западе. Кроме того, когда путешествуешь, неожиданно встречаешь водопады, живописные ущелья, где сине-зеленая прохладная глубина манит к себе, несмотря на опасность встретить там драконов, призраков или разбойников, коими Китай изобилует. Хотя ни драконов, ни призраков я не встретил, но разбойников навидался. Прекрасный, кажущийся пустынным китайский пейзаж таит в себе немало опасностей для путешественников. И вообще, куда ни поедешь на земле, всегда оказывается, что все портят люди.

Павильон был сложен из желтого кирпича и имел пологую черепичную крышу. Трещины заросли мхом, на затянутых паутиной балках висели летучие мыши. Старые слуги, приготовившие нам поесть, обращались к Учителю Ли как к равному. Под звуки бьющегося о камни стремительного потока мы жадно набросились на свежую рыбу.

Мы сидели на грубой циновке, и Учитель Ли объяснил нам понятие — или понятия — дао.

— Буквально «дао» означает «путь» или «дорога», — сказал он. — Например, благоустроенная, высокая дорога. Или низкая дорога, низкий путь.

Я заметил, что руки у Учителя Ли были словно из хрупкого алебастра, и понял, что он намного старше, чем показался мне сначала. Позже я узнал, что ему уже перевалило за сто лет.

— И где же этот путь — ваш путь — начинается? — спросил я.

— Мой путь начинался бы со мною самим. Но нельзя сказать, что у меня есть путь. Я сам часть Пути.

— И что же это?

Шэ-гун удовлетворенно замурлыкал, ковыряясь в зубах зубочисткой. Он обожал подобные беседы.

— А вот что. Первичное единство всего сотворенного. Первый шаг, который человек делает по Пути, чтобы обрести гармонию с законами Вселенной. Эти законы мы называем вечно неизменными.

— И как же делается этот первый шаг?

— Представьте Путь водой. Вода всегда стремится вниз и проникает повсюду.

У меня появилось нехорошее чувство, что я снова в долине Ганга, где сложнейшие вещи объясняют так просто, что они становятся в высшей степени неясными.

К моему удивлению, Учитель Ли прочитал мои мысли:

— Мой дорогой варвар, вы думаете, что я намеренно напускаю мрака. Но я просто ничего не могу поделать. Ведь учение о Пути известно как учение без слов. И потому все мои слова не имеют смысла. Вы можете понять мои мысли не более, чем я — ощутить боль у вас в левом колене, которым вы елозите по циновке, потому что еще не привыкли сидеть по-китайски.

— Но вы поняли мое неудобство, не ощутив его. Так может быть, и я пойму ваш Путь, не следуя по нему?

— Очень хорошо, — сказал Шэ-гун, рыгнув, чтобы показать свое удовлетворение не только едой, но и нами. Китайцы считают отрыжку выражением глубочайшей душевно-желудочной искренности.

— Тогда представьте Путь как состояние, в котором нет противоположностей и различий. Нет горячего. Нет холодного. Нет короткого. Нет длинного. Эти понятия бессмысленны в отрыве от других вещей. Для Пути все вещи суть одна.

— Но для нас их много.

— Так кажется. Да, в самом деле между вещами есть различия. Но, по сути, существует только пыль, из которой мы сотворены. Пыль на время принимает разнообразные формы, но не перестает быть пылью. Важно понять это. И так же важно понять, что невозможно восстать против природы. Жизнь и смерть — одно и то же. Без первого не может быть второго. А без второго невозможно первое. Но в конечном итоге ничто не существует изолированно. И существует, таким образом, только вечно неизменное.

Его концепцию о первоначальном единстве я нашел приемлемой, но уследить за теми различиями, что Учитель Ли столь радостно топил в своем море вечно неизменного, не смог.

— Но, конечно же, человека можно судить за его поступки, — сказал я. — Есть хорошие поступки, а есть плохие. Истина и Ложь…

Я говорил как внук Зороастра. Когда я закончил, Учитель Ли ответил мне любопытной метафорой.

— Вы говорите мудро. — Старик вежливо склонил голову. — Естественно, относительно данной жизни есть поступки достойные и недостойные, и я уверен, мы сойдемся, что считать похвальным, а что нет. Но Путь — по ту сторону этих вопросов. Позвольте привести пример. Допустим, вы выплавляете бронзу…

— В действительности он выплавляет железо, Учитель Ли. Варвары преуспели в этом полезнейшем искусстве.

Шэ-гун взглянул на меня так, словно сам создал меня из первоначальной пыли.

— Вы выплавляете бронзу. Вы хотите отлить колокол и приготовили тигель. Но когда вы начинаете разливать жидкий металл, бронза отказывается течь и говорит: «Нет, я не хочу быть колоколом! Я хочу быть мечом, таким, как безупречный меч У». Как литейщик, вы бы были крайне недовольны капризным металлом, не правда ли?

— Да. Но металл не может выбирать себе форму. Выбирает литейщик.

— Нет. — Тихо произнесенное «нет» обдало меня холодом, как подброшенная нить Госалы. — Вы не можете восстать против Пути, как ваша кисть не может восстать против предплечья, а металл против формы. Все является частью Вселенной, которая вечна и неизменна.

— И каковы же основные вселенские законы? Кто их сотворил?

— Вселенная — это единство всего, и принять Путь — значит признать это единство. Живой или мертвый, ты всегда часть вечно неизменного, чьи законы просто законы становления. Живым становишься лишь на время, и когда уходит жизнь — это естественно. Со спокойствием принимать происходящее — значит избавить себя от печали и радости. Вот что значит следовать Пути, принять у-вэй.

Меня снова поставила в тупик эта фраза, буквально означавшая «не делать ничего».

— Но как мир сможет существовать, если никто не будет ничего делать? Кто-то ведь должен отливать бронзу, чтобы у нас были колокола и мечи.

— Когда мы говорим «не делать ничего», значит, ничего неестественного или самопроизвольного. Вы стреляете из лука?

— Да. Меня обучали как воина.

— Как и меня. — На воина Учитель Ли походил менее всего. — Вы замечали, как легко поразить цель, если вы упражняетесь в свое удовольствие?

— Да.

— Но когда вы соревнуетесь с другими за золотой приз, разве вы не замечали, что попасть в цель гораздо труднее?

— Да, замечал.

— Когда вы слишком стараетесь, то напрягаетесь. А когда напрягаетесь, то не можете показать себя с лучшей стороны. Так вот, избегать напряжения — это мы и называем у-вэй. Или, другими словами, не сосредоточиваться на своей деятельности. Быть естественным. Вы когда-нибудь резали скотину?

— Да.

— Вам не показалось трудным разделывать тушу?

— Показалось. Но я не мясник и не маг — то есть не жрец.

— И я тоже. Но я наблюдал, как работают мясники. Они всегда проворны, всегда точны. Что для нас трудно, для них легко. Почему? И однажды я спросил одного опытного мясника, как это получается, что он может разделать быка, пока я чищу маленькую рыбешку. «Я и сам не знаю, — ответил он. — Мой разум как будто останавливается, и начинает действовать душа — или что-то еще». Вот это и есть у-вэй. Не делать ничего неестественного, что нарушило бы гармонию в основах природы. Времена года приходят и уходят без борьбы и суеты, потому что следуют Пути. Мудрец, созерцая их смену, начинает понимать скрытую гармонию Вселенной.

— Я согласен, что принимать естественный мир мудро. Но даже мудрейший должен делать все возможное для поддержания добра и борьбы со злом…

— О мой дорогой варвар, эта мысль о деятельности порождает все беды! Не делай ничего! Это лучшее из деяний. Оставайся в состоянии ничегонеделания. Брось себя в океан существования. Забудь, что ты считаешь добром и злом. Поскольку ничего не существует в отрыве от вещей, забудь о связях. Пусть все само заботится о себе. Освободи свою душу. Стань безмятежным, как цветок, как дерево. Потому что все истинное возвращается к своим корням, само того не сознавая. Все истинное — бабочка, дерево — в своем незнании не покидает первозданной простоты. Но стань они сознательными, как мы, и они потеряют свою естественность. Они потеряют Путь. Для человека совершенство возможно лишь во чреве матери. Тогда он похож на глыбу, которой еще не тронул резец скульптора и не испортил ее. В жизни человек, нуждающийся в других, всегда скован. Кто сам нужен другим, всегда печален.

Но я не мог принять учение Учителя Ли о бездеятельности, как не смог в свое время постичь желанности буддийской нирваны.

Я спросил его о реальном мире — или о мире вещей, поскольку слово «реальный» могло вдохновить даосского мудреца на серию самодостаточных вопросов о природе реального.

— Я понял вас. Или начинаю понимать, — добавил я поспешно. — Я не могу следовать Пути сам, но вы дали мне его увидеть. Я ваш должник. А теперь давайте поговорим практически. Государством нужно управлять. Как это возможно, если правитель исповедует у-вэй?

— Существует ли такой совершенный правитель? — вздохнул Учитель Ли. — Суета мира вещей мешает сосредоточиться на Пути.

— Правители могут лишь мельком увидеть Путь, по которому идет мудрец. — Полусонный Шэ-гун был очень доволен собой. — И все же мы чтим ваш труд. И скорбим о собственном суетном положении. И ждем, когда вы поведаете нам, как править народом.

— Идеально, почтенный владыка, было бы мудрому монарху опустошить умы подданных и наполнить желудки. Нужно ослабить их волю и укрепить кости. Имея мало знаний, люди и желают мало. Если они мало желают, они не будут делать ничего для человека неестественного. И добро распространится по миру.

Как государственная доктрина это мало отличалось от воззрений Хуаня.

— Но если человек приобретет знания, — с величайшим почтением заметил я, — и если он захочет изменить свой жребий — или даже изменить само государство, — что ответит ему мудрый монарх?

— О, монарху следует убить его, — улыбнулся Учитель Ли; между двумя длинными резцами виднелись лишь темные десны. Он вдруг напомнил мне спящих у нас над головой летучих мышей.

— Стало быть, следующие по Пути не возражают против лишения человека жизни?

— Почему они должны возражать? Смерть так же естественна, как жизнь. Кроме того, умерший не исчезает. Нет, совсем наоборот — уйдя, он становится недосягаем для всякого вреда.

— А его душа возродится вновь?

— Определенно пыль снова соберется в некую форму. Но, пожалуй, это нельзя назвать возрождением в вашем смысле.

— А что происходит, когда души умерших уходят к Желтым Родникам? — спросил я.

Когда кто-то умирает, простые китайцы говорят, что он ушел к Желтым Родникам. Но когда я пытался выяснить, что это такое и где находится это место, то получал довольно невразумительные ответы. Из этого я понял, что выражение о Желтых Родниках очень древнее; оно напоминает что-то вроде мест вечного заточения, как царство Аида у греков. И суда не будет. Добро и зло ждет одна участь.

— Мне кажется, что Желтые Родники повсюду. — Учитель Ли ударил левой рукой по правой. Магический жест? — А коль они повсюду, то никто не уходит к ним, поскольку уже там. Но, конечно, человек рождается, живет, умирает. Хотя он и является частью целого, факт краткого существования склоняет его сопротивляться целостности. А мы следуем Пути, чтобы не сопротивляться целостности. И теперь ясно всем, или почти всем, — он поклонился в мою сторону, — что, когда тело распадается, душа, — он похлопал себя по животу, — исчезает тоже. Тем, кто не исповедует Путь, эта мысль кажется невыносимой, даже ужасной. Но мы не пугаемся. Поскольку мы отождествляем себя с космическим процессом, то не сопротивляемся вечно неизменному. Перед лицом и жизни, и смерти человек совершенный не делает ничего и точно так же истинный мудрец не порождает ничего. Он просто созерцает Вселенную, пока сам не станет Вселенной. Это мы называем таинственной погруженностью.

— Ничегонеделание… — начал было я.

— …Это безмерная душевная работа, — закончил Учитель Ли. — У мудрого человека нет стремлений. И поэтому он не терпит неудач. А кто не терпит неудач, всегда добивается успеха. А кто всегда добивается успеха, тот всемогущ.

— На это нет ответа, Учитель Ли, — сказал я.

Я уже привык к таким круговым доводам, которые для афинян то же, что колесо учения для буддистов.

К моему удивлению, Шэ-гун посмел возразить Учителю Ли в вопросе, как лучше всего управлять государством.

— Конечно, — сказал он, — кто следует Пути, тот всегда возражает против смертной казни на том основании, что никто не имеет права объявить другому такой страшный приговор. Это совершенно противоречит у-вэю.

— Многие следующие Пути согласны с вами, почтенный владыка. Но лично я не вижу здесь логики. В конце концов, природа безжалостна. Природа безразлична. Должен ли человек отличаться от природы? Конечно нет. Тем не менее во мне находит отклик замечание, что, может быть, лучше дать нашему миру идти своим путем и не управлять им вовсе, поскольку действительно хорошее управление невозможно. Всем известно, что чем больше хороших законов издает правитель, тем больше появляется воров, чтобы их нарушить. И всем известно, что, когда правитель берет слишком много налогов для своих нужд, народ начинает голодать. И все же он всегда берет, и народ всегда голодает. Так что давайте жить в совершенной гармонии с миром. Не будем издавать никаких законов и будем счастливы.

— Без законов не может быть счастья, — твердо сказал я.

— Возможно, — весело согласился Учитель Ли.

— Я уверен: должен быть какой-то правильный способ управлять, — настаивал я. — Определенно все мы хорошо знакомы с неправильными способами.

— Без сомнения. Но, в конце-то концов, как знать?

При каждом доводе старик гнулся, как тростник.

Меня уже начало покидать терпение.

— А что человек может знать? — спросил я.

Ответ последовал мгновенно:

— Человек может знать, что быть на Пути — значит быть на небесах, то есть — неуязвимым. Человек может знать, что если он овладел Путем, то, хотя его тело и перестанет существовать, сам он уничтожен не будет. Путь вроде неиссякаемой чаши, которую не нужно наполнять. Все сложное становится простым. Все различия сливаются, противоположности приходят в гармонию. Путь — это спокойствие и сама вечность. Лишь прильни к целому.

Учитель Ли замолк. Вот так.

Шэ-гун сидел выпрямившись, высоко подняв голову. Дыхание его было ровным, он похрапывал. Вода внизу шумела, как поднесенная к уху раковина.

— Скажите, Учитель Ли, — спросил я, — кто сотворил Путь?

Старик взглянул на свои сложенные на коленях руки:

— Я не знаю, чье это дитя.

 

3

Сыну Неба меня так и не представили. Очевидно, протокол не предусматривал церемонии для приема посла из варварской страны, да еще к тому же невольника. Однако при нескольких церемониях с участием властителя Чжоу я присутствовал. Поскольку он всегда выступал в качестве божества, то и вел себя соответственно своей символической роли. И хорошо, потому что, по словам моего хозяина, он был «не так умен, как большинство людей».

Мы часто совершали прогулки с Учителем Ли и его учениками. Очевидно, обязанности архивариуса в Чжоу были не слишком обременительными, так как он всегда находил время для многословных бесед с нами о своем учении, не требующем слов. Учитель Ли изящно отверг догму моего деда о добре и зле на том основании, что первоначальное единство не имеет столь мелкого деления. Я предпочел не спорить, просто рассказывал ему о Госале, Махавире, Будде, Пифагоре. Его заинтересовал только Будда. Учитель Ли восхитился четырьмя благородными истинами и выдуманным Буддой триумфом над чувствами, что перекликалось с у-вэем.

— Но почему он так уверен, что когда умрет — потухнет? — вопрошал Учитель Ли.

— Потому что он достиг полного просветления.

Мы стояли у алтаря Земле. Сильный ветер срывал с деревьев листья, близилась зима. Дюжина молодых ши застыла в почтительном ожидании.

— Если он думает, что достиг, значит, не достиг: ведь он по-прежнему думает.

Эта немудреная игра слов привела молодежь в восторг; они одобрительно захихикали.

— Мудрость! Мудрость! — воскликнул Шэ-гун.

Я не стал защищать Будду. В конце концов, меня не привлекали ни китайский Путь, ни четыре буддийские благородные истины. И то, и другое требовало уничтожения мира, каким мы его знаем. Я еще могу понять, как этого можно желать, но не пойму, как это выполнить. И все же я благодарен Учителю Ли, так как его служение у алтаря Земле ненароком повлекло за собой события, позволившие мне вернуться в Персию.

Учитель Ли сидел на скале. Молодые люди устроились вокруг. Один из них произнес;

— Учитель, когда Заоблачный Дух встретился с Хаосом, то спросил: «Каков лучший способ привести небо и землю в гармонию?» И Хаос ответил, что не знает.

— Мудро со стороны Хаоса, — одобрительно кивнул Учитель Ли.

— В высшей степени мудро, — подтвердил молодой человек. — Но Заоблачный Дух сказал: «Люди смотрят на меня, как на образец. Я должен что-то сделать, чтобы восстановить равновесие в их делах».

— Самонадеянно со стороны Заоблачного Духа, — сказал Учитель Ли.

— В высшей степени самонадеянно, — откликнулся молодой человек. — И Заоблачный Дух спросил: «Что же мне делать? Все на земле так плохо!» И Хаос согласился, что основные принципы мироздания постоянно нарушаются и истинная природа вещей приходит в упадок. Но Хаос сказал, что причина этого…

— В ошибочном управлении людьми, — закончил Учитель Ли, очевидно, какой-то древний диалог. — Да, это было и остается мудрым взглядом.

— Но Заоблачный Дух не удовлетворился этим, — продолжил молодой человек.

— И до сих пор не удовлетворен. — Плащ на Учителе Ли трепетал на ветру, а седые волосы встали дыбом. — Но его должны были убедить слова Хаоса о том, что все беды в мире проистекают из идеи действия. Прекратить!

Голос Учителя Ли вдруг загремел на ветру, как бронзовый колокол от удара молотом.

— Но разве мы следуем Хаосу, а не Заоблачному Духу, Учитель? — Молодой человек словно и впрямь спрашивал, а не участвовал в литании.

— В этом смысле, да. В частности, когда Хаос сказал: «Питайте свой ум. Оставайтесь в состоянии ничегонеделания, и вещи сами позаботятся о себе. Не спрашивайте имена вещей, не пытайтесь проникнуть в тайны природы. Все устроится само собой».

— Прекрасно, — прошептал Шэ-гун.

— Ваш призыв к Хаосу… — начал я.

— …Является частью нашего обращения к небесам, — закончил Учитель Ли.

— Понятно, — сказал я, ничего не поняв.

Поскольку вещи не могут устраиваться без порядка, небеса вроде бы должны выступать как антитезис Хаосу. Но я не стал пускаться в дебаты со старым мудрецом. Он имел преимущество, зная, что означают слова его языка, — в этом секрет власти, Демокрит. Нет, я пока не буду его объяснять.

Один из молодых людей в отличие от остальных не был в восторге от превознесения Учителем Ли бездеятельности. Склонив голову, он вышел вперед. Хрупкий юноша весь дрожал то ли от ветра, то ли это был благоговейный трепет — не знаю.

— Но, конечно же, Учитель, нельзя не согласиться с желанием Заоблачного Духа достичь гармонии между небом и землей. В конечном счете о чем еще мы можем молиться?

Молодой человек склонился до самого алтаря.

— О, мы должны соблюдать соответствующие обряды.

Учитель Ли потуже запахнул свой плащ и втянул носом воздух, уже попахивающий снегом.

— Но одобрит ли Хаос эти обряды?

— Да, да. Хаос считает это естественным, как… как осень. Или зимнюю спячку корней в земле. Бездеятельность неестественна, ритуал же естествен, и все образуется к лучшему.

— В таком случае, Учитель, вы согласитесь, что если правитель хотя бы раз выполнит обряд, все под небесами откликнется на его праведность?

Учитель Ли, нахмурившись, взглянул на молодого человека. Остальные ученики молчали, широко раскрыв глаза. Даже Шэ-гун вдруг насторожился. Была произнесена какая-то ересь. Молодой человек нервно поежился, как в лихорадке.

— О какой праведности ты говоришь?

Обычно вкрадчивый голос Учителя Ли стал пронзительным.

— Не знаю. Я лишь знаю, что, правильно выполняя ритуалы, можно достичь праведности. А чтобы государство процветало, сам правитель должен быть источником праведности. Она не может исходить от других.

— Сын Неба — это отражение небес, как известно, являющихся всем. А праведность — что же это, если не у-вэй?

— Это то, что делается и что не делается. Праведность — это не делать другим того, чего не хочешь терпеть от других. И если ты способен вести себя подобным образом, то не вызовешь противодействия себе или…

Учитель Ли довольно бесцеремонно расхохотался:

— Ты цитируешь Учителя Куна! А ты должен знать, что он и я столь же непохожи, как солнечный склон холма и склон темный.

— Но ведь солнечный и темный суть склоны одного холма, — мягко заметил Шэ-гун.

— Никаких благодарностей Учителю Куну, или попросту Конфуцию. Ты должен следовать Пути, мой мальчик.

Два ученика помогли Учителю Ли подняться. Трепещущий юноша молчал, потупившись.

— Где бы Конфуций ни появлялся, нигде он не задерживался надолго. Всегда его встречают с почтением, но потом он начинает разглагольствовать и раздражать власти, даже монархов. Подумать только — однажды он пытался поучать самого Сына Неба! О, это было оскорбительно! Но ведь он тщеславный и глупый человек, он только и думает, как бы занять государственный пост. Он домогается мирской славы и власти. Несколько лет назад он занимал второстепенную должность в полицейском управлении Лу. Но нынче он всего лишь ши и никогда не сможет стать тем, кем хотел, то есть министром. И поэтому уехал в Ци. Но там главному министру он показался — я цитирую собственные слова министра — «непрактичным, самодовольным, со многими странностями — в частности, с навязчивой идеей вникать в древние церемонии». — Учитель Ли обратился к Шэ-гуну: — Потом, кажется, ваш родственник, — он улыбнулся навстречу морозному ветру, — последний правитель Вэй, предоставил ему одну из низших должностей.

Шэ-гун кивнул:

— Мой несравненный родственник назначал его то на одну, то на другую должность. Но потом несравненный умер. Его постигла примерно та же участь, — он повернулся ко мне, — что и всежалостливейшего в Цинь. Тоже не смог побороть своего пристрастия к просяному вину. Но несравненный был столь же мил, сколь всежалостливейший невоспитан и груб. — Шэ-гун обратился к Учителю Ли: — В действительности Конфуций покинул Вэй еще до того, как несравненный умер…

— Мы слышали, что Конфуций рассорился с одним министром несравненного.

Учитель Ли натянул на голову плащ. Все мы начинали замерзать.

— Если они и поссорились, то после помирились. Не далее как вчера Сын Неба говорил, что Конфуций снова в Вэй, где ваш молодой родственник Цзю-гун очень его ценит.

— Пути небес загадочны, — сказал Учитель Ли.

Я все больше замерзал, и разговоры о совершенно неизвестном мне человеке мне порядком наскучили. Хотя Фань Чи и любил цитировать Конфуция, я мало что запомнил из сказанного им. Трудно воспринимать мудреца из чужого мира, тем более в пересказе.

— Ай-гун пригласил Конфуция вернуться в Лу, — сказал трепещущий молодой человек; лицо его посерело, как облака на зимнем небе.

Темнело.

— Вы уверены?

Шэ-гун снизошел взглянуть на юношу.

— Да, почтенный владыка. Я только что из Лу. Я хотел остаться там и повидаться с Конфуцием, но пришлось ехать домой.

— Какая жалость! — прошипел Учитель Ли; его древнее лицо от злобы помолодело.

— Мне тоже жаль, Учитель, — прямо ответил юноша. — Я восхищаюсь Конфуцием за все, чего он не делает.

— Да, он замечателен именно тем, чего не делает.

Шэ-гун проговорил это совершенно серьезно, и мне стоило труда не рассмеяться. Учитель Ли поймал мой взгляд и заговорщически улыбнулся.

— Так расскажи нам, чем ты больше всего восхищаешься из того, чего он не делает.

— Я восхищаюсь четырьмя вещами. Он ничего не принимает как само собой разумеющееся. Он никогда не бывает слишком категоричен. И упрям. И не бывает самовлюбленным.

Учитель Ли принял вызов молодого человека:

— Это правда, что Конфуций мало что принимает как само собой разумеющееся, но он несомненно самый категоричный, самый упрямый и самовлюбленный человек меж четырех морей. Я видел его только раз и нашел достойным уважения, но тут он как раз начал читать нам нотации о правильном исполнении церемоний. Слушая его, я думал про себя: при таком самодовольстве и спеси разве может ужиться этот человек с кем-либо под одной крышей? В его присутствии совершенно белое покажется замаранным, а вполне разумная власть — нелепой.

Под аккомпанемент северного ветра последние слова звучали стихами. Ученики захлопали в ладоши. Трепещущий молодой человек не хлопал. Тут небо совсем потемнело, наступила ночь — и зима.

По пути домой Шэ-гун восторгался Конфуцием.

— Конечно, сам я никогда не был его учеником — этого не позволяет мой ранг. Но я частенько слушал его, когда бывал в Лу. Я также заезжал к нему в Вэй. И пришел к мысли, что если бы я не видел его в…

Пока Шэ-гун перескакивал с одного на другое, меня не оставляла одна мысль: нам нужно ехать в Лу, где я найду Фань Чи, и если он еще жив, то освободит меня.

Последующие несколько дней я проявлял такой жгучий интерес к Конфуцию, что Шэ-гун загорелся.

— Это поистине мудрейший человек меж четырех морей. Да, вероятно, это божественный мудрец, а также мой близкий друг. Конечно, Учитель Ли великолепен, но вы сами могли заметить, он немножко не от мира сего, потому что уже сам стал частью Пути, а Конфуций — наш проводник в поисках Пути.

Шэ-гуну так понравилась последняя фраза, что он повторил ее. Я восторженно откликнулся:

— О, что бы я ни отдал, чтобы посидеть у ног божественного мудреца! — Я вздохнул. — Но Лу так далеко!

— Это совсем не далеко. Нужно дней десять ехать на восток вдоль реки. В общем-то, не обременительная поездка. Но мы с вами отправимся через великую равнину к реке Янцзы, а оттуда в морской порт Гуйцзи, а оттуда… в страну золота!

Но я бросил семя и каждодневно его взращивал. Шэ-гуном овладело искушение.

— В конце концов, — размышлял он, — в Лу множество морских портов. Меньше, чем Гуйцзи, но вполне подходящих. Очевидно, и там можно найти корабль, идущий в Чампу. Хотя путь из Лу по морю будет длиннее, зато до Лу по суше ближе.

Шэ-гун признался, что не рискнет пересечь великую равнину с грузом драконьей кости. Равнина кишела грабителями. К тому же ему пришлось признать, в Лу большой рынок для сбыта драконьей кости.

С каждым днем он все больше соблазнялся мыслью о Лу.

— Я дядя Ай-гуну по крови. Это милый юноша, сейчас он на троне уже двенадцатый год. Мой сводный брат, его отец, был очень музыкален. Другой мой сводный брат, его дядя, совсем не смыслил в музыке. Этот дядя был правителем, пока, как вы знаете, его не прогнали. Но вы же не знаете! Откуда?

Мы беседовали в тутовой роще невдалеке от холма, где оставляли умирать нежеланных детей. Мы прогуливались под мяукающие крики умирающих младенцев, сливающиеся с криками летящих на юг птиц. Китайцы предают смерти уродливых мальчиков и большинство девочек. Таким образом, они поддерживают равновесие в численности населения, которое и так не кажется слишком большим. Я так и не смог понять, почему обычай бросать младенцев так решительно сохраняется в этой большой, богатой и малолюдной стране.

Правда, такая практика распространена повсеместно и в самом деле необходима: никакое общество не хочет иметь слишком много способных рожать женщин, особенно греческие города, где скудная почва не может прокормить большое население. Тем не менее рано или поздно всякий греческий город оказывается перенаселенным. И тогда лишних людей посылают осваивать колонии — в Сицилию, Италию или Африку, — куда только можно доплыть на корабле. В результате греческие колонии простираются от Черного моря до Геркулесовых столбов — и все из-за бесплодных земель Аттики и большинства островов Эгейского моря. Греки любят хвастать своей доблестью на войне и в спорте. Они приписывают ее отбору и поэтому-де убивают не только нежелательных девочек, но и несовершенных мальчиков. Жить дозволяется только сильным — и, разумеется, красивым. По крайней мере, так они говорят. Но Демокрит считает, что афиняне в последние годы явно ослабли. Он говорит, что большинство мужского населения города безобразны внешне и подвержены всевозможным болезням, портящим внешность, в частности кожным. Не знаю. Я слепой.

Когда я спрашивал Фань Чи, почему китайцы всегда притворяются, что в их благодатном безлюдном мире слишком много народа, он обычно прибегал к той же фразе, что и диктатор Хуань: «Когда нас было мало, а всего много, царило всеобщее счастье. Теперь же всего мало, а людей много…» Подозреваю, за всем этим кроется какая-то религиозная причина, но я так и не смог ее выяснить. Когда китайцы не хотят чего-то говорить, они очень изощренно и скучно пустословят.

Шэ-гун упомянул о своем сводном брате Чжао-гуне, которого изгнали из Лу тридцатью годами раньше.

— Он обладал очень скверным характером. Чжао-гун был много старше меня, и хотя наш отец не слишком любил его, это был законный наследник, как признавали все, даже потомственные министры. Чжао всегда уважал меня, он даже как-то раз — и этого не стоит забывать — в частной беседе признал, что у меня больше прав на престол, так как мой титул, полученный от моей матери из династии Шэ, — древнейший в Срединном Царстве.

К тому времени я уже знал, что мой хозяин сам придумал не только эту династию, но и саму страну. В действительности он был сыном не то третьей жены, не то первой наложницы старого луского гуна, никто точно не знает. Но все признают, что он имел полное право на титул хоу, если бы не предпочел стать самопровозглашенным правителем несуществующей страны.

Мой фантастический хозяин взглянул на холм, где среди тысяч тоненьких белых костей лежало с полдюжины иссиня-серых младенцев. В ярком зимнем небе лениво парили стервятники. Я подумал о смерти и умирающих в Бактре и произнес про себя молитву о них.

— Банальные вещи могут привести к большим катастрофам.

Шэ-гун промолчал. Я внимательно слушал. В Срединном Царстве никогда не знаешь, что — пословица, а что — бессмыслица. Для иностранного уха в них таится опасное сходство.

— Да, — продолжил Шэ-гун, поправляя нефритовые, золотые и слоновой кости украшения на поясе, — петушиный бой изменил историю Лу. Петушиный бой! Небеса не перестают смеяться над нами. Один нань из клана Цзи приобрел боевого петуха. Представитель правящей фамилии приобрел другого. За Высокими Южными Воротами столицы состоялся бой. О, что за трагический день! Я там был. Я знаю. Конечно, я был очень молод, совсем мальчишка.

Позже я узнал, что Шэ-гун не был на знаменательном петушином бое. Но поскольку он так часто говорил о своем присутствии, то, несомненно, и сам поверил в свою выдумку. Мне понадобилось прожить немало лет, чтобы освоиться с людьми, лгущими без всякой цели. Поскольку персы не должны никогда лгать, они и не лгут — как правило. Перед сокрытием правды у нас прирожденный страх, восходящий к Мудрому Господу. У греков такого чувства нет, и они лгут вдохновенно. Китайцы лгут при случае. Большинство евнухов и Шэ-гун лгут для своего удовольствия. Но я несправедлив к Шэ-гуну. В нем так перемешались правда и выдумки, что я уверен: он сам уже не мог отличить одно от другого и жил в придуманном мире под прямым или острым углом к неизменному, как сказал бы Пифагор.

— Цзи-нань намазал шпоры своего петуха несильным, но быстро действующим ядом. После недолгой схватки петух правителя упал замертво. Не стоит и говорить, что в тот день за Высокими Южными Воротами царили распри. Там собралось полгорода, в том числе и сам правитель Чжао. Клан Цзи ликовал. Семейство правителя — нет. Пока Цзи-нань собирал кошельки с деньгами, произошло немало стычек. Коварный Цзи-нань на ночь удалился к себе во дворец. На следующее утро перед дворцом собралась толпа. За ночь яд был выявлен. Взбешенный правитель лично прибыл со своей гвардией и приказал арестовать преступника. Но, переодевшись слугой, тот ускользнул и бежал на север в Ци. Чжао-гун бросился в погоню. Тогда… — Мой хозяин вдруг с торжественным и напыщенным видом сел на пень. — Скверные времена для Срединного Царства. — Он понизил голос, словно кто-то мог нас подслушать, хотя рядом никого не было. — Клан Цзи пришел на помощь своему родственнику. А с ним кланы Мэн и Шу. Эти три фамилии незаконно правят Лу. На Желтой реке их войска напали на моего брата. Да, на волею небес властителя Лу, потомка Желтого Императора, потомка Даня из династии Чжоу напали его собственные рабы и вынудили переплыть реку и искать убежища в земле Ци. И хотя Чжао-гун был всегда добр к тамошнему правителю, тот не помог ему вернуть законное место. Клан Цзи слишком могуществен, их личное войско самое большое в Срединном Царстве, и Цзи хозяйничают во всем Лу. И мало того — о, я с содроганием произношу эти слова! — глава фамилии неоднократно надевал высочайшие знаки отличия. Кощунство! Кощунство! Небеса должны были сразу вынести свой приговор. Но небеса молчали. И мой несчастный брат умер в изгнании.

Шэ-гун потянулся рукавом к глазам, но стая черных птиц отвлекла его внимание. Он следил за их кружением, ища знамения, однако если и нашел, то ничего не сказал. Но его улыбку я принял за благоприятное знамение — для себя.

— И кто наследовал вашему брату, почтенный Шэ-гун?

— Наш младший брат, великодушный. Потом он умер, и ему наследовал его сын, мой милый племянник Ай-гун.

— А как же Цзи?

— Теперь они во всем слушаются своего правителя. А как же? Иначе они бы нарушили волю небес. Вы увидите, как раболепствуют эти Цзи перед наследником славного Даня.

Моя душа пела. Мы едем в Лу!

Когда мы выехали из Лояна, стояла весна. Только что зацвел миндаль, и поля меняли цвет с грязного красно-коричневого на желто-зеленый. Вокруг цвел кизил, словно на землю упали розовые облака. Когда распускаются первые листья, все кажется возможным. Для меня весна — лучшее время года.

Мы ехали по суше. Пару раз Шэ-гун попытался было спуститься по реке на барже, но течение было слишком бурным. Кстати, на баржах здесь не только спускаются вниз по течению, но и поднимаются по нему вверх. Для этого веревку с баржи цепляют за бычью упряжку, и быки тянут ее за собой вдоль берега. Они идут по специальной дорожке, вырубленной в мягком камне. Таким образом, в любое время года можно преодолевать даже узкие горловины. Но не весной, когда неожиданные разливы делают подобное путешествие небезопасным.

Сельские пейзажи меня очаровали. Тучные земли, колдовские рощи, и прекраснее всего — сопровождающая нас серебрящаяся река. Ночью ее мягкое журчание вплеталось в приятные, спокойные сны.

Порой дорога подходила к самому берегу. Причудливой формы острова, казалось, были разбросаны в серебряной воде каким-то божеством или демоном. Многие напоминали миниатюрные известняковые горы, покрытые соснами и кипарисами. На каждом острове есть хотя бы один небольшой храм местному божеству. Некоторые храмы очень красивы со своими изразцовыми крышами, другие построены грубо — как говорят, еще во времена Желтого Императора.

Среди желто-зеленой бамбуковой рощи эконом Шэ-гуна издал страшный вопль:

— Мой господин! Дракон!

С мечом в руке Шэ-гун спрыгнул на землю и занял боевую позицию за задним колесом своего фургона. Все остальные скрылись в роще, кроме дюжины ши, набранных в Лояне сопровождать нас. Они обнажили мечи. Меня охватила тревога, но и разбирало любопытство.

Шэ-гун принюхался.

— Да, — шепнул он, — он где-то рядом! Очень старый. Очень злой. За мной!

И Шэ-гун бросился в бамбуковую рощу. Молодые побеги гнулись перед ним, как от небесного ветра. Затем мы потеряли его из виду, но неожиданно прозвучал пронзительный крик:

— Смерть!

Затем послышался шум и хруст, будто какой-то огромный зверь удирал от нас сквозь чащу. Через мгновение Шэ-гун уже стоял перед нами, его бледное лицо раскраснелось от пота.

— Убежал, какая жалость! Будь я верхом, получил бы уже его голову. — Шэ-гун вытер лицо рукавом. — Конечно, они все меня знают, и от этого завалить их еще труднее.

— Но это же всего лишь звери, — сказал я. — Как они могут знать репутацию человека?

— А как ваша собака узнает вас? Это ведь тоже зверь, не правда ли? А драконы — это особый класс. Не люди и не звери, нечто особенное. К тому же они живут практически повсюду. Говорят, среди них есть ровесники Желтого Императора. И они знают своего врага, как вы сами только что видели. Один взгляд на меня — и дракон в страхе бежал.

Позже один из ши рассказал мне, что видел этого так называемого дракона, который оказался водяным буйволом.

— Я стоял рядом с экономом на первом фургоне. То ли эконом слепой, то ли он нарочно прикинулся, что видит дракона.

И молодой ши рассказал мне про Шэ-гуна смешную историю. Причем столь забавную, что до отъезда из Китая я слышал не менее дюжины ее версий.

— Как вы знаете, у Шэ-гуна страсть не только к драконьей кости, но и к самим драконам.

— О да! — ответил я. — Он убил их множество.

Молодой рыцарь улыбнулся:

— Так он говорит. Но в Срединном Царстве драконов осталось совсем мало, если остались вообще, — не считая тех, что обитают в голове Шэ-гуна.

Я удивился. В конце концов, драконы водятся почти во всех странах, и есть много внушающих доверие свидетелей, описавших встречи с этими чудовищами. Когда я был еще мальчиком, в Бактрии ходила слава об одном драконе. Он ел детей и коз. Потом он умер или куда-то делся.

— Но если их так мало, — возразил я, — как вы объясните такое количество драконьей кости, которую Шэ-гун собрал, в частности, на западе?

— Это старые, старые кости. Давным-давно меж четырех морей водились, должно быть, миллионы драконов, но это было во времена Желтого Императора. Кости, которые находят сейчас, так стары, что окаменели. Но ваш Шэ-гун, как известно, помешался на живых драконах.

— Вряд ли он помешанный. Он сделал неплохое состояние на торговле драконьей костью.

— Несомненно. Но его страсть к живым драконам — совсем другое дело. Несколько лет назад он ездил в Чу — дикую южную страну на реке Янцзы, где, кажется, еще можно встретить драконов. Естественно, прошел слух, что в столицу приехал знаменитый любитель драконов и остановился на третьем этаже маленького постоялого двора.

Однажды утром, на рассвете, Шэ-гуна разбудил толчок. Чувствуя, что за ним наблюдают, Шэ-гун встал, подошел к окну, открыл ставни и увидел дружелюбно оскалившегося дракона. Шэ-гун в ужасе сбежал вниз по лестнице и в главном зале споткнулся обо что-то вроде свернутого ковра. Это был хвост дракона — дракон приветствовал Шэ-гуна, похлопывая хвостом по полу. Наш Шэ-гун грохнулся в обморок. И это, насколько известно, была самая близкая встреча Шэ-гуна с живым драконом.

Я не посмел спросить Шэ-гуна об этой истории, но он сам упомянул о ней в первый же день по прибытии в Цюй-фу.

Столица Лу очень похожа на Лоян, но значительно древнее. Улицы там пересекаются под прямым углом, что характерно для городов, основанных династией Чжоу. Но между четырьмя прямыми проспектами вьется бесконечное множество таких узеньких улочек, что два человека не могут разойтись, не прижавшись к стенам, рискуя при этом вымазаться содержимым ночных горшков. И все же запахи в китайских городах более-менее сносны, поскольку у каждого перекрестка на жаровнях готовят острую пищу, а в частных домах, как и в общественных заведениях, жгут ароматическое дерево.

От самих людей пахнет необычно, но я бы не сказал, что неприятно, — я об этом уже упоминал. В китайской толпе пахнет скорее апельсинами, чем потом. Не знаю почему. Возможно, их желтая кожа имеет что-то общее с этим запахом. Определенно, апельсинов они едят мало и моются куда реже персов, чей пот тем не менее пахнет гораздо резче. Но, конечно, ничто не сравнится с ароматом шерстяных подштанников, которые афинская молодежь надевает осенью и не меняет до следующей осени. Демокрит говорит, что юноши высшего сословия моются в гимнасиях. Он говорит, что они не только умащают кожу маслом, чтобы она лоснилась, но и моются водой. Так почему же они, вымывшись, снова надевают эти вонючие шерстяные подштанники?! В таких вопросах, Демокрит, не спорь с оставшимися у слепого чувствами.

Дворец правителя смахивает на дворец Сына Неба — то есть он старый и ветхий, а знамена перед его главным входом рваные и пыльные.

— Правитель в отъезде. — Мой хозяин читал по знаменам с той же легкостью, как я читаю — читал — аккадские письмена. — Что ж, доложимся распорядителю двора.

Я с удивлением обнаружил, что вестибюль дворца пуст, если не считать двух сонных стражников у дверей во внутренний двор. Вопреки уверенности моего хозяина в обратном, властитель Лу был так же безвластен, как и так называемый Сын Неба. Но правитель Чжоу играет хоть и символическую, но некую роль, и в его доме в Лояне вечно толпятся паломники со всего Срединного Царства. То, что обладание небесным правом — пустая фикция, простой народ не отпугивало. Они продолжали приходить и глазеть на одинокого, получали его благословение, предлагали ему свои деньги или добро. Жаль, что правитель Чжоу живет целиком на сборы верующих. А луский гун, хотя и богаче своего родственника в Лояне, близко не сравнится с любой из трех правящих в Лу фамилий.

Пока мы ждали распорядителя, Шэ-гун рассказал мне свою версию истории с драконом. Во многом она совпала с той, что я слышал, только главным действующим лицом выступал не сам герцог, а много о себе возомнивший придворный, и мораль заключалась в следующем: «Избегайте ложной восторженности. Выражая свою любовь к тому, чего на самом деле не знал, глупец был напуган до смерти. Во всем нужно быть преданным правде».

Возможно, рассказ Шэ-гуна был слишком назидателен, но я не встречал вдохновенного лжеца, который бы не воспевал добродетель правдолюбия.

Распорядитель двора приветствовал со всем почтением, удостоив меня вежливо удивленным взглядом. После приветствий он сообщил, что Ай-гун на юге.

— Но мы ждем его с минуты на минуту. Гонцы вчера разыскали его. Можете себе представить, почтенный Шэ-гун, как мы обезумели от горя!

— Из-за того, что мой прославленный племянник отправился на охоту?

Шэ-гун приподнял одну бровь в знак того, что требуется дополнительная информация.

— Я думал, вы знаете. Уже три дня, как у нас война. И если не доложить предкам о состоянии дел, мы проиграли. О, ужасный день, мой господин! Как видите, Лу в хаосе.

Я подумал о мирных будничных толпах, только что увиденных на улицах столицы. Очевидно, хаос — вещь относительная в Срединном Царстве, и, как я уже упоминал, китайское слово, означающее хаос, означает также и небеса — и мироздание тоже.

— Мы ничего не слышали. С кем война?

— С Ци.

Когда в Китае говорят о гегемонии, — а когда о ней не говорят? — эта страна, расположенная к северу от Желтой реки, всегда рассматривается как наиболее вероятный претендент на небесное право. Началось богатство Ци с поваренной соли, и сегодня это, несомненно, самое передовое из китайских государств. Кстати, первые китайские монеты были отчеканены там же, что делает Ци чем-то вроде Восточной Лидии.

— Войско Ци у Каменных Ворот. — Это граница между Ци и Лу. — Наши войска, конечно, в боевой готовности. Но победы не может быть, пока правитель не придет в храм предков и не доложит сначала Желтому Императору, а потом нашему основателю Даню. Пока он не доложит, мы не получим благословения.

— Вы посоветовались с панцирем черепахи?

— Панцирь приготовлен. Но только правитель может толковать послание небес.

В момент кризиса в любом из китайских царств внешнюю сторону черепашьего панциря заливают кровью. Затем главный авгур берет раскаленный бронзовый прут и протыкает им панцирь так, что на окровавленной поверхности появляется рисунок из трещин. Теоретически только император может толковать это послание небес. В действительности же лишь главный авгур знает, как толковать получившуюся фигуру, — это еще более сложная процедура, чем традиционное в Срединном Царстве гадание, когда раскидывают палочки из тысячелистника. Наугад бросают пять палочек, толкование их положения относительно друг друга ищут в древнем тексте так называемой Книги Перемен. Итоговый комментарий сродни тому, что дает пифия в Дельфах, с единственной разницей, что книга не требует золота за свои пророчества.

Распорядитель заверил нас, что как только Ай-гун выполнит ритуальные обязанности, он сразу примет своего дядю. Хотя дядя прозрачно намекнул, что приглашение остаться во дворце не будет им категорически отвергнуто, распорядитель предпочел этого не понять. Шэ-гун ретировался в дурном расположении духа.

Мы пошли за рыночную площадь, где эконом Шэ-гуна уже вел переговоры с продавцами драконовой кости. Сам не знаю, почему я так полюбил китайские рынки. В конце концов, рынок везде рынок. Но у китайцев воображение богаче, чему остальных. Снедь здесь напоминает изощренные картины или скульптуры, а разнообразие товаров бесконечно: корзины из Цинь, ткани из Чжэн, шелковые нитки из Ци — десять тысяч наименований.

Шэ-гун был слишком важной персоной, чтобы говорить с торговцами, но он произвел полагающиеся традиционные жесты в ответ на их поклоны.

— Я понял, нам нужно было ехать на юг, — тем временем еле слышно говорил он. — Если это настоящая война, мы влипли. И хуже того, мой племянник будет слишком занят, чтобы должным образом принять меня. Не будет официального приема, знаков уважения, места для жилья.

Больше всего его беспокоило последнее. Шэ-гун не терпел платить за постой — как, впрочем, и за все остальное.

Я заметил, что народу на рынке нет никакого дела до войны.

— Почему они ничуть не взволнованы? — спросил я своего хозяина, когда мы прокладывали себе путь через толпу, а все вокруг цвело яркими красками под низким небом.

Почему-то китайское небо кажется ближе к земле, чем всякое другое. Без сомнения, оно наблюдает за правителями, решая, кого наградить небесным правом.

— А с чего бы? — сказал Шэ-гун. — Ци и Лу все время в состоянии войны. Для правителя и двора, конечно, страшное неудобство, но простой народ это мало волнует.

— Но ведь их могут убить, город могут сжечь…

— О, таких вещей у нас не бывает. Это не Цинь, где война — кровавое дело: ведь там волки, а не люди. Нет, мы не такие, мы люди культурные. Два войска встретятся у Каменных Ворот — как обычно; одна-две небольшие стычки, несколько сот убитых и раненых. Будут захвачены пленные для обмена и выкупа. Потом заключат договор. Наш народ любит договоры. В настоящее время между странами Срединного Царства заключено десять тысяч договоров, а поскольку каждый договор непременно нарушается, то вместо него заключается новый.

В действительности дела в Срединном Царстве обстоят не так плохо и не так хорошо, как уверял меня Шэ-гун. За шестьдесят лет до того главный министр слабого государства Сун устроил мирную конференцию. В итоге было заключено перемирие, и в Срединном Царстве десять лет длился мир. Десять лет — очень долгий срок для человеческой истории. Хотя в последнее время и было множество малых войн, никто не решался совсем уж нахально нарушить принципы Сунского договора, и этим объясняется, почему ни один из правителей не счел для себя момент благоприятным, чтобы бороться за гегемонию.

Шэ-гун предложил зайти в огромный храм.

— Уверен, там вы увидите, как клан Цзи чинит свои обычные святотатства. Только законный наследник Дань-гуна может говорить с небесами. Но семейство Цзи делает все, что им вздумается, и глава фамилии, Кан, любит воображать себя гуном.

Великий храм Дань-гуна впечатляет, как и Лоянский, но он гораздо древнее. Дань-гун основал Лу шесть веков назад. Вскоре после его смерти в память о нем воздвигли этот храм. Конечно, о действительном возрасте любой постройки повсюду и всегда можно поспорить. Поскольку большинство китайских храмов деревянные, я почти уверен, что даже самые древние храмы воссозданы, как феникс, по давно утраченным оригиналам. Но китайцы настаивают — как и вавилоняне, — что раз они всегда тщательно копировали первоначальную постройку, то ничего на самом деле не изменилось.

Перед самым храмом выстроилась в боевом порядке тысяча пеших воинов. На них были кожаные панцири, через плечо — вязовые луки, на поясе — длинные мечи. Воинов окружали дети, уличные женщины, торговцы снедью. В дальнем конце площади на алтаре жарились жертвенные животные. Настроение царило скорее праздничное, чем боевое.

Шэ-гун спросил стражника в дверях храма, что происходит, и тот ответил, что Кан обращается к небесам. Шэ-гун вернулся ко мне по-настоящему опечаленным.

— Это действительно страшно. И кощунственно. Он не гун.

Мне было любопытно узнать, что происходит внутри храма, и мой хозяин постарался объяснить:

— Лжегун говорит предкам, которые не его предки, что на страну напали враги. Он говорит, что, если небеса и все праотцы с улыбкой взирают на него, он остановит врага у Каменных Ворот. И тем временем предлагает предкам все обычные жертвы, молитвы, музыку. Потом командующий войсками подстрижет ногти, и…

— Что-что? Что он сделает?

Шэ-гун с удивлением взглянул на меня:

— Разве ваши полководцы не подстригают ногти перед боем?

— Нет. Зачем?

— Затем, что, когда умирает кто-то из наших знакомых, мы перед похоронами подстригаем ногти, в знак уважения. Поскольку на войне люди погибают, командующий заблаговременно готовится к похоронам, надев траур и подстригая ногти. Затем он ведет войско через предвещающие несчастье ворота — здесь это Низкие Северные Ворота — и выходит на поле боя.

— Я думал, командующий хочет иметь дело только со счастливыми знамениями.

— Да, — сказал Шэ-гун несколько раздраженно. Как и большинство людей, любящих объяснять, он не любил, когда его спрашивают. — Мы выходим через противоположные, в соответствии с небесным обычаем. Выходим через несчастливые, чтобы вернуться через счастливые.

За время своих путешествий я понял, что большинство религиозных воззрений кажутся бессмысленными, если ты не посвящен во внутренние таинства культа.

— Он также обращает тринадцать молитв к числу тринадцать.

— Почему именно тринадцать?

Шэ-гун купил у уличного торговца маленькую жареную ящерицу и не предложил мне ни кусочка, что я счел плохим знамением, а он, без сомнения, хорошим.

— Тринадцать, — сказал Шэ-гун с набитым ртом, — знаменательное число, поскольку тело имеет девять отверстий, — я вспомнил, как отвратительно их описывал Шарипутра, — и четыре конечности. Девять и четыре — тринадцать — символизирует человека. После славословия числу тринадцать полководец вознесет молитву, чтобы этот человек был избавлен от точек смерти. Точка смерти, — поспешно проговорил он, пока я не задал вопроса, — это та часть тела, которая менее всего защищена небесами и поэтому наиболее восприимчива к смерти. Несколько лет назад мне сказали, где находится моя точка смерти, и я тщательно оберегаю ее от чужих глаз. По сути дела…

Но я уже не слушал. В этот момент бронзовые двери храма распахнулись, нефритовые палочки ударили в барабаны, нестройно зазвенели колокола, воины замахали яркими шелковыми знаменами. Все взоры обратились к выходу из храма, где стоял потомственный диктатор Лу.

Кан-нань был маленький толстый человечек с гладким, как яичная скорлупа, лицом. Он был одет в траур. Кан-нань торжественно повернулся к нам спиной и троекратно поклонился предкам внутри храма. Затем оттуда вышел высокий внушительного вида мужчина, тоже в трауре.

— Это Жань Цю, — сказал Шэ-гун, — управляющий клана Цзи. Он поведет войско к Каменным Воротам.

— А войска Лу не существует?

— Существует. Войско Цзи.

Как и у большинства китайцев, у Шэ-гуна не было понятия о национальной армии. Там почти во всех странах каждый клан имеет свои войска. Поскольку у самого могущественного клана самое большое войско, он и пользуется наибольшей властью в государстве. Единственное исключение представляет собой Цинь, где Хуань-нань умудрился свести в одно войско не только дружины своих собратьев-аристократов, но и вообще всё население, способное носить оружие. Получившееся военное государство спартанского типа выделяется среди всего Срединного Царства.

— И кто победит? — спросил я.

— Ци богаче и сильнее Лу. Но Лу отличается святостью и древностью. Все доброе и хорошее народ Срединного Царства связывает с основателем этого города Дань-гуном.

— Но чтобы выиграть войну, вряд ли достаточно быть мудрым, добрым и древним.

— Несомненно достаточно. Такие вопросы решают небеса, а не люди. Если их оставить людям, циньские волки поработят нас всех. Но небеса держат волков в немилости. Подозреваю, война будет недолгой. Ци не посмеет нарушить мировое равновесие, захватив Лу, даже если бы могло, что сомнительно. Жань Цю — прекрасный полководец. И истинный последователь Конфуция. Он даже был вместе с ним в изгнании. Но семь лет назад Конфуций сказал, что его долг быть здесь, и с тех пор Жань Цю служит управляющим у Цзи. По-моему, у него немало достоинств, хоть он и не родовит. И поэтому я всегда с ним вежлив. — (Шэ-гун выразил ему высшее признание).

Диктатор обнял своего полководца. Затем каждому воину была предложена священная плоть. Когда все проглотили по куску жареного жертвенного мяса, Жань Цю выкрикнул команду, которой я не понял, и с другой стороны площади к нам прогрохотала колесница с двумя воинами.

Излишне говорить, Шэ-гун узнал офицера в колеснице. Он всегда говорил, что никто в Срединном Царстве не имеет столько знакомств.

— Это заместитель командующего. Тоже ученик Конфуция. По сути, у клана Цзи всем управляют ставленники Конфуция, вот почему Кан-нань вызвал его после всех этих лет. — Шэ-гун посмотрел на заместителя командующего, который отсалютовал диктатору. — Не могу вспомнить его имя. Но это опасный человек. Я как-то слышал его слова, что никто из нас не должен жить за счет других. Я был ошеломлен. Рад сообщить, что и Конфуций тоже. Помню его ответ, я процитирую часть: «Ты должен делать то, что тебе надлежит на твоем месте в жизни, как и простой народ должен делать то, что надлежит ему. Если ты мудр и справедлив, люди со своими младенцами за спиной будут смотреть на тебя. Поэтому не трать понапрасну времени, взращивая собственный рис. Оставь это крестьянам». Конфуций также сделал одно очень верное замечание…

Но я уже не слушал. Я узнал заместителя командующего. Это был Фань Чи. Я быстро соображал. Бежать к нему? Или подождать, когда он вернется с войны? А если его убьют? Тогда остаток жизни я проведу невольником сумасшедшего гуна святых земель. За время пребывания в Лояне я понял, что Шэ-гун слишком легкомысленный человек, чтобы предпринять далекое и опасное путешествие в Магадху. Я останусь его рабом на всю оставшуюся жизнь, следуя за ним с места на место, как ручная обезьянка, чтобы он выставлял меня перед знакомыми, показывая китайцам, как появляется и исчезает краснота. Между такой жизнью и смертью я выбрал смерть — или побег и на забитой людьми площади перед великим храмом Лу принял решение.

Я протолкался сквозь толпу, нырнул за шеренгу воинов, подбежал к Фань Чи и уже собирался заговорить, когда двое телохранителей Цзи схватили меня за руки. Я был всего в нескольких шагах от Кан-наня, чье лицо оставалось непроницаемо. Жань Цю нахмурился. Фань Чи хлопал глазами.

— Фань Чи! — крикнул я.

Мой старый друг отвернулся. Я был в ужасе. По китайскому закону теперь я считался беглым рабом. Меня могли казнить. Когда стражники поволокли меня прочь, я крикнул по-персидски:

— Так-то вы обращаетесь с послом Великого Царя?

Фань Чи резко обернулся, мгновение смотрел на меня, а потом сказал что-то Жань Цю. Тот сделал знак стражникам, и меня отпустили. По-китайски раболепно я приблизился к Фань Чи. Никогда больше я так не боялся, разве что когда мальчиком полз по ковру царицы Атоссы.

Фань Чи спустился с колесницы, и мое замершее сердце вновь начало биться. Он обнял меня и шепнул на ухо:

— Как? Что? Короче.

— Захвачен в Цинь. Теперь раб Шэ-гун. Вы получили мое письмо?

— Нет.

Фань Чи разжал объятия и, подойдя к Кан-наню, поклонился. Они обменялись несколькими словами. Хотя яйцеподобное лицо диктатора не выдало никаких чувств, он еле заметно кивнул. Затем Фань Чи снова поднялся на колесницу, а Жань Цю оседлал вороного жеребца. Прозвучала команда. Полубегом воины Цзи пересекли площадь в направлении предвещающих несчастье Низких Северных Ворот.

Диктатор взглядом проводил свое войско. Я не знал, что делать, и боялся, что обо мне забыли. Когда последний воин покинул площадь, ко мне приблизился Шэ-гун.

— Что за выходка! — прошипел он. — Это унизительно! Вы ведете себя, как варвар. Пойдем. Сейчас же! — И он потянул меня за руку.

Но я стоял, словно ноги мои пригвоздили к утоптанной красной земле.

Диктатор вдруг взглянул на нас. Шэ-гун тут же вспомнил о своих манерах.

— Дорогой Кан-нань, какая радость видеть вас в этот день среди дней! Когда в воздухе носится победа во имя моего любимого племянника.

Китайские манеры можно назвать какими угодно, но грубость в них совершенно исключена. Хотя мой хозяин был всего лишь обедневшим попрошайкой, при всяком китайском дворе его принимали как гуна, и хотя в Срединном Царстве вряд ли найдется правитель, которого не презирали бы потомственные министры, но и публично, и частным образом с каждым из них обращаются, как с персоной, «освященной небесами», истинным потомком Желтого Императора.

Кан-нань проделал минимальный набор движений и жестов, полагавшихся низшему по титулу — пусть даже фактическому главе государства — в присутствии гуна. Когда Кан-нань наконец заговорил, его голос оказался таким же невыразительным, как и лицо.

— Ваш племянник, чьим рабом я являюсь, будет здесь до заката. Полагаю, вы остановитесь у него.

— В действительности я в этом не уверен. Я только что говорил с распорядителем двора. Он, кажется, очень взволнован, и я его понимаю. В конце концов, сегодня день черепахи — такое случается нечасто. Правда, и визит дяди тоже случается не каждый день, не правда ли, Кан?

— Кажется, небеса балуют нас, гун. Добро пожаловать в мою гостеприимную скромную хижину.

— Очень любезно с вашей стороны, Кан. Я сам разыщу вашего эконома. Не отговаривайте меня. Я справлюсь. — Шэ-гун повернулся ко мне: — Пойдем!

Я взглянул на диктатора Кана. Он смотрел мимо меня на Шэ-гуна.

— Ваш раб останется у меня.

— Вы очень любезны! Естественно, я надеялся, что вы позволите ему спать во дворце, но не собирался настаивать на этом.

— Он будет жить во дворце. Моим гостем.

Так я получил свободу. Шэ-гун был взбешен, но ничего не мог поделать. Кан был диктатор, и с этим приходилось считаться.

Почтительный помощник управляющего отвел мне комнату во дворце и сказал:

— Господин примет вас вечером после гадания на черепахе.

— Я раб? — поспешил уточнить я.

— Нет. Вы уважаемый гость господина. Вы можете приходить и уходить, когда вам вздумается, но поскольку Шэ-гун может попытаться заполучить вас обратно…

— Я не буду ни приходить, ни уходить и останусь прямо здесь, если можно.

Уже за полночь диктатор вызвал меня. Насколько я мог судить, он принял меня сердечно, хотя ни лицо, ни тело не выражали ни малейших эмоций. Когда я закончил серию полагающихся поклонов, подергиваний и движений руками, он жестом предложил мне сесть на коврик справа от себя. За перьевой ширмой две женщины наигрывали печальную мелодию. Я принял их за наложниц. Комнату освещала единственная бронзовая лампа, наполненная так называемым благовонным орхидеевым маслом.

— Как видите, я отвел вам почетное место справа от себя, — сказал Кан-нань.

Я склонил голову, но про себя недоумевал: в Срединном Царстве почетным считалось место слева от хозяина. Кан-нань угадал мои мысли:

— В мирное время почетное место слева. Во время войны оно — справа. У нас война, Кир Спитама. — Он без труда выговорил необычное для себя имя. Позже я слышал, что у него лучшая в Китае память. — Вы больше не раб.

— Благодарю вас, почтенный… — начал я. Грациозным взмахом руки он прервал меня:

— Фань Чи говорит, что вы родственник Великого Царя по ту сторону западной пустыни. Он также говорит, что вы друзья. И поэтому мы не можем сделать для вас меньше, чем вы сделали для нашего друга и родственника.

Глаза мне заволокли слезы. Я был переполнен впечатлениями, если не сказать больше.

— Я навек благодарен…

— Да, да. В этом отношении, как хозяин, я всего лишь следую мудрости Конфуция.

— Я слышал похвалы этому божественному мудрецу, куда бы ни поехал. Им восхищаются почти так же, как вами…

Кан-нань позволил мне льстить ему так долго, что даже я понял, какой искусной работы была та маска невозмутимости, что он постоянно носил на своем лице. Как и большинство владык, Кан-нань не мог насытиться похвалами и нашел во мне панегириста, превосходящего любого из когда-либо встреченных меж китайских четырех морей. Я доставил ему такое удовольствие, что он велел немедленно принести вина из перебродивших слив. Пока мы пили, Кан-нань задал мне бесчисленное множество вопросов о Персии, Магадхе, Вавилоне. Его пленили мои описания придворной жизни в Сузах. Он хотел знать в подробностях, как управляют сатрапиями. Его привели в восторг мои знания по выплавке железа, и он надеялся, что я научу его металлургов. Кан-нань просил описать персидские боевые колесницы, доспехи, оружие.

Вдруг он прервался и стал извиняться:

— Не к лицу двум культурным людям говорить так много о войне — ремесле, более подобающем мужланам.

— Но в данных обстоятельствах вполне понятно ваше стремление к такой беседе, почтенный повелитель. Ваша страна ведет войну.

— Тем более я должен направить мысли на вещи действительно важные. Например, как принести государству хотя бы день совершенного мира. Если такое когда-нибудь случится, сладкая роса со вкусом меда падет на землю.

— Случалось ли такое когда-нибудь, почтенный повелитель?

— Все когда-нибудь случалось. И все когда-нибудь случится. — Я верю, что именно так он сказал. В языке без времен никогда нельзя знать наверняка. — Надолго ли вы почтили нас своим присутствием?

— Я бы хотел как можно скорее вернуться в Персию. Естественно… — Я не закончил предложение, которое мог закончить только он.

— Естественно, — повторил Кан-нань, но не стал продолжать тему. — Вчера вечером при дворе я виделся с Шэ-гуном. — Что-то вроде улыбки изменило нижнюю часть яйца. — Он очень расстроен. Он говорит, что вы не только его раб, но и друг. Он спас вас от двуногих волков и надеялся поехать с вами в Магадху, где царствует ваш тесть. Он надеялся, что вместе как партнеры вы смогли бы открыть постоянный торговый путь между Чампой и Раджагрихой.

— Он собирался получить за меня выкуп. О торговом пути речи не было.

Кан-нань дружелюбно кивнул.

— Да, — сказал он неофициально.

Надо заметить, в китайском языке существуют два разных «да»: одно официальное, другое — нет. Я счел хорошим знаком, что для меня он выбрал неофициальное.

— Меня очень интересует царь Аджаташатру. В начале своего царствования он написал Сыну Неба в Лоян. Копии его письма были разосланы всем гунам. Ваш грозный тесть говорил, что хочет торговать с нами. Думаю, он не изменил своих решений.

— О да. В общем-то, он и раньше надеялся, что я смогу оказаться звеном…

Я сам не верил в то, что говорил. Очевидно, слишком долгое и близкое знакомство с Шэ-гуном привило и мне любовь к фантазиям; кроме того, сливовое вино оказалось неожиданно крепким и путало мысли. Я пространно рассказал о своей миссии объединить в один мир Персию, Индию и Китай. Я подробно описал круговой караванный путь из Суз через Бактрию в Цинь, оттуда в Лу, Чампу, через Шравасти в Таксилу и обратно в Сузы. Во всем этом не было ни капли смысла. Но Кан-нань сохранял вежливость. В отличие от большинства владык он умел слушать внимательно. В своей невыразительной манере Кан-нань делал быстрые выводы во время медленных речей. Он всегда быстро улавливал невысказанные важные слова и прозвучавшие фальшивые ноты. Со временем я стал восхищаться этим человеком и даже по-своему полюбил. Но меня никогда не покидал страх перед ним.

Когда я наконец иссяк, к собственному облегчению, Кан-нань вежливо сказал, что описанный мною торговый путь является и его мечтой. В конце концов, это было мечтой многих путешественников на протяжении веков. По его собственным словам, Кан-нань мало знал о Персии и западе, но имел некоторые представления о государствах Гангской равнины. Затем он весьма подробно описал их и закончил словами:

— Аджаташатру теперь вселенский монарх. Он разгромил Кошалу. Кроме нескольких горных республик, он обладает гегемонией… — последовала пауза, после чего Кан-нань закончил: — …над всей Индией.

— Аджаташатру поистине чудесный воитель и справедливый правитель!

Сливовое вино вызвало многочисленные эпитеты, более подходящие быть выбитыми на скале для поучения подданных, чем звучать в беседе с человеком, явившимся, что ни говори, моим освободителем.

— Мне кажется любопытным, — сказал Кан-нань, когда я наконец прекратил свое бормотание, — что Персия и теперь Индия получили по монарху с небесным правом.

— Я думал, небесное право может снизойти только на Сына Неба, господина Срединного Царства.

— Так всегда думали и мы. Но теперь начинаем понимать, как велик мир за четырьмя морями. И я начал подозревать, что мы всего лишь зернышко в огромном амбаре. Как бы то ни было, я счел хорошим знаком, что небесным правом снова кто-то наделен, хотя бы варвары в удаленных странах.

— Возможно, — сказал я слишком смело, — оно достанется правителю Лу.

— Возможно, — сказал Кан-нань и добавил: — Или кому-нибудь еще.

Слуги принесли нам яйца, выдержанные под землей в течение нескольких лет. Мы их ели крохотными ложечками. Яйца имели тонкий привкус плесени. Потом, в Сузах и Галикарнасе, я закопал немало яиц, но они просто протухли. Или китайская земля отличается от нашей, или китайцы знают какой-то секрет.

Мой собеседник следил, чтобы я больше отвечал на вопросы, чем задавал их. Его интерес к западу был неистощим. Кан-нань напоминал мне грека.

Когда я осмелился спросить о вечернем гадании на черепашьем панцире, он покачал головой:

— Я не могу обсуждать это. Прошу меня простить. — Но по его тону я понял, что гадание прошло великолепно. — Обычно мы поддерживаем хорошие отношения с Ци. Но когда Ци предоставил убежище Чжао-гуну — боюсь, это не очень хороший человек, — между нашими странами возникли трения. Мы решили, что с их стороны не очень хорошо держать нашего врага в такой близости от Каменных Ворот, где он может восстановить против нас всех недовольных. И мы выразили протест. Но старый властитель Ци был упрямым человеком и любил устраивать всякие неприятности. Поэтому он поощрял претензии нашего бывшего правителя. — Кан-нань тихонько вздохнул и громко рыгнул. — К счастью, Чжао-гун умер естественной смертью. После этого между нашими странами все шло хорошо. Или так нам казалось. Но потом… О, мы живем в интересное время! — Китайцы называют «интересным» то, что греки охарактеризовали бы как «катастрофическое». — Своему брату наследовал Дин-гун, и моему недостойному деду было велено занять пост главного министра — пост, к которому он подходил так же мало (и так же мало желал его), как я. — Китайские владыки любят выражаться, как евнухи при подготовке к набегу на кладовую гарема. — Когда мой дед умер, один из его секретарей, некто по имени Ян Ху, сам стал главным министром. Поскольку он был всего лишь ши, ему этого совсем не полагалось. О, мы были в большом замешательстве!

Кан-нань опустил свою ложечку, и мы вместе прислушались к замысловатым ходам его ума. Затем нам принесли консервированные абрикосы. Из всех китайских фруктов абрикосы самые почитаемые. Я их никогда не любил, но всем видом выражал удовольствие от всего, что мне предлагал диктатор.

Как обычно, истинную причину этого замешательства я узнал не от Кан-наня, а от других. Ян Ху захватил власть и в течение трех лет был абсолютным диктатором. Как и многие незаконные правители, он пользовался среди народа большой популярностью. Он даже пытался заключить союз с гуном против трех фамилий наней.

— Я служу Дин-гуну главным министром, — говорил Ян Ху, — чтобы династия Чжоу могла восстановить свое главенство в Лу. Когда это случится, небесное право снизойдет на нашего владыку, наследника богоподобного Даня.

У Дин-гуна хватило ума держаться подальше от узурпатора. «Подальше» в буквальном смысле: он вечно пропадал на охоте и в столицу приезжал, лишь когда приходилось обращаться к предкам. Должен сказать, я бы на его месте заключил союз с Ян Ху. Вместе они бы разгромили противников. Но Дин-гун был робок и к тому же не имел ни воображения, ни опыта, чтобы почувствовать себя настоящим правителем. Три известные фамилии подавляли семейство Дин-гуна на протяжении пяти поколений. А тот уезжал на охоту.

В конце концов Ян Ху зарвался. Он попытался убить отца Кана. Но Цзи сплотились вокруг своего вождя, и Ян Ху бежал в Ци, захватив большую часть государственной казны. Правительство Лу потребовало выдать мятежника вместе с украденными сокровищами, и, когда требование осталось без ответа, отношения между Ци и Лу испортились.

Кан-нань заверил меня, что Ян Ху, по его выражению, даже злоумышляет вернуться, чтобы, по выражению узурпатора, создать «Восточное Чжоу» — то есть реставрировать истинного небесного императора. Должно быть, Ян Ху обладал даром убеждения. Определенно этим человеком в Лу многие восхищались, особенно среди тех, кто почитал так называемые старые традиции. Насколько мне известно, он так и не вернулся. Клан Цзи очень могуществен, а Кан-нань — человек умный и волевой, если он еще жив. Когда я встретился с ним, он уже третий год был главным министром. Но даже будучи абсолютным диктатором, он побаивался Ян Ху. Кроме того, он был потрясен недавним мятежом одного из самых способных своих военачальников — коменданта замка Би.

Со времен распада империи Чжоу знать всегда строила себе крепости. Сначала замки предназначались для защиты против грабителей и вражеских войск. Но постепенно, с годами, они стали видимым внешним признаком мощи той или другой семьи. Через браки, предательства, безжалостные бунты каждая семья, даже клан стремятся завладеть как можно большим числом крепостей. С тех пор как клан Цзи стал постоянно контролировать самое большое число укреплений в Лу, он вошел в союз с соперниками из семейств Мэн и Шу и управляет миллионным народом. Само собой, у правителя замков нет. По сути дела, он владеет только дворцом, на содержание которого постоянно не хватает денег. Ян Ху обещал изменить подобное положение вещей и даже говорил о разрушении замков Цзи. Подозреваю, именно угроза крепостям, а не покушение на старого наня, и привела Ян Ху к падению.

Лет за десять-пятнадцать до моего приезда в Лу комендант замка Би поднял мятеж против своих хозяев Цзи. Пять лет он удерживал крепость, но в конце концов ему пришлось сдаться и искать убежища в Ци. Не секрет, что Кан-нань считал коменданта главным подстрекателем войны между Ци и Лу, хотя другие отдавали эту честь Ян Ху. В любом случае, комендант коварно восстал как еще один сторонник правителя. Он тоже хотел создать «Восточное Чжоу».

Кан-нань намекнул на этот мятеж. Как обычно, он изъяснялся более чем туманно:

— Ясно, что небеса желают отказать нам в абсолютно безмятежной жизни. И все же мы ублажаем небеса и выполняем все традиционные ритуалы. К несчастью, у нас есть недоброжелатели на севере… — Кан-нань помолчал, желая удостовериться, понял ли я двусмысленность. Я понял. Ци к северу от Лу, а слова «на севере» также означают «небесный император». — Вижу, вы знаете наши обычаи. Конечно, я подразумевал Ци, где укрывают наших врагов. Не пойму зачем. Мы никогда не принимали ни одного противника их правительства. Люди непознаваемы, не правда ли?

Я согласился. Люди действительно всегда казались мне непознаваемыми. Они пекутся исключительно о своей выгоде. И как они решаются излагать или объяснять, скажем, факт сотворения мира, всегда оставалось для меня загадкой.

Мы сидели в тускло освещенной комнате, в воздухе трепетала нежная музыка — скорее отголоски звуков, чем сами звуки, и я понял, что Кан-нань хочет воспользоваться мной. Диктатор испытывал меня в привычной ему манере — не договаривать до конца. Он как бы раскалял внутренность черепашьего панциря, чтобы прочесть таинственные письмена, выступающие на внешней поверхности. Я оставался недвижим, как… как черепаший панцирь.

— Восстановление дома Чжоу — это наша мечта, — сказал диктатор довольно неожиданно.

— В ближайшем будущем?

— Кто знает? В любом случае сначала гегемония, потом право. — Две тонкие параллельные линии вдруг исказили верхнюю часть яичной скорлупы. — Некоторые верят, что процесс можно повернуть вспять. Я так не думаю, но многие мудрые и не очень мудрые люди считают, что можно. Они верят, что если законному правителю дать древнюю светскую власть, за этим последует и небесное право… Эти ложные идеи вдохновляют авантюристов. Вот почему наше войско стоит у Каменных Ворот. С авантюристами справиться нетрудно. — Верхняя часть яйца снова разгладилась. — Мы не боимся предателей. Но боимся — и уважаем — наших божественных мудрецов. Вы знакомы с учением Конфуция?..

— Да, почтенный правитель. Фань Чи мне много рассказывал о нем на западе. И конечно, все образованные люди спорят о нем. Даже Учитель Ли, — добавил я с улыбкой, уже начав понимать, откуда дует ветер.

— Даже Учитель Ли, — повторил он.

Нижняя часть яйца ненадолго изобразила две морщинки. Диктатор улыбнулся.

— Они не любят друг друга, эти мудрецы, — негромко сказал Кан-нань. — Конфуций возвращается в Лу по моей просьбе. Он не был здесь пятнадцать лет. За это время Конфуций объездил почти все страны меж четырех морей. Ему нравится думать, что мой досточтимый отец, главный министр, изгнал его. Но уверяю вас, это не так. Это Конфуций изгнал нас. Он очень прям. Когда правитель Ци подарил моему отцу несколько религиозных танцовщиц, — слова о религиозных танцовщицах смахивали на вавилонское выражение «храмовые проститутки», — Конфуций решил, что отец не должен был принимать дар на том основании, что это неприлично. Он привел традиционный довод: такие танцовщицы ослабляют решительность человека, который ими владеет. Очень вежливо мой отец сказал, что рассматривает подарок как стремление правительства Ци искупить свою вину за укрывательство изменника Ян Ху. Тогда Конфуций отказался от всех должностей. Он был высшим должностным лицом города Чжун-фу, прелестного местечка — вам нужно посетить его, пока вы здесь. Он также помогал надзирать за работами… нет-нет, я ошибся — он получил повышение и стал помощником министра полиции — это очень важная должность, и он исполнял ее весьма компетентно.

Кан-нань говорил, глядя в стену у меня за спиной. Куда дует ветер, не вызывало сомнений. Он знал, что я друг Фань Чи, а Фань Чи был учеником Конфуция, как и управляющий Жань Цю. Я стал связывать все это воедино. И связал.

— Конфуций ездил в Ци? — спросил я.

— Да.

Мы пили сливовое вино, слушали музыку, перекатывали нефритовый шар, чтобы охладить руки.

Я не знал никого ни в одной стране ни в какие времена, кто бы занимал такое место в жизни общества, как Конфуций в Срединном Царстве. Он родился в Лу в семье первого ши. Это означало, что по рангу он идет сразу за государственными министрами. Тем не менее семья Конфуция была небогатой. Говорили, что его отец служил низшим офицером в войске клана Мэн. Как и другие фамилии наней, этот клан руководил школой для сыновей своих сторонников. Конфуций был самым блестящим учеником из всех, когда-либо учившихся в этой школе. Он изучил Книгу Песен, Книгу Истории, Книгу Перемен и сделался таким знатоком прошлого, что мог принести пользу в настоящем. Как сын первого ши, он также обучался военному делу и, пока возраст не замутил зрения, проявил себя превосходным стрелком из лука.

Женившись в девятнадцать лет, Конфуций, состоя на государственной службе, сам зарабатывал на жизнь себе и своей семье. Кажется, первой его должностью было место чиновника, прикрепленного к государственным амбарам. Вероятно, он аккуратно вел учет, поскольку в свой срок продвигался по служебной лестнице, где высшей ступенью для него как ши являлась та должность, которую он занял в министерстве полиции.

Было бы преуменьшением сказать, что Конфуций не пользовался большой популярностью. По сути дела, его ненавидели и всячески ему вредили не только собратья-чиновники, но и высокие должностные лица. Причина проста: он вечно ворчал и всех изводил своими придирками. Он в точности знал, что и как нужно делать, и не стеснялся выражать свое мнение перед старшими по должности. Тем не менее, при всей своей надоедливости, Конфуций был слишком значительной личностью, чтобы не обращать на него внимания, и потому достиг наибольшего, что возможно в его положении. К пятидесяти шести годам он стал помощником министра полиции, как того и следовало ожидать. В правительстве Конфуций сделал успешную карьеру. Если его и не любили, то вполне почитали. Во всем, что касалось Небесной Империи Чжоу, он пользовался авторитетом. Хотя сам Конфуций ничего не писал, именно он был главным толкователем чжоуских текстов. Говорили, что он столько раз перечитал Книгу Перемен, что ремни, стягивающие бамбуковые страницы, пришлось неоднократно заменять. Конфуций так же изнашивал кожу, как и терпение коллег в администрации Лу.

Примерно в то же время он сделался Учителем. Я так и не выяснил, с чего все началось. Наверное, это произошло постепенно. С годами он становился все умнее и образованнее, и молодые люди задавали ему вопросы о тех или иных предметах. К пятидесяти годам у Конфуция было тридцать или сорок постоянных учеников, молодых рыцарей вроде Фань Чи, которые слушали Учителя часами.

Хотя Конфуций кое в чем схож с теми, кого мы частенько видим в Афинах — а я скорее слышу, чем вижу, — он не брал с молодежи практически никакой платы и в отличие от твоего друга Сократа, чтобы привести юношей к мудрости, не задавал вопросы, а отвечал на них, и многие ответы возникали благодаря его несомненно богатейшей памяти. Он знал все, когда-либо записанное, и помнил всю историю династии Чжоу. Он также знал историю их предшественников Шанов. Хотя многие китайцы считают Конфуция божественным мудрецом — одним из посланных небом Учителей, принесших столько бед, — сам он постоянно и твердо отрицал не только свою божественность, но и мудрость. Тем не менее Конфуций так прославился за пределами Лу, что к нему стали съезжаться люди со всего Срединного Царства. Он всех учтиво принимал, говорил с ними о том, что есть и что должно быть. И вот эти-то разговоры о том, что должно быть, и навлекли на него беду.

Конфуций начинал жизнь в семействе Мэн. Потом он получил должность от семейства Цзи. Но несмотря на патронаж семей наней, он никогда не давал им забыть, что они присвоили прерогативы Гунов, и хотел исправить положение: во-первых, восстановить чжоуские ритуалы в первозданной форме и, во-вторых, заставить наней отказаться от власти в пользу законного властителя. После совершения этих двух дел небеса были бы удовлетворены и наградили бы монарха небесным правом.

Такого рода разговоры не вызывали восторга у семей наней. Но семейство Цзи все спускало мудрецу и продвигало его учеников. Правда, нельзя сказать, что у него был большой выбор: все конфуцианцы получали у своего ментора прекрасную военную и административную подготовку. В конечном итоге, поскольку Конфуций старался поддерживать мир между странами, нани не выражали своего неудовольствия — по крайней мере открыто.

Конфуция часто посылали на мирные конференции, где он неизменно подавлял остальных участников своей небесной образованностью. Иногда он даже приносил практическую пользу. Но несмотря на годы административной и дипломатической работы, он так и не научился такту. Кан-нань привел мне вопиющий пример его бестактности:

— Незадолго до своего первого отъезда из Лу Конфуций присутствовал на праздновании в семейном храме наших предков. Увидев, что мой отец нанял шестьдесят четыре танцовщицы, он пришел в ярость и сказал, что, поскольку сам гун при обращении к своим предкам может себе позволить всего восемь танцовщиц, отец не должен использовать больше шести. О, как Конфуций честил моего отца! И весьма его этим позабавил.

На самом деле в этой истории не было ничего забавного. Конфуций объяснил, что, поскольку нань бесцеремонно захватил монаршие прерогативы, его неизбежно постигнет небесная кара. Когда же нань велел Конфуцию не совать нос не в свое дело, мудрец удалился. Когда он вернулся к себе, некоторые слышали, как он произнес: «Если этого человека можно терпеть, то кого же тогда нельзя?» Должен сказать, мой дед никогда не заходил так далеко.

Конфуций пытался убедить Дин-гуна срыть крепости трех фамилий наней. Без сомнения, Дин-гун так бы и сделал, если бы мог. Но он был бессилен. Как бы то ни было, хотя бы на словах, эти двое сговорились против трех семейств и определенно несут ответственность за мятеж в замке Би, принадлежащем клану Цзи. Свидетельство? Вскоре после того, как комендант замка бежал в Ци, Конфуций подал в отставку со всех должностей и покинул Лу.

О том, что происходило в Ци, говорят по-разному. Но все сходятся в том, что и Ян Ху, и комендант Би пытались привлечь Конфуция к себе на службу. И тот, и другой обещали свергнуть наней и вернуть гуна на его законное место, и тот, и другой предлагали Конфуцию должность главного министра. Говорят, предложения коменданта его соблазнили. Но ничего из этого не вышло, потому что Ян Ху и комендант так и не объединились. Фань Чи убежден, что иначе бы они прогнали наней и восстановили у власти гуна. Но оба авантюриста не доверяли друг другу.

Конфуций не долго оставался в Ци. Хотя его переговоры с двумя мятежниками закончились ничем, правитель Ци в Конфуции души не чаял и предложил ему место в правительстве. Предложение было соблазнительным. Но главный министр Ци не желал иметь у себя в правительстве такую звезду, и предложение было снято.

Несколько лет Конфуций странствовал из страны в страну, ища применения своим способностям. Он никогда не собирался сделать учительство своей профессией, но поскольку мы всегда становимся в жизни не тем, кем собирались, куда бы он ни шел, повсюду его осаждали желающие стать учениками. Молодые ши и даже знать рвались учиться у него. Хотя Конфуций вроде бы говорил о восстановлении старых порядков, на самом деле он возглавил ультрарадикальное движение, намеревавшееся — всего-навсего! — свергнуть продажные всемогущие власти и бесконечно размножившуюся знать, чтобы снова был Сын Неба, смотрящий на юг, на своих верных рабов, среди которых явное большинство составляли бы хорошо обученные ши нового конфуцианского ордена.

Так обстояли дела, когда на семидесятом году жизни Конфуция пригласили вернуться в Лу. Хотя лично его не считали угрозой существующему режиму, его идеи так беспокоили знать, что Кан-нань решил положить конец странствиям ученого мужа и послал к нему посольство. Мудреца умоляли вернуться домой и намекали на ожидающую его высокую должность. Конфуций клюнул и теперь был на пути из Вэй в Лу.

— Будем надеяться, — сказал мой гостеприимный хозяин, — что наша маленькая война с Ци до его приезда закончится.

— Да будет воля небес! — благочестиво отозвался я.

— О воле небес вы наслушаетесь от Конфуция. — Последовала долгая пауза. Я затаил дыхание. — Вы поселитесь здесь, рядом со мной.

— Большая честь… — начал я, но закончить мне не дали.

— Мы подумаем насчет вашего возвращения домой, то есть на родину. А пока… — Кан-нань посмотрел на свои гладкие маленькие ручки.

— Я буду служить вам, чем смогу, почтенный повелитель.

— Да.

Таким образом, без лишних разговоров было условлено, что пока я в Лу, то буду следить за Конфуцием и тайно докладывать обо всем Кан-наню, опасающемуся Ян Ху и коменданта; кроме того, Кан-нань питал подозрения насчет командира собственной гвардии Жань Цю и был раздражен моральной силой Конфуция и его учеников. Порой мудро пойти навстречу тому, чего боишься, а не уклоняться от него. Вот почему диктатор послал за Конфуцием. Он хотел узнать худшее.

 

4

Столица Лу напомнила мне Лоян. Конечно, все китайские города в известной степени похожи. На удивление узкие, извилистые улочки, шумные рынки, тихие парки с алтарями Небу, Дождю и Земле. Город Цюй-фу древнее Лояна и весь пропах горелым деревом — результат пяти веков постоянных пожаров. В то время я еще не знал, что Лу считается захолустьем среди таких государств, как, например, Ци, чья столица вызывала у китайцев трепет, как у нас в свое время Сарды. Зато правитель Лу был потомком легендарного Даня, чье имя в Китае у всех на устах подобно имени Одиссея в разговорах греков. Но в то время как Одиссей прославился хитростью, на удивление благородный и самоотверженный Дань является не только образцовым китайским правителем, но и образцовым благородным мужем — эта категория придумана или введена в обиход Конфуцием. Хотя в большинстве своем благородные мужи относятся к сословию ши, не все ши — благородные мужи. Благородное или приличное поведение — вот конфуцианский идеал. В свое время я попытаюсь объяснить, в чем оно заключается.

Что бы важное Конфуций ни сказал, он неизменно приписывает это Даню. И всегда добавляет:

— Я только передаю то, чему меня научили. Сам я ничего не придумываю.

Полагаю, он сам верил своим словам, и в какой-то степени они, наверное, соответствовали истине. Ведь все уже было когда-то сказано, и если кто-то хорошо знает древние писания, то всегда может найти достойный повод для своего поступка — или афоризм.

Две недели спустя после моего переезда во дворец Цзи война между Лу и Ци закончилась. Жань Цю и Фань Чи одержали замечательную, то есть неожиданную, победу. Они даже умудрились захватить город Лан по ту сторону границы. Докладывали, что и Ян Ху, и коменданта Би видели сражающимися во вражеском войске против своих соотечественников. В этом отношении китайцы похожи на греков. Верность своим интересам ставится выше патриотизма.

Демокрит дерзит мне. Он спрашивает о тех персидских авантюристах, что свергали Великих Царей, которым сами же клялись в верности. Это не совсем удачное сравнение. Правда, и мы отдали свой долг узурпаторам. Но я не припомню случая, чтобы обиженный высокопоставленный перс когда-либо присоединился к иноземному войску, вторгшемуся в его страну.

Меня принимали как гостя семейства Цзи, я даже получил титул уважаемого гостя. И меня приняли при дворе правителя. Хотя Ай-гун не обладал реальной властью, Кан-нань не только в соответствии с ритуалом спрашивал его мнение, но и советовался о государственных делах. Правда, нет доказательств того, что Кан-нань хоть раз последовал полученному совету, но его отношения с Ай-гуном внешне оставались безоблачными.

Когда победоносное воинство Цзи вернулось в столицу, был устроен прием героев в Долгой Сокровищнице — здании прямо напротив дворца правителя. Сопровождая главного министра, я впервые надел придворный передник — любопытное шелковое одеяние, ниспадающее полукругом с широкого кожаного ремня, к которому прикрепляются знаки различия из золота, серебра, нефрита и слоновой кости. Что и говорить, на моем ремне не было ничего, кроме серебряной шишечки, означающей, что я уважаемый гость.

С Кан-нанем в главный зал Долгой Сокровищницы вошло человек пятьдесят. Ранее это здание служило для защиты не только сокровищ, но и самих правителей. Когда Чжао-гун попытался вновь обрести законную власть, то засел в Долгой Сокровищнице. Но войска трех семейств перебили защитников и сожгли здание. Чжао удалось спастись, сокровищнице — нет. Было много споров, стоит ли восстанавливать этот символ власти правителя. В конце концов Кан-нань дал свое согласие, и за год до моего приезда в Лу Долгая Сокровищница восстала из пепла.

В северной части зала стоял Ай-гун. Это был тощий, ухоженный человек с ногами заядлого охотника — то есть ноги услужливо изгибались, чтобы плотнее прижиматься к конским бокам. На нем был потрясающий сине-золотой халат, принадлежавший некогда легендарному Даню.

Семейства Мэн и Шу были уже на месте, так же как семейство Ай-гуна и его слуги. Среди родственников я увидел надутого Шэ-гуна. По крайней мере, он надулся, увидев меня.

Кан-нань поклонился Ай-гуну, пожелал ему долгих лет жизни, поздравил с победой над Ци. Затем он представил Ай-гуну Жань Цю, и Ай-гун ответил речью столь высокопарной и архаичной, что я мало что понял.

Пока Ай-гун говорил, я осматривал длинное высокое помещение, точную копию того, что когда-то сгорело. За его спиной стояла лишь высокая, грубоватая статуя Дань-гуна, то есть мебель в зале была только для придворных. В сверкающих халатах они представляли собой прелестное зрелище, и зал напоминал скорее весенний сад, чем сборище честолюбцев.

После речи с северной стороны зала заиграла музыка. Начались ритуальные танцы. Было огромное количество просяного вина, которым все перепились. Спустя какое-то время Ай-гун тихонько исчез — печальный признак утраченной власти: по всему миру протокол требует, чтобы никто не покидал зала раньше владыки, и он спешил. Но в Лу правил Кан-нань, а не Ай-гун.

Когда Ай-гун удалился, народ разбрелся по залу. Было много поклонов, подергивания, топтаний. Китайский протокол всегда казался мне нелепым и мучительно нервирующим. С другой стороны, на Фань Чи произвели такое же впечатление наши вавилонские порядки. Наконец, как я и ожидал, меня нашел Шэ-гун. Он явно выпил просяного вина сверх меры.

— Если бы мне предстояло прожить десять тысяч лет…

— Молюсь, чтобы так оно и было! — быстро проговорил я, кланяясь и подергиваясь, словно передо мной стоял настоящий владыка.

— …Надеюсь, никогда бы не встретил такой неблагодарности.

— Я ничего не мог поделать, почтенный владыка. Я был схвачен.

— Он был схвачен! — Шэ-гун указал на серебряную шишечку у меня на ремне. — Уважаемый гость! Вы… Которого я спас от неминуемой смерти… Раб! Мой раб! За которого я платил. Обращался с ним, как с человеком. И теперь он предал своего благодетеля, своего спасителя!

— Никогда! Я навек вам благодарен. Но Кан-нань…

— Попал под влияние каких-то чар. Я вижу явные признаки. Что ж, я предупредил моего племянника. Он не спустит с вас глаз. Один неверный шаг, и…

Куда мог привести меня один неверный шаг, мне уже никогда не суждено было узнать, потому что между нами встал Фань Чи.

— Дорогой друг, — сказал он мне. — Почтенный владыка! — приветствовал он моего бывшего хозяина.

— Да будет славен этот день! — пробормотал Шэ-гун и поплелся прочь.

Больше я никогда его не видел. Но я был искренен, говоря, что буду вечно ему благодарен за спасение от двуногих циньских волков.

Фань Чи хотел в подробностях знать все мои злоключения. Я постарался удовлетворить его любопытство. Пока я перечислял многочисленные превратности моей судьбы в Срединном Царстве, он только качал головой и бормотал:

«Как нехорошо! Нехорошо!» Когда я иссяк, Фань Чи произнес:

— Вы сделали так, чтобы я вернулся сюда. Теперь моя очередь проследить, чтобы вы уехали в Персию. Обещаю!

— Кан-нань тоже обещал помочь, благодаря вам.

Фань Чи принял торжественный вид — подобное выражение редко появлялось на его веселом лице.

— Это будет не так просто. Во всяком случае, не прямо сейчас.

— Я думал, что можно найти корабль, идущий в Чампу, и…

— Не так уж много кораблей снаряжается в Чампу. А те немногие, что отплывают, доплывают редко. Те же, что доплывают… Как бы это сказать: они доплывают без пассажиров.

— Пираты?

Фань Чи кивнул:

— Вас ограбят и бросят за борт первой же ночью. Нет, вам следует плыть на собственном или правительственном грузовом судне. К несчастью, у правительства нет денег. — Фань Чи растопырил пальцы и поднял руки ладонями вверх, затем перевернул их — китайский жест, означающий пустоту, ничто, бедность. — Во-первых, большую часть казны утащил Ян Ху. Потом, немало стоило отстроить это. — Он указал на длинный зал, где подобные цветам придворные словно бы начали вянуть. — Потом было много неприятностей, и вот еще эта война с Ци, которую мы умудрились не проиграть.

Китайцы очень сдержанны в выражениях, да и вообще. Попойки — загадочное исключение.

— Вы одержали чудесную победу и прибавили Лу новые земли.

— Но выигранное не стоит затрат. Кан-наню придется ввести новые налоги. Это значит, вам придется подождать, пока у нас найдутся деньги отправить вас в обратный путь. Может быть, в следующем году.

Я постарался изобразить удовлетворение. В действительности я ощущал отчаяние. Прошло уже пять лет, как я покинул Персию.

— Лично я, признаюсь, рад, что вы здесь, — улыбнулся Фань Чи; его лицо напоминало полную луну. — Теперь я смогу отплатить вам за все, что вы сделали для меня в Вавилоне.

Я сказал, что не сделал ничего, и все такое прочее. Потом спросил:

— А здесь, в Лу, есть какое-нибудь заведение вроде «Эгиби и сыновья»?

— Нет. Но у нас есть всевозможные купцы, судовладельцы, морские капитаны, просто алчные люди.

Так или иначе, в этой беседе неизбежно было упомянуто имя Конфуция. Не помню, в какой связи. Но помню, как радостно заблестели глаза Фань Чи.

— Вы помните мои рассказы об Учителе Куне?

— О да. Да! Как можно забыть?

Мой энтузиазм был неподдельным: мне предстояло выполнить задание Кан-наня.

Фань Чи взял меня за руку и провел через толпу придворных. Хотя их манеры сохранили неизменную изысканность, голоса звучали чуть громче обычного. Это очень напоминало персидский двор, за одним исключением: китайский правитель — или в данном случае правители — удалились при первом признаке опьянения, а Великий Царь всегда остается до конца. Из-за древнего персидского обычая Геродот теперь говорит, что Великий Царь строит политические планы только в состоянии сильного опьянения. В действительности дело обстоит совсем иначе. Каждое царское слово, произнесенное на таком собрании, тщательно записывается и потом, в ясном свете следующего дня, серьезно обдумывается. Если решение оказывается не совсем последовательным, о нем тихо забывают.

Я прошел вместе с Фань Чи через многолюдный зал и заметил, как диктатор Кан выскользнул через боковую дверь. Победу своих войск он воспринял так же бесстрастно, как принимал все. Во многих отношениях это был образцовый правитель. Я всегда буду им восхищаться, хотя он и показался мне странноватым — как и весь его мир.

У ног грозной статуи Дань-гуна стоял Жань Цю в окружении дюжины доброжелателей. С первого взгляда я понял, что все они принадлежали к военному сословию, в том числе и сам полководец. Фань Чи представил меня своему командиру. Мы обменялись обычными любезностями. Затем, в высшей степени учтиво, он подвел меня к высокому, худому старику с бледным лицом, большими ушами, выпуклым лбом, редкой бородкой и ртом, более подходящим какому-нибудь травоядному зверьку вроде зайца, чем питающемуся мясом человеку. Два передних зуба были такими длинными, что, даже когда рот у старика был закрыт, их желтые концы виднелись на нижней губе.

— Учитель Кун, разрешите представить вам моего друга из Персии, зятя двух царей и…

— И нашего уважаемого гостя, — заключил Конфуций, взглянув на мой ремень и увидев скудный символ моего весьма неопределенного ранга.

— Первейший! — поприветствовал я его.

Я уже свободно читал по ремням. Мы обменялись любезностями. Хотя Конфуций в своей речи дотошно соблюдал учтивые обороты, он производил впечатление крайне прямолинейного человека. Кому довелось узнать китайский язык, поймет, как это нелегко.

Затем меня представили всем его ученикам. Они делили с ним изгнание и теперь снова вернулись домой. Все они выглядели очень довольными собой, особенно один сгорбленный старичок, оказавшийся сыном Конфуция, выглядел же он не моложе своего отца. Из той беседы я не запомнил ничего, достойного упоминания. Речь шла в основном о победе Жань Цю, которую он скромно приписывал учению Конфуция. Думаю, он говорил это серьезно.

Через несколько дней Фань Чи взял меня с собой к Учителю Куну, в его дом — трудно описуемое здание невдалеке от алтаря Дождю. Поскольку жена Конфуция давно умерла, за ним присматривала овдовевшая дочь.

По утрам Конфуций разговаривал со всеми, кто к нему приходил. В результате менее чем за мгновение дворик наполнился молодыми и не такими уж молодыми людьми, и Учителю пришлось отвести их в тутовую рощу у алтаря Дождю.

Днем Конфуций принимал друзей и учеников. Это одно и то же, потому что он не мог не быть учителем, а друзья не могли не быть учениками. Ему постоянно задавали вопросы о политике и религии, добре и зле, жизни и смерти, музыке и обрядах. Обычно он отвечал на вопросы цитатами, часто цитируя Дань-гуна. При необходимости он мог подобрать цитату для любого вопроса.

Живо помню этот свой первый визит к нему в дом. Я стоял у заднего края дворика. Между ученым мужем и мной сидело на земле с сотню учеников. Как я уже говорил, Конфуций не брал с них никакой — или почти никакой — платы. Но дозволялись подарки, если они были скромными. Конфуций любил говорить: «Кто хочет моего совета, никогда не получит отказа, как бы ни был беден, — даже если может принести лишь кусочек вяленого мяса». Но это имело свои последствия — он не тратил времени на тупиц.

— Я учу только тех, кто зубрит с усердием, с интересом, кто хочет знать, что знаю я, — говорил Учитель.

И приходящих, и постоянных учеников он звал «маленькими», как детей.

Имея смутное представление о цитируемых Конфуцием текстах, я не был идеальным, усердно зубрящим учеником. И все же, когда Учитель говорил своим тихим, высоким голосом, я слушал внимательно, хотя половины не понимал. Но когда он брался толковать древние тексты, все было ясно, как воды Хоаспа.

Помню вопрос, заданный одним явно усердным и чересчур любознательным учеником:

— Если наш владыка попросит Учителя Куна поступить на службу в правительство, как поступит Учитель Кун?

Фань Чи шепнул мне:

— Мы можем услышать ответ.

Конфуций мгновение смотрел на юношу, затем процитировал одну из старых максим:

— Если тебя ищут, то иди; если тебя не замечают, то прячься.

Фань Чи пришел в восторг от такого изящного ухода от ответа. На меня это впечатления не произвело. Все знали, что Конфуций провел всю жизнь в поисках правителя, который в лучшем случае позволил бы ему управлять государством, а в худшем — внимал бы его советам. Даже в семьдесят амбиции старика управлять страной не ослабли.

— Не поясните ли вы эту цитату. Учитель? — Юноша нервничал. Я заподозрил, что это Кан-нань велел ему задать такой вопрос. — Многие верят, что вас для того и вызвали, чтобы вы направляли страну.

Конфуций улыбнулся: он сохранил большую часть зубов.

— Маленький, я понимаю, ты думаешь, что я скрываю какой-то секрет. Поверь, у меня нет секретов. Иначе я не был бы собой.

— Превосходно! — шепнул мне на ухо Фань Чи.

Я запомнил лишь один диалог того утра. Какой-то недалекий юноша с искренней наивностью сказал:

— В моей деревне говорят, что вы очень ученый, но удивляются, почему же вы не сделаете для мира ничего настоящего и не прославите свое имя?

Все разинули рты. Фань Чи окаменел. Конфуций рассмеялся. Вопрос его поистине позабавил.

— Твои друзья совершенно правы. Я действительно не проявил себя ни в чем. Но никогда не поздно, не правда ли? Поэтому я начну упражняться. Сегодня же! Но в чем? В стрельбе из лука? Или гонках на колеснице? Гонках на колеснице! Да, при первой же возможности я должен заняться гонками.

Все с облегчением рассмеялись.

В тот день я еще раз виделся с Конфуцием. На этот раз с ним было всего с десяток ближайших друзей. Казалось, старик не замечает моего присутствия. Помнится, я подумал, что, может быть, у него в самом деле нет секретов. Но если есть, то моя задача раскрыть их и доложить диктатору Кану.

Конфуций сидел на коврике в комнате для гостей. По бокам сидели его старейший ученик Цзы-лу и любимейший ученик, юный, но болезненный Янь Хуэй. Позади расположился преждевременно постаревший сын Конфуция, а впереди — его внук Цзи-сы. Конфуций обращался с внуком, как с сыном, а с сыном, как просто со знакомым, потому что сын был глуп. Похоже, это закон: кем бы ни был отец, сын будет представлять собой нечто совершенно иное.

Ученики открыто обсуждали планы Кан-наня относительно Конфуция. В обсуждении участвовал и Учитель.

— Я вернулся, так как уверен, что нужен здесь, а быть нужным — значит служить государству всеми силами.

Янь Хуэй покачал головой:

— Зачем Учителю растрачивать свое драгоценное время на государственной службе? — Янь Хуэй всегда говорил так тихо, что нам приходилось наклоняться вперед и приставлять к ушам ладони. — Разве не лучше беседовать с нами, молодыми ши, приходящими к вам, с государственными чиновниками, нуждающимися в совете? Зачем обременять себя службой в министерстве полиции, когда вы один можете объяснить порядки наших предков и таким образом направить людей к добру?

Ему ответил Цзы-лу:

— Ты десять тысяч раз слышал слова Учителя: «Не имеющий государственной должности не может обсуждать государственные дела». Вот, Кан-нань вызвал Конфуция к себе. Значит, он ему нужен. Значит, то гармоничное состояние дел, о котором мы мечтаем со времен Чжоу, вот-вот настанет.

Затем состоялся длительный спор между сторонниками двух точек зрения. Конфуций слушал каждого говорящего, словно ожидал услышать слова поразительной мудрости. Но услышанное не удивило его, потому что не заключало в себе ничего неожиданного. Цзы-лу был злобный старикашка: никто бы не подумал, что подобный тип может связать свою жизнь с мудрецом — в отличие от Янь Хуэя, деликатного, задумчивого, замкнутого.

Фань Чи говорил, как высоко Кан-нань ценит Конфуция. В самом деле совсем незадолго до того главный министр упомянул о возможности назначить Конфуция главным законником государства. Большинство считало, что это место достойно ученого мужа. Никто не хотел замечать, что, будучи всего лишь ши, он не мог занимать никакой высокой должности.

Наконец заговорил Конфуций. Он не обратился напрямую к теме дискуссии.

— Вы знаете, когда мне было пятнадцать лет, я направил свою душу на учение. В тридцать я твердо стоял ногами на земле. В сорок я больше не страдал от… от растерянности. В пятьдесят я узнал, что означают веления небес. В шестьдесят я подчинился им. Теперь мне семьдесят. — Учитель взглянул на край коврика, где сидел, и тщательно разгладил невидимую морщинку. Затем поднял глаза. — Мне семьдесят, — повторил он. — Я могу следовать велениям своего сердца, потому что в нем нет желания переступать границы правильного.

Никто не знал, как это понимать. Но это оказалось ненужным, потому что тут в комнату вошел Жань Цю.

— Наш господин желал бы принять Учителя у себя во дворце, — объявил он.

Партия Цзы-лу ликовала. Определенно Конфуций получит должность. Янь Хуэй выглядел печальным. Но и все погрустнели, когда Жань Цю добавил:

— Я имею в виду нашего господина Ай-гуна.

Заметив разочарование учеников, Конфуций улыбнулся им.

— Мои маленькие, — ласково сказал он, — если бы из Книги Перемен мне пришлось взять одну фразу, объемлющую все мое учение, я бы сказал: «Пусть не будет никакого зла в ваших мыслях».

Я редко виделся с диктатором Каном наедине. Победа над Ци истощила государственную казну и нужно было придумывать все новые налоги, которых с неменьшей изобретательностью гражданам Лу обычно удавалось избежать. Мне вспомнилась разорительная цена Греческих войн, заставивших Дария настолько повысить налоги, что Египет взбунтовался.

Наконец, после нескольких встреч с Конфуцием, я явился к диктатору Кану прямо в Долгую Сокровищницу. Он сидел во главе обширного стола, покрытого бамбуковыми полосками с государственными счетами. За вторым столом чиновники перебирали другие счета, делали какие-то исправления, складывали и вычитали. Позади уставилась в потолок статуя Дань-гуна.

— Извините меня, — сказал Кан-нань, не поднимаясь. — Сегодня день государственной инвентаризации. Боюсь, обескураживающий день.

В Китае, как и в Индии, каждое государство имеет зерновые запасы. Когда зерна не хватает, резервы продаются с минимальной прибылью. Во время его избытка на рынке зерно скупают. Государство также запасает оружие, сельскохозяйственные орудия, ткани, телеги, быков и лошадей на случай трудного — то есть «интересного» — времени. Не секрет, что в Лу сейчас не хватает всего, в том числе монет, которые к тому же не слишком тонко обрезали.

Когда я на цыпочках недоверчиво приблизился к Кан-наню, ссутулив плечи и кивая головой в наигранном унижении — обычный способ подхода к высокому лицу, — он жестом велел сесть рядом на низкий табурет.

— Уважаемый гость, я молюсь, чтобы ваши дни не оказались испорчены в этом недостойном городе.

Подобным образом китайцы могут выражаться часами. К счастью, Кан-нань никогда не растягивал эти ни к чему не обязывающие любезности, обычно он был слишком занят. Сродни Дарию, то есть Дарию-торгашу, а не Дарию — Великому Царю.

— Вы виделись с Конфуцием четыре раза. — Я кивнул, ничуть не удивившись, что за мной следили. — Его неоднократно принимал Ай-гун, что весьма нас устраивает.

— Но вы его не приняли, почтенный повелитель.

Я в виде утверждения задал вопрос — расхожее персидское искусство, еще не известное в Китае.

— Война.

Кан-нань указал на чиновников за соседним длинным столом. Это означало, что он лично еще не беседовал с Конфуцием.

— У меня сложилось впечатление, что он думает, будто вы вызвали его, чтобы использовать.

— У меня сложилось такое же впечатление.

Кан-нань говорил с важным видом — верный признак, что он шутит. За три года в Лу я так продвинулся, что научился читать по его лицу с величайшей легкостью. Под конец мы редко обменивались словами. Не было необходимости, мы и так прекрасно понимали друг друга. И меня с самого начала приучали к мысли, что мне придется серьезно поработать, чтобы вырваться из этой прелестной клетки.

Я доложил. Я повторил все представляющие интерес высказывания Конфуция и почти все, что говорил Фань Чи касательно Учителя. Когда я закончил, диктатор сказал:

— Вы должны вызвать его интерес.

— Я не уверен, что это возможно.

Тут я непозволительным образом улыбнулся. В присутствии старшего придворный должен держаться робко и настороженно — не самая трудная задача при любом из переменчивых в своих пристрастиях китайских дворов.

Со стороны Чжоуской династии это было гениально — умерить разрушительную человеческую природу путем замысловатых ритуалов, церемоний, этикета и музыки. При дворе нужно знать и выполнять триста правил основного ритуала. Коврик, на котором сидишь, не должен иметь складок, постельное белье должно быть ровно в полтора раза длиннее спящего, нельзя упоминать настоящие имена недавно умерших и так далее. В дополнение к тремстам основным правилам истинно благородный муж должен также знать, уметь исполнять и постоянно пользоваться тремя тысячами малых правил. Провести время с китайским благородным мужем, по-настоящему пунктуально выполняющим предписания, — весьма непростое дело для иностранца. Ваш партнер будет делать таинственные жесты руками, возводить очи к небесам, опускать их к земле, вращать глазами из стороны в сторону, шептать молитвы. Он будет бросаться вам на помощь, когда никакая помощь не требуется, и предоставлять вам самому беспомощно барахтаться, когда его помощь весьма необходима. Так и молчание диктатора, его загадочная мимика, использование и неиспользование лицевых мышц были просто частью кодекса благородного мужа, чуть измененного для иностранца. Однако когда сильные мира сего собираются вместе — где бы то ни происходило на земле, — они стараются обходиться без условностей, соблюдаемых при появлении на людях. В частной жизни Дарий всегда плевал на пол и хохотал, как солдат.

— Вы должны вызвать его интерес.

Так Кан-нань приказал мне непосредственно шпионить за Конфуцием.

— И какие темы мне следует затронуть, чтобы… чтобы вызвать его интерес?

Так я принял поручение.

— Вы внук божественного мудреца. Его заинтересует это. — Перечислив долгий и нудный список так называемых интересных тем, барон приступил к сути: — Его очень интересует Ци, как и меня. Надеюсь, очень скоро мы получим оттуда не совсем обычные вести. Когда они придут, не представляю, какова будет его реакция. Ведь он близок к Цзянь-гуну. Он часто бывал в обществе коменданта Би…

— Изменника! — Я был должным образом возмущен.

— Называя вещи своими именами — да. Мне также известно, что комендант предлагал Конфуцию стать главным министром в Лу, если тот поможет ему предать свою родину.

Впервые я действительно заинтересовался:

— И Конфуций согласился?

— Вот это вам и нужно выяснить. Определенно комендант упирал на возвращение, как он это называет, всей власти правителю Лу, который, как мы знаем, не утратил ни крупицы истинной власти, данной ему его небесными предками.

Утверждение, что потомственный монарх обладает всей полнотой власти, является основой тридцати трех сотен ритуальных обычаев. Все, что диктатор делал, он делал от имени Ай-гуна.

— Это и стало причиной войны? Восстановление, как они это ложно называют, власти гуна?

— Да. Комендант убедил Цзянь-гуна, что настало время напасть. Естественно, Ци хотело бы уничтожить нас и поглотить. Однако более года назад Конфуций пересек Желтую реку и поселился в Вэй. Не знаю зачем. А хотел бы узнать. Поссорился с комендантом, как обычно ссорится со всеми? Или это была уловка, чтобы мы подумали, будто он не имеет отношения к нашим врагам в Ци и недавней войне?

Я никогда не слышал от диктатора таких прямых речей. И ответил с той же прямотой:

— Вы думаете, Конфуций — тайный агент коменданта?

— Или Цзянь-гуна. Теперь, даже если бы и был, это уже не имеет значения, — диктатор посмотрел мне в глаза, чего китайский благородный муж никогда не позволяет себе, — потому что его ученики и последователи занимают все важные должности во всех министерствах нашего правительства. Мой лучший полководец — истый конфуцианец. Ваш лучший друг и мой второй управляющий Фань Чи отдаст жизнь за своего учителя. Вы меня понимаете?

— Да, почтенный повелитель.

Кан-нань опасался, что конфуцианцы в его собственном правительстве в сочетании с силами Цзянь-гуна могут привести его к падению, особенно теперь, когда на вторую войну не было средств. Диктатор вернул Конфуция в Лу не только чтобы присматривать за ним, он хотел нейтрализовать его в случае новой войны. В каком-то смысле я был для диктатора идеальным агентом. Варвар, я не зависел ни от кого, кроме него самого, ведь только он один мог отправить меня домой. Хотя он доверял мне не больше, чем я ему, в этом деле ни у меня, ни у него большого выбора не оставалось. Я воспринял поручение, как милость судьбы. Заинтересовать Конфуция своей особой — не самая простая задача, поскольку мир за пределами четырех морей не волновал китайцев.

К счастью, Конфуций оказался не похож на других. Он был зачарован четырьмя варварскими мирами — то есть теми, что находятся на севере, юге, востоке и западе от Срединного Царства. В минуты неудач он обычно говорил: «Сяду-ка я на плот и уплыву в море». Так китайцы выражаются, когда хотят сказать о смене родины на дикую и нецивилизованную часть мира.

— Как же мне завладеть его вниманием? — спросил я Кан-наня.

— Сходите с ним на рыбалку, — сказал диктатор, возвращаясь к горестной задаче, как близкую к финансовому краху страну вывести к процветанию.

Как всегда, диктатор оказался прав. Конфуций питал страсть к рыбалке. Не помню точно, как я уговорил его пойти со мной к речушке, бегущей через ивовую рощу к северу от алтаря Дождю, но однажды ясным утром, в начале лета, мы были там вдвоем, каждый с бамбуковым удилищем, шелковой лесой, бронзовым крючком и плетеной корзинкой. Конфуций никогда не ловил рыбу сетью.

— Что за радость в такой ловле? — говорил он. — Если, конечно, твоя жизнь не зависит от количества пойманного.

В старом клетчатом халате Конфуций сел, скрестив ноги, на сырой, заросший травой берег. Я сел рядом на камень. До сих пор вижу, как серебристая поверхность тихой речки отражает солнце. До сих пор помню, что в тот день на белом весеннем небе сияло не только затянутое дымкой солнце, но и виднелась, как череп призрака, половинка луны.

Речка принадлежала нам двоим. Впервые я увидел Учителя без учеников. Он показался мне милым и очень мирским. В общем-то, суровым он бывал, только когда кто-то из власть имущих вел себя неподобающим образом.

Конфуций оказался умелым рыбаком. Когда клевало, он очень нежно двигал леску так и сяк, и получалось, будто она движется не рукой человека, а самим течением реки. Потом, точно в нужный момент, он подсекал.

Как-то после долгого молчания Конфуций сказал:

— Эх, если бы можно было проводить вот так день за днем!

— На рыбалке, Учитель?

Старик улыбнулся:

— Это тоже неплохо, уважаемый гость. Но я имел в виду реку, которая никогда не останавливается и всегда есть.

— Учитель Ли говорит, что все есть часть вечно неизменного.

Нет лучшего способа дать человеку раскрыться, чем упомянув о его сопернике. Но Конфуция не увлек разговор об Учителе Ли. Вместо этого он спросил меня о Мудром Господе. Я ответил ему с привычной обстоятельностью. Он молча слушал. У меня сложилось впечатление, что его больше заинтересовала повседневная жизнь праведного зороастрийца, чем борьба между Истиной и Ложью. Он также проявил любопытство насчет различных систем правления, какие я встречал в своих путешествиях. Я рассказал о них, как смог.

Конфуций произвел на меня огромное впечатление, хоть я и не могу должным образом оценить его обширное учение, снискавшее ему славу в Срединном Царстве. Поскольку я ничего не знаю о ритуалах, Книге Песен, Книге Истории, которым он посвятил свою память, то не могу восхищаться той легкостью, с какой он цитировал эти древние труды. По сути дела, я не мог отличить, когда он цитирует, а когда толкует древние тексты. Как правило, говорил он просто, в отличие от многих греков, которые перестановкой слов делают сложными простые вещи, а потом еще более сложной игрой слов с триумфом проясняют то, что сами умудрились запутать.

Я был поражен, как часто мнение этого следующего традициям ученого расходится с общепринятым мнением. Например, когда я спросил, что именно предсказало последнее гадание на черепашьем панцире, он сказал:

— Панцирь попросил снова воссоединить его с черепахой.

— Это поговорка, Учитель?

— Нет, уважаемый гость, шутка. — И он в улыбке показал мне два передних зуба. Как и многие люди с неровными зубами, Конфуций страдал желудком — чем сам очень восхищался. В Китае постоянное урчание в этой области тела говорит о неустанной работе мощного ума.

Конфуций размышлял о бедности государства:

— Только вчера Ай-гун спросил меня, что ему делать. Я поинтересовался, собрало ли государство всю годовую десятину, и он ответил: «Да, но война обошлась так дорого, что уже ничего не осталось».

— Налоги придется увеличить, — сказал я, вспомнив мрачную фигуру диктатора за расчетами в Долгой Сокровищнице.

— Но это будет крайне неразумно, — ответил Конфуций, — и к тому же нечестно. В добрые времена правитель охотно делит избыток со многими, а в тяжелые он должен так же охотно смириться с необходимостью тратить меньше, чем ему хотелось бы.

Я доложил это соображение диктатору, думая, что оно может послужить свидетельством стремления Конфуция ослабить государство в случае нападения со стороны Ци. Кан-нань решил, что такое возможно, но маловероятно.

— Он всегда имел такое мнение. Он считает, что народ обязан отдавать государству определенную часть своего дохода, не более, и злится, когда правительство изменяет то, что он считает священным договором.

Конфуций рассказал мне о мудреце, которого знал в юности. Очевидно, этот государственный муж — он был главным министром одного из самых захудалых государств — собрал и свел воедино все законы Срединного Царства, высек их в бронзе, наподобие того, что сделал Дарий, даруя нам свой кодекс. Тот мудрец по имени Цзы-Чань, к ужасу консерваторов, также провел ряд экономических реформ. Эти реформы оказались столь эффективны, что сегодня это самый знаменитый человек у китайцев, им все восхищаются. Разумеется, Конфуций щедро расточал похвалы своему учителю.

— Цзы-Чань обладал четырьмя добродетелями истинно благородного мужа.

Клюнула рыба. Конфуций плавно повел удилище по течению, затем, чуть порезче, против.

— На крючке! — сообщил он весело.

— Что за четыре добродетели? — я не дал ему отвлечься.

К востоку от Инда все пронумеровано. Осторожно подтягивая леску, Конфуций перечислил эти драгоценные добродетели:

— Истинный благородный муж вежлив в личной жизни. Он корректен в отношениях с монархом. Он отдает простому народу не только причитающееся, но больше. И наконец, он совершенно честен с теми, кто служит ему и государству.

— Цзы-Чань говорит, как божественный мудрец, — учтиво заметил я.

В действительности мудрец смахивал на одного из тех мастеров банальностей, которых так любят пространно цитировать тупицы.

Конфуций дал рыбе устать, водя ее у берега.

— Сомневаюсь, увидим ли мы в наши дни божественного мудреца. Но мы всегда можем надеяться встретить истинно благородного мужа.

— Считается, что вы и есть такой благородный муж, Учитель. Если не более.

Я говорил с ним, как с монархом. Но Конфуций, в отличие от большинства выдающихся людей, казалось, не имел той самоуверенности.

— Кем меня считают и кто я есть — это вещи разные. Как рыба, которая в воде, и та, что на тарелке. Я учитель, потому что мне не позволяют заниматься государственными делами. Я вроде горькой тыквы, которую вешают на стену для красоты.

Он произнес это без видимой горечи. Затем вытащил рыбу — крупного окуня, — быстрым движением снял с крючка, снова насадил наживку и забросил удочку — все это заняло времени не больше, чем обычному человеку нужно для ответа на знакомый вопрос.

Когда я отпустил комплимент его мастерству удильщика, Конфуций, рассмеявшись, сказал:

— Я не занимаю высокой должности — вот почему я так много всего умею.

— Говорят, правитель Ци предлагал вам такую должность.

— Старый правитель. И много лет назад. Потом я говорил с его сыном. Цзянь-гун — серьезный человек. Но я не пользуюсь влиянием в Ци.

— Ясно, Учитель.

Я приступил к выполнению поручения диктатора. И между делом удил рыбу.

— Что ясно, уважаемый гость?

Конфуций был одним из тех редких людей, которые задают вопрос, чтобы узнать что-то еще неизвестное. Как правило, мудрецы сего мира используют тщательно продуманные вопросы в качестве наживки, чтобы получить ответ, лишний раз подтверждающий их непреложное мнение. Это совсем нетрудно, в чем ты убедишься, Демокрит, когда я заставлю Сократа отвечать на мои вопросы. Из темноты, в которой я пребываю, я слышу твою улыбку. Что ж, когда-нибудь ты убедишься в моей правоте. Мудрость начинается не в Аттике — хотя, возможно, здесь и кончается.

— Из-за недавней войны, которой вы воспротивились.

— Когда она началась, меня не было в Ци. — Конфуций взглянул на мою натянувшуюся леску и посоветовал: — По течению, тихонечко.

Я двинул удилищем, но слишком резко, и рыба сорвалась.

— Плохо, — сказал старик. — Требуется легчайшее прикосновение. Впрочем, я-то здесь рыбачу всю жизнь и знаю течение. Удивительно, что кто-то мог подумать, будто я одобрю войну.

Конфуций прекрасно понял, какую рыбу я ловлю. В таких делах его никто не мог одурачить, я даже и не пытался, но гнул свою линию:

— Многие думают, будто вы хотели, чтобы комендант замка Би восстановил власть гуна.

Конфуций кивнул и забросил удочку.

— Совершенно верно, я говорил с комендантом. Верно, он предлагал мне должность. И верно, что я отказался. Он авантюрист и несерьезный человек. — Старик быстро взглянул на меня. Глаза его были светлее, чем у большинства китайцев. — И так же верно, что не будет должного равновесия между землей и небом, пока мы не восстановим прежние церемонии, музыку, обычаи и династию. Мы живем в злые времена, потому что сами не добры. Так и скажите Кан-наню.

Его не беспокоило, что мне поручили шпионить за ним. Конфуций воспользовался мной для связи с главным министром.

— А что такое доброта, Учитель?

— Всякий подчиняющийся ритуалам праведен, то есть добр. — Вокруг собралось облачко мошек. — Не шевелитесь! — сказал Конфуций. — Они пролетят.

Мы сидели не шевелясь, но они не пролетали. Я потихоньку вдыхал мошек, но Учитель оказался целиком в их власти.

— Благородный муж или правитель, — Конфуций снова показал в улыбке передние зубы, — вы знаете, они могут совпасть в одном лице, — не должен делать ничего, противоречащего ритуалу. Он ко всем должен обращаться с одинаковой учтивостью. Он не должен делать другим ничего такого, чему не хотел бы подвергнуться сам.

— Но ведь когда правитель приговаривает к смерти за совершенное преступление, он делает то, чему не хотел бы подвергнуться сам.

— Допустим, приговоренный к смерти нарушил ритуал. В глазах неба он совершил зло.

— Но допустим, он сражался за свою страну?

К этому времени и я, и Конфуций уже отбивались от мошек. Он бил их веером, я — своей широкополой соломенной шляпой. Наконец мошки, разбившись на группы, начали отступать, как военные подразделения.

— Война включает свой набор ритуалов. Но в мирное время хороший правитель должен быть начеку, чтобы избегать четырех отвратительных вещей.

Опять числа! Поскольку ожидалось, что я спрошу об этих отвратительных вещах, я так и сделал. Тем временем последняя из определенно отвратительных мошек улетела.

— Первое: предавать человека смерти, не научив его, как поступать правильно. Это дикость. Второе: требовать, чтобы задание было выполнено в срок, не предупредив работника об этом сроке. Это угнетение. Третье: давать невнятные приказы и требовать точного исполнения. Это мучение. И наконец, давать причитающееся с недовольным видом. Это проявление внутренней мелочности.

Вряд ли кто-нибудь стал бы отрицать, что указанные вещи отвратительны, и я воздержался от комментариев. Конфуций и не ожидал их.

— А что именно вы называете ритуалом, Учитель?

Слово «ритуал» в Китае употребляется постоянно и значит гораздо больше, чем просто религиозный обряд.

— Древние чжоуские обряды очищают нас, а жертвоприношения предкам связывают небо и землю в совершенную гармонию, если правитель праведен и обряды выполняются точно.

— В Лояне я наблюдал за церемонией почтения предков. Боюсь, она показалась мне очень запутанной.

У Конфуция снова клюнуло. Бамбуковое удилище согнулось в дугу. Рыба оказалась тяжелой, но рука удильщика сохраняла легкость.

— Всякий, кто вник во все жертвоприношения предкам, может обращаться со всем под небесами так же легко, как я… поймал… — Мощным рывком Конфуций поднял удилище, и жирный лещ пролетел у нас над головами. Всегда приятно видеть безукоризненное мастерство. — …Эту рыбу!

Конфуций закончил фразу, когда рыбина упала в кусты сирени. Я принес ее, и Учитель сказал:

— Все посвященные предкам церемонии чем-то похожи на ловлю рыбы. Потянешь слишком сильно — и порвешь леску или сломаешь удилище. Потянешь слабо — и рыба уплывет вместе с удочкой.

— Значит, быть праведным — это действовать в соответствии с волей небес?

— Разумеется.

Старик положил в корзину свою последнюю добычу.

— А что такое небеса? — спросил я.

Конфуций дольше, чем обычно, наживлял крючок и не ответил, пока не забросил удочку. Я заметил, что дневная луна исчезла. Солнце на белом небе поднялось выше.

— Небеса — это распорядитель жизни и смерти, счастья и несчастья.

Он понимал, что не ответил на мой вопрос. Я молчал, и он продолжил:

— Небеса — это место, где обитает первый предок. Принося жертву небесам, мы приносим жертву ему.

Я поймал извивающегося угря и подумал, что угорь — прекрасный образ Конфуция, рассуждающего о небесах. Учитель так и не сказал ничего определенного — он верил в небеса не больше, чем в так называемого верховного предка.

Конфуций был атеистом. Уверен. Но он верил в силу ритуалов и церемоний, заложенных давно вымершей династией Чжоу, потому что был привержен к порядку, равновесию, гармонии в людских делах. Поскольку простой народ верил во всяческих звездных богов, а представители правящих классов — в свое происхождение от череды небесных предков, внимательно наблюдающих за ними с небес, Конфуций старался использовать эти древние верования для создания гармоничного общества. Он поддерживал династию Чжоу, потому что — не прибегая к чарам высказываний Дань-гуна — последний Сын Неба принадлежал к этой династии. И чтобы создать единое Срединное Царство, было необходимо найти нового Сына Неба, желательно из той же фамилии. Но поскольку Конфуций справедливо опасался появления неправедного правителя, то постоянно подчеркивал так называемые добродетели старой династии. Хотя я почти уверен, что изрядную часть своих цитат он выдумал, Фань Чи клялся, что Конфуций всего лишь толкует существующие тексты. На что я отвечал:

— Значит, толкует их в угоду текущему моменту.

Фань Чи не нашел в этом ничего предосудительного. Но когда я пересказал ему шутку Конфуция о черепашьем панцире, он нахмурился.

— Это неприлично.

— Почему?

— Искусство гадания происходит от предков. Они также дали нам Книгу Перемен, которую Учитель чтит.

— И все же он улыбался.

Фань Чи горестно вздохнул:

— Не секрет, что Учитель недостаточно интересуется гаданиями. Говорят, он как-то сказал, что человек сам творит собственное будущее, подчиняясь небесным законам.

— В существование которых он не верит.

Фань Чи был глубоко оскорблен:

— Если вы так думаете, то вы не поняли его. Конечно, вы же варвар. — Он осклабился. — Вы служите какому-то странному богу, создавшему зло, чтобы оправдать себя за мучения тех, кого сам же и создал.

Я не удостоил ответом такое богохульство.

Насколько мне известно, Конфуций был единственным китайцем, не интересующимся демонами, призраками и миром духов. Можно было подумать, что он в них не верит. Я несколько раз спрашивал его, но он толком так и не ответил.

Помню, что, пытаясь снять угря с крючка, я спросил:

— А как насчет мертвых? Куда они деваются? Их судят? Воскресают они? Или вновь рождаются? — Угорь извивался и не давал вынуть крючок. — Существуют ли какие-нибудь заслуги, за которые на небесах нас ждет награда? А если нет, то зачем…

— Вы бы лучше не мешали мне снять угря с вашего крючка, — сказал Учитель.

Ловким движением старик отцепил его, бросил в корзину и вытер руки о траву.

— Хорошо ли вы знаете жизнь? — спросил он меня.

— Не уверен, что понял ваш вопрос. Я знаю свою собственную жизнь. Я путешествовал по чужим странам, встречался со всевозможными людьми…

— Но не со всеми людьми, не со всеми народами?

— Конечно, нет.

— Тогда, уважаемый гость, раз вы еще не до конца понимаете жизнь, как вы можете понять смерть?

— А вы знаете жизнь, Учитель?

— Конечно, нет. Я мало что знаю. Я люблю учиться. Я пытаюсь понять этот мир. Я всех выслушиваю. Откидываю в сторону то, что кажется сомнительным, и осторожно обращаюсь с остальным.

— Вы не верите в божественные откровения?

— Например?

Я рассказал ему, как слышал голос Мудрого Господа. Я также описал видение Пифагора, просветление Будды, видения другого мира нашими магами — пусть вызванные хаомой, но тем не менее истинные. Старик слушал с улыбкой — или так казалось из-за видневшихся кончиков зубов. Из-за этого Конфуций всегда словно вежливо посмеивался.

Когда я закончил, он вытащил удочку и аккуратно собрал свое снаряжение. Я сделал то же, правда не так аккуратно. На мгновение мне показалось, что он забыл, о чем мы говорили. Но поднявшись с моей помощью на ноги — у него плохо гнулись суставы, — Учитель сказал как бы между прочим:

— Я слышал немало подобных историй, и обычно они производили на меня огромное впечатление. Настолько, что я наконец решил всерьез заняться медитацией. Я провел день без пищи и ночь без сна. Полностью сосредоточился. И что, ты думаешь, случилось дальше?

Впервые он обратился ко мне на ты. Меня приняли.

— Не знаю, Учитель.

— Ничего. Совершенно ничего. Мой ум был совершенно чист. Я ничегошеньки не увидел. И ничегошеньки не понял. И поэтому решил, что следует изучать реальные вещи в реальном мире.

Мы медленно шли через рощицу за алтарем. Конфуция узнавали и приветствовали встречные, он отвечал с достоинством, учтиво, отстраненно.

Внезапно перед алтарем появился какой-то неотесанный рыцарь.

— Учитель! — восторженно приветствовал он Конфуция.

— Цзы-Гун.

Приветствие Учителя было вежливо, но не более.

— У меня великая новость!

— Расскажи нам.

— Помните, я спрашивал вас, существует ли какое-нибудь правило, которое мне было бы можно и должно исполнять с утра до вечера каждый день?

Конфуций кивнул:

— Да, помню. И я сказал тебе: не делай другим того, чему не хотел бы подвергнуться сам.

— Так вот, с тех пор прошло больше месяца, и благодаря вам, Учитель, у меня нет желания, — поверьте! — делать то, чего я не жду от других!

— Мой милый, — сказал Конфуций, похлопывая Цзы-Гуна по плечу, — ты еще не совсем дошел до этой стадии.

 

5

Я доложил обо всем диктатору. Не знаю, какое впечатление произвел мой отчет об этой первой беседе с Конфуцием. Кан-нань сурово выслушал, затем попросил меня вспомнить все, что было сказано о бывшем коменданте Би. Казалось, его больше заинтересовал комендант, чем правитель Ци.

Когда я рискнул сказать, что, по-моему, вряд ли такой человек, как Конфуций, решит когда-нибудь устроить государственный переворот, Кан-нань покачал головой.

— Вы не так хорошо знаете этого человека, как мы. Он не одобряет существующего порядка. Вы слышали, что он сказал о моем досточтимом отце, потомственном главном министре? «Если этого человека можно терпеть, то кого же тогда нельзя?» Это было сказано открыто перед первым изгнанием.

— Почему же ваш отец не казнил его?

Кан-нань покрутил рукой в воздухе:

— Потому что это Конфуций. Мы смирились с его скверным характером. К тому же он знает небесный промысел. И мы должны почитать его. Но не должны спускать с него глаз.

— В семьдесят лет, почтенный повелитель?

— Да. Анналы Срединного Царства полны вредных стариков, пытавшихся разорвать государство на куски.

Затем диктатор велел мне научить государственных металлургов выплавлять железо. Мне надлежало также как можно чаще встречаться с Конфуцием и регулярно докладывать о встречах. Диктатор обеспечил мне ежедневный доступ к своей персоне, и это означало, что я могу появляться при его дворе, когда захочу. На приемы семейств Мэн и Шу меня по некоторым причинам не пускали, но двери дворца были для меня всегда открыты.

Мне положили скромное жалованье, предоставили милый, хотя и холодный домик близ литейных мастерских, двух слуг и двух наложниц. Китайские женщины без преувеличения самые красивые на земле и самые ловкие по части доставления мужчинам удовольствия. Я чрезвычайно привязался к обеим. Когда Фань Чи поведал Конфуцию о моем сладострастии, Учитель произнес:

— Всю жизнь я искал человека, чье стремление к моральному совершенству было бы равно половому влечению, и я было подумал, что, возможно, этот варвар и есть такой человек. — Он рассмеялся. — Теперь я вынужден продолжить свои поиски.

Вообще говоря, в то время, когда я его узнал, Конфуций не много смеялся. Вскоре после его возвращения дела обернулись скверно. Я был при дворе, когда Ай-гун объявил:

— Мой дорогой, любимый родственник правитель Ци убит.

В нарушение протокола по залу пронесся вздох. Первый ши ни вздохом, ни жестом не выдал своих чувств, но весь побледнел.

Очевидно, семейство наней в Ци решило захватить власть по примеру семейства Цзи, отобравшего власть в Лу у местного правителя. Друг и покровитель Конфуция был убит перед храмом своих предков. Когда Ай-гун закончил речь, Конфуций, как первый ши, попросил разрешения обратиться к трону и, получив таковое, сказал:

— Я прошу прощения, что предварительно не омыл голову и руки, как проситель. Но я не знал, что окажусь в таком положении в этот страшный день.

Хотя голос старика срывался от волнения, Конфуций объявил, что убийство законного правителя — это публичное оскорбление небес и должно быть наказано.

Ответ Ай-гуна был величествен:

— Я разделяю ужас первого ши от убийства моего родственника и сделаю все возможное, чтобы отомстить. — Ай-гун выглядел прямо-таки разъяренным, насколько это может себе позволить человек без власти. — Я предлагаю вынести этот вопрос на совет Трех.

Конфуций отправился прямо к диктатору, который грубовато сказал ему, что в Лу никому нет дела до убийства в Ци. Конфуций не мог сдержать ярости, но и поделать ничего не мог.

В тот вечер в мой домик у литейных мастерских пришел Фань Чи. Пока девушки жарили рисовые лепешки — в те послевоенные дни мы жили бережливо, — Фань Чи сказал:

— После войны мы постоянно этого ждали.

— Убийства правителя?

Он кивнул:

— Цзянь-гун хотел восстановить власть Ай-гуна. Но, проиграв войну, он лишился поддержки наней. И с некоторой помощью извне они его убили.

— С помощью извне?

Я вдруг вспомнил слова диктатора о каких-то грядущих событиях. Фань Чи приложил к губам палец. Я жестом велел девушкам удалиться. Когда мы остались одни, Фань Чи поведал мне, что диктатор Кан сговорился с нанями в Ци убить правителя. Это объясняло, почему ему так не терпелось выяснить не только и не столько намерения и возможности Конфуция, а до какой степени на Жань Цю и Фань Чи повлияет несомненный гнев Учителя после убийства монарха и к тому же его близкого друга. Не без оснований Кан-нань постоянно опасался предательства. Определенно у него были причины держаться начеку. На протяжении своей жизни сам он из вассала сделался диктатором Лу, комендант собственного замка поднял мятеж, а правитель Ци вторгся в страну. Если в диктаторе накопилась подозрительность, кто упрекнет его?

— Я попытался успокоить Кан-наня, но не думаю, что он воспринимает меня всерьез, — сказал я.

— Мог и воспринять. Вы человек со стороны.

— И когда, вы думаете, я смог бы войти в круг своих?

Дни мои протекали не без приятности в этой прелестной, хотя и небезопасной стране, но часто меня удручало одиночество. До сих пор помню, каким чужим я почувствовал себя там одним осенним утром. Первая девушка хотела, чтобы я пораньше сходил на рынок и выбрал парочку дорогих фазанов. Помню холодный рассвет. Помню, что в воздухе еще носилась ночная мгла. Помню, что сам рынок был — да и остался до сих пор — охвачен непрекращающимся весельем. Всю ночь в город катят фургоны и повозки с товарами. Затем овощи тщательно сортируются — не по цене, а по цвету, размеру и красоте. В круглых трубах держат живую рыбу — и морскую, и пресноводную, а также осьминогов, креветок и крабов. Там можно купить и дорогие деликатесы: медвежьи лапы, студенистые птичьи гнезда, акульи плавники, павлиньи печенки, яйца, пролежавшие в земле со времен Желтого Императора.

Как только над рынком, разгоняя туман, встает солнце, купля-продажа сразу достигает пика интенсивности. Зрелище восхитительное, и я обычно с удовольствием окунался в него. Но в то утро, стоя перед рядом плетеных клеток с фазанами, я был вдруг оглушен одиночеством. Никогда не чувствовал я себя в такой дали от настоящего мира. Стоял, окруженный людьми чуждой расы, язык которой едва понимал, чья культура была столь далека от всего, что я когда-либо знал! Будь где-нибудь в самом деле дом праотцов или царство Аида, я уверен: человек чувствовал бы себя там примерно как я, когда глядел сквозь слезы на фазанов. Мне вспомнилась строка из Гомера, где тень Ахилла скорбит о прежней жизни в мире под солнцем, которого больше никогда не увидит. В тот миг я бы предпочел быть пастухом на холмах вблизи Суз, а не Сыном Неба. Хотя такие минуты слабости случались нечасто, от этого они не становились менее мучительными. Мне по-прежнему иногда снится, что я стою на рынке в окружении желтокожих людей, а когда пытаюсь убежать, путь мне преграждают клетки с фазанами.

Фань Чи утешал меня:

— Мы поедем вместе. Скоро. Диктатору нравится эта мысль. И он должен помочь. И потом, я нашел маршрут, который, наверное, и есть древний шелковый путь в Индию. Мы могли бы выехать хоть завтра, да вот только…

— Нет денег?

Фань Чи кивнул:

— Все хуже, чем вы думаете. Казна Цзи почти пуста. Сокровищница правителя всегда пуста.

— А семейства Мэн и Шу?

— Они тоже страдают. В прошлом году был неурожай. Война стоила разорительно много, а не выиграли мы почти ничего, кроме Лана, беднейшего города в Ци.

— Вы говорили, что здесь нет банкиров, но наверняка есть богатые купцы, которые охотно одолжат казне денег.

— Нет. Наши богачи прикидываются бедными. В итоге никто не дает взаймы, потому что… Да, жизнь здесь переменчива.

«Не более переменчива, чем где-либо еще», — подумал я.

В действительности же долгие периоды относительного мира и стабильности в Вавилоне и даже в Магадхе сделали возможным существование сложных банковских расчетов. Но Срединное Царство слишком разобщено, и вряд ли там может возникнуть хоть какая-нибудь развитая система займов и кредитов.

— Завтра, — сказал Фань Чи, — Кан-нань собирается ввести новые налоги. — На столе перед ним стояло Блюдо Четырех Времен Года, на приготовление которого мои девушки потратили четыре дня и после которого еще четыре дня остаются воспоминания и привкус во рту, но мой друг был несчастен. — Их должен будет платить каждый. Без исключения. Это единственный способ собрать с богатых деньги.

— И разорить остальных.

Я встревожился. Всего несколькими месяцами раньше, к ужасу горожан, был собран военный налог, и уже тогда Конфуций предупреждал правительство, что налог чрезмерен.

— Более того, — говорил он, — взимая так много на государственные нужды, вы снижаете возможность каждого создавать новые богатства. Даже бандит в лесу никогда не обирает караван больше, чем на две трети. В конце концов, в интересах бандита, чтобы купцы процветали и чтобы всегда было кого грабить.

Я спросил Фань Чи, посоветовались ли с Конфуцием.

— Нет. Кан-нань не желает выслушивать поучений. Жань Цю собирается вывесить ставки налогов на стене Долгой Сокровищницы, а потом с солдатами пойдет от дома к дому, собирая, что сможет.

— Надеюсь, диктатор понимает, что делает.

— Он понимает, что нужно делать.

Фань Чи совсем не радовался этому. Кроме общественных волнений, вызванных новыми налогами, все правительство беспокоила и реакция Конфуция. Я всегда удивлялся, с каким трепетом все относились к мнению не имеющего никакой власти старика. Хотя ни один правитель не давал ему желанной должности и не прислушивался к его политическим и религиозным советам, все государственные деятели хотели его одобрения. Я до сих пор не пойму, как какой-то ученый, не имея ни власти, ни богатства, смог занять подобное положение. Несомненно, пока никто не видел, небеса дали ему свое поручительство.

В день, когда закон о новых налогах входил в силу, я был у Конфуция. Перед ним полукругом расположилась дюжина учеников, а сам он сидел, прислонившись к деревянному столбу, подпирающему потолок. Казалось, старика беспокоила спина, и он то одной, то другой лопаткой прижимался к жесткому дереву. Никто не вспоминал о последнем повышении налогов. Мнение Конфуция всем было хорошо известно. Вместо этого мы говорили — под настроение — о похоронах и трауре, об умерших и долге перед ними. Слева от Учителя сидел Цзы-лу, справа — Янь Хуэй. В другой части дома умирал сын Конфуция. Смерть витала в воздухе.

— Определенно, — сказал Учитель, — никто не может быть слишком пунктуален, когда наступает траур. Мы обязаны отдать долг памяти об умершем. Я даже склоняюсь к древнему правилу, что человек, утром на похоронах оплакавший умершего, не должен подавать голоса во время ночных песнопений.

Хотя все согласились, что при выполнении похоронного обряда пунктуальность не может быть чрезмерной — например, нельзя совершать жертвоприношение, поев чеснока или выпив вина, — собравшиеся не пришли к единому мнению, как долго следует скорбеть о родителе, а как долго о ребенке, друге, жене.

Один молодой ученик сказал:

— Я убежден, что годовой траур по отцу вполне достаточен, но Учитель настаивает на трех годах.

— Я ни на чем не настаиваю, мой маленький. Я просто придерживаюсь обычая.

Хотя Конфуций был, как всегда, мягок, я заметил, что время от времени он бросает беспокойные взгляды на Янь Хуэя.

— Но разве обычай не требует отложить все дела во время траура по отцу?

— Обычай таков.

— Однако, Учитель, если благородный муж в течение трех лет не будет выполнять религиозных обрядов, обряды эти придут в упадок. Если он не будет заниматься музыкой, то утратит свое искусство. Если не будет возделывать поля — не получит урожая. Если не будет добывать огонь трением — он не сможет разжечь огонь, когда старый погаснет. Определенно года без этих необходимых дел более чем достаточно.

Конфуций перевел взгляд с Янь Хуэя на молодого ученика.

— Будешь ли ты спокойно есть лучший рис и носить парчовые одежды всего через год траура? — спросил он.

— Да, Учитель, буду.

— В таком случае так и поступай. Непременно. Но помни, — он чуть повысил голос, — если истинно благородный муж во время траура слушает музыку, музыка ранит его уши. Изысканная пища не имеет вкуса. Мягкая постель становится каменистым полем. Вот почему ему так легко воздержаться от подобной роскоши. Но если ты с легкостью можешь позволить себе все это — не раздумывай…

— Я знал, что вы поймете, — с большим облегчением нашел себе оправдание ученик.

Когда юноша ушел, Конфуций покачал головой:

— Как бесчеловечно! Всего год назад у этого молодого человека умер отец, и он уже хочет прекратить траур! А ведь, будучи ребенком, он три года провел на руках у родителей. Можно предположить, самое меньшее, что он может сделать, — скорбеть о своем отце такое же время.

Хотя Конфуций поощрял меня к вопросам, я редко спрашивал что-либо в присутствии других. Я предпочитал задавать вопросы ученому мужу, когда мы оставались одни. Я также обнаружил, что с удочкой в руке старик становится общительнее. Он даже спрашивал сам и внимательно выслушивал ответы. Поэтому я удивился, задав Учителю вопрос перед учениками. Наверное, на меня повлияло общее напряжение. Сын Учителя умирал. Янь Хуэй тяжело болел, сам Конфуций был так возмущен новыми налогами, что в рядах учеников явно намечался раскол. Чтобы отвлечься, а заодно узнать что-то новое, я спросил:

— Я заметил, что в разных частях Срединного Царства, когда умирает владыка, вместе с господином предают смерти многих мужчин и женщин. Прилично ли это в глазах небес, Учитель?

Все взгляды разом обратились ко мне. Поскольку на земле нет общества, где бы не увековечивали древних обычаев, глубоко возмущающих вдумчивых современников, вопрос мой звучал неприлично.

Конфуций покачал головой, словно в осуждение того, что приходится если не оправдывать, то, по крайней мере, объяснять.

— Со времен Желтого Императора принят обычай, что когда великие люди умирают, то берут с собой своих верных рабов. На западе этот обычай по-прежнему процветает, как вы видели в Цинь. Мы на востоке не так верны традициям. Но это благодаря правителю Чжоу, чьи слова в данном вопросе представили дело несколько в ином свете.

Стоило Конфуцию упомянуть правителя Чжоу, у всех почти не оставалось сомнений, что сам ученый муж готов отменить обычай от имени легендарного основателя Лу, чьи взгляды, казалось, никогда не расходились с собственным мнением Конфуция.

— Поскольку наши правители желают, чтобы в гробнице им служили так же, как во дворце — законное желание и вполне соответствующее традициям, — возник обычай предавать смерти мужчин и женщин, лошадей и собак — всех, кто может там ему пригодиться. Это естественно, но до определенной степени, которую, как всегда прекрасно, разъяснил правитель Чжоу. Он заметил, что человеческое тело быстро разлагается и вскоре превращается в землю. В одно мгновение прекраснейшая наложница из когда-либо живших теряет свой облик и становится обычной глиной. И тогда правитель Чжоу сказал: «Когда эти убитые мужчины и женщины превращаются в глину, они теряют свою первоначальную форму и функции. Поэтому давайте заменим тленное тело изображением из настоящей глины, обожженной, чтобы остаться неизменной навеки. В любом случае великого владыку будет окружать глина, но если образы рядом с ним сделаны из глины, сохраняющей свою форму, дух его сможет вечно смотреть на своих верных рабов».

Ученикам понравился такой ответ. Говорил ли когда-нибудь правитель Чжоу что-либо подобное, значения не имело. Так сказал Конфуций, и этого достаточно.

Определенно всякий разумный китаец считает, что массовые жертвы расточительны, бессмысленны и, согласно Конфуцию, осуждаются Чжоуской династией.

— Конечно, — заметил Цзы-лу, — люди в Цинь мало ценят человеческую жизнь.

— Верно, — ответил я. — Знаете, когда я спросил циньского диктатора, почему он считает своей обязанностью казнить такое множество людей за незначительные проступки, он ответил: «Если моешь голову как следует, обязательно потеряешь несколько волосков. Если голову не моешь вовсе, лишишься всех волос».

К своему удивлению, я почувствовал, что большинство присутствующих согласно с Хуанем. Но во всем Срединном Царстве люди склонны одобрять смертную казнь преступников, которых мы бы наказали простым увечьем или даже побоями.

Тема похорон, траура и долга перед умершими занимает китайцев еще больше, чем нас. Я так до конца и не понимал почему, пока Цзы-лу вдруг не спросил Учителя:

— А знают ли умершие, что мы молимся им?

Я знал, — да и кто не знал? — что Конфуций питает глубокую неприязнь к вопросам, не имеющим ответа.

— Разве ты не согласишься, — спросил он, — что вполне достаточно того, что мы знаем смысл своих действий, когда воздаем им почести?

— Нет. — Как самый старый и ревностный ученик, Цзы-лу никогда ни в малейшей степени не противоречил ученому мужу. — Если духов и призраков не существует, то не вижу причины утруждать себя, ублажая их.

— А если существуют? — улыбнулся Конфуций. — Что тогда?

— Конечно, мы должны оказывать им почести…

— А раз мы не можем знать наверняка, не лучше ли вести себя так, будто они есть?

— Возможно. Но стоимость похорон может разорить семью, — настаивал Цзы-лу. — Должен быть какой-то другой, более разумный способ служить и духам, и живым.

— Мой старый друг, пока ты не узнал, как должным образом служить живым, как ты можешь надеяться послужить им после смерти?

Конфуций взглянул, должно быть непроизвольно, на Янь Хуэя, который с улыбкой смотрел на него. И вдруг под дряблой кожей молодого человека явственно обозначился череп.

— Кроме того, — продолжал Конфуций, — мир, что-нибудь значащий в этом мире, — это мир живых. Но поскольку мы любим и чтим пришедших до нас, то выполняем обряды, напоминающие о нашем единстве с предками. И все же истинное значение этих обрядов нелегко понять даже мудрецу. Для простого же народа это сплошное таинство. Люди рассматривают эти церемонии, как оказание почестей и умилостивление страшных призраков. Но это не так. Небеса далеко. Человек близко. Ради живых мы воздаем почести умершим.

Меня всегда умиляло, как Конфуций уклоняется от разговоров о небесах. Я хотел продолжить расспросы, но нас прервало появление Жань Цю и Фань Чи. Они примостились позади всех, как опоздавшие на урок школьники.

Конфуций несколько долгих мгновений смотрел на них, затем спросил:

— Почему так поздно?

— Государственные дела, Учитель, — тихо ответил Жань Цю.

— Мне не дано должности, но если бы сегодня вечером были какие-то государственные мероприятия, я бы знал. — Конфуций покачал головой.

Повисла растерянная пауза. Затем Конфуций спросил:

— Вы одобряете новые налоги?

— Сегодня утром по приказу Кан-наня я вывесил ставки налогов на стене Долгой Сокровищницы, — ответил Жань Цю.

— Это всем известно. — На этот раз концы передних зубов скрылись из виду. Старик закрыл свой кроличий рот и принял необычно суровый вид — этакий мечущий молнии бог-демон. — Я не спрашиваю, вывесил ты или нет новые ставки налогов; я спрашиваю, одобряешь ли ты их.

— Как управляющий семейства Цзи я обязан подчиняться главному министру, — с отчаянием в голосе проговорил Жань Цю.

Конфуций был готов взорваться, если такое возможно.

— Во всем? — спросил он.

— У меня есть обязанности, Учитель. И это всегда было в ваших правилах — нужно служить законному владыке.

— Даже когда он требует совершить кощунство?

Жань Цю казался ошеломленным.

— Кощунство, Учитель?

— Да, кощунство. Прошлой весной Кан-нань ездил к горе Тай. И предложил духу горы нефритовый камень. Поскольку только монарх может делать это, он совершил кощунство. Ты прислуживал ему на церемонии у горы Тай?

— Да, Учитель.

— Значит, ты совершил кощунство. — Конфуций захлопнул свой веер. — Ты начал собирать новые налоги?

Потупившись, Жань Цю кивнул.

— То, что ты делаешь, несправедливо. Налоги чрезмерны. Народ будет страдать. Ты должен был остановить Кан-наня. Ты должен был предупредить его о последствиях.

— Я предупреждал его, что налоги… что ими будут возмущаться.

— Когда правитель отказывается быть справедливым к народу, его слуги должны подать в отставку. Твой долг был ясен. Ты должен был отказаться от должности управляющего.

По комнате пронесся внезапный вздох. Я оказался свидетелем небывалого: Конфуций изгонял ученика — ученика, ставшего одним из могущественнейших людей в государстве. Жань Цю встал и, поклонившись Учителю, удалился. Фань Чи остался. С приятной улыбкой Конфуций сменил тему.

На какое-то время Лу оказалось на грани революции. Мне вспомнилась реакция Египта на Дариево повышение налогов. Всегда существует черта, за которой народ становится неуправляем, и, когда эта черта достигнута, правитель должен или превратить народ в рабов, или найти какой-то умный способ отступить.

Теперь Конфуций стал лидером тех ши — противников Цзи, кто служил гуну или семействам Мэн и Шу. Хотя эти семейства противились налогам, выступать против диктатора Кана они не смели. Как и Ай-гун, они только отпускали загадочные замечания. Как и Ай-гун, ничего не предпринимали. Войско Цзи было не только сильным, но и преданным диктатору. К тому же за день до введения новых налогов Кан-нань увеличил жалованье своим воинам. В трудные времена верность стоит дорого.

Этот напряженный период я провел в литейных мастерских. Диктатор меня не вызывал, и я не появлялся при дворе Цзи. Само собой, я не посещал и Конфуция. Я избегал также двора Ай-гуна, где всегда собирались несогласные. По сути дела, я не виделся ни с кем, кроме Фань Чи, который порой заходил ко мне. Он был единственным звеном, связывающим меня с придворным миром.

Фань Чи любил заходить в литейные мастерские и наблюдать за выплавкой железа. Процесс его зачаровывал. А меня очаровали китайские металлурги. Не знаю народа, который бы так быстро схватывал и осваивал новые технологии. Хотя я официально отвечал за выплавку железа в государстве, через несколько месяцев мне уже было почти нечего делать. Тамошние металлурги уже знали все, что было известно их персидским собратьям, так что я оказался лишним.

Через неделю после повышения налогов ко мне зашел Фань Чи. Я поручил наблюдение за работами моему главному помощнику и удалился от жары и сверкания расплавленного металла в туманный фиолетовый вечер, украшенный медленным кружением крупных снежинок. По пути к дому я выслушал последние новости. Налоги собирались, и государству особенно не грозили внутренние раздоры.

— Но Учитель отказался встречаться с Жань Цю. И Кан-нанем.

Мы шли по улице горшечников-шанов.

Шаны — это местные темноволосые жители, обитавшие в этих краях еще до прихода с севера племен чжоу и завоеванные последними. Пока в Срединное Царство не пришли чжоу, шаны были жрецами и чиновниками, мастерами в чтении и письме. Теперь они занимаются гончарным ремеслом. Но в последнее время из старого племени шанов вышло немало конфуцианских благородных мужей. Так, потихоньку, темноволосые возвращаются к власти, как и во всем мире. Зороастр, Будда, Махавира — даже Пифагор — возрождают религии доарийского мира, и конский бог постепенно умирает повсюду.

— Не опасно ли это, — спросил я, — что Конфуций бросил вызов диктатору?

Мы стояли перед гончарной лавкой. В шанских лавках всегда светит одна лампа, и глазированные изделия из глины играли желтыми, красными и синими огоньками, как угольки в ночи, отчего Фань Чи вдруг расцветился всеми цветами радуги.

Он улыбнулся:

— Мы живем в Восточном Чжоу. Или так объявляем. Нашему божественному мудрецу ничто не угрожает, что бы он ни сказал.

— Он говорит, что он не божественный мудрец.

— Он скромен, а это признак божества, если таковое когда-либо существовало. Но он жесток. Жань Цю страдает.

— Он мог бы положить конец страданиям, отказавшись от должности управляющего.

— Он не откажется.

— Значит, предпочитает страдать?

— Он праведности предпочитает власть. Это не редкость. Но он хочет быть и праведным, и могущественным — а вот это редкость. Он думает, это возможно. Учитель так не считает.

Фань Чи купил жареных каштанов. Когда мы их очищали — обжигали пальцы, когда ели — обжигали рты. С равнодушного серебряного неба на равнодушную серебряную землю не прекращали падать, как ледяные перышки, снежинки.

— Вы должны поговорить с ним, — с набитым ртом проговорил Фань Чи.

— С Жань Цю?

— С Конфуцием. Вы — фигура нейтральная, человек со стороны. Он вас послушает.

— Сомневаюсь. Да и что я скажу?

— Правду. Государство страдает, потому что между правителем и божественным мудрецом нет гармонии. А если Конфуций согласится принять Жань Цю…

Я пообещал сделать все возможное. Между тем я в очередной раз спросил о своем возвращении. Фань Чи не выразил оптимизма.

— В этом году ничего не выйдет. Казна скудна. Но я знаю, что диктатор интересуется путем в Индию по суше.

— Ваш шелковый путь?

— Да, мой шелковый путь. Но такое путешествие — очень серьезное предприятие.

— Я старею, Фань Чи.

До сих пор одиночество ассоциируется у меня с падающим снегом и обжигающими каштанами.

— Сведите Кан-наня с Конфуцием. Сделайте это и получите все, что хотите.

Я не поверил, но пообещал сделать все возможное.

Следующий день был последним днем старого года, и я пошел на место поклонения предкам Конфуция. Я не мог выбрать более неудачного момента. Прежде всего, ритуал изгнания был в самом разгаре. Наверное, на земле нет церемонии шумнее. Все носятся, рога трубят, барабаны бьют, погремушки гремят. Считается, что только оглушительным шумом можно изгнать злых духов старого года и открыть дорогу добрым духам нового. Во время ритуала изгнания Конфуций обычно надевал придворные одежды и вставал на верхнюю ступеньку усыпальницы. Когда шум становился просто невыносимым, он начинал успокаивать духов предков, говоря, что не нужно пугаться, не нужно удивляться страшному шуму и гвалту, и умолял оставаться там, где они есть.

Но, к моему удивлению, Конфуция на обычном месте не оказалось. Не болен ли он? Я поспешил домой к Учителю. Точнее, постарался поспешить: на каждом шагу меня, кривляясь, останавливали изгонители нечистой силы и их штатные сумасшедшие.

За определенную плату изгонители ходят от дома к дому, изгоняя злых духов. Каждого сопровождают четверо шумельщиков, называемых сумасшедшими. Сумасшедшие они или нет на самом деле, не имеет значения, но определенно ведут они себя самым неестественным образом. Каждый натягивает на голову и плечи медвежью шкуру, берет пику и щит. Зайдя в дом, оглушительными криками сумасшедшие доводят слуг до исступления, в то время как изгонитель шныряет вокруг дома и с завываниями выкрикивает эпитеты злых духов, обитающих в погребе, под крышей, в подсобных помещениях.

Побеленный фасад Конфуциева дома был размалеван шафраново-коричневой росписью. Я так и не выяснил значения этой мазни. Дверь в переднюю оказалась открыта, и я вошел внутрь, ожидая увидеть какую-нибудь религиозную церемонию. Но в передней не было ни жрецов, ни даже учеников — здесь стоял могильный холод.

Я пересек комнату и услышал доносящиеся откуда-то из дома причитания. Приписав их изгонителю злых духов, я попытался вспомнить, какие существуют порядки, — допускается ли кому-либо входить в дом во время обряда изгнания?

Меня просветил выскользнувший откуда-то слуга.

— Сын умер, — шепнул он. — Нужно засвидетельствовать почтение отцу. — И он провел меня в личные покои.

Одетый в траур, Конфуций сидел на гладком коврике спиной к деревянной колонне. Комната была наполовину заполнена учениками. Все выглядели не просто печальными, а убитыми горем.

Я поздоровался с Учителем, и он ответил с обычной учтивостью. Мы оба сделали жесты, полагающиеся в самых печальных случаях. Когда я опустился на колени рядом с Цзы-лу, тот прошептал:

— Он безутешен.

— Какое может быть утешение во время глубочайшей скорби — потери старшего сына? — ответил я традиционной фразой.

— Он потерял больше, — сказал Цзы-лу.

Сначала я не понял. Принято считать, что у человека не может быть большего несчастья, чем потеря старшего сына. Я присоединился к пению, повторил молитвы, пытаясь утешить старика. Но Конфуций уже искренне плакал, в то же время издавая ритуальные рыдания.

Наконец почтительно, но твердо Цзы-лу сказал:

— Учитель, вы утратили сдержанность. Приличны ли такие рыдания?

Конфуций прекратил завывать; слезы змейками блестели у него на щеках.

— Приличны ли? — повторил он и, пока Цзы-лу не успел ответить, зарыдал снова. В то же время удивительно ровным голосом старик проговорил: — Если чья-то смерть оправдывает чрезмерные рыдания, то это его смерть.

Я понял, что Конфуций не верит в загробную жизнь. Что бы он ни говорил по ритуалу о небесах как обиталище предков, сам он не верил в такое место. И тем не менее я был отчасти удивлен, что он так убит смертью сына, который не так уж много для него значил. Честно говоря, сын часто служил для отца источником расстройства. Не раз его обвиняли в поборах с учеников Конфуция и присвоении этих денег себе. И что хуже всего, он был тупицей.

Потом какой-то старик, которого раньше я никогда не встречал, сказал:

— Учитель, позвольте мне взять вашу колесницу под катафалк для моего сына.

Я ничего не понимал. Кто этот старик? Конфуций резко прекратил рыдания и повернулся к нему:

— Нет, друг мой, нельзя. Вы лишились сына, это естественно. Я тоже понес утрату, потеряв своего сына, каким бы он ни был, а теперь потерял и вашего сына — лучшего и мудрейшего из молодых людей.

И только тут я понял, что Янь Хуэй тоже умер. Дважды, один за другим, на Учителя обрушились удары… небес.

Отец Янь Хуэя принялся противным голосом причитать:

— Вот, разве теперь не главное — воздать такому блестящему юноше все возможные почести? Ведь это был мудрейший ученик мудрейшего из людей!

Конфуций заморгал, и его скорбь сменилась раздражением. Вопреки расхожему мнению старики более непостоянны в своих настроениях, чем молодые.

— Ваш сын был подобен дереву, которое я взращивал, пока оно не зацвело. Но дерево не дожило до плодов. — Конфуций вздохнул и продолжил без видимых эмоций: — Я не дам свою колесницу под катафалк, потому что когда хоронил своего сына — не подумайте, что я их сравниваю, — то и ему не предоставил катафалка. Во-первых, потому, что это неприлично, и, во-вторых, потому, что я первый ши и, как таковой, не имею права идти к могиле пешком. Обычай требует ехать в колеснице. Это закон, и нам не дано выбирать.

Хотя отец Янь Хуэя остался недоволен, настаивать он не посмел. Но Цзы-лу осмелился:

— Несомненно, Учитель, мы должны похоронить Янь Хуэя со всеми почестями. Катафалк мы можем сделать, не отбирая у вас колесницу. Определенно мы должны оказать честь Янь Хуэю. Это наш долг перед небесами. Это наш долг перед предками. Это наш долг перед вами, его Учителем.

Возникла долгая пауза. Затем Конфуций, опустив голову, прошептал, словно самому себе:

— Небеса украли принадлежащее мне.

Но не успели замолкнуть его слова, как небеса ответили на это кощунство — в комнату ворвался изгонитель злых духов с четырьмя завывающими сумасшедшими. Пока они приплясывали, гремя погремушками, стуча в барабаны, выкрикивая оскорбления злым духам уходящего года, Конфуций выскользнул из комнаты, а я поспешил через город во дворец наней Цзи.

Я нашел Фань Чи в той части дворца, что соответствует Второй комнате канцелярии у нас в Персии. Здесь текущими государственными делами занимаются светлокожие чжоуские ши и черноволосые шанские благородные мужи. Мне не удалось выяснить, сколько среди них было конфуцианцев. Подозреваю, большинство.

Фань Чи уже слышал о том, что случилось.

— Конечно, это печально. Янь Хуэй был замечательным человеком. Нам будет не хватать его.

— А сын?

Фань Чи сделал уклончивый жест:

— По крайней мере, вся эта скорбь доставит нам передышку.

К нам присоединился Жань Цю. Он был озабочен и печален, но приветствовал меня, как положено по отношению к почетному гостю. Новость он слышал тоже.

— Я бы хотел пойти к нему. Понимаю, как он должен страдать. Что он сказал?

Я повторил фразу Конфуция о небесах. Жань Цю покачал головой:

— Это неприлично, и он сам же первый это признает, когда страдание отступит.

— В прежние дни он бы никогда не сказал такого, как бы ни был расстроен небесной волей.

И Жань Цю, и Фань Чи больше заботило необычное прегрешение Конфуция, чем смерть блистательного Янь Хуэя.

— Вы пойдете на похороны? — спросил я Жань Цю.

— Конечно. Это будет пышная церемония. Отец уже позаботился.

Я удивился:

— Но Учитель сказал, что похороны Янь Хуэя следует провести так же скромно, как и похороны сына.

— Он будет разочарован, — прямо заявил Жань Цю. — Я уже видел план церемонии. Отец показывал мне его сегодня утром. Как вам известно, уважаемый гость, — указательным пальцем он коснулся моего предплечья — жест доверия, — Учитель не хочет меня видеть. И тем не менее мне нужно с ним увидеться как можно скорее.

— Он будет в трауре не менее трех месяцев, — сказал Фань Чи. — И никто не сможет обсуждать с ним… такие дела.

— Мы должны найти способ. — И снова указательный палец легко, как бабочка, коснулся моего предплечья. — Вы варвар. Вы жрец. Вы ему интересны. И главное, вы никогда не злили и не расстраивали его. Если хотите оказать нам любезность — я имею в виду нашей стране, а не семейству, которому я служу, — постарайтесь устроить Кан-наню встречу с Учителем.

— Без сомнения, диктатор может просто вызвать его. Как первый ши, Конфуций обязан явиться.

— Но божественного мудреца не вызывают.

— Он отрицает… — начал было я, но Жань Цю не дал договорить.

— В Срединном Царстве он божественный мудрец. А то, что он столь яро это отрицает, лишь доказывает, что он именно тот, кем мы его считаем. Конфуций нужен Кан-наню.

Жань Цю посмотрел мне в глаза. Часто это служит признаком, что человек лжет. Но управляющему не было нужды лгать мне.

— У нас много, много бед, — сказал он.

— Налоги?

Жань Цю кивнул:

— Они чрезмерны. Но без них мы не сможем платить войску. А без войска…

Жань Цю обернулся к Фань Чи, и тот рассказал мне о последних угрозах государству.

— Рядом с замком Би есть одно священное место, называемое Чжуань-ю. Самоуправление там основал сам Дань-гун. Хотя это место находится в границах Лу, оно всегда было независимо. Крепость Чжуань-ю почти так же неприступна, как замок Би.

Я начал понимать.

— И бывший комендант Би…

— …подстрекает Чжуань-ю. — Непреодолимо веселое лицо Фань Чи не сочеталось с напряжением в голосе. — Скоро мы столкнемся с еще одним мятежом, это лишь вопрос времени.

— Кан-нань хотел бы срыть эту крепость. — Жань Цю полировал украшения у себя на поясе. — Если мы не сделаем этого сейчас, это придется делать моему сыну или внуку. Мы не можем оставить грозную крепость в руках врага. Естественно, Конфуций воспротивится нападению на святую землю — на любую святую землю.

Фань Чи снова взглянул на меня. Я ощутил слабость. Как у многих чжоуских ши, у него были желтые тигриные глаза.

— Как министры диктатора, мы согласны с ним. Как ученики Конфуция, не можем согласиться.

— Неужели вы думаете, что кто-то может уговорить Конфуция поступить так… неприлично?

Я понимал их дилемму, но не видел выхода.

— Мы должны попытаться. — Фань Чи улыбнулся. — Вы должны попытаться. Скажите ему, что он должен принять Кан-наня. Скажите, что ему предложат должность. А иначе…

— …Иначе диктатор все равно сроет замок, — договорил я.

— Да, — сказал Жань Цю. — Но меня не так волнует замок, как последние дни Конфуция. Много лет мы работали вместе ради одной цели — дать власть божественному мудрецу, чтобы он мог установить справедливый порядок.

— А теперь вы хотите убедить меня, что он сможет добиться власти, лишь разрешив диктатору совершить нечто неправедное.

Я не стеснялся в выражениях. Жань Цю моментально откликнулся на упрек:

— Справедливо или нет, но Кан-нань считает, что Конфуций способствовал свержению семейства Цзи, когда связался с изменником — комендантом Би. Справедливо или нет, но Кан-нань считает, что недавняя война с Ци была спровоцирована Конфуцием. Справедливо или нет, но Кан-нань считает, что когда-нибудь Конфуций может воспользоваться своей славой в Срединном Царстве, чтобы объявить себя Сыном Неба.

— Если хоть что-то из перечисленного правда, ваш божественный мудрец виновен в государственной измене.

Я не забыл изобразить придворную улыбку.

— Да, — без улыбки сказал Жань Цю. — К счастью, мы выиграли войну, а наш старый враг правитель Ци мертв.

Теперь я понял истинный размах заговора.

— Диктатор… — я чуть было не сказал «убил герцога», но решил соблюсти осторожность и вяло закончил: —…смог тогда спасти свою страну.

Фань Чи кивнул:

— И теперь осталось лишь искоренить бунт в Чжуань-ю. И тогда мы сможем спать спокойно. Поскольку мятежники в Чжуань-ю — последняя надежда врагов Кан-наня, между нами и окончательным миром стоит только эта крепость.

— Но сначала Учитель должен согласиться на ее уничтожение.

Жань Цю покачал головой:

— Согласится он или нет, стены Чжуань-ю будут срыты. Но если он чистосердечно согласится, мечта десяти тысяч мудрецов сбудется. Конфуция пригласят вести государство за собой. Он всегда говорил: «Дайте мне три года, и я установлю справедливый порядок». Что ж, пока не поздно, я хочу дать ему эти три года. Мы все хотим.

Я никогда не мог понять Жань Цю. Верю, что он был искренне предан Учителю. В конце концов, он доказал свою преданность, когда за несколько лет до того вместе с Конфуцием отправился в изгнание. И все же Жань Цю был не меньше предан диктатору Кану. Он надеялся перекинуть мостик — да, между небом и землей, и, если я помогу ему построить этот мостик, меня отправят домой. К такому соглашению мы пришли во дворце Цзи в тот вечер после мрачного дня, когда Конфуций упрекнул небеса за смерть Янь Хуэя.

Пока Фань Чи провожал меня к выходу, я рассказал, как холодно Конфуций обошелся с отцом Янь Хуэя. Почему бы не устроить пышные похороны? И почему бы Конфуцию не нарушить обычай и не пойти к могиле пешком?

— Боюсь, вы не поняли мудрейшего человека из когда-либо живших, — сказал Фань Чи.

— Я же не мудрец… — Я изобразил принятые в Китае робкие сомнения.

— Для Конфуция важна лишь моральная сторона дела. Это значит, что когда личное желание или интерес приходят в противоречие с правильным поведением, этими желаниями и интересами нужно пожертвовать. По-человечески он хотел воздать честь Янь Хуэю, но, как блюститель правильного, не мог нарушить того, что считал правильным.

— И скромный Янь Хуэй получит скромные похороны?

— Да. Человек имеет определенные обязанности перед родителями, друзьями, человечеством. Конечно, не все равнозначно. Для Конфуция нашим законным монархом является Ай-гун. Для нас это Кан-нань. В каком-то смысле Конфуций прав. В каком-то смысле правы мы. Но он не хочет уступать, и мы уступать не обязаны. И результат — несчастье.

— Кто точно определит, что считать правильным?

Я уже стоял в дверях дворца.

— Небеса, уважаемый гость.

— А что считать небесами, помощник управляющего Фань Чи?

Мой друг улыбнулся:

— А небеса — это то, что правильно.

Мы оба рассмеялись. Думаю, что во всех практических делах конфуцианцы атеисты. Они не верят в загробную жизнь или судный день и не интересуются, как и зачем был создан мир. Вместо этого они действуют так, будто в мире существует только их жизнь, и единственно важным вопросом является, как прожить ее должным образом. Для них небеса — просто слово, обозначающее правильное поведение. Поскольку простые люди имеют всевозможные иррациональные представления о небесах — взгляд такой же древний, как сама их раса, — Конфуций разумно воспользовался идеей о небесах, чтобы придать магический авторитет своим толкованиям, как человек должен относиться к другим. Однако, чтобы повлиять на образованный слой — и чжоу, и шанов, — он позаботился стать величайшим в Срединном Царстве знатоком древних текстов. И теперь в Чжоу не найдется текста, который он не смог бы процитировать в подтверждение своей правоты. И все же, несмотря на мою неприязнь к атеизму и мое раздражение многими конфуцианскими странностями, я не знал человека с такими ясными понятиями, как нужно вести личные и общественные дела.

Даже Демокрита заинтересовали мои ущербные воспоминания об изречениях Учителя Куна. Если кто-то соберется обойтись без творца всего сущего, то пусть заменит его ясным понятием, что считать нравственным в человеческом представлении.

 

6

Я приложил все старания, чтобы свести вместе рассерженного ученого мужа и раздраженного диктатора. Сначала особого успеха я не достиг. Во-первых, Конфуций все еще пребывал в трауре по сыну и Янь Хуэю. Во-вторых, пошатнулось и его собственное здоровье. Тем не менее Учитель продолжал свои проповеди. Кроме того, его заинтересовала возможность написать историю Лу.

— Думаю, может оказаться полезным, — сказал он мне, — показать, как и почему десять поколений правителей не имеют власти.

Я спросил Конфуция, что он считает главной причиной, почему гуны утратили власть, а возвысились потомственные министры.

— Все началось с того, что первые гуны поручили сбор налогов знати. — В своих размышлениях Учитель всегда придерживался фактов. — И в конечном итоге знать стала оставлять все собранное себе, а, как всем известно, кто распоряжается казной, тот распоряжается и государством. Известно также, что ни одна династия не продержалась дольше десяти поколений. Власть всегда переходила к наням, и это тоже все знают, — старик улыбнулся своей кроличьей улыбкой, — а они удерживали власть не дольше пяти поколений. У меня такое впечатление, что сегодня, после пяти поколений власти, Цзи, Мэн и Шу уже не те, что были раньше.

Я не решился вести переговоры с Конфуцием напрямую. Вместо этого я обхаживал Цзы-лу, считая, что он единственный всегда говорит Конфуцию, что думает.

— Ведь не останови я его, — признался он мне, — Учитель присоединился бы к коменданту Би. Он действительно поверил этому проходимцу, когда тот пообещал создать Восточное Чжоу. Я сказал Конфуцию, что только глупец может иметь дело с комендантом. Если когда-нибудь и будет Восточное Чжоу, то произойдет это естественным путем, когда Учитель всем разъяснит, что это не только желательно, но и возможно.

Но Цзы-лу согласился со мной, что Конфуцию пора помириться с диктатором Каном.

— Не беспокойтесь, — сказал он мне. — Я справлюсь с Учителем.

После интенсивных переговоров Конфуций принял приглашение посетить диктатора в его так называемой Лесной Хижине. Ясным летним днем, в сопровождении роты солдат, мы в запряженной четверкой коней повозке выехали из города.

— Надеюсь, он не будет возражать, если я приму его в охотничьем домике моего отца, — сказал Кан-нань, когда были закончены последние приготовления. — Могу лишь молиться, чтобы эта сельская простота повлияла на его чувство меры. — Яйцеподобное лицо диктатора, как обычно, было бесстрастно, когда он добавил: — Вы, Кир Спитама, уважаемый гость, сослужили нам службу, которая не скоро забудется.

Поездка через лес была прелестной. Вокруг порхали всевозможные птицы, только что вернувшиеся с юга, на деревьях пробивались молодые листочки, а лесные цветы наполняли воздух тем тонким ароматом, что и сейчас заставляет меня беспрестанно чихать.

В первую ночь мы по-царски отужинали дичью и свежевыловленной рыбой. Спали в шатрах. Мы не встретили ни драконов, ни злых духов, ни разбойников. Но на следующее утро наткнулись на мудреца-отшельника, и, как большинство отшельников, он говорил не переставая. Только обет молчания и может заткнуть им рот.

Волосы и борода этого человека не знали ни гребня, ни мыла уже много лет. Жил он в лесу не так далеко от лесной дороги. В результате в этой части мира он был хорошо известен. Сродни индийским обезьянам, он шнырял вокруг, дразня прохожих. Отшельник радовался отличию своей жизни от мирской суеты остальных. Китайские отшельники столь же утомительны, как и те, что встречаются на Гангской равнине. К счастью, здесь их не так много.

— А, Учитель Кун! — приветствовал он Конфуция, который вылез из кибитки, чтобы размяться в живописной дикой тутовой роще.

Конфуций вежливо поздоровался.

— Скажи мне, Учитель Кун, есть ли преступление большее, чем иметь много желаний?

— Преступление — иметь много неправильных желаний, — кротко ответил Конфуций.

Он привык к оскорблениям отшельников. Они хотели, как Будда, уничтожить мир, а он — только исправить. Они удалились от мира, а он нет.

— Есть ли горе больше, чем быть жадным?

— Смотря до чего жадным. Жадность к чему-то хорошему в глазах небес вряд ли считается несчастьем.

— Знаешь ли ты, что такое небеса?

— Для тебя, последователя Учителя Ли, — Конфуций знал своего противника, — это Путь, который нельзя описать словами. Поэтому я, с согласия Учителя Ли, не буду их описывать.

Этот ответ тоже не вызвал у отшельника восторга.

— Учитель Кун, ты веришь в исключительную важность совершения Сыном Неба жертвоприношений предкам?

— Да, я верю в это.

— Но Сына Неба больше нет.

— Он был. Он будет. Тем временем жертвоприношения продолжаются, хотя в отсутствие одинокого они и не совершенны.

— Что означают жертвоприношения предкам?

Я удивился, что Конфуций был озадачен этим вопросом, оказавшимся для него редким и новым на этой старой земле.

— Что означают жертвоприношения предкам? — переспросил он.

— Да. С чего они начались? Что они знаменуют? Объясни мне, Учитель Кун.

— Я не могу. — Конфуций смотрел на дикого человека, как на упавшее на пути дерево. — Тот, кто истинно понимает значение жертвоприношений, может обращаться со всем под небесами с такой же вот легкостью. — И он приставил указательный палец правой руки к ладони левой.

— Раз ты не понимаешь сути жертвоприношений, как можешь ты понять волю небес?

— Я просто передаю мудрость мудрых предков. Не более того.

Конфуций начал обходить лежащее на пути дерево. Но отшельник не собирался уступать ему дорогу и схватил Учителя за локоть.

— Это неприлично, — сказал Фань Чи, стряхивая бесцеремонную руку.

Когда Конфуций занял место в повозке, лицо дикого человека выражало скорее злобу, чем холодное безразличие, как то предписано превозносящим вечно неизменное.

Я не удержался, чтобы не поддразнить отшельника.

— А как все начало свое существование? — спросил я. — Кто сотворил Вселенную?

Сначала мне показалось, что он не слышал меня, — глаза его не отрывались от сгорбленной спины Конфуция. Но когда я уже собрался тронуться в дальнейший путь, он ответил или процитировал:

— Дух долины никогда не умирает. Это называется Таинственной Женщиной. Ворота Таинственной Женщины называют корнем Неба и Земли. Он всегда в нас. Сколько бы ты ни черпал из него, он не иссохнет.

— Значит, мы вышли из вод некоей первобытной матки?

Мой вопрос остался без ответа. Вместо этого отшельник вдруг крикнул Конфуцию:

— Учитель Кун, веришь ли ты, что за зло следует платить добром?

Конфуций хоть и не взглянул на него, но ответил:

— Если за зло платить добром, то чем же платить за добро? Злом?

Я уже сидел в повозке и слышал, как Конфуций пробормотал себе под нос:

— Идиот!

— Как Учитель Ли, — сказал Цзы-лу.

— Нет, — нахмурился Конфуций. — Учитель Ли умен. Но он порочен. Он сказал, что раз ритуалы предков приходят в упадок, верность и вера в добро исчезают, значит, жди беспорядков. То, что он проповедует, — для меня истинно беспорядочное, неприличное учение.

Пожалуй, никогда в жизни я не видел частного дома, столь прекрасного, как Лесная Хижина отца Кан-наня. Любопытно, что никто из моих попутчиков не знал, что старый диктатор в пятидесяти милях к югу от столицы построил свое поместье.

На широкой лесной прогалине, образуя подъем к высокому павильону, было сделано несколько террас, и казалось, что павильон плывет над обширным зеленым морем, которое ограничивали с юга островки фиолетовых гор, все еще покрытых зимним снегом.

У подножия первой террасы нас встретил распорядитель и проводил на самый верх. Лесная Хижина — это комплекс комнат, залов, галерей и павильонов, возведенных на четырех искусственных террасах в окружении сказочных садов. Где ни встань, внутри или снаружи, увидишь небо, цветы, деревья. Сады и дворцы построил архитектор из Чу — государства на юге от реки Янцзы, которое славится по всему Срединному Царству своими постройками, садами, женщинами… и драконами, как, к своему ужасу, обнаружил Шэ-гун.

Декоративные пруды отражали водянистый свет бледной луны. Светло-зеленая ряска покрывала поверхность воды, как сеть, в тонкие ячейки которой попались лотосы. У кромки воды цвели желтые орхидеи, словно застывшие на лету бабочки. Все садовники были одеты в леопардовые шкуры. Не знаю почему. Но эффект и в самом деле получился не только причудливый и странный, но также таинственно-прекрасный и, как мне сказали, совершенно в духе садов Чу.

На самом верхнем уровне стоит двухэтажный дом из тщательно отполированного красного камня. Учтиво лебезя, распорядитель провел нас в зал, занимающий целый этаж здания. Все мы были ошеломлены красотой и воздушностью интерьера — все, кроме Конфуция, который сохранял поистине горестный вид.

До блеска отполированный серо-зеленый камень интерьера живо контрастировал с красным экстерьером. В центре зала возвышалась огромная колонна из черного мрамора, высеченная в виде дерева и поддерживающая потолок, чьи расходящиеся лучами балки из тикового дерева были вырезаны в форме ветвей, отягощенных всевозможными позолоченными плодами.

Прямо напротив главных дверей гобелены с голубыми зимородками скрывали вход собственно во дворец. Пока мы стояли разинув рты, чьи-то невидимые руки отдернули гобелен, за которым стоял Кан-нань. Наш хозяин был одет просто, но изысканно. Он приветствовал первого ши изысканно, но не просто: бесконечные поклончики, подергивания руками, пожимания плечами и шумные вздохи. Это был в высшей степени официальный, торжественный и значительный прием — сомнений не оставалось.

Когда Конфуций соответствующим образом ответил, Кан-нань провел нас в длинную галерею, откуда открывался вид на засаженные садами террасы. Здесь был накрыт стол, и нам прислуживала дюжина изумительно прекрасных девушек из Чу. Они являлись частью меблировки, если не архитектуры, и все мы были ослеплены, но не Конфуций. Он сидел на почетном месте и выполнял все требования ритуала. Но на девушек старался не смотреть. Никто из нас не подозревал, что где-то в Лу существует такая роскошь. Хотя дворец семейства Чу в столице представляет собой большое и внушительное здание, он далеко не роскошен и по своему виду скорее соответствует административному центру обедневшего государства. По каким-то причинам диктатор решил показать нам ту сторону своей жизни, видеть которую доводилось не многим. Мы были потрясены, как и ожидалось. Конфуций был напуган. Так и предполагалось? Я не смог прийти к окончательному заключению.

Застолье было великолепным, и мы без меры пили темно-зеленое медовое вино, поглощали одно за другим блюда, которые нам подавали по южному обычаю — то есть горькое сменялось соленым, за ним следовало перченое и все замыкалось сладким. Помню вареную черепаху, гуся в собственном соку, тушеную утку, жареного козленка в бататовом соусе, вяленое журавлиное мясо с маринованной редиской… и знаменитый кисло-горький суп «у».

Кроме диктатора и Конфуция, все напились безобразно. Ученый муж и диктатор ели осторожно и вино старались скорее пригубить, чем выпить.

Во время перемены блюд молодые женщины под аккомпанемент цитр, дудочек, колокольчиков и барабанов исполняли крайне соблазнительные чжэнские танцы. Потом очаровательная красавица из У спела несколько любовных песен, которые даже Конфуций был вынужден похвалить за утонченность и древность. Он вообще не терпел никакой музыки, написанной после эпохи Чжоу.

Беседа мне запомнилась отрывочно, ее затмил в моей памяти тот великолепный день, еда, музыка, женщины. На каком-то этапе Кан-нань обратился к Конфуцию:

— Скажите, Учитель, кто из ваших учеников больше всех любит учиться?

— Тот, что умер, главный министр. К несчастью. Янь Хуэй прожил недолгую жизнь. И теперь, — Конфуций сурово посмотрел на присутствовавших учеников, — никто не может его заменить.

Барон улыбнулся:

— Разумеется, вам судить, Учитель. И все же я бы отдал должное мудрости Цзы-лу.

— Вот как? — Конфуций показал кончики передних зубов.

— Я также подумываю, что он достоин занять государственную должность. Вы согласны со мной. Учитель?

Так, не слишком тонко, Конфуцию предлагалась взятка.

— Цзы-лу — толковый человек, — сказал он, — и поэтому ему бы стоило занять должность.

Цзы-лу для приличия изобразил смущение.

— А что вы думаете о Жань Цю?

— Он очень непостоянен, — прямо ответил Конфуций. — Как вам, впрочем, самому известно, поскольку он уже занят на вашей службе.

— А Фань Чи?

— Он исполнителен, как вам тоже известно.

Жань Цю и Фань Чи уже не так наслаждались пиршеством, и диктатор забавлялся за их счет. И одновременно вел переговоры с Конфуцием.

— Ваши ученики хорошо служат мне, Учитель.

— Хорошо бы, эта добродетель была так же хорошо вознаграждена, главный министр.

Диктатор предпочел не отвечать на колкость.

— Скажите, Учитель, как лучше сделать народ почтительным и преданным?

— На примере?

Я вдруг заметил, что Конфуций не просто в ярости, он уже жалел о том немногом, что съел. Диктатор внимательно слушал, словно Конфуций еще ничего не сказал.

— Нужно уважать их достоинство. — Старик нахмурился и рыгнул. — Тогда и они будут уважать тебя. Нужно поощрять тех служащих государству, кто достоин этого, и учить тех, кто не справляется.

— Прекрасная правда! — Кан-нань с преувеличенным восторгом воспринял эту банальность.

— Рад, что вы так считаете. — Конфуций выглядел мрачнее, чем обычно. — И уж определенно никогда не стоит поступать наоборот.

— Наоборот?

— Не следует учить тех, кто хорошо исполняет обязанности, и поощрять тех, кто не справляется.

К счастью, беседу прервала печальная баллада Цай. Но когда она закончилась, Кан-нань снова начал внешне почтительные, но по сути вызывающие вопросы.

— Как вы знаете, Учитель, преступность непомерно выросла с тех пор, как вы покинули пост помощника министра полиции, где исполняли свои обязанности выше всяких похвал. Сам я — покорный раб гуна — трижды пострадал от воров. Что бы вы предприняли, дабы остановить эту эпидемию беззаконий?

— Если народ ничего не может скопить, главный министр, вы даже силой не заставите грабителя кого-либо ограбить. По той простой причине, что с людей нечего взять.

Диктатор пропустил мимо ушей это, я бы сказал, хамство. Не могу найти другого слова для поведения Учителя. Конфуций был чрезвычайно оскорблен демонстрацией того богатства и роскоши, что Кан-нань счел уместным выставить перед нами, когда государство обнищало.

— И все же воровать нехорошо, Учитель. Так что же нам предпринять, тем из нас, кто причастен к власти, чтобы заставить народ подчиняться закону?

— Если сами вы идете прямой дорогой, кто же последует за вами по кривой?

Нам всем стало неловко. К тому времени мы уже изрядно напились. Но Кан-нань продолжал как ни в чем не бывало:

— Полагаю, Учитель, все мы идем по дороге, которая нам кажется прямой. А кто выбрал кривую дорогу — как же правильно поступать с теми? Следует ли их казнить?

— Вас, главный министр, считают правителем, а не мясником. Если вы искренне хотите узнать, что такое добро, то и народ захочет это узнать. Благородный муж подобен ветру, а народ — траве. Когда над лугом дует ветер, трава пригибается.

Конфуций снова обрел свою обычную невозмутимость. Диктатор кивал. У меня сложилось впечатление, что он в самом деле слушал. Но что он хотел услышать? Признание в измене? Мне было чрезвычайно неловко. И всем остальным тоже, кроме Конфуция, чей ум в отличие от живота, казалось, обрел покой.

— Но поймет ли простой народ действия благородного мужа?

— Нет. Но народ будет увлечен примером.

— Понятно.

На диктатора напала икота, которую китайцы считают внешним проявлением внутренней мудрости. Даже Конфуций вроде бы смирил суровость, заметив, что оппонент внимательно его слушает.

— Скажите мне, Учитель, может ли правитель, не следующий прямому пути, принести своему народу мир и процветание?

— Нет, главный министр. Это невозможно.

— Тогда как же быть с прежним правителем Вэй? Он пользовался дурной репутацией, позволяя своей наложнице вертеть собой, — вы, я полагаю, однажды посетили эту женщину.

От этой крайне неприятной насмешки Конфуций нахмурился.

— Если я когда-то вел себя неподобающим образом, то прошу небеса простить меня, — сказал он.

— Уверен, небеса вас уже простили. Но объясните мне, почему небеса не наказали этого недостойного правителя? Десять лет назад он умер в преклонном возрасте, в довольстве и роскоши.

— Прежний правитель счел уместным пригласить на службу лучшего иностранного министра, назначил крайне благочестивого верховного жреца и нанял лучшего полководца в Срединном Царстве. В этом и кроется секрет его успеха. В своих назначениях он следовал небесному пути. Это редкость, — добавил Конфуций, многозначительно глядя на диктатора.

— Пожалуй, не многие правители имели в своем распоряжении таких достойных и добродетельных слуг, как тот недостойный правитель, — вкрадчиво заметил диктатор.

— Пожалуй, не многие правители умели различить достоинства и добродетели, когда встречали таковые.

Конфуций говорил с возвышенной и убийственной невозмутимостью.

Все мы страшно нервничали, кроме Учителя и диктатора. Они, казалось, наслаждались своим поединком.

— Что же такое хорошее управление, Учитель?

— Когда близкое улучшается, а далекое приближается.

— Стало быть, следует поставить нам в заслугу, что вы были далеко, а теперь приблизились. — Это звучало как лесть. — И мы молимся, чтобы ваше присутствие рядом означало одобрение нашей политики.

Конфуций довольно резко взглянул на главного министра и без особой изобретательности произнес свой стандартный ответ:

— Не занимающий государственной должности не обсуждает государственной политики.

— Ваши «маленькие» занимают высокие должности. — Барон указал на Жань Цю и Фань Чи. — Они помогли нам принять хорошие законы, разумные декреты…

Конфуций перебил диктатора:

— Главный министр, если вы собираетесь управлять народом посредством законов, декретов и наказаний, люди просто перестанут обращать на вас внимание и займутся своими делами. Однако, если вы будете управлять силой морали и личного примера, они сами придут к вам. И будут праведны.

— Что же такое праведность, Учитель?

— Это небесный путь, которому следуют божественные мудрецы.

— Но поскольку вы сами божественный мудрец…

— Нет! Я не божественный мудрец. Я несовершенен. В лучшем случае я благородный муж. В лучшем случае я одной ногой на Пути, не более. Почтенный главный министр, праведность — это умение распознать общность во всем; и тот, чье сердце хоть чуть-чуть ощутило праведность, сможет узнать эту общность и, таким образом, окажется неспособным не любить людей, всех и каждого по отдельности, до последнего человека.

— Даже дурных?

— Особенно дурных. Следование праведности — это работа всей жизни. По сути дела, главная черта истинного благородного мужа — это праведность, которую он воплощает в жизнь посредством ритуалов, скромно разъясняя их сущность и честно соблюдая. Определенно достижение богатства и власти неправедным образом так же далеко от идеалов благородного мужа, как проплывающие облака.

Диктатор был не праведнее большинства правителей, однако склонил голову якобы благоговейно.

— И все же, — сказал он шелковому коврику, на котором сидел, — что же на практике является праведностью для покорного слуги государства?

— Если вы еще не поняли, я скажу. — Конфуций выпрямился. — Но поскольку уверен, что в глубине своего живота вы, как всякий благородный муж, и так знаете, я лишь напомню, что она включает в себя две вещи — внимательность к другим и верность другим.

— И что же я делаю, Учитель, будучи внимательным?

— Вы не делаете другим того, чего не хотели бы себе. Это довольно просто. А что касается верности, то вы преданно служите вашему господину, если он праведен. Если нет, вы должны перенести свою верность на другого, невзирая на то, что можете от этого пострадать.

— Скажите мне, Учитель, встречали ли вы человека, глубоко преданного праведности и ненавидящего порок?

Конфуций посмотрел на свои руки. Я был поражен необычайной длиной его пальцев. Когда Учитель ответил, голос его звучал тихо:

— Не думаю, что кому-нибудь удавалось во всю силу стремиться к праведности хоть один-единственный день.

— Но сами вы, конечно, до конца праведны.

Конфуций покачал головой:

— Если бы я был до конца праведен, я бы не сидел здесь у вас, господин главный министр. Мы обедаем в роскоши, когда народ голодает. Это нехорошо. Это неправедно. Это неприлично.

В любом другом месте голова Конфуция немедленно слетела бы с плеч. Мы все были напуганы. Но, что любопытно, он сделал самое разумное из возможного. Открыто выступив против диктатора на почве морали, Конфуций дал понять, что не представляет политической опасности для семейства Цзи. В худшем случае он был неудобен; в лучшем — служил украшением режиму. Свирепый мудрец, придирающийся ко всем и каждому, часто является безопаснейшим человеком в государстве, вроде придворного шута — с ним так же мало считаются. Кан-нань опасался, что Конфуций и его ученики действуют заодно с Ци, что они втайне собираются свергнуть фамилии наней и восстановить власть гуна. Но поведение Учителя в Лесной Хижине убедило диктатора, что конфуцианцев опасаться не стоит.

Диктатор Кан пространно объяснил Конфуцию, почему государство так нуждается в доходах. Он также извинился за расточительность своего поместья:

— Видите ли, все это построил еще мой отец, не я. И многое явилось подарком от правительства Чу.

Конфуций смолчал. Буря миновала. Беседа перешла на общие темы, а танцовщицы начали добавлять в свои танцы все больше эротики. Не помню, как в ту ночь я добрался до постели. Помню лишь, что проснулся на следующее утро в спальне с красными стенами и алой резной дверью, инкрустированной нефритом. Когда я сел на постели, красивая девушка раздвинула голубые шелковые занавеси вокруг ложа и протянула мне большую чашу, на дне которой был изображен золотой феникс, восстающий из пламени.

«Удачный символ», — подумал я, блюя туда.

Никогда я не был в таком ужасном состоянии — и таком прекрасном окружении.

Последующие дни прошли идиллически. Даже Конфуций казался беззаботным. Дело в том, что диктатор с большой помпезностью поручил ему возглавить министерство, и теперь, казалось, горькая тыква наконец снята со стены и пущена в дело.

Все так думали, кроме Цзы-лу.

— Это конец, — сказал он мне. — Долгий путь завершен. Учитель уже никогда не получит возможности управлять.

— Но он министр.

— Кан-нань милостив. И умен. Конфуцию публично оказана честь. Но его услуги никому не нужны. Это конец.

В последний день нашего пребывания в Лесной Хижине меня вызвали к диктатору. Он принял меня радушно.

— Вы нам хорошо послужили, — произнес диктатор, и на яичной скорлупе проступила улыбка. — В частности, благодаря вашей любезности наш божественный мудрец теперь с нами. В стране царит мир, и ее границы спокойны, как вечный сон горы Тай.

Как всегда, его недоговоренности требовали пояснения. Позднее Фань Чи сказал, что в то самое утро пришло сообщение о взятии священного города Чжуань-ю. Войска семейства Цзи вошли в город, и стены цитадели были срыты. А самое лучшее, с точки зрения диктатора, заключалось в том, что никаких возмущений этим из-за границы не слышалось. Мятежный комендант был стар, мятежный Ян Ху, по слухам, умер. Новый правитель Ци был поглощен внутренними заботами. Лу и его диктатор на время получили передышку. Мы еще не знали, что, принимая нас в Лесной Хижине, Кан-нань после долгих и мучительных лет праздновал успех своей политики. Утверждение Конфуция в должности министра было символическим жестом, рассчитанным вызвать восторг у его поклонников и положить конец неудовольствию ши и благородных мужей, управляющих государством.

— И мы также в долгу перед вами за то, что вы открыли нам способ выплавки металла. Ваше имя — варварское — уже занесено в анналы Лу.

Он взглянул на меня, словно я получил из его рук золотое сокровище. Со слезами на глазах я поблагодарил Кан-наня за высокую честь. Он слушал, как я одну за другой накручиваю китайские фразы благодарности, подобно гончару, покрывающему тарелку глазурью. Когда я прервался, чтобы набрать в грудь воздуха, диктатор сказал:

— Я хочу снова проложить шелковый путь в Индию.

— Снова, почтенный господин?

Он кивнул:

— Да. Не все знают, что во времена Чжоу — когда Сын Неба смотрел на юг из Шенси — между нами и варварами на Гангской равнине велся постоянный торговый обмен. Затем последовал долгий… перерыв. Без истинного Сына Неба многое из того, что было, исчезло. Хотя шелковый путь никогда полностью не исчезал, регулярные сношения прекратились около трехсот лет назад. Но я, как и мой безупречный отец, поддерживаю добрые отношения с Чу. Вы видите благосклонным взором здешние сады — это кусочек Чу. И ничто не может сравниться с этой страной, которая вся — огромный сад, орошаемый водами Янцзы.

Довольно подробно диктатор взялся рассказывать мне историю Чу. Мое сердце трепетало, как птица в силках, но я притворялся, что слушаю.

Наконец диктатор перешел к делу:

— Теперь, когда в нашем государстве мир — и отчасти благодаря вам, дорогой друг, — наш правитель заключит договор с правителем Чу, и вместе мы снарядим экспедицию в Индию. И вы вручите дары нашего правителя царю Магадхи.

Тут, как по волшебству, зал заполнился купцами. Двое из них были индийцы, один из Раджагрихи, другой из Варанаси. Они рассказали мне, что прибыли в Китай морем. Точно к югу от Гуйцзи они потерпели кораблекрушение и утонули бы, не спаси их две русалки, которых в южных морях множество. Эти существа могут жить как в море, так и на суше — по крайней мере, на удаленных от берега скалах, где плетут прекрасные одежды из морских водорослей. Русалки известны своей расположенностью к мужчинам, и когда плачут — обычно, если их покинет какой-нибудь моряк, — их слезы превращаются в прекрасные жемчужины.

Мы долго обсуждали экспедицию. Хотя диктатор Кан сделал вид, что путешествие затевается исключительно в награду за мои заслуги перед семейством Цзи, вскоре я обнаружил, что это не более чем китайская гипербола. В общем-то, не реже раза в год из Ци отправляется караван через Лу на юг, в Чу. На каждой остановке к нему присоединяются новые купцы. Очень скоро я с долей горечи понял, что мог бы покинуть Лу на несколько лет раньше. Но, надо отдать справедливость диктатору, он хотел, чтобы я заслужил отъезд. Когда я заслужил, он меня отпустил. В конечном счете это был превосходный правитель, вне всяких сомнений.

Остальные дни в Лесной Хижине я запомнил плохо. Помню, что в отличие от Жань Цю и Фань Чи самого Конфуция не радовало получение высокой должности. Цзы-лу был так же мрачен. Я не мог понять почему, пока мы не оказались у городских ворот. Когда наша повозка проследовала внутрь городской стены, часовой спросил одного из наших стражников:

— Кто этот важный старик?

— Государственный министр, — напыщенно ответил стражник. — Первый рыцарь Конфуций.

— Ах вот как? — рассмеялся часовой. — Который говорит, что нужно пытаться, даже если в этом нет толку?

Хотя лицо Конфуция осталось безучастным, он весь задрожал, как в лихорадке. Туговатый на ухо Цзы-лу не слышал слов часового, но заметил, что Учителя бьет дрожь.

— Вы должны следить за своим здоровьем, Учитель. Сейчас опасное время года.

— А какое время года не опасное? — Как оказалось, Конфуций в самом деле был болен. — Да и какое это имеет значение?

Он уступил не столько главному министру, сколько времени. В Лесной Хижине Учитель понял, что никогда не будет направлять государственную политику. Но надеялся, что сможет принести какую-нибудь пользу. Однако мечте о наведении на родине порядка пришел конец.

Остаток лета ушел на приготовления к отъезду. Купцам Лу, желавшим отправиться со мной в Индию, было велено собрать свои товары у центрального склада. Я встречался с ними и старался быть хоть чем-нибудь полезным. Я обещал добиться от Магадхи всевозможных привилегий на торговлю теми или иными товарами, сырьем или изделиями. Хотя торговля с Индией оставалась делом необычным, китайские купцы прекрасно знали, что там ценится. Я всегда думал, что каждый народ каким-то образом хранит воспоминания помимо устных преданий и записей в анналах. Каким-то путем сведения передаются от отца к сыну. Несмотря на то, что с окончания регулярной торговли между востоком и западом прошло три века, большинство китайских купцов, казалось, знали с рождения, что на западе высоко ценится шелк, жемчуг, меха, перьевые ширмы, нефрит и драконова кость и там можно найти в изобилии золото, рубины и специи, столь любимые на востоке.

Начальником экспедиции был один аристократ из Ци. До наступления осени он зашел ко мне. Я заметил, что на него произвело большое впечатление мое родство с Аджаташатру, который, по моим сведениям, стал владыкой всей Гангской равнины за исключением республики Личчхави. По просьбе начальника экспедиции я согласился служить связующим звеном между экспедицией и магадхскими властями. Пользовался ли я милостью своего взбалмошного тестя — этот вопрос я счел разумным не поднимать. Из всего мне известного я запросто мог предположить, что Амбалика с сыновьями мертвы, а Аджаташатру выжил из ума. Определенно, если ему вздумается, он может казнить меня за побег — или просто для своего удовольствия. Знающие китайцы всегда говорили о нем с тревогой в голосе.

— Никогда еще не было такого кровавого царя, — говорил Фань Чи. — За последние годы он сжег дотла дюжину городов, перерезал десятки тысяч мужчин, женщин и детей.

Поскольку я знал Аджаташатру меньше, чем думали китайцы, мне он представлялся не таким страшным, как им. Во всяком случае, думал я, мы могли ему пригодиться, и не имело смысла упускать подобную возможность. Я имел основания предполагать, что он захочет превратить открытый шелковый путь в постоянный торговый маршрут, и ни к чему подрывать торговлю, грабя и убивая честных купцов. Так я успокаивал себя и начальника экспедиции.

Вскоре после возвращения из Лесной Хижины Конфуций слег. Через неделю по Срединному Царству пошел слух, что божественный мудрец умирает.

Услышав это, мы с Фань Чи поспешили к Учителю. На улице перед его домом толпились молчаливые, печальные молодые люди. Цзы-лу велел допускать к постели умирающего лишь постоянных учеников. Я оказался в доме лишь потому, что был с Фань Чи.

В передней собрались тридцать одетых в траур учеников. Я ощутил аромат курящихся в спальне ароматических листьев. Хотя для людей этот запах не лишен приятности, злым духам, как верят китайцы, от него становится тошно. В спальне пели погребальную песню.

Услышав ее, Фань Чи заплакал.

— Значит, он в самом деле умирает. Эту песню поют, когда дух покидает тело.

В Китае, если не умолить небеса и землю присмотреть за умирающим, он вернется и будет преследовать тех, кто, со своей стороны, не захотел умиротворить две половины первоначального яйца. Китайцы верят, что у каждого человека внутри живут два духа. Один — дух жизни, который умирает вместе с телом; другой — дух личности, который продолжает существовать, пока человека помнят и воздают ему почести жертвоприношениями. Если этому духу не воздавать должным образом почестей, месть призрака может быть ужасной. Даже в тот печальный момент я не удержался от мысли, сколь запутанны все религии. Сам Конфуций не верил в духов и призраков. Считалось, что и ученики не верят. И все же в момент смерти Цзы-лу настоял, что нужно выполнить все забытые древние обряды. Все равно как мой дед в момент своей смерти попросил бы вдруг богиню-демона Анахиту походатайствовать за него перед обитателями арийского дома праотцов.

Ученики во дворе присоединились к пению. Я ощутил неловкость и неуместность своего присутствия. Я также ощущал глубокую искреннюю печаль, поскольку восхищался этим мудрым непокладистым стариком.

Вдруг пение смолкло. В переднюю вышел мертвенно-бледный Цзы-лу, словно сам умирал. Позади него стоял Жань Цю.

— Учитель без сознания. Он при смерти. — Голос Цзы-лу сорвался. — Но если он придет в чувство, мы должны воздать ему честь. — Цзы-лу подошел к одному из учеников, державшему в руках большой узел. — Здесь старая одежда слуг великого министра. Мы должны надеть ее. Скорее!

Цзы-лу, Жань Цю, Фань Чи и еще четверо учеников натянули плохо подходящие по размеру халаты и гуськом вошли в спальню, распевая хвалы великому министру. Меня никто не остановил, и я последовал за ними.

Конфуций лежал на простой циновке головой на север, где обитают мертвые. Он был очень бледен и дышал неровно. На жаровне курились ароматические листья.

Когда Цзы-лу с остальными начали стонать и раскачиваться, Конфуций открыл глаза и удивленно осмотрелся, как человек, очнувшийся от обычного сна.

— Цзы-лу!

Его голос звучал на удивление твердо. Ученики прекратили причитать, и Цзы-лу сказал:

— Великий министр, мы здесь, чтобы служить вам в смерти, как при жизни. Мы выполнили ритуал искупления. Мы взывали к небесным духам в вышине и земным духам в глубине…

— Мое искупление началось давным-давно. — От возвращающихся сил бледное лицо начало приобретать цвет. — Мне не нужны эти ритуалы. Или мои деяния праведны в глазах небес, или нет. А все это… излишне. — Старик изумленно заморгал, увидев наряды учеников. — Ради небес, кем это вы вырядились?

— Слугами великого министра.

— Но я не великий министр.

— Но вы министр.

— Как все мы понимаем, должность эта на самом деле ничего не значит. Только великий министр может иметь слуг в таких одеждах. — Конфуций прикрыл глаза. — Это пародия, Цзы-лу. — Глаза открылись снова, они стали яснее, взгляд тверже. В голосе тоже прибавилось твердости. — Представляя меня не тем, кто я есть, кого вы дурачите? Двор? Там прекрасно знают, кто я такой. Небеса? Нет! Лучше умереть в собственной скромной должности.

В уголках его губ появился намек на улыбку. Цзы-лу молчал. Гнетущую тишину прервал Жань Цю:

— Учитель, я принес вам особое лекарство. — Он протянул старику маленькую закупоренную бутылочку. — Это подарок Кан-наня, молящегося за ваше выздоровление.

— Благодарю его за молитвы. И за лекарство. — С некоторым усилием Конфуций протянул руку, словно за бутылочкой, но, когда Жань Цю попытался вложить ее, старик сжал пальцы в кулак. — Но я не знаю, что в этой бутылке, и не рискну взять ее. Кроме того, — наконец снова показались кончики передних зубов в знаменитой кроличьей улыбке, — главный министр должен знать, что благородный муж принимает лекарства только от врача, чьи отец и дед пользовали его семейство.

Конфуций не умер. К концу лета он обратился к диктатору насчет своего министерства. Когда ему сказали, что в настоящий момент ничего предложить не могут, Учитель понял, что горькую тыкву повесили на стену навечно.

С очевидной охотой Конфуций стал делить свое время между изучением чжоуских текстов и учениками. Говорят, его частная школа была первой в Срединном Царстве, не связанной ни с одной из знатных фамилий. Сам Учитель получил образование в частной школе семейства Мэн и теперь стал давать образование как представителям знати, так и всему классу воинов. И что важнее, он стал выпускать благородных мужей. Малоимущим ученикам это очень нравилось. Чжоуской знати — нет.

Конфуций также очень много времени посвящал работе над анналами Лу. Он считал важным узнать точно, что происходило в те годы, когда гуны утратили власть, и провел много счастливых часов, роясь в пыльных рукописях, предоставленных ему Ай-гуном. В Китае только великие фамилии имеют книги. Согласно Конфуцию, большинство этих библиотек — совершенная мешанина, поскольку все записи ведутся на бамбуковых полосках — как правило, сверху вниз, а не в строку, — а потом связываются вместе кожаными ремешками, продеваемыми в отверстия у верхнего края полоски. Со временем ремешки рвутся, и полоски часто перемешиваются. Конфуций мечтал привести в порядок как можно больше чжоуской литературы. Для этого требовалось отделить древние гимны от придворных песен и тому подобное. В общем, внушительная задача. Не знаю, прожил ли он достаточно долго, чтобы выполнить ее. Сомневаюсь, что ему это удалось.

В последний раз я встретился с Конфуцием за алтарем Дождю. Он прогуливался с толпой молодых учеников. Увидев меня, старик улыбнулся. Я присоединился к группе и прислушался к их разговорам. Хотя ничего нового я не услышал, всегда интересно, как Конфуций приспосабливает свое учение к разным людям и ситуациям. Учитель особенно не любил тех, кто просто повторял то, что запомнил, как те индийские птицы.

— Узнавать и не обдумывать то, что узнал, совершенно бесполезно. Думать, не получив знания, опасно, — говорил он.

С другой стороны, Учитель и не слишком хорошо относился к угревертам. Помню, как один молодой человек повернул слова Конфуция против него же самого. Учитель воспринял проявление такого рода ума с видимой невозмутимостью, но, когда мы отошли, простонал:

— Как ненавижу пустословие!

Ему бы не понравилось в Афинах. Наверное, Демокрит, твой учитель Протагор согласился бы с Конфуцием, как важно проверять, что именно усвоил ученик. Конфуций также считал, что учитель должен уметь пересказывать старое в новых выражениях. Это очевидно. Но, к несчастью, так же очевидно, что многие учителя умеют лишь повторять без пояснения старые догмы. Для Конфуция истинная мудрость заключается в том, чтобы знать пределы того, что ты знаешь, как и пределы неизвестного тебе. Испытай это на своем друге Сократе — или его духе, о котором он так любит говорить. Демокрит считает, что я несправедлив к Сократу. Если это так, то причина кроется в том, что я знал великих и мудрых людей, каких не найти в этой стране — или в эту эпоху.

Когда Конфуций с учениками подошел к берегу реки, я сказал:

— Я уезжаю. Учитель. И хочу попрощаться.

Конфуций обернулся к ученикам:

— Идите домой, мои маленькие.

Затем взял меня за руку — жест близости; он редко проявлял такое даже по отношению к Цзы-лу. Мы вместе прошли точно на то место, где впервые ловили рыбу три года назад.

— Надеюсь, ты будешь иногда думать о нас там, где будешь.

Он был слишком вежлив, чтобы назвать это место соответствующим китайским именем — страна варваров.

— Конечно. Часто. Я многому научился у вас, Учитель.

— Ты так думаешь? Я был бы рад, конечно, если это так. Но ты так не похож на остальных.

— Над Персией и Китаем одно и то же небо.

Я был искренен в своих чувствах к этому человеку.

— Но законы не одни и те же. — Старик показал свои кроличьи зубы. — И поэтому ты продолжаешь верить в Мудрого Господа и судный день и весь этот огненный… конец света.

— Да. И все же праведные пути для нас — на земле — те же, что и ваши.

— Небесные пути, — поправил он меня.

Мы стояли на берегу реки. В этот раз он сел на тот камень, где когда-то сидел я. Я опустился на колени рядом.

— Я больше не ловлю рыбу, — сказал Конфуций. — Я утратил мастерство.

— Это пройдет?

— А что не проходит? Кроме понятия праведности. И ритуалов. Я знаю, ты втайне посмеиваешься над нашими тремя тысячами тремястами обрядов. Нет-нет, не отрицай. Я тебя понимаю. И поэтому хочу, чтобы и ты нас понял. Видишь ли, без ритуалов учтивость становится утомительной. Внимательность становится застенчивостью. Смелость становится опасной. Негибкость становится жесткостью.

— Я никогда не посмеивался над вами, Учитель. Но иногда бывал в недоумении. И все же вы дали мне понять, что такое истинно благородный муж или каким он должен быть. Таким, как вы.

Старик покачал головой.

— Нет, — грустно ответил он. — Истинно благородный муж добр. И потому не бывает несчастлив. Он мудр. И потому ничему не удивляется. Он храбр. И потому ничего не боится. Большую часть своей жизни я провел в страхе, удивлении, несчастье. Я не таков, каким хотел бы быть. Вот почему, говоря честно, у меня ничего не вышло.

— Учитель, вы знаменитый мудрец…

— Проезжий возница более знаменит, чем я. Нет, я неизвестен. Но я не корю небеса и даже людей. — Он смахнул прядь седых волос с выпуклого лба. — Мне хочется думать, что на небесах людям воздается за то, как они жили и к чему стремились. Если это так, я удовлетворен.

Из садов неподалеку раздавались крики птиц и крики женщин, отгоняющих голодных птиц.

— Учитель, вы верите в небеса?

— Земля существует несомненно. — Старик топнул по мху.

— А небеса?

— Так нас учат чжоу, а до чжоу учили шаны.

— Но если отвлечься от их учений, их ритуалов, верите?

— Много лет назад, когда я впервые приехал в Ци, то увидел там танец наследования. Он потряс меня. До того я не понимал, что такое совершенная красота, что такое совершенное добро. Три месяца я был ослеплен. И понял, что небеса должны быть, поскольку на земле я был так близок к совершенству и высшему добру.

— Но откуда взялась та музыка? Кто ее сотворил?

Конфуций сложил руки, скрестив большие пальцы.

— Если я отвечу вам «с небес», вы спросите, кто сотворил небеса. И я не отвечу вам, потому что не следует знать то, что нам знать не дано. А существует многое, с чем нам приходится сталкиваться. Именем небес мы создали некие ритуалы, которые позволили нам превзойти себя. Именем небес мы должны соблюдать некие обычаи, выполнять обряды, придерживаться определенного образа мыслей. Все это способствует гармонии, добру, справедливости. Эти понятия не всегда легко определить. — Старик нахмурился. — Единственным препятствием на моем пути, как и на пути каждого человека, явился язык. Важные слова затуманиваются слишком многими значениями и отсутствием значений. Будь моя власть, я бы изменил все слова. — Он помолчал, потом лукаво улыбнулся. — Чтобы они совпадали с первоначальным чжоуским смыслом.

— Но все эти церемонии, Учитель! Что вы подумали, например, о поведении Цзы-лу, когда были так больны?

Конфуций нахмурился:

— Эти одеяния были кощунством.

— Я имел в виду молитвы небесам и земле за вашего духа — ведь вы не верите в духов.

— Это непростой вопрос. Я почитаю ритуалы, потому что они утешают живущих, показывают уважение к умершим, напоминают нам о связи с теми, кто уже ушел. В конце концов, их в миллионы раз больше, и потому я не верю в призраков. Если бы нас окружали духи умерших, для живых не осталось бы места. Мы бы видели призраков на каждом шагу.

— Но как же быть с теми, кто говорит, что видел их?

Конфуций искоса взглянул на меня, словно обдумывая, как далеко можно заходить в разговорах со мной.

— Вот что. Я говорил со многими, считавшими, что они видели духов умерших, и всегда задавал им один вопрос, неизменно сбивавший их с толку: призрак был голый? Неизменно мне говорили, что на призраке была одежда, в которой его хоронили. Но мы знаем, что шелк и лен, и овечья шерсть неодушевленны и не имеют духа. Мы знаем, что когда человек умирает, одежда его истлевает, как и он сам. Как же дух смог снова ее надеть?

Я не знал, что и сказать, и неуверенно предположил:

— Возможно, дух только казался одетым?

— Возможно, только казался. Сам дух. Возможно, он существует только в воображении испуганного человека. Прежде чем родиться, мы уже были частью первичной силы.

— Это близко к тому, что говорит Зороастр.

— Да, я помню, — рассеянно произнес Конфуций. Мне так и не удалось заинтересовать его Истиной. — Когда умираешь, ты присоединяешься к первичной силе. Поскольку до рождения у нас нет воспоминаний или сознания, то как же можно сохранить их, вернувшись к первичной силе?

— В Индии верят, что человек возрождается на земле кем-нибудь или чем-нибудь другим.

— Навсегда?

— Нет. Вы будете возрождаться снова и снова, пока не подойдет к концу настоящий цикл мироздания. Единственное исключение составляет тот, на кого снизошло просветление. Он сам гасит себя до окончания цикла.

— И когда он… погаснет, куда он девается?

— Это трудно описать.

Конфуций улыбнулся:

— Так я и думал. Мне всегда представлялось ясным, что дух, оживляющий тело, должен после смерти возвращаться к первоначальному единству, откуда вышел.

— Чтобы возродиться? Или предстать перед судом?

Конфуций пожал плечами:

— Для чего угодно. Но одно несомненно: нельзя зажечь свечу, когда она сгорела. Пока в тебе горит жизнь, твое семя может создать новое человеческое существо, но, когда огонь сгорел, ничто уже не вызовет тебя к жизни снова. Мертвец, дорогой друг, — это остывшая зола. У нее нет сознания. Но это не причина, чтобы не воздавать честь его памяти нам самим и нашим потомкам.

Мы поговорили о гадании. Хоть он и не верил в это, но видел в обрядах и ритуалах пользу для людей. Во всем, что касается улучшения человеческих отношений, Конфуций напоминал мне садовника, подстригающего и обрезающего свои деревья, чтобы они принесли наилучшие плоды.

Мы поговорили о государстве.

— Я в отставке, — сказал Конфуций. — Я вроде вазы Дань-гуна в храме предков. Ты ее видел? — Я сказал, что нет, и он рассказал мне о вазе, поставленной туда самим владыкой во времена основания Лу. — Когда ваза пуста, она стоит прямо и очень красива. Но если ее наполнить, она опрокинется и все содержимое выльется на землю, что вовсе не красиво. Вот я такая же ваза. Я стою прямо, но меня нельзя наполнить властью и славой.

Под конец, в тени древнего алтаря Дождю, Конфуций ритуально — как же еще? — обнял меня, как отец, прощающийся с сыном, которого больше никогда не увидит. Когда я уходил, глаза мне застилали слезы. Не знаю почему. Я не верю в то, во что верил он. И все же я считаю его бесконечно праведным. Определенно во всех своих путешествиях я не встречал человека, сравнимого с Конфуцием.