Жизнь гнома

Видмер Урс

Вслед за двумя автобиографическими романами «Любовник моей матери» и «Дневник моего отца» известный швейцарский писатель Урс Видмер сочинил новую книгу — «Жизнь гнома», в которой рассказывает о своем детстве. Главный герой — любимая игрушка автора, гном, который приносит удачу и охраняет своего маленького хозяина от всяческих бед.

 

Когда я был ребенком, у меня и у моей сестры были резиновые гномы, с которыми мы любили играть. Сначала всего один, потом — несколько, а под конец — целый отряд. То были игрушечные существа, изображавшие героев диснеевского мультфильма «Белоснежка и семь гномов».
Урс Видмер

Моим любимым гномом был тот, которого в фильме зовут Соней. Господи, как же я его любил! Это был гном-силач с ярко-голубыми глазами… А сегодня он изменился. Впрочем, и я уже не тот, что прежде.

Мой гном был поблизости от меня и тогда, когда я, признаюсь, не каждый день вспоминал о нем. Я жил своей человеческой жизнью и не знал, что все это время он жил своей жизнью гнома. Мне и в голову не приходило, что он знает алфавит так же хорошо, как любой человек. У меня под носом и в то же время у меня за спиной он написал эту книгу, и я пальцем не пошевелю, чтобы изменить в ней хоть одну запятую.

 

I

Меня зовут Фиолет Старый. Я — гном. Рост у меня восемь сантиметров, и сделан я из твердой резины. Сзади, примерно возле поясницы, у меня раньше была какая-то круглая металлическая штука, и, когда кто-нибудь, например человек, с его гигантской силой, нажимал на мой живот, эта штука пищала. Я пищал. Но она давно отвалилась, и теперь я больше не пищу. Люди, и прежде всего их дети, думают, что я — игрушка. Игрушечный гном. Они правы, но им ведома только половина правды. Когда взгляд человека падает на какого-нибудь гнома, тот замирает, цепенеет и вынужден сохранять одну и ту же позу. Оцепенение, сковывающее гномов до тех пор, пока на них смотрят глаза человека, наступает на сотую долю секунды раньше, чем их настигает чей-то взгляд, и проходит точно так же, как только человек начинает смотреть на что-то другое. У меня в эти моменты руки прижимаются к телу, словно я стою по стойке «смирно», а на лице появляется глуповатое выражение. Рот открывается, веки опускаются и наполовину прикрывают глаза. Но когда нас никто не видит, мы, гномы, чрезвычайно проворны. Подобно домовым, можем носиться по всей квартире, лазать вверх и вниз по ножкам столов, если нужно, можем даже подниматься по гладким стенам. Случается — случалось, — что человеческий взгляд наталкивается на нас, когда мы находимся в таком месте, где никак не должны быть. И тогда мы застываем там, мы же не можем иначе, а люди задумчиво смотрят на нас, чешут в затылке и убирают обратно в ящик для игрушек. Но потом они снова забывают про этот случай, ведь гномы не так уж важны для людей…

Гномы бессмертны. Говорят, есть такие, кому уже по тысяче и даже по десять тысяч лет. Мы не едим, ничего не пьем. Ничего внутрь, ничего наружу — вот тайна нашего выживания. Мы бессмертны, но мы крошимся. Если кому-то из нас приходится долго полежать на летнем солнышке или на батарее отопления, резина становится ломкой. Я, например, очень страдаю от этого. За прошедшие десятилетия я много раз подвергался воздействию высокой температуры, однажды два часа пролежал около электрокамина, и ни разу за это время дети, носившиеся по комнате, как сумасшедшие, не отвели от меня взгляда, чтобы я успел отползти в холодный уголок. У меня уже отвалилась половина башмака, и, когда я делаю резкое движение, с меня осыпаются крошки резины. Мы, гномы — разумеется, самые умные из нас, — часто обсуждаем вопрос, как долго остаешься бессмертным, когда превращаешься в кучку резиновой трухи. И сохраняешь ли тогда способность мыслить, чувствовать, ликовать от вечной радости жизни. Вдруг рассыпаться на тысячу кусочков — со мной такое вполне может случиться. Но и тогда я все еще буду жить, только в виде отдельных частей — там нос, здесь рот, где-то вдалеке ноги, а на них полтора башмака. Придет уборщица и сметет меня в мусорное ведро.

Меня зовут Фиолет Старый. Потому что у меня фиолетовая курточка и я — самый старый из Фиолетов. Я уже давно живу совсем один (у гномов нет матерей) на этажерке, высоко над полом. Она почти пустая, покрыта пылью, рядом со мной — только раскрашенный глиняный зубной врач и его пациент, тоже из глины, которому врач при помощи металлической проволоки выдирает зуб. Оба примерно такого же роста, как и я. Но в отличие от нас, гномов, они действительно безжизненны, эти глиняные произведения народного искусства, даже когда на них никто не смотрит. Я тоже больше почти не гляжу в их сторону, только изредка, когда мне очень одиноко, скажу им несколько шутливых слов. Например:

— Открой рот, тогда дело пойдет быстрее, — пациенту. Или врачу: — Ты что, никогда не слышал про щипцы и обезболивающие уколы?

Они никогда мне не отвечают, и это логично, ведь они из Сан-Сальвадора-да-Багиа, ручные поделки тамошних народных умельцев.

Кроме нас, на полке лежат только древние иголки для граммофонов на 78 оборотов, и тут мне надо быть начеку, чтобы не потерять еще один кусочек резины, если наступлю на них.

Остальных гномов назвали по тому же принципу, что и меня. Красный Зепп звался Зеппом и был красным, все трое Лазуриков носили небесно-лазоревые курточки, а у Дырявого Носа была, так сказать, от рождения дырочка в носу, хотя вопрос нашего рождения — отдельная тема. Правда, Зеленый Зепп только поначалу носил зеленый костюм, а потом надел желтый, Злюка вовсе не был злым, он имел добрейшее сердце, всегда готовое помочь, хотя иногда становился немного ворчливым. А Кобальд, самый старший и что-то вроде негласного президента этой «гномовской» республики, носил круглые роговые очки и разговаривал таким низким, глубоким голосом, что все считали его умным и даже мудрым. Кстати, о голосах. Мы, Фиолеты — а кроме меня, там были еще Фиолет Новый Первый, а потом и Фиолет Новый Второй, — говорили в нос, я до сих пор так разговариваю, хотя нос у меня давно раскрошился. Моя речь звучала глуповато, я еще и сейчас произвожу глуповатое впечатление, вот только сам с собой почти не разговариваю — и потому остальные гномы думали, что все Фиолеты в общем-то недалекие. Ну ладно, я недалекий, но вы бы видели Лазурика или Дырявого Носа! Я всегда был единственным, кто знал, что ничего не знает. Я был самым умным из всех нас и всегда спорил с Кобальдом, который утверждал, будто знает больше, чем ничего, а именно — кое-что, и это его «кое-что» всегда случайно было как раз тем, о чем в данный момент шла речь. Это он объяснил нам, например, что кошки не представляют опасности для гномов, в отличие от собак, которые так и норовят пожевать нас. Несмотря на это, однажды домашняя кошка принесла его в зубах в комнату, и выглядел он при этом жалко; девочка, наша тогдашняя хозяйка, освободила его и отругала — но не его, а кошку.

Мы, гномы, все семнадцать, когда-то жили вместе, и само собой разумелось, что так будет всегда, поэтому ни один из нас и не думал о расставании. Мысль о том, что можно остаться в одиночестве, нам и в голову не приходила; если бы мы хоть на секунду могли представить себе это, то впали бы от ужаса в такой столбняк, по сравнению с которым неподвижность игрушки показалась бы нам спокойным отдыхом. И все-таки каким-то образом судьба, постичь которую я не могу и сегодня, нас всех пораскидала, я вот очутился на этажерке, в этой человеческой комнате. И с тех пор живу здесь, считай, неподвижно, хотя никогда, почти никогда не останавливается на мне взгляд человека и я мог бы часами делать все, что угодно. Я просто не решаюсь спуститься на пол с высоты почти в двадцать гномовских ростов по гладким отвесным стенкам этажерки. А что, если я при первом же шаге потеряю там внизу, на паркете, и вторую половину ступни? С одной ногой мне уже не добраться до своего места. Да мне и отсюда все прекрасно видно.

Я вижу стол, на нем пишущую машинку, много бумаги. Стул. Телефон. Факс, который так неожиданно начинает тарахтеть, что я всякий раз пугаюсь, потом он толчками выплевывает свое сообщение и, когда оно наконец укладывается в приемном лотке, жалобно свистит, словно просит о помощи. Слева — шкаф, набитый книгами, прямо передо мной — окно, там, насколько я могу рассмотреть, что-то вроде бамбуковой рощи, время от времени, очень редко — можно увидеть муравья или воробья; а справа — еще один шкаф с красными, синими и желтыми папками: «Доход», «Расход», «Письма», «Договоры». Картина, на которой изображен сифон, и еще одна — мужчина с носом, словно вырезанным из дерева. Всякая рухлядь на полу, например граммофон, которому понадобились бы иголки, если б он когда-нибудь работал, и полка с двумя десятками пластинок на 78 оборотов. Да, иногда за столом сидит мужчина, которому я принадлежу. Он — моя судьба, я — его. Я это знаю, а он — нет.

Если б я не знал наверняка, то не поверил бы: этот немолодой мужчина с лысиной, окаймленной всклокоченными волосами (седыми, напоминающими половую щетку или что-то вроде того), с усами и мешками под выпученными глазами — тот самый, но так сильно изменившийся мальчишка, у которого были черные густые волосы и звонкий голос! Если б я не видел каждый день, как он меняется, то поклялся бы Богом, которого у гномов нет, что это кто-то совсем другой. Ничего общего с тем мальчуганом, ну нисколечко. Этот определенно смертен, и слепому видно. Его дни сочтены, можно спорить только, осталось ему 300 дней или 3000. А малыш производил такое впечатление, будто он вечен. Будто он тоже гном, правда, огромный. Но он не остался таким. Он действительно превратился в великана, в великана, мечущегося по всему миру, и делал разные вещи, которые больше не имели ко мне никакого отношения, хотя часто, но потом все реже возил меня с собой в кармане брюк. Иногда посреди своей взрослой суеты тайком трогал меня пальцами. Он буянил в ресторанах и часами сидел в самолетах. И все-таки я был его любимцем, может, я и сейчас его любимец. Иначе почему он все это время держал меня при себе (хотя выглядел я неважно), а остальные гномы истлели в коробке на чердаке или попали в мусор, никто больше не помнит когда и где, ни мой повзрослевший мальчуган, ни тем более я. Когда вы выбрасываете гнома в мусорный бак, вы не можете убить его тело; а вот сердце…

Бедные мои собратья! Они не заслужили, чтобы мальчишка, бывший мальчишка, любил их меньше, чем меня, кроме разве что Нового Дырявого Носа, он был настоящим вонючкой, злобным завистником и всегда хотел отхватить самый большой кусок пирога, хотя и знал, что мы, гномы, не едим пирогов. И конечно же Кобальда, который считал, что это он изобрел порох.

Мой мальчик, теперь уже пожилой господин, иногда сидит за столом, босиком, в шортах и футболке, и печатает на своей машинке. Тогда он надевает очки, похожие на те, что когда-то носил Кобальд, и все время их протирает; я думаю, не потому, что они грязные, а просто он не знает, что писать дальше, и пытается таким образом заполнить время. Потом он снова печатает как одержимый, как Неистовый Роланд, и исписанные листы так и выскакивают из каретки, летят, подобно неуклюжим птицам, по комнате и приземляются где-нибудь на паркете. Однажды, совсем недавно, один лист долетел до моей полки и опустился на меня. И так я лежал, погребенный, одну или две минуты, пока мой мальчик, старый мужчина, не снял его с меня.

— Ну, Фиолет, — сказал он, — как у нас дела?

Разумеется, я не мог ему сказать, как у нас дела: что мы разрушаемся со страшной скоростью, мы оба, — я ведь замер, как и положено игрушке, а голоса у гномов такие тихие, что человеческое ухо может услышать нас, если оно вообще на это способно, только прижавшись к нашим губам. А этого не бывает, по крайней мере, со мной никогда ничего такого не случалось; да, наверное, я бы и не знал, что сказать. Легкая беседа с человеком, с этим человеком, — для меня это было бы невозможно. Гномы и между собой разговаривают только о важном, только по существу. Но смог ли бы я вот так, экспромтом, придумать фразу, которая вместила бы всё?

Теперь постаревший мальчик снова сидел за столом и читал собранные листы. У него было хорошее настроение, он что-то напевал себе под нос. Под конец он смял все листы и выбросил их в мусорную корзину.

Хотя по ночам он и спит в той же комнате, в которой работает днем, но в той ее половине, что мне не видна. Помещение разделено лестницей на две части, и моя этажерка стоит как раз под ступенями, причем к кровати повернута ее деревянная стенка. Своего мальчика-мужчину я слышу отовсюду, и даже очень хорошо, но вижу я его, только когда он находится в половине комнаты с письменным столом и окном. Я слышу, как он громко топает надо мной, когда поднимается на второй этаж или спускается оттуда поздно ночью и ложится спать. Такое впечатление, что он лежит совсем рядом со мной. Он ворочается, я слышу, как скрипит кровать, совершенно ясно, что он не спит, хотя давно погасил свет. Часами ругается себе под нос. Как же мне тут заснуть? Тогда я тоже начинаю изо всей мочи выкрикивать ругательства, я кричу изо всех сил, но все равно слишком тихо для такого, как он. Иногда он играет на губной гармошке. Мелодии вроде «Сентиментального путешествия» или «Вальсирующей Матильды». А то с мрачным выражением лица проходит в пижаме мимо меня к другой двери, в туалет, который я тоже еще не обследовал. Я слышу, как спускается вода, потом он возвращается все в том же мрачном настроении.

Мы, гномы, мало знаем о своем происхождении. Точнее, ничего. Красный Зепп упрямо и настойчиво утверждает, что существовали прагномы, их было семь (но как же тогда выглядел седьмой?), от которых мы все шестеро якобы и произошли, под пронзительный свист; вот почему у всех нас в молодости были на спине металлические свистки; мы не понимали, зачем они, только дети иногда во время игры нажимали на наши животы, мы сами никогда этого не делали. Потом они у всех нас потерялись. (Мой свисток вывалился в первое же жаркое лето; один прыжок со шкафа — и нет свистка.) Какая-то женщина, как уверяет Зепп, постоянно присутствовала при акте нашего творения и приветствовала каждого гнома, снимая с него шапочку и целуя в лысину. Мол, он еще и сегодня помнит, как ему стало жарко, как он покраснел до самой макушки. Он и в самом деле краснел всякий раз, когда излагал свою теорию.

Зеленый Зепп считает, что мы не только бессмертны, то есть вечны в своем продвижении вперед, но что мы были всегда. Каждый из нас. Мы появились одновременно с Большим взрывом, больше того, мы и были причиной Большого взрыва. Возникла такая большая плотность гномов, что бесконечно концентрированная черная масса, не способная больше к растягиванию, взорвалась и по сю пору продолжает нестись к краям бесконечности, все еще насыщенная гномами; так что когда-нибудь, когда Вселенная успокоится, даже на самой удаленной от Земли точке обязательно будут гномообразные существа.

Новый Дырявый Нос думает, что мы происходим от людей. Потому что между нами и ими есть некоторое сходство, а человек — это тоже гном, просто он получился слишком большим гномом со слишком маленьким, по сравнению с телом, мозгом. Но ведь Новый Дырявый Нос считает, что мир заканчивается у горизонта.

Я убежден, что нас производят на фабриках, большими партиями, а потом раскидывают по всему земному шару. Доказать этого я не могу; но не может же Зеленый Зепп оказаться прав. Он попался на удочку собственной мании величия и думает, раз он гном, значит, гномы есть повсюду и были всегда. А миф о семи гномах слишком красив, чтобы быть правдой. Чтобы наши предки жили в райской невинности в лесу, добывали в глубоких штольнях уголь или алмазы и рассказывали друг другу гномовские сказки — нет. Только не это.

Одно точно: гномы рождаются с памятью, которая не сразу просыпается к жизни, а ждет своего пробуждения — иногда годами. Да, нередко гном начинает жить полноценной жизнью спустя годы после своего создания, а некоторые гномы, в этом я уверен, так и остаются неожившими. Мертвый товар, который не покупают даже на толкучках и в конце концов отправляют на переработку. Так что ни один из нас никогда не видел своего создателя (Кобальд представляет его себе как огромного Кобальда, с необыкновенно глубоким басом, звучащим, подобно органу, во Вселенной) или конвейера со скользящей по нему чередой гномов, еще не раскрашенных, они двигаются мимо женщин с кисточками, с кисточек капает краска, и женщины раздают гномам коричневые башмачки, красные шапочки или фиолетовые курточки. За ними стоит бригадир, следящий за их работой с секундомером в руках. Десять секунд на пару башмаков, пятнадцать на куртку. Кто не успевает, того выгоняют. На мою белую бороду ушло не больше трех секунд, иначе почему оказался белым еще и кусочек брюк?

Как и у всех моих друзей, память у меня включилась неожиданно, словно кто-то нажал на какую-то кнопку. Вдруг я начал видеть. Слышать. Чувствовать. Меня пронизало необыкновенное тепло, жар, всеохватывающее счастье. Я начал жить. Правда, как и все игрушки, я оцепенел под его взглядом, и в этот великий первый момент своей жизни еще не подозревал, чем окажется для меня этот кульбит, — а очутился я в кулачке у какого-то ребенка, с восторгом смотревшего на меня сверху вниз. Я глядел на него снизу вверх. Надо мной — большие глаза, ноздри, смеющийся рот. В обнимающих меня пальцах мальчика я чувствовал биение пульса. Он взволнованно дышал и повторял счастливым голосом:

— Мама, посмотри! Я хочу вот этого, этого, вот его!

Каждый из нас рассказывает похожую историю своего пробуждения. Мы начинаем жить, когда на нас поглядит какой-нибудь ребенок. Когда он выберет именно тебя и никого другого. «Это ты! Ты!» Когда ты станешь счастьем для ребенка (в этот момент ты еще даже не знаешь, что это нечто, с восторгом глядящее на тебя, — ребенок), а ребенок — твоим счастьем.

— Но у тебя дома уже есть три гнома, — произнес голос высоко надо мной, и я увидел лицо женщины, бледное, с алыми губами, черными волосами. — Немедленно поставь его на место.

Она вытащила меня из детской руки и сунула обратно на полку. Ребенок начал плакать, а я не заплакал только потому, что он продолжал смотреть на меня умоляющими глазами, а оцепеневшие гномы не могут плакать. Мы плачем, только когда можем двигаться.

— Я хочу этого гнома, вот этого! Мама, пожалуйста, ну пожалуйста!

— Нет!

— Ну мама!

— Нет!!!

Тогда ребенок лег на пол и пронзительно закричал. Сегодня, оглядываясь назад, я понимаю, как мне повезло: уже видя и чувствуя, оказаться на своей полке в магазине. Я смог как следует оглядеться. Я стоял в целой толпе гномов, среди десятка Фиолетов, все мы были похожи, но все — разные, потому что у каждого из нас был свой дефект окраски. Коричневая краска башмаков на коленях, краска шапочки на лице. Дальше стояли Зеппы всех цветов (Зеппы — единственные гномы, у которых бывают и красные, и желтые, и зеленые куртки), несколько Лазуриков и сколько угодно Дырявых Носов — у одного, стоявшего неподалеку, было что-то вроде оспинки на кончике носа. Фабричный дефект, если принять мою теорию нашего происхождения, бракованный товар. Скоро он стал нашим Дырявым Носом. У меня за спиной — отряд Злюк с сердитыми глазами, у всех руки скрещены на груди. (Позднее мне пришло на память, что я не видел ни одного Кобальда. За всю свою жизнь я никогда не встречал ни одного Кобальда, кроме нашего. Может, он был прав, когда при каждом удобном и неудобном случае повторял, что он — один-единственный?)

В результате того, что я, уже оживший, опять оказался на полке, я больше любого из нас знаю о начале нашей жизни. Я видел нас сразу же после создания, там, где мы еще не выполняем своего предназначения, а ждем в прихожей жизни, готовые к жизни, но еще не избранные для нее. Остальные гномы не помнят полки. Ни один. Конечно, ведь они были выбраны своим ребенком и, когда пробуждались к жизни, оказывались уже на полпути к кассе. А я, я видел их или их товарищей до пробуждения. Все эти гномы были неживые, вне всяких сомнений. Просто резина, и больше ничего. Без сердца, с мертвыми глазами.

Тем временем мальчишка выиграл сражение с матерью.

— Ну хорошо, если от этого зависит твое душевное спокойствие.

И он перестал рыдать. А я полетел, зажатый в мальчишечьем кулачке, мимо плюшевых медведей, качалок-лошадок и волчков — к выходу.

Гномы приходят в мир, не зная ничего. Но у нас огромный мозг — миллионы клеток в двух-трех кубических сантиметрах — и абсолютная память. Мы не забываем ничего. Никогда. Поэтому мы обучаемся необыкновенно быстро. По пути к кассе я уже навсегда знал, что такое мама и что бывает «душевное спокойствие». Пройдет целая вечность, но я буду помнить, сколько я стоил: 3.40. Разумеется, и мы учимся так же, как все, — методом проб и ошибок. Но одну ошибку мы совершаем только один раз. Мы только один раз прикасаемся к горячей печи, и больше уже никогда. Мы только один раз пробегаем под носом у дремлющего пса. Нам достаточно один раз услышать, что два плюс два равно четырем, — и это мы запоминаем на всю жизнь. Новый Лазурик и я всего один раз прочитали запись ходов легендарной шахматной партии между Ботвинником и Талем, сыгранной в мае 1960 года, а потом иногда садились и повторяли ее. Когда я играл за Ботвинника (белыми), то выигрывал на сорок первом ходу после того, как демонстративно жертвовал королеву. А в другом случае, играя за Михаила Таля (черными), я проигрывал, опрокидывал после сорок второго хода своего короля, пожимал Новому Лазурику руку и говорил:

— Спасибо, — причем по-русски.

Нам никогда не требовалось на эту партию больше четырех минут, а иногда даже и меньше.

Когда нам, гномам, бывает очень скучно или мы не можем заснуть, мы перечисляем знаки после запятой в числе «пи», забираясь очень далеко в бесконечность.

Мы внимательно слушаем разговоры людей, как они говорят, что. Они один раз скажут «ложка», или «вилка», или «индивидуализация», и эти слова сразу же входят в наш лексикон. Мы очень быстро начинаем понимать, что они значат. Сегодня я бегло разговариваю по-португальски, иначе, чем мой выросший мальчик, хотя у него были точно такие же возможности, что и у меня. Мне хватило двух-трех поездок с ним в Лиссабон и по Алентехо. У меня начинает болеть голова от сострадания к нему, когда он пытается объяснить уборщице родом из Галисии, что она не должна трогать его книги, лежащие на полу. Что за жалкий лепет! Тогда я кричу со своей полки, без всякого акцента: «Teria a bondade de deixar ficas esses livras todos ai no chão, por favor?» Но конечно, они меня не слышат, погруженные в свой разговор глухонемых, в конце которого у Эсперанцы появляется надежда, будто он собирается со следующего месяца повысить ей плату.

Итак, в руке мальчика я летел сквозь ночь, разумеется замерев, как и подобает игрушке, но все мои органы чувств не спали. То была моя первая ночь, мой первый воздух, я видел первые звезды на первом в моей жизни небе и первую луну, которая была огромным красным диском. Несколько последних миль (у нас, гномов, свои гномовские мили: примерно 103,7 человеческих метра) я шагал по садовой стене, потом по забору из штакетника и живой самшитовой изгороди. Понятно, я не шел сам, меня, так сказать, шли. Мальчуган вел меня маленькими шагами, а порой и огромными прыжками. Я был возбужден, охвачен потрясающим ощущением счастья, а еще озабочен, куда все это меня приведет. Пока что дорога привела к дому, где мальчик, зажав меня в руке, как боевой трофей, помчался по коридору.

— Гном! Ты только посмотри! Гном! — прокричал он несколько раз, пританцовывая вокруг девочки поменьше его, но все-таки большой, с каштановыми косами и крошечным носиком. — Его зовут Фиолет!

Девочка тоже завизжала, схватила меня, рассмотрела со всех сторон и, наконец, поставила на пол. Там уже стояли, застывшие, но живые — я это сразу понял — три других гнома.

— Фиолет, — сказал мальчик, — это Кобальд, — и указал на гнома в темно-синей курточке, с очками и кулаком, поднятым, как у Карла Маркса. — Кобальд, позволь представить тебе Фиолета. Теперь он будет жить с вами.

Два других гнома были Зеппы: Красный Зепп (тогда еще совсем мальчишка, в красной куртке) и Зеленый Зепп (в зеленой куртке). Мы все были представлены друг другу и, насколько могли, не поворачивая головы и не водя глазами, осмотрели друг друга. Дети еще немного подвигали нас и поговорили нашими голосами. У них это удивительно хорошо получалось, хотя они никогда нас не слышали. (Так хорошо, что иногда у меня в голове мелькает мысль: может, это мы разговариваем голосами, которые они нам придумали.) Когда Кобальд наконец-то опустил свой поднятый для классовой борьбы кулак и что-то произнес (дети были в ванной комнате и с хохотом и воплями чистили зубы), выяснилось, что у него действительно низкий голос, каким за него и говорил мальчик. У Красного Зеппа оказался высокий голос, и он хихикал при каждом слове. Зеленый Зепп, тоже сопрано, был несколько сдержанней. К моему изумлению, я сам, когда наконец открыл рот, заговорил дурацким голосом недоумка, который выдумал для меня мальчишка, а девчонка, его сестра, моментально переняла, да еще с очень небогатым словарным запасом. Любая мысль, высказанная в нос, звучит по-идиотски, так вот, все, что я говорил, казалось идиотизмом. Я мог бы сказать: «Е равно эм цэ квадрат», но это ничего не изменило бы, у меня не было шансов сойти за умного. Кобальд озабоченно поглядел на меня. Зеленый Зепп отступил на два-три шага назад, пока я говорил. Только Красный Зепп бросился мне на шею, потом суматошно завертелся вокруг меня, при этом все время лез обниматься. Он единственный умел без разбега вспрыгнуть на пианино. По нему этого никак нельзя было сказать — выглядел он хиловато. А он смог даже меня затащить на подоконник, ухватив за бороду и ухо!

— А-а! — воскликнул я, разумеется, в нос.

Это прозвучало, как сирена. Красный Зепп рассмеялся и снова обнял меня.

Потом мы все сидели рядышком на полке между раздетой куклой, кубиками от конструктора и миниатюрными автомобилями, и Кобальд помог мне снять со спины ценник. Он был немного уязвлен, потому что сам-то стоил в свое время только 3.10. Правда, когда оно было, это его время, он то ли не мог, то ли не хотел сказать.

Дети играли нами каждый день, часами. Это начиналось с самого раннего утра и не всегда заканчивалось вечером, когда они отправлялись в постель. Нередко, намного чаще, чем можно представить, я спал вместе с мальчиком, он держал меня в кулачке, так что я не мог шевелиться и когда он спал. Быть гномом — тяжелая работа. Приходится карабкаться на стену, спускаться со стены, залезать в постель, вылезать из постели, сидеть за столом, есть, пить, драться, мириться или бороться за звание самого сильного, упершись друг в друга ступнями, — кто кого сдвинет с места. При этом дети держали нас за головы и толкали ногами вперед, пока один не сгибался пополам. Слава Богу, в толкалках — так назывался этот вид спорта, самый любимый вместе с прыжками, — я был сильнее всех. Красный Зепп, например, складывался гармошкой, хотя я еще даже и не чувствовал давления его ступней. Соревнования по толкалкам устраивались почти каждый день (и позднее, когда нас стало много, тоже), и я всегда выигрывал. Моими противниками в финале неизменно были или Фиолет Новый Первый, или Кобальд. Каприз природы одарил нас твердыми, как железо, ногами из литой резины, а меня так самыми крепкими. Именно поэтому даже сегодня, понемногу крошась, я все еще стою не на одной ноге, словно дерево, хотя ступни и башмаки уже плоховаты. В нашей настоящей, личной жизни мы, разумеется, никогда не играли в толкалки, так что мои способности не помогли мне завоевать какое-то особое уважение у других гномов. Но мальчик открыто восхищался мной, наверное, именно за этот мой талант он постепенно начал предпочитать меня своему прежнему любимцу Красному Зеппу.

Красный Зепп не испытывал ревности. Он рассмеялся, когда я однажды вернулся после ночи, проведенной в кулаке мальчика, хотя раньше это была его привилегия. Он потащил меня плясать и пел при этом своим хихикающим сопрано веселые песни. И лишь изредка быстро слегка пинал меня, что было незаметно для остальных и причиняло ему гораздо больше боли, чем мне. А позднее, намного позднее, он стал первым, у кого резина начала сильно крошиться. Лицо сделалось, как у больного оспой на последней стадии, ладоней не осталось, вместо рук — обрубки, из которых сыпалась резиновая крошка.

Служба забирала много сил. Часами не иметь возможности сделать ни одного самостоятельного движения — это сильно утомляет. С другой стороны, привязанность к нам обоих детей умиляла. И еще их изобретательность. Они всегда и в любой момент знали, что мы сейчас как будто хотим и думаем.

— А сейчас Фиолет как будто хочет домой, — говорил, например, мальчик и вел меня, держа двумя пальцами за бедра, в гномовский дом, на самом деле комод, в котором днем должно было лежать, да и лежало постельное белье детей. (Но и тогда там оставалось место для нескольких гномов. На полке мы стояли только иногда, когда женщина, большей частью поздним вечером, налетала на нас, словно хищная птица, и ставила на место.)

— А сейчас Фиолет как будто устал и хочет немножко поспать, — говорил мальчик.

— Зеленый Зепп тоже, — отвечала девочка. — Но вначале он как будто почистит зубы.

Мы все делали «как будто», дети проговаривали каждый наш шаг. Мы не делали ничего, не слыша одновременно, что именно мы сейчас делаем.

— А сейчас Зеленый Зепп как будто бежит в туалет, у него болит живот.

И Зеленый Зепп мчался в туалет, то есть его несла девочка, и у него был понос. Его было хорошо слышно, а девочка, издававшая за него все необходимые звуки, раскраснелась от смеха. Мальчик тоже смеялся, а потом говорил голосом Кобальда:

— Пойду погляжу, как там Зеленый Зепп. — Он брал Кобальда за живот и мелкими шажками вел к гномовскому туалету (за углом подушки). — Он сейчас как будто посмотрит, как дела у Зеленого Зеппа.

И вот замеревший Кобальд, движимый мальчиком, стучит кулаком в воображаемую дверь туалета, где несчастный оцепеневший Зеленый Зепп якобы страдает расстройством желудка.

— Как ты, Зеленый Зепп? — Это мальчик изображает старческий голос Кобальда.

— Я наделал в штаны! — Звучит похожее на колокольчик сопрано Зеленого Зеппа, в исполнении девочки.

Дети смеются так громко, так заливисто, что Зеленый Зепп, хоть и оцепенел, смотрит на них с неудовольствием. Да и Кобальд, кажется, смущен, он не позволяет себе ни единого движения, но видно, что внутренне он негодует. Потом девочка решает, что сейчас все гномы хотят есть и как будто едят. И вот мы уже сидим за столом (это была пустая пачка из-под сигарет «Паризьен»). Я — на узком конце стола-пачки. Напротив меня — Красный Зепп. На длинной стороне — Зеленый Зепп (справа), а слева — Кобальд. Замусоленный носовой платок вместо скатерти. Перед нами — кусочки пластилина, изображающие булочки, помидоры, колбасу. На десерт бананы.

Кстати, у детей были имена. Девочка называла мальчика Ути, а он ее — Нана. Женщину звали Мама, а еще в комнату заходил, очень редко, мужчина, которого звали Папа, его голова всегда была окутана дымом, словно кратер вулкана. Ути — то было детское прозвище, позднее, когда мальчик подрос, он запретил так себя называть. Он захотел, чтобы его называли настоящим именем. Но я еще и сегодня зову его Ути, мне бы он конечно же это позволил, да и потом, он ведь меня все равно не слышит. Нана осталась Наной, а у Мамы и Папы, кажется, не было других имен, во всяком случае, они называли друг друга именно так.

Когда мы не играли, то есть когда в нас не играли, мы исследовали ближайшие окрестности. Совершали вначале осторожные, в потом все более отважные марш-броски. Мы не боялись усталости, могли маршировать целую ночь напролет, потому что гномы могут запыхаться, могут совсем вымотаться — но спать нам не обязательно. Если мы спим, значит, мы этого хотим. А мы этого часто хотим, мы любим поспать. (Взять, к примеру, мою сегодняшнюю жизнь — сплошная дремота и сновидения.) Кобальд дрыхнул часами. Его храп не давал нам уснуть. Мы могли стрелять у него над ухом из ракетницы или плясать под завывающие индейские песни, он лежал, закрыв глаза и мирно похрюкивая. Но стоило нам совершенно беззвучно, одним прыжком, попытаться смыться, чтобы разок отправиться в путешествие без него, как он тут же подскакивал. Совершенно бодрый. Наверное, у него была какая-то антенна, которая улавливала, когда жизнь призывала его; он немедленно становился во главе нашей колонны и сразу же, не сделав ни единого шага, с ходу начинал нам объяснять то, что мы еще только собирались осмотреть.

Непонятный инстинкт заставлял нас идти колонной по одному, когда нас бывало двое или больше. Никакого вольного передвижения, никаких свободных прогулок — там двое, тут еще трое. Даже и сегодня, один, я хожу, так сказать, гуськом. Наклонившись вперед, крадучись, иногда подпрыгивая, задрав нос, принюхиваясь. Ничто не может ускользнуть от внимания идущего в походном строю гнома. У него глаза даже на затылке, а последний гном — у нас это был Серый Зепп — большую часть времени шел вперед спиной. Он отвечал за опасности, грозящие сзади. Серый Зепп, неважный замыкающий, много раз терялся, потому что он, идя задом наперед, продолжал шагать прямо, когда мы сворачивали в какое-нибудь ущелье. Вглядываясь назад, принюхиваясь, держа одну руку, подобно индейцу, козырьком над глазами, а другую приложив к уху, он в конце концов налетал спиной на стену или дерево и лишь в этот момент замечал, что остался один. Тогда он, рыдая, мчался обратно, снова присоединялся к нам, сопя и отдуваясь, и чаще всего предпоследний гном — Новый Дырявый Нос, тоже не гений по части угадывания неприятных происшествий, — только тут замечал, что он уже давно, оказывается, шел последним и должен был идти задом наперед. Или хотя бы закричать: «Человек за бортом!»

Так мы пробирались от укрытия к укрытию, потому что любой человек представлял для нас угрозу, а для меня представляет ее еще и сегодня. В первую очередь Эсперанца. У нее грубые пальцы. Когда она вытирает пыль с моей этажерки — слава Богу, только под високосный год, — то всякий раз отламывает у меня кусочек тела. Нос, подбородок, палец на ноге. Да, так вот. Если нам встречался человек — Ути, Нана, Мама, Папа или кто-то незнакомый — и его взгляд падал на нас, мы замирали прямо там, где были, зачастую не успев спрятаться, и тогда случалось — особенно если мы наталкивались на Маму, — что, в двух шагах от цели нашего путешествия, нас собирали в кучу и мы снова оказывались на своей полке.

— Эти дети! Я им говорю: все ставить на место, и как об стену горох!

Наша любознательность была безгранична, и скоро мы поняли: мир так велик, что пешком, пользуясь только подручными средствами, мы не сможем его исследовать. Миля, а за ней вторая! («Вторая миля» — самая большая единица длины у гномов, она простирается от кончиков пальцев на ногах и до горизонта. Ни один из нас никогда не прошел «второй мили», этого даже гномы не могут, просто потому, что она всегда находится между тобой и горизонтом, то есть остается непреодолимой; ты постоянно стоишь у ее начала и никогда у ее конца. Как часто я с подоконника детской комнаты оглядывал лежавшую передо мной «вторую милю». Зеленую весной, желтую летом, покрытую стерней осенью, белую зимой. Далеко-далеко — лес и взмывающая в небо башня. Ты думаешь: как бы ни была длинна «вторая миля», я все равно одолею ее. Но ты ошибаешься.)

Итак, большую часть времени мы проводили в пути. Ну днем-то мы были на службе. Вечером, когда дети лежали в постелях — в той же комнате, что и мы, поэтому нам приходилось ждать, пока они заснут, — мы отправлялись в поход, вначале вчетвером, затем всемером, потом все девять, а под конец — и все семнадцать. Так образовался, сам собой, тот ставший нашей судьбой, порядок передвижения в колонне. Впереди шел Кобальд. Он был предводителем. Если из-за какой-то неожиданной опасности он вдруг останавливался, остальные наталкивались друг на друга: гном за гномом, и так до самого последнего. Ни один не тормозил вовремя, каждый говорил: «Ой!» или «Оп-ля». Тогда Кобальд поднимал свой кулак, словно в нем был фонарь, и происходило чудо: его кулак и в самом деле становился фонарем и горел, словно бледно-зеленый светлячок. Становилось достаточно светло — гному хватает даже слабого отсвета, чтобы он мог присмотреться, прислушаться и, наконец, дать нам знак двигаться дальше, так что мы могли расслабиться и один за другим ковылять дальше.

Позади Кобальда шли Зеленый Зепп или Красный Зепп. (Они маршировали вторым номером по очереди, потому что попали в дом одновременно и ни один не мог одержать окончательную победу в борьбе за место.) Потом шел я. За мной, позднее, по мере увеличения колонны, двигались Старый Дырявый Нос, Старый Лазурик, Новый Лазурик, Старый Злюка, Новый Дырявый Нос, Новый Злюка или Фиолет Новый (у них была та же проблема, что и у Красного и Зеленого Зеппа, но им не удалось решить ее, каждый раз спорили за место в колонне), а замыкали ряд Фиолет Новый Второй, Новый Лазурик Второй, Голубой Зепп, Новый Злюка Второй и Новый Дырявый Нос Второй. Серый Зепп, появившийся последним, последним и шел. Он, даже когда не терялся, был почти незаметным, сереньким, хотя носил вовсе не серую, а желтую куртку. Имя Желтый Зепп еще не было никем занято, но все равно он стал Серым Зеппом, не могу вспомнить, чтобы я когда-нибудь разговаривал с ним, разве что сказал пару раз: «А, привет». (Гномы помнят все, но, оказывается, не совсем все.) Отвечал ли он мне, и если да, то что, — я совершенно не помню. Я забыл его голос, может, у него и не было никакого голоса. Может, он был немой. И глухой. Глухонемой и незаметный.

И дети во время игры не замечали его. Так он и стоял, неподвижно, как и положено игрушке, просто из вежливости, да еще потому, что хотел сохранить остатки уважения к себе. Он мог бы прямо под носом Ути и Наны сплясать польку, все равно они бы этого не заметили.

В те времена ночи были очень тихими. Полная тишина во всем доме. Правда, за окнами — легкий ветерок, ветви стучат в окно. Далекое уханье филина. На кухне Мама гремит сковородками и тарелками, где-то печатает Папа. А в остальном — тишина, как до сотворения мира. Да, еще спящие дети, их мы тоже слышали, и, когда они начинали дышать ровно и спокойно, мы отправлялись в путь, совершенно беззвучно для человеческого слуха. Мама не представляла для нас опасности, если мы не маршировали через кухню, а Папа был настолько погружен в свой собственный мир — его миром был письменный стол с пишущей машинкой, — что самые безрассудные из нас, прежде всего Новый Лазурик и Новый Дырявый Нос, заключали пари, кто смелее, кто рискнет подойти к нему поближе, устроиться на пачке сигарет и крикнуть: «Привет, осел!», или сделать стойку на руках на словаре, или, стоя между двумя африканскими статуэтками, посмотреть ему прямо в глаза. Новый Дырявый Нос оказался самым глупым: однажды он уселся верхом на валик машинки, когда Папа печатал. Конечно, его тут же обнаружили. Папа не был настолько слеп, чтобы не заметить гарцующего мимо него на валике гнома. Он поднял Нового Дырявого Носа с «седла», задумчиво подержал его в руке, и Новый Дырявый Нос, сразу же застывший, как положено игрушке, заметил, что Папа вот-вот разгадает нашу тайну. Папа прошелся взад и вперед по кабинету и даже присел на корточки, чтобы заглянуть под стол. К счастью, мы все притаились в складке ковра довольно далеко от него. Видит Бог, это было ужасно, ведь если б Папа чуточку подумал, то обо всем бы догадался. На лбу у него выступил пот. Но потом он вздохнул, отнес Нового Дырявого Носа в детскую и поставил на полку. Мы, конечно, сразу же отменили экспедицию, поскольку Новый Дырявый Нос был довольно-таки напуган, а точнее, настолько выбит из колеи, что отдал Новому Лазурику его заклад, почти не использованную жвачку Ути, хотя он ведь выиграл пари. Кобальд был вне себя и кричал, что больше никогда не возьмет Нового Дырявого Носа в экспедицию. Но и на этот раз оказалось, что все не так уж и страшно. Через несколько дней Новый Дырявый Нос снова отправился вместе с нами, словно ничего не случилось. Как всегда, делал вид, что все умеет, и вовсю чихвостил Серого Зеппа, когда тот опять потерялся.

Но это все пустяки. Люди, особенно по ночам, были для нас пустым местом, от них не исходило опасности, если мы вели себя хоть сколько-нибудь разумно. Но оставались еще животные. Кошки, собаки, рыбы, две птицы. А однажды была даже лисица фенек. Не дом, а прямо парк Серенгети, что в Танзании. Лохматый огромный кот без устали бродил по всем комнатам, выныривал из гостиной и пропадал, высоко подняв хвост, на кухне, и наоборот. С виду безобидный, вот только, проходя мимо нас, глядел в нашу сторону с бесконечным пониманием. Пестрая, белая с желтым, кошечка была намного опаснее, потому что принимала пробегавших мимо гномов за мышей и катала нас, выпустив когти, по дому, а Нового Злюку как-то даже крепко цапнула зубами за шею. Укус, конечно, был не смертельный, однако Новый Злюка сильно пострадал: у него появились такие глубокие следы от кошачьих зубов, что стала видна некрашеная резина, а на шее до конца дней красовались две дырки.

Затем — собаки. Их было три, две из которых появлялись лишь эпизодически, они приходили в гости, чаще всего с красивой женщиной в нарядном пестром платье. (В остальное время мы иногда слышали, как они носятся над нами, этажом выше.) То были настоящие чудища: сверкающие зубы, похожие на бивни, пасти, откуда вырывалось горячее дыхание. Гноящиеся глаза. Это были доги, они и людям казались большими. Более ласкового из них, но все равно похожего на монстра звали Астор, второго, по-настоящему злобного, — Карино. При виде его даже самые глупые из нас немедленно застывали, как мертвые, если не успевали спрятаться в какую-нибудь нишу. На самом деле доги не интересовались игрушечными гномами и только один раз слегка подбросили Нового Дырявого Носа — кого же еще? — в воздух, а потом оставили в покое. Третья собака беспокоила нас гораздо больше догов, хоть и была намного меньше. Выше гнома всего, скажем, раз в пять, не больше. Дело в том, что она спала около входной двери — почти во время каждого путешествия нам приходилось красться мимо нее, — а когда не спала, то носилась по всему дому, словно ее укусил тарантул… Может, там и были где-то тарантулы… Она тявкала, не замолкая, так что мы, по крайней мере, всегда знали, где она. Собака сплошь состояла из шерсти, ни один из нас не мог с уверенностью сказать, где у нее зад, а где перед. Шерсть, одна только серая, лохматая шерсть. Мы крались предположительно мимо ее хвоста, как вдруг — цап! — и кто-то из нас оказывался у нее в пасти. Это случалось со многими, один раз даже со мной. Неприятно, конечно, и даже противно, но в общем-то не опасно. Когда Мальчик — так звали собаку — выплюнул меня на ковер, я был с ног до головы покрыт слизью, слюной и чем-то клейким. Просто отвратительно, и в первую очередь потому, что я два дня не мог добраться до воды, чтобы помыться, и все это время вонял псиной.

Птицы — два волнистых попугая — жили в клетке, один голубой, второй зеленый, они целыми днями порхали с нижней жердочки на верхнюю и обратно. Мы не обращали внимания на них, а они на нас. Но зато мы часто стояли вокруг аквариума и как завороженные смотрели через стекло. Мрачная преисподняя, вода с шевелящимися водорослями, плавающими остатками еды, а по ту сторону стекла — прижавшиеся к стенке аквариума гномы с расплющенными носами. Лениво плавают рыбы, иногда исчезая из вида. Сверкающие голубые, красные, с толстыми выпяченными губами, черно-белые, с блестящими раздвоенными хвостовыми плавниками. Несколько крошечно-маленьких серебристых рыбок. Еще там был морской конек, он неуверенно, но с высоко поднятой головой передвигался среди водных зарослей. На стекле — две или три улитки-уборщицы. Из песка на дне поднимаются пузырьки воздуха.

Когда появился фенек, пустынная лисица, Ути держал меня в правой руке, в игре участвовал и Зеленый Зепп, который, разумеется тоже неподвижный, был у Наны. Они как раз играли с нами в коридоре, поэтому мы видели, как в дверь вошел Папа с большой коробкой, поставил ее на пол и закричал:

— А ну-ка, угадайте, что у меня тут? — И все посмотрели на него, а Ути с Наной так пристально, что мы стали мягкими и живыми, хоть и оставались у них в руках.

Ути сказал:

— Лев?

Нана:

— Акула?

В дверях кухни появилась Мама и прошептала:

— Нет. Неужели снова? Не надо.

Папа рассмеялся и поднял крышку коробки. Наверно, он собирался торжественно сказать: «Это фенек!» — но тот уже пулей выскочил из своей коробки, и мы все, даже Папа, воскликнули:

— Ой!

Фенек так быстро исчез в гостиной, что я едва успел рассмотреть его голову (с острой мордочкой), шерсть (песочно-желтую) и хвост (пушистый). Коробка опрокинулась. Сильно завоняло. В гостиной что-то зазвенело, загремело, разлетелось вдребезги. Когда Ути со мной и Папой отважился подойти к порогу и мы все трое заглянули в комнату, фенек, запутавшийся в гардине, описывал круги в воздухе и как раз сбрасывал на пол вазу, в которой стояли подсолнухи. На полу лежали книги с вырванными листами. Столик с чашками опрокинут. Стеклянный кофейник в форме колбы разбит, персидский ковер — весь мокрый, на нем кусочки сахара и кофейная гуща. Разодранные страницы рукописи вокруг письменного стола. Разгрызенные сигареты, из которых высыпался табак. Но вот фенек выпутался из гардины, разодрав ее в клочья, и стал бросаться на полку с напитками. На него обрушились несколько бутылок со шнапсом, которые разлетелись вдребезги, а еще сифон, но он уцелел. Лиса завыла, ее стукнула бутылка с виски. С мокрой шерстью — теперь от нее воняло не только лисицей, но и «Джонни Уокером» — она проскочила мимо меня, Ути и Папы назад в коридор, там закричали Мама и Нана, а фенек скрылся в спальне Папы и Мамы. Опять раздался такой же шум, но приглушенный.

— Да сделай же что-нибудь! — завизжала Мама.

— Что? — крикнул в ответ Папа.

— Поймай его!

Папа взял корзину для бумаг — она была пустая, ее опрокинул фенек — и собрался бежать с ней в спальню, но фенек уже выскочил из нее и снова побежал мимо нас, на этот раз в столовую. Папа — за ним, потом куда-то еще — они только на секунду появлялись из-за кулис, а потом снова исчезали за очередной дверью, пока Папа не настиг чудовище перед дверью в туалет и не нахлобучил ему на голову корзину. Он бросился на лису, он боролся, он сражался, как лев. Папа рычал, а фенек выл. Ути плакал, Нана тоже. Мама стояла и кусала пальцы. Зеленый Зепп, зажатый в кулаке у Наны, тупо пялился на происходящее. И я тоже, сердце у меня бешено колотилось. Но потом Папа наконец запихнул фенека, степную лисицу, в коробку, поднял ее и сказал:

— Кажется, это была не совсем удачная идея. — И они оба ушли.

Мама, Ути и Нана — втроем, а считая нас, впятером — бродили среди осколков, медленно и молча. В доме стояла глубокая тишина, которая всегда бывает после катастроф. Пахло спиртным. Папа во время охоты тоже разбил несколько тарелок. В гостиной к тому же оказался опрокинут аквариум. Песок на ковре, ил, мелкое озерцо, в котором лежали водоросли и подрагивали рыбы. Птицы кружили по комнате, пока голубой попугай не врезался в окно и не упал на подоконник. Зеленый сел рядом с ним, покачивая головой.

В комнате Мамы и Папы все было на своих местах, если не считать опрокинутого торшера и гиацинтов, валявшихся рядом с разбитыми вазами.

В детской фенек бросился на комод, в котором мы жили, и разодрал в клочья все подушки. Пух лежал сантиметровым слоем на дне комода, пушинка на пушинке, снежный ландшафт, в который Ути и Нана нас и поставили. Здесь тоже было тихо. Зеленый Зепп и я, оглушенные и огорченные, сидели в пухе и пытались прийти в себя после всего этого ужаса. Где-то далеко слышались голоса Ути и Наны, они о чем-то спорили. Через некоторое время мне стало получше, в глазах перестало двоиться. Передо мной, на расстоянии всего в три или четыре гномовских роста, парила одинокая пушинка, то поднимаясь, то опускаясь, вверх и вниз, все время в одном и том же ритме, и когда я наконец пришел в себя, пробрался через пух, доходивший мне до пояса, и отодвинул в сторону несколько пушинок, то увидел блаженное лицо Кобальда. Глаза его были закрыты, он спал. Вместе с Зеленым Зеппом я вытащил его из пуха, схватил за руки и начал трясти:

— Эй! Просыпайся!

Зеленый Зепп залепил ему несколько оплеух. Вздохи и стоны, водоворотики пушинок. Потом снова тишина. Я поглядел на Зеленого Зеппа, тот кивнул, и я наступил ногой на живот Кобальда. Он приоткрыл один глаз и произнес:

— Приятно вот так соснуть.

Ну вот и все о животных.

Мы исследовали дом с научной методичностью. Картографировали его, сначала приблизительно, а под конец с мельчайшими подробностями. В голове каждого из нас был точный, до миллиметра, план исследованных на данный момент областей. После дома наступила очередь сада, большого даже по человеческим меркам, а под конец мы сделали попытку, правда безрезультатную, преодолеть лежащую перед нами «вторую милю» и добраться до горизонта. Мы стоптали резину на подошвах наших башмаков, один раз и вправду добрались до далекой башни — из окна казалось, что она стоит на краю света, — но, обойдя ее, увидели перед собой еще одну «вторую милю», уходящую в долину, гораздо длиннее той, которую мы только что преодолели. Мы поняли — нет никакого смысла пытаться исследовать еще и ее. Мы бы тогда ни за что не поспели домой вовремя; нам удалось вернуться, когда было уже светло, и мы даже порадовались, что Ути и Нана, проснувшись, не вспомнили о нас и почистили зубы без нашей помощи.

Кряхтя, на заплетающихся ногах мы взобрались на свое место, словно никуда оттуда и не уходили, и решили отказаться от всяких исследований за пределами дома и сада. Голосование прошло с результатом 17:0, даже все трое Злюк, обычно стойкие борцы и спорщики, оказались единодушны. Лазурики, ленивые до крайности, считавшие даже ночную экспедицию к бочке с дождевой водой невыносимым испытанием, проголосовали против — ну, этого и следовало ожидать. А я, я не был так уж уверен, мне нравились путешествия в неизведанное, но потом я тоже проголосовал против.

К счастью, Кобальд, Красный Зепп и Зеленый Зепп не намного продвинулись с картографией области нашего обитания, когда я присоединился к ним. Они успели исследовать только север, то есть ванную, кухню и туалет. Эти части дома я знал плохо. Правда, мне рассказывали о них, а гном не забывает и того, что знает только понаслышке, но я так никогда и не изучил как следует ванную и туалет. Уж скорее немного кухню: Ути время от времени брал меня туда с собой, когда утром должен был пить свое какао и ему требовался кто-то, кто вселял бы в него мужество. Он терпеть не мог какао, а молочную пенку просто ненавидел. Ути так никогда и не решил эту задачу, не понял, что нелюбимое какао становится куда отвратительнее, если дожидаться, пока молоко остынет и сверху появится эта коричневая гадость. Каждое утро он тянул время до тех пор, пока какао становилось совершенно непригодным для питья, и только тогда заливал его в себя под присмотром строгой Мамы. Чашка была размером с бадейку, и, когда Ути подносил ее ко рту, вся его голова исчезала в ней.

Вот тогда-то у меня и бывало достаточно времени, чтобы осмотреться. Я стоял на столе, на сером пластике, прожженном Папиными сигаретами. Передо мной была плита, на одной из конфорок — кастрюлька, в которой кипятили молоко, а однажды — Мама как раз вышла — оно убежало, и дымилось, и плохо пахло, так что Ути под шумок вылил свое какао в раковину. Мама недоверчиво посмотрела на него, на неожиданно опустевшую чашку, но ей надо было заняться кастрюлькой, из которой все еще, словно из жерла вулкана, вырывались клубы убежавшего молока.

А в остальном разглядывать там было нечего, несколько ножей на стене, шкаф с раздвижными дверцами, холодильник, который вдруг начинал рычать, какое-то время дрожал и трясся и так же неожиданно успокаивался. Перед окном росло дерево, на его ветвях сидели вороны и наблюдали, как мы завтракаем.

К тому времени, когда я появился в доме, исследователи-первооткрыватели успели изучить самую близкую к нам южную область, комнату, в которой спали Папа и Мама. Надо сказать, Кобальд, Красный Зепп и Зеленый Зепп столкнулись в этой экспедиции с такими колоссальными трудностями, что наотрез отказались повторить ее вместе со мной. Дело в том, что, хотя все двери в доме постоянно были раскрыты настежь, эта дверь почти всегда бывала закрыта, так случилось и в тот момент, когда мои друзья, обойдя Папи-Мамину комнату, решили выйти из нее. Им было слышно, как по ту сторону двери рыдают Ути и Нана, пытаясь отыскать своих гномов, и лишь случайность — Мама вошла в комнату, чтобы поставить в вазу орхидею, — позволила им незаметно прошмыгнуть к себе.

Только много позднее я все же однажды попал в это заколдованное место. Я как раз был один (пропустил какое-то совместное путешествие; понятия не имею почему, может, я просто хотел остаться один?) и тренировался в подскоках на месте, то есть пытался побить рекорд Зеленого Зеппа: он за несколько дней до этого сделал сорок шесть безукоризненных подскоков. Все гномы собрались вокруг него, никогда я не видел, чтобы кто-нибудь из нас выполнял это упражнение столь собрано и виртуозно. Когда сорок седьмой подскок вышел неудачным, всего-то на несколько локтей, раздались восторженные аплодисменты, да такие бурные, что кошка вопросительно посмотрела на дверь. Старый Злюка и Новый Лазурик, оба тоже отличные спортсмены, подняли Зеленого Зеппа на плечи, тот вначале смущенно улыбался, а потом жестом триумфатора вскинул руки. Я тоже хлопал.

Все гномы ужасно любят подскоки, наверное, это заложено в нас генетически; предположительно уже первые популяции самых далеких наших предков занимались этим видом спорта где-нибудь, скажем, в Новой Зеландии или на Аляске. Многие из нас подскакивают очень хорошо, а некоторые — и на первом месте Зеленый Зепп — мастера Божьей милостью. Вся хитрость заключалась в том, чтобы в точном прыжке — ступни держать параллельно, туловище прямо, а при спрыгивании отставить зад — вскочить на полку или на ступеньку лестницы и соскочить обратно, причем приземляться каждый раз надо на то самое место, с которого подскочил, так, чтобы, будь у нас на ногах краска, внизу и наверху остался бы только один отпечаток подошвы. Кроме того, прыжки должны быть ритмически точными, гармоничными и грациозными. У меня подскоки получались неважно, особенно не ладилось с грациозностью. Поэтому я усердно тренировался, когда только мог. Я как раз сделал свой шестнадцатый почти правильный подскок и стоял на подоконнике, когда на пороге появился Старый Дырявый Нос, прокричал:

— Быстро! В Папи-Мамину комнату! — и снова исчез.

Я понятия не имел, о чем идет речь, но спрыгнул на пол и помчался за Старым Дырявым Носом. И действительно, дверь была открыта; шмыгнув через порог, я увидел, высоко надо мной, часть Папы — его босые ступни, вылезавшие за край постели и покачивавшиеся вниз и вверх. Странные звуки сверху. Папа хрюкал всякий раз, когда его ступни опускались, а Мама — Мама тоже, должно быть, лежала на постели, хотя ее и не было видно, — завывала и вздыхала в Папином темпе. Я стоял, не понимая, в чем дело, и смотрел на эти ступни, корявые, с черными ногтями. Но когда Папа вдруг зарычал с удвоенной силой, а Мама завыла, как сирена, я сбежал под кровать. Надо мной поднимались и опускались пружины матраца. Шум словно в машинном зале. Высоко наверху, на подоконнике, мои друзья гномы выглядывали из-за ваз с гиацинтами. Они внимательно смотрели на что-то, чего мне не было видно, — на что, собственно? — лица у них раскраснелись, глаза вытаращены, рты раскрыты. Такими я их еще никогда не видел, ну, такими увлеченными. Кобальд настолько забылся, что совсем перестал прятаться и стоял на виду, сложив руки на животе, перед красным гиацинтом. Я согнулся и прижался к ножке кровати. Стальные пружины надо мной сжимались теперь ежесекундно. Деревянная рама кровати скрипела, а пружины визжали и стонали. Я прижимал ладони к ушам, потом отводил их и снова прижимал. Не слышал, слышал, снова не слышал.

И вообще, какое мне до всего этого дело! Я пожал плечами, вышел на свет и, засунув руки в карманы брюк, продефилировал обратно к двери. Кажется, я даже что-то насвистывал себе под нос — «Одинокое воскресенье» или «Будь молодцом, Джонни». На пороге я бросил последний взгляд в комнату. Папины ступни молотили по матрацу, и иногда выглядывала даже Мамина нога, двигавшаяся не так ритмично. А на заднем плане в благоговении застыли гномы, словно прислушиваясь не то к молитве, не то к какому-то гимну. Никто из них и не думал прятаться.

Вернувшись к себе, я еще некоторое время потренировался в подскоках, но уже без всякого энтузиазма. Издалека звуки, издаваемые Папой и Мамой, напоминали крики первобытных животных в древнем лесу. Потом наступила тишина. Через какое-то время вернулись мои собратья, причем не в колонне, а по двое, по трое, одни помалкивали, другие, наоборот, болтали без умолку. Я давно уже не подскакивал, а прислушивался к тому, что говорили вначале Старый Дырявый Нос, Старый Лазурик и Новый Злюка — все трое одновременно, так что не разобрать, а потом Кобальд и Серый Зепп. Кобальд, который распалился сверх всякой меры, схватил меня за воротник и, почти прижав свой нос к моему уху, все очень подробно объяснил. Я не понял ни слова. Серый Зепп ничего не сказал, только энергично два-три раза кивнул головой.

Потом мы еще немного поборолись. Кобальд, самый сильный из нас, укладывал на лопатки одного гнома за другим. Меня тоже. Но когда Красный Зепп — надо же, Красный Зепп! — тоже попытался справиться со мной, это вывело меня из себя. Я почти сразу же повалил его, прижал к полу и держал, пока он, обхватив мою шею и болтая в воздухе ногами, не попросил пощады.

Вечером пришли домой Ути и Нана. Они вернулись от Бабушки и Дедушки и, перед тем как лечь спать, еще немного поиграли с нами. На этот раз понос был как будто у меня; Нана хохотала до изнеможения, Ути икал от смеха — а я чувствовал себя так же паршиво, как в прошлый раз Зеленый Зепп.

Столовая возле Папи-Маминой комнаты была для нас не особенно интересна. Она располагалась в южной части дома, напротив кухни, и ее дверь, как и дверь кухни, всегда стояла настежь. Вскоре путь через столовую стал для нас самым коротким, если мы хотели попасть в гостиную и боялись идти мимо собаки, которая лежала в засаде на своем грязном матрасе между входной дверью и гостиной. Дело в том, что в одной стене столовой была дыра, прямо ворота, долгое время я даже не догадывался, что ее можно загородить раздвижной дверью. (Это случилось позднее, через несколько лет, когда Нана, превратившись в долговязую неуклюжую девушку, стала спать в столовой, а не как раньше, в одной комнате с Ути.) Во всяком случае, особых причин задерживаться в столовой не было, и наша колонна маршировала кратчайшим путем в гостиную, не глядя по сторонам и распевая «Хай-хо» или «Гномы рано поутру». Просто гостиная была намного интереснее. Там стояли полки с картинками, наглядно объяснявшими, как работает человеческий мозг или паровая машина, граммофон, из которого звучал Бетховен, да так громко, что я закрывал глаза и обеими руками на всякий случай придерживал бороду, хоть она и не покрашена, а еще на низком столике — вудуистская кукла, вся утыканная иголками. Аквариум. Птичья клетка с двумя волнистыми попугаями, а позднее — с одиноким зеленым вдовцом. Китайские фарфоровые Будды. В эркере, вдали — спина Папы, который сидел за своей пишущей машинкой, не имея ни малейшего представления о жизни гномов, и все-таки внушал нам опасения.

По сравнению с этим в столовой не было ничего. Если туда забредала, непрестанно тявкая, собака или даже откуда-то появлялась Мама, мы могли спрятаться только под буфетом с посудой или под шкафом с голубыми стеклянными дверцами. Однако нам этого хватало. В столовой почти никогда никого не было, да и ели Мама, Папа, Ути и Нана не здесь. Они предпочитали кухню, и, только когда приходили гости — Бабушка и Дедушка, например, или женщина в цветастом платье, — все усаживались вокруг большого круглого стола в середине комнаты, массивного и одновременно элегантного, с ножками из настоящего дуба и столешницей, наводившей, если смотреть на нее снизу, на мысли о склепе. Когда я в первый раз оказался под столом и взглянул вверх на его мрачный свод, Кобальд заявил, что на него нельзя залезть. Красный и Зеленый Зеппы тоже высказались скептически. Столешница была слишком высоко, чтобы мы могли запрыгнуть на нее одним подскоком, а кроме того, она сильно выдавалась вперед над местом крепления ножек. И очень гладкая, это было хорошо видно даже нам, стоявшим далеко внизу. Ни одной царапины, ни одной щелочки, чтобы зацепиться рукой. Неприступна, как высокая скала, хотя здесь не приходилось опасаться ни камнепада, ни штормового ветра. Но я вбил себе в голову, что должен одолеть этот выступ, и действительно одолел его после семи или, скорее, семидесяти, а может, и семисот попыток. (Старый Злюка, когда позднее присоединился к нам и услышал об этом моем подвиге, справился со столешницей с первого раза, взлетел на нее так легко и непринужденно, словно всегда жил в перевернутом мире и передвигался по потолку спиной вниз.)

Верхняя часть столешницы тоже была черной, но не матовой, как нижняя, а блестящей. А еще гладкой, будто зеркало. Я выпрямился и зашагал. Мое отражение шло вместе со мной, повторяя каждый мой шаг, и когда я наклонился и посмотрел вниз, мой живот показался мне куда больше, чем мне хотелось бы. Я остановился посередине стола и огляделся. Почти бесконечная плоскость без единого изъяна. Тишина как на луне. Разреженный воздух.

Собственно говоря, мне следовало бы сразу же заняться научными изысканиями. Исследовать структуру поверхности, цвет, способность отражать свет, температуру. Но эта зеркальная поверхность была так прекрасна, что я начал со всей силы скакать по ней. Потом протанцевал несколько шассе, па-де-де и глиссад, покрутился на цыпочках в пируэте, высоко подняв руки и склонив набок голову, потом исполнил что-то еще, похожее на баварский народный танец. Я вопил от восторга и в такт хлопал руками по ляжкам.

Я как раз безумствовал на краю стола, когда увидел, что далеко внизу Кобальд, Красный Зепп и Зеленый Зепп несутся по ковру к батарее отопления и окну. Оно было открыто! Этого еще никогда не случалось, никогда! Я ринулся в пропасть, приземлился на ковер и с такой скоростью помчался к батарее, что оказался на подоконнике одновременно с моими собратьями, а на карнизе за окном — даже раньше их. Он был довольно широкий, с легким наклоном наружу, из какого-то металла, похоже, из алюминия, покрытого грубой серой краской. Но самое главное — карниз был теплый, замечательно теплый, так прекрасно нагрет весенним солнцем, что мы, все четверо, кряхтя, опустились на него и стали переворачиваться с боку на бок. Красный Зепп пропел тирольскую песенку, Зеленый Зепп издал ликующий вопль, Кобальд выдохнул «хо-хо», я тоже произносил какие-то звуки. Потом мы сидели рядышком на краю обрыва и болтали ногами. Под нами простирался сад. Зеленая трава куда ни глянь, полно маргариток, сердечника лугового и одуванчиков. Четыре или пять берез отбрасывали длинные тени, немного дальше — даже тюльпанное дерево. Если нагнуть голову и посмотреть вниз — я сделал это только один раз, и то ненадолго, — можно было увидеть гранитные плиты скамейки. На одном из камней лежала резиновая косточка Мальчика, а вскоре появился и он сам, маленький и совершенно безобидный, с нашей-то высоты. Квартира располагалась в бельэтаже, но это был такой высокий бельэтаж, что ни один гном не решился бы спрыгнуть с оконного карниза в сад, в пропасть. Даже зная, что с ним — а мы ведь сделаны из резины — ничего не случилось бы. Тут у нас какое-то табу. Приблизительно до высоты в два человеческих роста, все-таки это больше роста гнома почти в двадцать пять раз, — не проблема. Сущий пустяк. Но все, что выше, — это для нас препятствие, которое вызывает настолько сильный страх, что, надо полагать, он заложен в нас генетически.

Расстояние от оконного карниза в столовой до земли было в тридцать или даже больше гномовских ростов. У существа послабее, чем мы, закружилась бы голова, если б ему пришлось сидеть так близко к краю пропасти, а Зеленый Зепп, примостившийся рядом со мной и от удовольствия хрюкавший себе под нос, и в самом деле вцепился обеими руками в карниз.

На горизонте был виден лес. Солнце как раз спускалось за его черный силуэт. Наши лица освещал красный свет заката. Жужжали пчелы, а высоко в небе летали ласточки. Солнце пропало, и воздух стал фиолетовым, но и тогда мы все еще не могли сдвинуться с места. Счастье, это было счастье! Но наконец темнота сделалась такой мрачной, а воздух таким холодным, что мы все-таки поднялись. Мы проскользнули через окно в столовую, и как раз вовремя, потому что на пути домой встретили Маму, шмыгнули под буфет и осторожно выглянули из своего укрытия — она, ступая решительно, как гусар, прошла к окну и закрыла его.

Потом окно никогда не оставалось открытым, целых два лета и две зимы, так что и это происшествие сделалось мифом — историей о полном счастье, — который гномы все время рассказывали друг другу, всякий раз приукрашивая его по-новому, и которым новички частенько дразнили нас, стариков.

— А, значит, вы из тех, кому посчастливилось погреть задницу на солнце! — говорили они, когда мы, и прежде всего Кобальд, немного хвастались своими открытиями. Да они просто нам не верили, а главное, не верили тому, что пребывание на теплом алюминии может так согреть и возвысить душу. Но они за это дорого поплатились, особенно Злюка Новый Первый (в дальнейшем — просто Новый Злюка), больше всех издевавшийся над нашим приключением на краю пропасти. (У Злюк и в самом деле никогда не кружилась голова, так что, болтаясь на канате над въездом в гараж, они спокойно ковыряли в носу или кричали друг другу что-то смешное.)

Итак, много позднее — как ни странно, снова в разгар дня — мы, нас давно уже было семнадцать, все вместе шли через столовую, направляясь в гостиную, а может, и в сад. Я уже не помню, кто это был, думаю, Голубой Зепп, во всяком случае, кто-то крикнул:

— Окно открыто! — словно эхо того легендарного шепота Кобальда.

Наш походный порядок, который обычно поддерживался сам собой: впереди Кобальд, последний — Серый Зепп, моментально распался. Правда, Кобальд несколько раз прокричал:

— Всем оставаться в строю, в строю!

Однако на его приказы, которые с каждым разом все больше походили на просьбы, никто не обращал внимания. Мы все — и я, конечно, тоже — словно сошли с ума и карабкались быстрее любого домового вверх по батарее. Я оказался наверху уже через какую-то долю секунды. Правда, не первым. Наоборот, передо мной образовалась такая толкучка — каждый хотел пробраться первым в оконную щель, — что я решил не принимать участия в этом соревновании. И кроме того, я же знал этот карниз. Поэтому совершенно спокойно еще раз оглянулся на столовую. Безрадостный, унылый пейзаж. Глубоко подо мной, в зарослях ковра, Серый Зепп, держа одну руку козырьком над глазами, а другую приставив к уху — воплощение величайшего внимания, — крался спиной вперед к шкафу с голубой дверью и исчез за ним. Через несколько мгновений он появился снова, в глазах паника, увидел меня — я просигналил ему, помахав руками, — и помчался, спотыкаясь и падая, к батарее. Скоро он оказался рядом со мной наверху, криво ухмыльнулся, упер руки в бока и стал невозмутимо смотреть на борющихся гномов, словно для него эта сценка — совершенно обычное явление. Новый Дырявый Нос, зажатый в середине этой толкучки, причем его интуиция заместителя замыкающего сработала с обычным опозданием, повернул к нам голову, увидел Серого Зеппа, прокричал:

— Человек снова на борту! — и продолжил борьбу.

Кобальд громко скомандовал:

— Сохранять спокойствие! Спокойствие! — И еще: — Не терять достоинства! Достоинства! — Он стоял прямо передо мной и при каждом слове топал правой ногой, но, кроме меня и еще, быть может, Серого Зеппа, ни один гном не последовал его указаниям. Во всяком случае, я сохранял спокойствие и не терял достоинства. Кобальд, оглянувшись, улыбнулся мне — спокойствие и достоинство он чувствовал и тогда, когда они были у него за спиной, — вздохнул и пробормотал: — Неуправляемый процесс, ну-ну, деритесь! — Он слишком давно был начальником, чтобы не знать: если действия не соответствуют приказаниям, то приказания должны соответствовать действиям.

Но вдруг гномы закричали, вначале те, что были близко к оконной щели, а за ними и остальные, они кричали испуганно, взволнованно, пронзительно. Что-то случилось, какое-то несчастье. Серый Зепп кивнул мне, словно именно этого он и ожидал. Кобальд поправил очки и встал на цыпочки. Я бросился в середину толпы и кулаками и локтями проложил себе дорогу к оконному стеклу. Снаружи, на карнизе, стоял один-единственный гном. Новый Злюка. Вначале я решил, что он танцует. Но он не танцевал, его лицо было искажено от боли, он кричал и как сумасшедший прыгал с ноги на ногу. Пляска святого Витта, причину которой я понял не сразу. Потом до меня дошло. Металлический карниз был не теплым, как в прошлый раз, а раскаленно-горячим. То было жаркое лето 1947 года — один тропический день следовал за другим, — и солнце разогрело алюминий почти до точки плавления. Новый Злюка, который первым выбрался через приоткрытое окно, с таким восторгом приземлился снаружи и настолько был поражен жаром у себя под ногами, что, ничего не видя, помчался вперед и теперь, вдали от спасительного окна, на самом краю карниза, приплясывая, боролся за свою жизнь. Обратный путь был длинным, слишком длинным, а перед ним с одной стороны пропасть, а с другой гладкий бетон без единой зацепки. Гномы, перекрикивая друг друга, подавали ему добрые, хотя и противоречивые советы, и поначалу он пытался следовать каждому из них. Я тоже прокричал ему через двойное стекло, чтобы он попробовал уцепиться за крепление для жалюзи в углу окна. Он посмотрел на меня широко раскрытыми глазами, и я, отчаянно жестикулируя, указал ему на край окна. В конце концов он меня понял, в последнем «танцевальном» прыжке схватился за крепление — узкое, тоже металлическое, в некоторых местах ржавое — и вцепился в него. Так он и висел, упершись поднятыми под прямым углом ногами в бетон, держа спину на надежном расстоянии от раскаленного алюминия и обратив лицо к небу. (Крепление жалюзи находилось в тени и не так сильно нагрелось.) Он плакал, Новый Злюка, его сотрясали рыдания от боли, гнева и унижения. И еще от него пахло. От него так сильно пахло паленой резиной, что даже я, находившийся далеко и к тому же за стеклом, зажал нос. Его ступни расплавились, да, ступней у него больше не было. Они превратились в толстые расплывшиеся лепешки, две резиновые культи разной формы. Новый Злюка, альпинист и экстремальщик Божьей милостью, как и все Злюки, потом не мог вместе с нами совершать походы выше третьей степени трудности. Восхождение на Большую Антенну, прогулка по громоотводу и даже несложный маршрут по северной стене дома стали для него с тех пор невозможными. И с такой небольшой высотой, как стол в столовой, он не мог больше справиться, из-за выступа, который раньше, как и все Злюки, одолевал запросто.

Он вернулся на нашу полку только ближе к полуночи, его поддерживали Старый Злюка и Злюка Новый Второй. (Ути искал их, но тут настала пора идти спать.) Он опирался обеими руками на плечи своих товарищей и смотрел на нас остекленевшими глазами. Мама и на этот раз закрыла окно, так что команде спасателей, то есть обоим Злюкам, пришлось вначале сидеть рядом с ним у окна и подбадривать его альпинистскими байками, а потом подниматься к нему из сада по южной стене дома и спускать его на канате. Это была рискованная операция. Старый Злюка впервые поднимался по абсолютно гладкой стене, на которой не за что было ухватиться, с помощью иголок и колец, реквизированных из Маминой шкатулки для рукоделия. Он вбивал их импровизированным молотком — одной из увесистых металлических штуковин, воткнутых в вудуистскую куклу, которую с трудом из нее вытащил, — и повисал на них, пока вколачивал над собой следующую иголку. На самом деле иголки и кольца ломались именно в ту секунду, когда он переносил вес своего тела на следующую опору. Поэтому Старый Злюка карабкался с бешеной скоростью, прямо-таки спринтерской. Он был в высшей степени сосредоточен и при этом уверен и спокоен. Ни одного необдуманного движения, каждый жест целенаправлен и точен. Злюка Новый Второй, который стоял у подножия стены и страховал канат, затаив дыхание смотрел вверх. Было новолуние, и даже его рысьи глаза видели только силуэт Старого Злюки. Но он все-таки разглядел, как тот взошел на карниз. Карниз к этому времени уже настолько остыл, что Новый Злюка мог бы насладиться тем счастьем, о котором столько мечтал. Но он об этом и думать забыл. Его руки с такой силой вцепились в крепление жалюзи, что он даже не мог разогнуть пальцы. Старому Злюке понадобилось полчаса, чтобы распрямить их по одному. Потом он осторожно спустил своего раненого друга на канате вниз, где его принял Злюка Новый Второй. Старый Злюка обвязался канатом и, отталкиваясь элегантными прыжками от стены, буквально слетел на землю. Потом друзья затащили спасенного гнома по лестнице террасы в гостиную, пересекли столовую, коридор. Новый Злюка больше не плакал, но от него так мерзко пахло, что кошка, как раз выходившая из кухни, пустилась наутек. Мы сердечно приветствовали Нового Злюку.

— Все образуется, дружище! — воскликнул Новый Дырявый Нос и хлопнул его по плечу. А Фиолет Новый наморщил нос и сказал:

— От тебя плохо пахнет. Надо больше следить за собой.

Новый Злюка кивнул и скептически посмотрел на свои ноги.

Я молча стоял рядом и думал: то, что приключилось с Новым Злюкой, — настоящая катастрофа. Тогда я еще не знал, что настоящая катастрофа опустошает все внутри нас и вокруг нас и оставляет нас жить только потому, что мертвыми мы бы не чувствовали боли.

(Мы, гномы, — это так, в скобках, — вели горизонтальную жизнь. Правда, мы увлекались подскоками, а я даже забрался на обеденный стол. Но в остальном мы маршировали туда-сюда по земле. Именно Злюки первыми освоили движение по вертикали. Не было ничего, на что они не залезали. На всю мебель в доме, включая торшер и подставку для шляп. Правда, этим они не ограничились. Мускулы у них были, как стальные канаты, а легкие — как паровой молот для забивания свай; и каждую ночь — лишь совсем уж мерзкая погода могла испугать Злюк — они уходили из дома. Они поднялись по всем четырем стенам дома, выбирая при этом самые сложные маршруты. По восточной стене с гаражными воротами, по южной через террасу, и даже по западной стене, в которой было много непрочно державшихся камней. Самым большим их достижением — вместе с громоотводом и, разумеется, Большой Антенной — была не совсем вертикальная северная стена, и все-таки они и ее одолели в первую же зиму. Может быть, потому, что Старый Злюка относился к восхождениям с чуть большим азартом, чем оба других Злюки, он шел в связке первым — веревкой служил кусок бечевки от Папиной бандероли; на письменном столе лежал целый моток. У него было чутье, позволявшее использовать малейшее движение воздуха, чтобы сделать следующий шаг, не упускавшее ни одной зацепки, даже едва заметной, даже такой маленькой, что удержаться на ней можно было не дольше секунды. За ним, хоть и не по старшинству, следовал Злюка Новый Второй, а последним шел Новый Злюка.

Однажды я отправился с ними и посмотрел, как они поднимались на стену. Была холодная ночь, полнолуние. Уже на первых метрах — на безопасном еще участке — они совершали восхождение так сосредоточенно, словно давно были высоко в горах. Они действовали быстро, очень быстро, но без капли суетливости или неуверенности и все время шли на короткой веревке. Если бы один сорвался, двое других его удержали бы. Только один раз, когда Старому Злюке — он был уже на высоте второго этажа — предстояло пересечь гладкую бетонную плиту, Злюка Новый Второй травил веревку до тех пор, пока он уже, вероятно, не смог бы удержать Старого. Но Старый Злюка уверенно, словно ящерица, прошел к спасительному краю окна в туалете и оттуда, крепко упершись ногами и медленно пропуская веревку между пальцев, затащил к себе товарищей по стеновосхождению. Некоторое время Злюки стояли рядом, наверное, отдыхали. Я помахал им, но они не смотрели вниз.

Когда гномы находились под Большой расселиной (теперь на огромной стене они казались крошечными, как муравьи), поднялся ветер. Начался дождь, да еще и со снегом, и вдруг сильный порыв ледяного ветра оторвал ноги Старого Злюки от стены. У меня перехватило дыхание. Старый Злюка болтался на ветру, словно флаг над пропастью. Несколько облаков закрыли стену. Когда через минуту они рассеялись, ни одного Злюки не было видно. Только дождь, стекающий по стене. Я бегал взад и вперед, задирал голову вверх, даже в ужасе поглядел на землю возле стены. У меня дрожали губы. Может быть, я молился. Новые облака, потом наконец просвет, в который стала видна часть стены. Тут-то я и увидел их, моих Злюк, намного выше, чем их искал, уже над центральной распределительной коробкой, почти под самым выступом дождевого желоба. Они невозмутимо продолжали восхождение, посреди снежной пены и бушующего вокруг них ветра, который завывал так, словно вырывался из пасти демона. Через несколько минут Старый Злюка, вися над пропастью, по креплению дождевого стока на руках добрался до края желоба, подтянулся и исчез на крыше. Злюка Новый Второй и Новый Злюка повторили этот маневр, только еще быстрее. Невидимый Старый Злюка так сильно тянул веревку, что они едва успевали перебирать руками.

Позднее, когда Злюки освоили и более сложные маршруты — и даже путь к Большой Антенне стал для них обычной прогулкой, — они принялись за деревья в саду. Они поднялись на четыре березы, на цветущую магнолию, вокруг которой жужжали пчелы, на вишню, а один раз даже на бук, но на нем оказалось столько майских жуков, что они в испуге быстро отказались от своей затеи. И на яблоньку залезли, до смешного маленькую, с одной-единственной веткой, на которой висело одно-единственное яблоко; когда Злюка Новый Второй — без страховки, в каком-то безумном задоре — наступил на его черешок, яблоко упало на землю, и он чуть было не свалился с ним вместе. Да, они поднялись на все возвышения в саду, в том числе и на сарай с инструментами, и на перекладину для выбивания ковров, и даже на компостную кучу, холм, на котором росли огромные тыквы и цукини величиной с кита.

[Скобка в скобках: обычно, покидая горизонталь, гномы стремятся в глубину. Не в вышину. Взять хоть один пример: в жаркое лето 1947 года, на самом деле за день до несчастного случая с Новым Злюкой, мы проползли по подземным ходам, прорытым мышами, вся колонна в походном порядке, все на четвереньках, упершись головой в зад впереди идущего. Ходы были такими узкими, что Лазурики то и дело застревали и их приходилось проталкивать вперед. Неожиданно нас залило водой, мчавшейся бурным потоком откуда-то сзади, воды было столько, что она заполнила весь коридор и увлекла нас с собой. Мы кричали, захлебывались, стукались друг о друга. И все время натыкались на очередного застрявшего в водовороте Лазурика, образовавшего запруду, кричащего, молящего о помощи и в конце концов уносимого водой прочь. Нас швыряло вверх и вниз, во все стороны и выбросило одного за другим, как пробки из бутылки, на свободу. Последним вылетел Серый Зепп, ногами вперед и с криком:

— Вода сзади!

Я лежал на спине в траве, прерывисто дыша и хватая ртом воздух. Где-то неподалеку раздавался крик, словно какое-то животное обезумело или кто-то безумный превратился в животное. Я поднял голову. Тощий лысый мужчина — тот, что дружил с догами и женщиной, — бил лопатой мышей, вылетавших из другого прохода, не из нашего, тоже выброшенных водой на поверхность. Он кричал, этот мужчина, его глаза сверкали. Он засунул садовый шланг в еще один подземный ход, до конца открыл кран и принялся лупить по всему, что двигалось. У его ног лежало не меньше десяти, а может, и двадцати убитых мышей. Повсюду кровь — на мышах, на лопате, в траве.

Если б вода вынесла нас через тот ход, мужчина нашинковал бы нас как капусту. Мышь или гном — какая разница?])

О гостиной, самом большом помещении в доме, я уже рассказал. О граммофоне, об аквариуме, о вудуистской кукле.

Может, сказать еще несколько слов о Папе? Сидя в своей нише, он со спины выглядел как Ути сегодня, похож, просто не отличить. Та же лысина, тот же вязаный жакет, то же нетерпение. Как и нынешний Ути, он был непредсказуем, вдруг вскакивал, начинал ходить взад-вперед, иногда прямо на тебя. Он тоже — Ути и в этом был похож на него — ругался со своей пишущей машинкой, как с живой.

— Ну давай уже! Что это ты?! — Правда, Папа печатал одним пальцем, всего одним, а Ути со временем научился пользоваться двумя.

Однажды, наверное это было в последнее лето перед катастрофой расставания, я притаился в тени фарфорового Будды на заднем краю письменного стола — я возглавлял большую колонну, ждавшую за аквариумом моего сигнала «все в порядке», — когда Папа закричал громче, чем обычно, и еще отчаяннее принялся колотить по клавишам своей машинки. Он так сильно стукнул по одной клавише, что рычажок сломался и, подобно бумерангу, пролетел вместе с клавишей над столом, правда, этот бумеранг не вернулся, потому что вначале звякнул о фарфорового Будду, а потом упал в щель между письменным столом и книжным стеллажом. Папа поглядел на свой палец, указательный палец правой руки, которым стучал по машинке, проверил, может ли им пошевелить — смог, но при этом поморщился, — поискал отлетевшую клавишу на столе, на ковре, и на полке, и на подоконнике. В конце концов он улегся на пол.

— А, вот ты где, скотина!

Сверху мне было видно, как его рука шарила в пыли среди дохлых мух и наконец схватила сплющившуюся металлическую деталь. Он вытащил ее, встал, снял очки и поднес клавишу к глазам.

— «О», — сообщил он Будде, — опять «О». Ну да, — и выбросил отломавшийся рычажок вместе с буквой в корзину для бумаг. — Может, получится и без нее.

Папа снова сел за машинку и продолжил печатать. Однако недолго. Вскоре он остановился, перечел торчавший в каретке текст, встал, поднял машинку и швырнул и ее в корзину.

Как позднее Ути. Однажды он даже выбросил свою машинку, зеленую «Оливетти», из окна, только потому, что у него никак не получалась какая-то история.

 

II

День, когда пропал Зеленый Зепп, выдался теплым. Почти жарким. Голубое, со стальным отливом, безоблачное небо. Повсюду вьюрки, слышался далекий свист сурков. Жужжание шмелей. Кузнечики. Бабочки. Мы были на каникулах, то есть нас вывезли на каникулы. Это случилось с нами в первый раз, но и потом каникулы всегда были для нас тяжелой порой. У Наны и Ути было сколько угодно свободного времени, поэтому они играли с нами целый день. Находиться в неподвижном состоянии с раннего утра и до поздней ночи — это изматывало. Во всяком случае, меня. Болели челюсти, во рту был постоянный вкус резины, ломило ноги. Если выдавалась спокойная минутка, я даже немного постанывал, разминал руки и ноги — и тут же приходилось снова замирать, потому что игра продолжалась.

У этого места было какое-то название, которого я никогда не понимал, кажется, что-то южное, находилось оно в горах. Ледяной воздух, дыхание глетчеров. Рододендроны, кусты голубики, колокольчики. Коровьи лепешки. Орлы, парящие высоко над нами, они жили на черной высокой горе и выслеживали сурков. Но, кто знает, может, их устроили бы и гномы. Оцепеневший, беззащитный, стоящий во мху, потому что Ути и Нана как раз играли в веселый пикник гномов, я не мог даже взглянуть наверх. Мое сердце замирало от каждого удара крыльев, даже если потом оказывалось, что это была всего лишь галка.

Меня никто не предупредил об этих каникулах, да и остальных тоже, так что уже сам отъезд стал для нас настоящим кошмаром. Правда, утром мы проснулись, как всегда, — позевали, перебросились парой шуток, посмеялись, — но тут вдруг налетела Мама и засунула нас в мешок, в рюкзак, где мы лежали друг на дружке, не понимая, что происходит. Темно, хоть глаз выколи, рюкзак был закрыт. Мы наступали друг другу на животы, бороды и ноги, долго копошились, пока каждый не устроился более-менее удобно. Я оказался зажат между Старым Лазуриком и Фиолетом Новым, который висел вниз головой и прижимался своим башмаком к моей левой щеке. Неужели это конец? И сейчас сбудутся предсказания наших горевестников, которые с самого начала предрекали, что рано или поздно все гномы оказываются в мусоре, а мусор сжигают? Старый Дырявый Нос был самым изобретательным пророком ужасного конца. Он не уставал повторять, какую угрозу представляют для нас мусорные баки, мясорубки, силосорезка и повышение температуры выше точки горения резины. Похожих теорий придерживался и Голубой Зепп. Да и я с течением лет стал скорее пессимистом. Хватило бы одного метеорита, точного приземления булыжника из Вселенной — и конец даже самому бессмертному гному. Кусочек вонючей резины там, где он только что танцевал.

Как всегда, я благодарен Ути, что лишь недолго оставался в рюкзаке и очень скоро выбрался на свободу. Ути и Нана ныли, что не могут обойтись в дороге без своих гномов, они должны иметь их при себе, перед глазами, чтобы выдержать такую поездку, и когда Нана к тому же начала биться на полу — я этого не видел, но слышал ее хорошо, — а Ути тут же последовал примеру сестры, да еще стал колотить себя кулаком по голове, Мама сказала:

— Ну ладно. Пусть каждый возьмет одного гнома.

Так что путешествовал я в кулаке Ути. Нана освободила Зеленого Зеппа. Они всё нам объясняли:

— Это коровы. Это начальник станции. Это локомотив.

Так, глядя из окна поезда, мы и неслись мимо лугов и холмов, мимо деревень с башенками церквей и крытыми соломой домами, мимо казарм, мимо нарядных фабрик, а вскоре поехали между двух скалистых стен; потом пересели на другой поезд, глядели на ели, сосны, кедры, еще раз пересели, во что-то вроде воздушного трамвая, дивились белым горным вершинам, отбрасывавшим вечерние тени на голубой лед глетчеров. С изумлением смотрели на глубокое до черноты озеро, которое неожиданно становилось белым, как снятое молоко. Под конец — солнце садилось за черные гребни гор — мы сидели в почтовом автобусе. Только мы: Нана, Ути, Мама, Папа, Зеленый Зепп и я. Впереди — водитель, жевавший зубочистку. Из рюкзака доносился визг моих друзей.

Безымянное место, где мы проводили каникулы, находилось в зеленой долине посреди высоких горных склонов. Несколько домов, между ними — улица. Нетопленый дом, застоявшийся с прошлого года воздух. Деревянный пол. Свечи, в кухне над столом — керосиновая лампа. Плита, в которой Мама сразу же разожгла пару кедровых веток и дрова, была единственным отопительным прибором. От нее надо держаться подальше, тогда мы будем в безопасности. Животных в доме не было.

Все это Зеленый Зепп и я могли спокойно рассмотреть, прежде чем наших друзей освободили из рюкзака и впервые разместили отдельно на ночных столиках в спальне Наны и Ути. Те, что были гномами Ути, попали на ночной столик у окна. Приближенные к Нане оказались около двери. Естественно, я был гномом Ути, а Зеленый Зепп — гномом Наны.

Больше никакой мебели — впрочем, нет, был еще один-единственный стул, — а на беленых стенах никаких украшений, если не считать отрывного календаря, забытого десятки лет тому назад на листочке 14 июля, со смеющимся подпаском на картонке. Моя часть отряда гномов — в ней оказались Кобальд, два из трех Злюк, Красный Зепп, а еще Серый Зепп — беспомощно осматривалась на новом месте. Все делали глубокие наклоны, отжимались от пола и проверяли, могут ли вертеть головами. Я тоже воспользовался тем, что некоторое время никто не обращал на нас внимания, потому что Ути и Нана помогали распаковывать чемоданы, и сообщил своим товарищам, что мы находимся в каком-то южном месте с непонятным названием, что мы на каникулах и ближайшие недели никому не покажутся медом. Ути и Нана уже строят внушающие беспокойство планы. Они собираются прыгать в сено, плавать наперегонки, собирать голубику. Без перерыва играть в толкалки. Охотиться на змей. Залезать на самые настоящие горы.

Все, кроме Злюк, растерялись. А Новый Лазурик так даже заплакал. От его плача очнулся Кобальд, который тупо рассматривал свои башмаки. Он отодвинул меня в сторону, взмахнул руками и рассказал всем, и мне в том числе, про географическое положение, ландшафт, про историю и этимологию названия, хотя и сам его не понял. Он говорил так громко, так путано, до такой степени самоуверенно, что все мы с беспокойством поглядывали друг на друга и спрашивали себя, не оказалась ли для него долгая поездка непонятно куда серьезной травмой. Зеленый Зепп, проводивший такую же информационную беседу на ночном столике Наны, смолк. Кобальд совсем разошелся, кричал, что это — испытание, которое его бог (тот, что выглядел, как Кобальд, только намного больше) приготовил для нас. Он был совсем не в себе. Называл это место древним поселением Ганзы, потому что считал Ганзу горным народом, вроде жителей кантона Валлис или сарацинов, которые перед реконкистой забрались в самые отдаленные альпийские деревни и там превратились в темнокожих аборигенов.

На самом деле дом, в котором мы проводили каникулы, когда-то был почтовой станцией, где меняли лошадей, — стойла да десяток комнат для проезжающих. Теперь вместо почтовых экипажей и повозок ею пользовался тот самый автобус, тоже уже древний «ФБВ», он каждый день останавливался перед домом в 10.10 и в 15.30 (по пути в горы) или в 12.25 и в 19.30 (в долину). Стойла пустовали, нигде ни единой лошади, и даже заправочная бензоколонка, когда-то сменившая лошадей, стояла без толку, никому не нужная, и потихоньку ржавела.

Зеленый Зепп пропал вот как: Ути и Нана устроили нам соревнование по плаванию, это были гонки на выбывание, стартовали в них всегда два гнома одновременно. Пары определял жребий. Победитель переходил в следующий тур. Соревновались мы в небольшом ручье, протекавшем среди лугов перед нашим домом; ручей был маленький, почти канава, и все же течение в нем было сильное. Нана отправляла нас в плавание около мостика, вернее, доски, соединявшей берега, хотя любой человек, даже такой маленький, как Нана, запросто мог перепрыгнуть через ручей. Доска была положена для крестьянских тачек. Ниже по течению, примерно через две минуты плавания, на похожем мостике-доске стоял на коленях Ути, он выуживал из воды победителя и проигравшего. Победители ожидали посреди травы и коровьих лепешек следующего заплыва, проигравшим приходилось стоять на берегу ручья, изображая зрителей.

Соревнования давно начались, и я пробился в полуфинал. Моим противником должен был стать Зеленый Зепп, который, будучи явным аутсайдером, умудрился в четвертьфинале победить Старого Злюку. На участке трассы, где нам было положено замирать, Старый Злюка зацепился за кустик травы.

Мой выход в полуфинал обеспечил счастливый случай: моим соперником в первом туре оказался Новый Лазурик, а в четвертьфинале — Серый Зепп. Это были такие противники, с которыми я не стал неподвижным сразу же после старта только потому, что кувыркаться в волнах приятнее, если можешь шевелить руками и ногами. Так что я сделал пару гребков, но не более того. Несколько секунд я мчался по воде, как лодка на воздушной подушке, потом снова отдался течению. Ути выловил меня и поздравил, оба раза.

— Парень, это класс! — сказал он в первый раз. И еще: — Рекордное время! — Это после заплыва с Серым Зеппом, который плыл в два раза медленнее, чем я, правда, может, потому, что по большей части он плыл задом наперед.

Нана запустила меня и Зеленого Зеппа по правилам: одновременно и с одинаковой высоты, а потом крикнула:

— Стартовали Зеленый Зепп и Фиолет Старый!

(Все-таки Зеленый Зепп был ее любимцем; никто бы ее не осудил, если б она немного ему помогла легоньким толчком.)

Я отнесся к этому спокойно, да и не мог иначе, потому что Нана довольно долго глядела нам вслед. Я плыл по течению и смотрел в небо. После поворота реки я пропал из поля зрения Наны, однако Ути меня еще не видел, и я смог двигаться. Так что я перевернулся на живот и попробовал плыть кролем. Опережая меня не меньше, чем на два гномовских роста, с бешеной скоростью несся к цели Зеленый Зепп, плыл он стилем баттерфляй собственного изобретения. Он так смешно старался. Я с удовольствием постучал бы себя пальцем по лбу, если б это не выглядело очень глупо во время плавания. Поэтому я только подумал: «Спятил он, что ли? Неужели он и впрямь собирается у меня выиграть?» — снова нырнул и начал по-настоящему набирать скорость. Я по-прежнему плыл кролем, но стал по меньшей мере в два раза чаще махать руками и ногами и плыл так, пока внезапно не оцепенел. (При этом человека, который сейчас тебя увидит, ты еще не видишь, но все равно не можешь больше пошевелить ни рукой, ни ногой.) Может быть — правда, я не уверен в этом, — я и дал Зеленому Зеппу, когда поравнялся с ним, легкого пинка.

Ути вытащил меня на сушу.

— Здорово! — сказал он. Потом некоторое время Ути не двигался, и я тоже, замерев в его левой руке; он сидел на корточках на доске, всматривался в воду и наконец закричал: — А где Зеленый Зепп? Ты не запустила Зеленого Зеппа?

Вдали Нана прокричала в ответ:

— Конечно, запустила!

Ути резко выпрямился. Его пальцы сжались с такой силой, что у меня живот прилип к спине. Держа меня в кулаке, он помчался вниз по течению до того места, где ручей исчезает в маленьком туннеле между побегами жерухи и лютиков под пристройкой дома. На другой стороне он снова выходит на поверхность, я знал это, и Ути, который это тоже знал, как ветер помчался вокруг дома. В его глазах была паника. Он быстро и в то же время внимательно осмотрел ручей до того места, где тот впадал в ручей побольше, можно сказать, в бушующую реку, вспенивался вокруг скал и с шумом уносился каскадом водопадов в долину. Мы стояли на берегу, глядели на бурлящую воду, в которой плясали маленькие радуги. Ути что-то крикнул, но шум был слишком сильным. Мы побежали назад. Нана уже стояла на финишном мостике, около которого собрали всех гномов, всех, кроме меня, конечно. И кроме Зеленого Зеппа. Да, еще Злюка Новый Второй, победивший во втором полуфинале, лежал один в коровьей лепешке, дожидаясь конца соревнования.

— Зеленый Зепп пропал! — крикнул Ути и бросил меня к гномам-зрителям.

Наверное, соревнования закончились. Во всяком случае, Ути и Нана, не обращая на нас внимания, начали обследовать ручей от старта до финиша и дальше, локоть за локтем, метр за метром. Они обшаривали дно под свисавшей в воду травой и приподнимали мох и корни. Тучи взбаламученного ила летели в разные стороны. Ведь могло случиться, что Зеленый Зепп зацепился за лиану, за водоросли, за прибрежный камень. Ботинки, носки, брюки, рукава Ути намокли. Нана рыдала. Когда вдалеке показался Папа — он шел с почты, на ходу читая письмо, — она побежала к нему через луг с криком:

— Папа! Папа! Ути упустил Зеленого Зеппа!

Ути, стоявший, согнувшись, в воде, покраснел, может, еще и потому, что как раз в этот момент поднимал тяжелый камень, огромный, во всю ширину ручья, и такой тяжелый, что его пришлось сразу же бросить. Брызги от камня окатили Ути, и теперь он был совсем мокрый. Мои собратья-гномы, которые сообразили, что произошло, бурно обсуждали это друг с другом. А я, я чувствовал себя все паршивее и паршивее, у меня было чувство, что я тоже виноват в гибели Зеленого Зеппа, в его исчезновении. Может, мой нечаянный пинок так оглушил его, что он потерял ориентацию. Но я же не виноват, что Ути его не заметил!

Было темно, когда нас наконец собрали и расставили на столиках. Нана так разместила своих гномов, что пустое место между Старым Дырявым Носом и Фиолетом Новым, где раньше стоял Зеленый Зепп, сразу бросалось в глаза. Зеленый Зепп пропал, мне это было ясно, ведь из кулака Ути я видел водяной ад, поглотивший его. Выплыть из грохочущих водопадов не под силу даже гномам, они же не лососи.

Следующие дни были ужасны. Ути и Нана почти не играли с нами, да и нам не хотелось дурачиться. Так что по большей части мы просто стояли, хотя и могли бы двигаться. Правда Новый Дырявый Нос немного поскакал с пола на стул и обратно, но потом сам понял, как это неуместно, низко, и вернулся к нам. Время от времени в комнату входила Нана с заплаканными глазами и бормотала:

— Зеленый Зепп! Зеленый Зепп!

На улице, далеко от дома, бродил Ути и часами ковырял палкой в ручье.

Вечером третьего, а может, и пятого дня Папа снова пришел с почты, крикнул издалека:

— Нана! Тебе и Ути пришла посылка! — и через луг подошел к песочнице, где дети играли с нами. Правда, играли они тихо, печально, но все-таки. Мы строили шахту, штольню, в которой искали золото и алмазы. Папа положил перед входом в штольню пакет.

— Что это? — Нана, стоя на коленях в песке, посмотрела на Папу.

— А я откуда знаю? — ответил Папа. — Открой!

Нана рассматривала посылку — отправителя ее, кто бы он ни был, звали Франц Йозеф Хубер, — пока Ути не выхватил пакет у нее из рук и не вытащил оттуда коробку. Он принялся открывать ее, но тут Нана пронзительно закричала:

— Я! Я! — И они оба, отталкивая друг друга, раскрыли коробку. В ней лежал гном, Зепп, смирно так лежал, как и положено игрушке, а может, еще не оживший, во всяком случае, чистенький до блеска. На нем была желтая курточка.

— Да это же Зеленый Зепп! — воскликнул Папа и в изумлении вытаращил глаза. — Он снова с нами!

— Но он в желтой куртке! — возразила Нана и с сомнением поглядела на вернувшегося Зеленого Зеппа.

— Он купил себе новую по дороге, — заявил Папа. — Его старая порвалась, а в магазине продавали только желтые.

— Он был на каникулах? — поинтересовался Ути и посмотрел на ставшего желтым Зеленого Зеппа, а потом на Папу.

Папа кивнул:

— Да. А вернулся к нам по почте, — и показал на коробку. — Ведь и мы так делаем. — Он погладил Нану по голове, закурил сигарету и вошел в дом.

Нана и Ути еще долго гадали, где же мог побывать Зеленый Зепп, что он видел и как раздобыл желтую курточку. Наконец сошлись на том, что у него были замечательные каникулы на потрясающем острове с пальмами, в Китае и что у китайцев в их магазинах продают только желтую одежду.

— Я так рада, что ты вернулся! — воскликнула Нана, взяла своего Зеленого Зеппа и расцеловала его. Мне показалось, что по неподвижному телу Зеленого Зеппа прошла дрожь. Ути тоже сиял.

— Дружище, Зеленый Зепп, — произнес он и наклонился к гному, — я уже начал бояться, что ты утонул в ручье.

Когда дети наконец-то ушли на кухню ужинать или играть с Мамой и Папой в «Одиннадцать», мы набросились с вопросами на вернувшегося к нам друга, который теперь уже мог двигаться и слегка улыбался:

— Рассказывай!

— Ты и вправду был в Китае?

А еще:

— Как ты попал в посылку?

Мы кричали, перебивая друг друга, и даже Кобальд, обычно демонстрировавший полнейшее отсутствие любопытства, что он считал проявлением мудрости.

— Откуда у тебя желтая одежда?

Но Зеленый Зепп молчал, он только моргал, улыбался, смеялся и все время обнимал нас. И на следующее утро, и еще много дней он почти не разговаривал.

— Китай, — бормотал он изредка. — Да, да, Китай.

Наверное, он пережил там что-то ужасное. Поэтому я долго медлил, прежде чем задать ему мучивший меня вопрос, но потом все-таки решился.

— Ну и кто же все-таки выиграл в полуфинале? — спросил я, когда никто нас не слышал. — Ты или я?

Однако Зеленый Зепп только рассмеялся и покачал головой.

Мы уже давно были дома, в хорошо знакомом нам доме, и привыкли, что Зеленый Зепп стал молчуном. Это он-то, так любивший поболтать. С его-то неугомонным характером. Иногда казалось, что у него провалы в памяти. Например, я говорил:

— У аквариума! — А он вроде бы и не знал, где стоит аквариум. Или я вспоминал: — Фенек! Вот была потеха! — И он, смеясь, отвечал:

— Да уж, действительно, — но вроде бы не совсем уверенно.

А еще раз я застал его — он думал, что в комнате никого нет, — когда он тренировался в подскоках. И хотя он делал все правильно, ничего похожего на прежнюю удивительную грациозность я не увидел.

Мы сотни раз говорили об истории исчезновения Зеленого Зеппа и пытались пробудить в его памяти всю нашу жизнь, вплоть до мелочей. Но, несмотря на это, он никогда точно не знал своего места в колонне — второй он или третий — и вдруг полюбил играть в «как будто бы понос», что раньше вызывало в нем полный ужас. Он был хорошим футболистом — он и прежде хорошо играл в футбол, — но тут вдруг спросил Старого Злюку, когда тот после восхождения на восточную стену немного постучал с ним по мячу, можно ли ему в следующий раз пойти с ними. На восточную стену! Раньше Зеленый Зепп боялся даже с ящика для одежды вниз посмотреть! Короче, я все больше и больше подозревал, что этот желтый Зеленый Зепп вовсе не Зеленый Зепп, а мошенник, желающий присвоить себе привилегии, которыми пользовался Зеленый Зепп, один из первых гномов: он был любимцем Наны и все мы относились к нему с высочайшим уважением. К тому же у меня было свое объяснение его молчания: он просто не мог говорить. По крайней мере, в начале. Он и не знал ничего, даже того, что он гном, потому что ожил тогда, когда Нана раскрыла коробку и посмотрела на него. Любящий взгляд Наны оживил его на наших глазах. И он стал делать, что мог, и учился, как когда-то (и до сих пор) все мы, быстро и навсегда. Ему тоже было достаточно услышать или увидеть что-нибудь один раз. Но один-то раз был необходим! В первый день — я и сегодня вижу, как он покраснел, — он даже не знал, что такое полуфинал, не говоря уж о том, что я его выиграл. И не видел он меня никогда, я бы на его месте тоже лишь слегка улыбнулся. Но я бы, как только выучил нужные слова, закричал бы: «Я не Зеленый Зепп!» Но нет. Он настаивал на том, что он и есть Зеленый Зепп. Единственное, что его оправдывало, это огромная радость Наны от того, что у нее снова был ее Зеленый Зепп, хоть и желтый. Ути тоже был доволен: теперь он мог не винить себя в пропаже любимца сестры.

Но это все отговорки. Был мрачный зимний день, снег за окнами, все печи опасно горячие, когда мы — Ути и Нана катались на улице на санках — сидели кружком и без особой охоты рассказывали друг другу байки. Новый Дырявый Нос, например, рассказал, как однажды он уцепился за хвост Мальчика и носился с ним по всему саду. Мы согласно кивали и что-то бормотали, хотя никто не поверил этой истории. Кобальд прочитал несколько стихов из своей библии, которую сам придумал и мог цитировать часами:

— И поэтому ледяной ураганный ветер сгреб и унес прочь весь этот гномий сброд, что сновал на земле и под ней.

Злюка Старый пробурчал себе под нос альпинистский рассказ, историю о жизни и смерти, потому что его, а вместе с ним и двух других Злюк гроза настигла в тот момент, когда они только-только завершили спуск с Большой Антенны и оказались на плоской крыше.

— Буря, посланная Богом, про которую рассказывал Кобальд, — бормотал он, — по сравнению с нашим ураганом просто ерунда.

Молния ударила в стержень Антенны и опрокинула его, этот стальной штырь, который Злюки втроем, взявшись за руки, едва могли обхватить. Удар пришелся всего в десяти футах у них над головами, и если бы они еще не спустились, то десять тысяч вольт их бы просто зажарили. А так сила удара молнии только отбросила Злюк через всю крышу, в дождевой желоб. Антенна, мачта весом в тонну, пролетела над ними и рухнула в сад.

Я не помню, что меня вдруг привело в раздражение. Во всяком случае, я подошел к Зеленому Зеппу и заявил:

— А теперь ты расскажешь нам, почему у тебя желтая одежда! — И когда он, как всегда, улыбнулся и пожал плечами, я завопил: — Вот что я тебе скажу: ты почти не разговариваешь! Ты ничего не знаешь. Ты делаешь подскоки как самый последний гном. Ты не Зеленый Зепп!

Казалось, взорвалась бомба. Все стояли, разинув рты, и смотрели то на обвиняемого, то на меня. Зеленый Зепп побледнел, стал совсем светлым, как некрашеная резина. Сняв шапку, он вытер пот с лысины, положил руки мне на плечи и сказал:

— О’кей. Вот как я получил свою желтую куртку.

— То были Большие Гонки двадцать восьмого июля, — начал он, обращаясь ко мне и всем гномам, стоявшим полукругом подле него. — Я вышел в полуфинал, стал лидером, но ведь моим противником был Фиолет Старый. Очень, очень серьезный конкурент. — Он кивнул мне. Я и бровью не повел. — Стартовали мы, как обычно, а когда смогли двигаться, я поддал жару. Я плыл баттерфляем, с частотой примерно сто восемьдесят взмахов руками в минуту. Может, чуть больше. Фиолет Старый остался верен кролю. Ведь это были соревнования в вольном стиле. Просто кроль — не очень быстрый стиль. Целую минуту я с такой скоростью работал руками, что Фиолету Старому, если б он взглянул на меня, они показались бы жужжащими кругами. Словно меня двигали вперед два пропеллера. Сила тяги была так велика, что два или три раза я поднимался над водой и летел над поверхностью ручья. Сопротивления воды здесь не было, и руки-пропеллеры вращались еще быстрее, пока я снова не плюхался в воду. Когда я снова оцепенел, то прилично ушел вперед. Правда, я больше не видел Фиолета Старого…

«Потому что я плыл перед тобой, дурак», — подумал я.

— …да и плыл я, опустив голову в воду и рассматривая водоросли и покрытые илом камни, но мне было ясно, что я выиграл заплыв, то есть выиграю, если не зацеплюсь за кустик травы или какой-нибудь корень. Но я не зацепился, наоборот, я плыл, и плыл, и плыл, и как раз когда я начал удивляться, что плыву так долго, то снова обрел способность двигаться. Тут я занервничал. Мне стало ясно, что я проскочил мимо цели. Я плыл так быстро, что Ути еще смотрел на свой хронометр, старый кухонный будильник, когда я уже промчался мимо финишного мостика. Если б только Ути был внимателен, он бы заметил пенящуюся вокруг меня воду. Но он глядел на поворот ручья и следил только за своим Фиолетом Старым, который плескался далеко позади меня, сражаясь за второе место.

— Ну-ну! — произнес я и фыркнул.

— Конечно, я сразу же попытался выбраться на берег. Но попробуй-ка сделать это, — продолжил Зеленый Зепп, не обращая на меня внимания. — Туннель оказался трубой, в которой не за что было зацепиться, а потом течение сделалось таким сильным, что мне удалось только один раз сорвать несколько лютиков, росших на берегу. Но зацепиться как следует не получалось. Меня вынесло в большой ручей. В реку. И вот тут-то все и началось. — Он посмотрел на свои башмаки. На этот раз я промолчал, остальные с любопытством вытянули шеи, пока он не заговорил снова: — Вода подхватила меня. Меня швыряло вверх, вниз, бросало на одну скалу, на другую, на третью. Я бился головой о подводные камни, а спиной о рифы. Я раскачивался на пенящихся волнах. Водопады — словно пропасти, у меня выворачивало желудок, когда я несся вниз, перехватывало дыхание. А один раз я целый час, а может, день кружил в водовороте и не знал, как оттуда выбраться. Но потом очень сильная случайная волна увлекла меня с собой и кубарем понесла дальше. Я попал в пенящийся, падающий вниз поток — это как если бы тысяча невидимых водных чудовищ толкали и пинали бы тебя со всех сторон. То получишь по голове, так что сплющится нос и перекосится лицо, то в живот, и тебя согнет под прямым углом, а в это время острая скала уже буравит тебе спину. Если поднять руки, то они ударяются об острый, как нож, край скалы. Начнешь махать ногами — они застрянут в расселине. Ступни зажаты между двумя глыбами, но тело стремится дальше, и ты чувствуешь, как вытягиваешься, кожа твоя становится тоньше, а твои резиновые кости начинают рваться. Но потом вдруг ты пулей летишь дальше, ты опять спасен, благодаришь судьбу за то, что еще немного сдвинулся с места, и врезаешься в стену из обломков известняка и песчаника. Твой мозг звенит, твое сердце многократно повторяет каждый толчок извне, эхо внутри тебя усиливает все звуки до такого грохота, что начинает казаться, будто ты и есть источник хаоса, а вокруг тебя царят мир и спокойствие. Просто тебе самому надо успокоиться, тогда и все остальное придет в порядок.

— Однако… — начал было я, но все остальные гномы зашикали на меня и жестами просили замолчать.

Зеленый Зепп больше не обращал на меня внимания.

— Один раз я застрял у подножия водопада высотой с дом, — продолжил он, — который так барабанил по моему черепу, что в мозгу, казалось, полыхал огонь. Камни падали вниз, гранитные глыбы с грохотом валились мне на голову, мне было уже все равно. Я закричал. Крик у подножия водопада так же хорошо слышен, как предсмертный писк комара. В какой-то момент я уже был согласен стать игрушкой волн, пусть меня несет дальше. Было почти приятно стукнуться о берег и поплыть дальше, до следующей прибрежной скалы, через еще одну промоину. Какое-то время рядом со мной плыла форель, глядя на меня круглыми глазами, потом затрепыхалась прочь, а меня затянуло в очередной омут… Это длилось много часов, целую вечность. Или нет, — Зеленый Зепп смотрел на меня, словно умоляя о чем-то, — время настолько не имело значения, что осталось одно только сейчас. Сейчас, сейчас и еще раз сейчас. Время остановилось. Ты понимаешь? — И хотя я понял, но не шелохнулся. Мои собратья кивали, кроме Кобальда, который качал головой. — Я мог бы крутиться так вечно. Да, наверное, вечность — это не что иное, как настолько стремительное течение времени, что мы даже не пытаемся воспринимать его. — Теперь и Кобальд кивнул. — Потом меня все-таки прибило к берегу, — сказал Зеленый Зепп после паузы, во время которой опять задумчиво посмотрел на меня. — Пена по-прежнему омывала мои ноги, но руки дотянулись до какого-то деревца и уцепились за него. Я подтянулся, выволок себя на сушу и пополз, ничего не видя, по песку, а может, по илу. Потом разрешил себе упасть. Я лежал, раскинув руки, уткнувшись носом в гальку, а ртом в грязь. А-а-а!

— А-а-а, — вторили ему слушатели и громче всех Кобальд.

— Я так жадно хватал ртом воздух, — продолжал Зеленый Зепп, — что грязь, галька, ил забили мне рот и нос, поэтому, выбравшись на сушу, я чуть было не задохнулся. Я кашлял, с трудом переводил дыхание, отплевывался. Внутри я был полон воды, по самую шею. Она плескалась при каждом движении и опрокидывала меня всякий раз, как я пытался встать. Я катался на спине, стараясь вылить ее через дырочку на пояснице. И у меня это получилось… Наконец я встал, шатаясь, качаясь и размахивая руками. Барабанная дробь, которую выбивало мое сердце, постепенно стихла, так что я даже мог различить отдельные удары. Уже неплохо. Я открыл глаза и огляделся. Ощупал себя с ног до головы. Это была адская гонка, видит Бог. — Кобальд, стоявший рядом со мной, вцепился в мою руку. Он так переживал, что сделался красным как рак. — Но я почти не пострадал. — Зеленый Зепп, нахмурившись, наблюдал, как я пытаюсь освободиться от цепких пальцев Кобальда. — Просто чудо. Наш генетический код в течение эволюции снабдил нас резиновой кожей, которая, по моим подсчетам, может вынести давление в десять или даже больше бар. Вот, смотрите, руки, нос, все как новенькое. — Он протянул мне ладони, и я склонился над ними. Мои друзья тоже посмотрели на них. И в самом деле, кожа была нежной, розовой, как у новорожденного. Я бы сказал, точно с фабрики. — Правда, мой зеленый костюм выглядел ужасно. На животе, на ногах и руках краска облезла. Сохранилась только в нескольких местах. Я стал пестрым, вот уж действительно, не было бы счастья, да несчастье помогло, получилось что-то вроде маскхалата. Белое пятно, зеленое, опять белое. Обычно нашу резину покрывают слоем краски. Ведь от солнца она портится. — Он постучал себя по груди, по ляжкам, словно хотел проверить, хороша ли его новая краска, этот сочный желтый цвет. — Потом я поднял голову. Прямо передо мной стеной стоял лес. Все было зеленое, зеленое до самого неба, которое чуть виднелось далеко наверху. И тут моя маскировка оказалась очень кстати. Я пошел в лес, а что мне еще оставалось? Я пробивался, извиваясь, через ветки ежевики и заросли папоротника. Где получалось, шел, но большей частью полз. Рокот воды у меня за спиной стих. Деревья были гигантские, стволы — словно черные стены. Я перебирался через корни, огромные, как горы. Вниз, вверх, и так без конца: за каждой горой корней, которую я преодолевал, меня ждала следующая. Кроны тысячелетних тисов или доисторических елей находились так далеко в вышине, что нижние ветви загораживали их. Может, они и видели небо, а я — нет. Ни малейшего просвета у меня над головой. Такая темень, что я не понимал, полдень сейчас или полночь. Да и как мне было уследить за временем суток в водяной мясорубке? Я качался на зыбких ветвях и падал в мох и крапиву. Раздвигал стебли бамбука и перепрыгивал через цветы, сочащиеся ядовитым соком. Я шел, а где мог, бежал. Потому что, если я останавливался хоть на мгновение, эти джунгли грозили прорасти сквозь меня. — Он подошел ко мне, и теперь мы стояли нос к носу. — Да, Фиолет, — сказал он, глядя на меня зеленовато-голубыми глазами, — вот так оно в дикой природе. Ты останавливаешься, чтобы оглядеться и найти дорогу, а она уже поглотила тебя. Ты не можешь пошевелить ногой. Ты уже часть этого клубка растений. Этих стеблей, и цветов, и колючек, что обвивают друг друга сверху и снизу, прорастают друг в друга. Ты можешь обороняться, можешь колотить вокруг себя руками, некоторое время ты рвешь, бьешь и сбрасываешь их с себя — но ты уже опутан ими до конца своей жизни, а если ты гном, то навечно. Почва сожрет тебя всего за несколько недель, слои гумуса и клубы корней, разрастаясь, покроют тебя. Дуб раздавит тебя, или кедр, или бук, что поднимется над тобой за несколько десятков лет, переплетаясь с кронами других деревьев, угнетая враждебные стволы, пока те не разлетятся в щепки, не треснут, не упадут на землю. Первобытный лес не чувствует, не думает, не знает сострадания, Фиолет! — Он что, говорил все это для меня одного? Я отступил на шаг. Зеленый Зепп немного успокоился и сказал, теперь уже обращаясь и к Кобальду, и ко всем остальным: — Головнёвые грибы, чага, хвощи, ужовники, плауны, драконьи хвосты, трагопогоны, можжевельники, ядовитые лютики, козлобородники, пушицы, кусты розовых бушпритов, колдуны, стебли, кармические корни, дикий шафран, багульники, дикие лилии, крапива, скабиозы, кусты волчьих ягод, чертополох, сосны, кедры, секвойи — все боролись друг с другом. Без передышки, изо всех своих сил. Каждый пытался задавить соседа, подмять, прорасти сквозь него, заставить его гнить, уничтожить, расплющить. На деревьях буйно росли, пробираясь к самой вершине, мхи, плющи и омела, на них — лишайники, на лишайниках — споры, ростки дерезы, и не всегда выигрывал тот, кто больше. Случалось, что гигант лежал, источенный плесенью, а сквозь него пробивался куст ежевики. Мне вообще показалось, что победителями по большей части оказывались мелкие создания. Грибы. Их было так много, что они несли с собой верную гибель, хотя и в них самих уже затаилась смерть.

Растения убивали потихоньку, без малейшего шороха. Лишь иногда то тут, то там у тебя над головой с невероятной высоты пролетит огромная ветка и рухнет на землю. Или где-то вдали откажется от борьбы гигантское дерево. Все убивали медленно, безжалостно, неумолимо. — Тут он вздохнул. — И я, я тоже лег. Это был конец.

Рядом со мной всхлипнул Кобальд. Когда он повернулся ко мне, я увидел, что стекла его очков запотели. Из-под них текли слезы прямо ему на бороду. Да и все мои собратья сняли шапки и вытирали ими глаза и носы. А я не снял своей шапки, смотрел из-под нахмуренных бровей.

— Ладно, Фиолет, ты прав, — пробормотал Зеленый Зепп и нахмурил брови, точно как я. — То был еще не конец. Понимаешь, я вдруг почувствовал какой-то зуд, — неожиданно он заговорил очень громко. — Это были муравьи!

— Муравьи? — хором спросили гномы.

— Да, муравьи. По мне шли муравьи, огромные муравьи, один за другим. Они выползали из-под правой руки, пересекали мою грудь прямо под подбородком и сваливались в пропасть с левого бока. Каждый тащил в челюстях кусочек червяка, или лягушки, или пятнистой саламандры. — Чтобы успокоить его, я поднял и опустил руки, и он действительно заговорил тише: — Они выходили из корней сосны и пропадали в зарослях рябины. Я хотел вскочить и стряхнуть с куртки этих тварей, но тут со стороны сосны на меня двинулся муравьед. Я снова упал на спину и замер, глядя на него. Держа перед собой, словно лопату, свой язык, он слизывал одного муравья за другим. А они совсем не волновались — он ведь зашел сзади — и даже на языке у муравьеда продолжали маршировать к своей цели. Муравьед перетащил через меня свой язык, влажный и клейкий, и вскоре оказался рядом с кустом рябины. Я расслабился и сел — я хотел, я должен был идти дальше, — и в этот момент с какого-то дерева спрыгнул ягуар и вцепился в холку муравьеда. Тот как сумасшедший завертелся волчком, но не мог скинуть черную кошку с затылка и свалился как сноп. Пока ягуар, не обращая на меня внимания, раздирал муравьеда на куски, я вскочил. Я разорвал вьюнки и горошек, уже начавшие опутывать меня по рукам и ногам, освободил башмаки от лиан, уже сомкнувшихся над ними. И снова взглянул на ягуара, и как раз в этот момент гремучая змея, неожиданно появившаяся из сочной зеленой травы, подползла к его горлу и укусила так быстро, что он даже не успел повернуть головы. Он несколько раз подпрыгнул под внимательным взглядом выпрямившейся змеи, а потом упал. Лежал без движения. Я пошел прочь. А гремучая змея, торжествуя, оглянулась и поползла по траве навстречу мне… а еще мангусту, своему злейшему врагу, которого я даже не заметил и который, когда змея оказалась достаточно близко, тут же вонзил зубы в ее шею. Она принялась бить хвостом по траве — взлетело несколько бабочек, — а потом упала без дыхания. Теперь я почти бежал к проходу в зарослях рядом с сосной, который проделал муравьед, но не успел сделать и десяти шагов, как туча шершней напала на мангуста. И каждый шершень жалил его, куда мог: в спину, в нос, в уши. Мангуст как сумасшедший пытался ловить их, а те, что ему удавалось поймать, жалили его быстрее, чем он успевал сжать челюсти, в нёбо, язык, глотку. Скоро он уже лежал с открытой пастью и ловил воздух, так что рой шершней, теперь уже ничего не опасаясь, накинулся на него. Мангуст дернулся. И умер. Шершни шершнями, а я поспешил дальше, когда непонятно откуда вниз ринулись яркие золотистые птицы с длинными шеями и острыми клювами. Они ловили шершней, вившихся над мангустом, да и надо мной, и не замечавших, что сами становятся жертвами этих иволг, или лимонниц, или чижей. Птицы, быстрые, точно стрелы, преследовали остатки роя даже сквозь завесы из лиан и стены листвы, в которых их поджидали, а может, просто так сидели какие-то твари, наверное, клещи, выделявшие слизь, а возможно, губки, чей клейкий яд перемазал перья птиц, и им стало трудно летать, они натыкались на деревья. Одна из птиц — может, это был все-таки попугай? — упала прямо мне под ноги. Ее круглый глаз смотрел на меня, а из клюва тихо, очень тихо вырывалось не то щебетание, не то пение. Но еще до того, как глаз закрылся и отзвучала последняя песня, перья, а потом и голова вместе с глазом исчезли под сонмом жуков и червей, о которых я секунду назад даже не подозревал. Природа словно расстелила покрывало над умирающей птицей. Я попятился, а когда остановился, то почти не смог различить, где же была та птица.

— Такого, что тебе пришлось пережить, — прошептал Кобальд и опустился перед Зеленым Зеппом на колени, — такого не переживал ни один из нас, ни один.

— Внезапно я услышал, я услышал, понимаешь? — Не отводя от меня взгляда, Зеленый Зепп положил руку на остроконечную шапочку Кобальда. Может, то было благословение? — Лес кричал. Броненосцы, дикобразы, лесные землеройки, ленивцы, трубкозубы, нутрии, мандрилы — все они кричали. Даже птицы — щеглы, чомги, соловьи — вопили, потому что в этих джунглях царила паника. И дыхание умирающей золотистой птицы тоже было воплем. Просто так, тихо не умирало ни одно животное. — И он кивнул мне, этот желтый Зеленый Зепп. — Безумие было нормой. Сумасшествие — обыденностью. Поэтому мне приходилось держать себя в руках, чтобы не потерять рассудок. «Спокойно, приятель! — сказал я себе, рассматривая растерзанного муравьеда, ягуара с остекленевшими глазами, оторванную голову гремучей змеи, раздувшуюся шею мангуста, летающих вокруг шершней и кишащих на птице червей и жуков. — Дикие звери не едят резиновых гномов!» Это немного успокоило меня, и я снова направился к тропе в зарослях. Я твердо решил, что ничто меня больше не задержит. Но когда из-под того же самого корня навстречу мне вышла точно такая же колонна муравьев, муравей за муравьем, у каждого в клешнях кусок добычи, тут я совсем расклеился. Я завопил что было силы. — Он закричал так, как кричал тогда, это был такой ужасающе громкий вопль, что мы все попрятались друг за друга, словно ища защиты: Кобальд пытался спрятаться за моей спиной, я — за спиной Кобальда, а все остальные — за нами. — Я кричал, как все. Прижал руки к ушам, закрыл глаза, наклонился вперед — под прямым углом — и побежал. Вопя, ничего не видя, не слыша. Конечно же я налетал головой на деревья, спотыкался о корни и запутывался в папоротнике. Я просто ломился вперед и ни на секунду не прекращал ни бежать, ни кричать. Предсмертный крик гнома, такого вообще не может быть. Он вырывался из меня без передышки. Вера в то, что ты бессмертен, в лесу мгновенно исчезает.

— И он все это пережил! — Кобальд, как и Зеленый Зепп, повернулся ко мне, словно я был каким-то образом виноват в приключениях Зеленого Зеппа.

— Он не Иисус, — набросился я на него, меня разозлило это поклонение. — Он — Зеленый Зепп!

Тут Зеленый Зепп радостно завопил:

— Так ведь я все время и говорю о том, что я — Зеленый Зепп! — Он посмотрел на меня сияющими глазами. — Ну что ж, с этим теперь все ясно. Я заканчиваю.

Неожиданно я почувствовал, что идти стало легче. Нет ветвей, бьющих меня по лицу. Нет дикого винограда, в котором я запутывался. Воздух стал чистым, свежим. Я остановился. Выпрямился. Сделал глубокий вдох и выдох. Поморгал и на секунду отнял ладони от ушей. Крик леса был почти не слышен, и яркий свет ослепил меня. Солнце! Тогда я опустил руки и открыл глаза. Подо мной, под крутым обрывом, поросшим дроком и колючками, лежала широкая равнина — я даже подумал, что вижу море, — а надо мной возвышался купол синего неба. Оказывается, я вышел на опушку леса. Я уселся на сухую траву и прислонился спиной к дереву. Я снова вернулся на землю.

Равнина, совершенно плоская, без единого холмика, была коричневой, а ближе к горизонту делалась голубой. Вначале я подумал, что здесь никого и ничего нет, если не считать ковыля и нескольких одиноких деревьев. Но вскоре заметил людей — отсюда, сверху, они казались маленькими, прямо крошечными, но это точно были люди. Длинными вереницами шли они туда и сюда, женщины с узлами и пластиковыми ведрами на головах, с детьми на руках и в подвязанных подолах платьев; мужчины, старые, молодые, на костылях или с палками, калеки, все же тащившие на спинах древних старух, — человеческий клубок с лицом из сплошных морщин. Колонны беженцев шли вдоль и поперек равнины, сталкивались и проходили одна сквозь другую; временами группа беженцев присоединялась к встречной колонне и шла в обратном направлении. Но не все шли, не все. Равнина была усеяна человеческими телами, раздробленными, искромсанными, растерзанными выстрелами или забитыми прикладами. Мертвыми. Беженцы проходили среди них, мимо них, не оглядываясь. У одного мужчины в животе торчал кол, но тут кто-то из беженцев вытащил его из истекающего кровью тела, поскольку ему был нужен посох. Он повесил на кол свои узлы со скарбом и красными руками поднял его на плечо. Какая-то женщина снимала с покойницы ботинки. Вот взорвалась мина, крик, смятение, потом колонна беженцев снова построилась и зашагала дальше, словно ничего не случилось. Два-три тела остались лежать, раскинув ноги и руки. Далеко впереди, в голубой дымке, горело не то бензохранилище, не то газопровод. В небо поднимался черный дым. Потом раздался глухой шум — взрывы и там. Далекая колонна танков остановилась, я разглядел вдалеке мост, это его подорвали, и один танк рухнул вниз. Теперь он лежал в ручье гусеницами вверх. По обломкам моста бежали солдаты, несколько человек переходили ручей по пояс в воде. Над ними кружили вертолеты, я слышал гул моторов. Строчили автоматы, трудно было понять, кто в кого стреляет. Я бы сказал, все стреляли во всех. — Зеленый Зепп смолк, мы все тоже молчали. Даже Кобальд рассматривал свои башмаки. — И все же там, где я стоял, царил полный покой, — произнес Зеленый Зепп после долгой паузы. — Никаких хищников, никаких огромных деревьев, а война — далеко. Теплое солнце. Меня переполняло блаженное счастье. Я вздохнул, застонал, раскинул руки и засмеялся. Кажется, я даже спел песенку, а когда заметил, что пою наш марш, то из моих глаз потекли слезы. И тут…

— Красивая песня, — произнес чей-то голос. — Когда-то и я пел ее.

Я поднял голову. Передо мной стоял — кто это? — тоже вроде бы гном, гном-великан, наверняка фута на три выше меня. Исполин. Он весь был покрыт волосами — не резиновыми, а настоящими, которые спускались, подобно древнему шлему, от макушки до плеч и были такими густыми, что я почти не видел глаз, носа и рта. Огромная борода закрывала грудь и живот. Из нее торчали крапива и ягоды. Маленькие веточки и кусочки корешков. Этот исполинский старец последний раз причесывался в шестнадцатом веке, а может, и до Крестовых походов. И цвет его одежды не отличался от деревьев, хотя когда-то, наверное, был голубой. На голове он носил шапочку, сверху она порвалась, и из нее выбивались пучки волос. Поблекшие глаза, во рту всего один зуб. И еще от него пахло. Но все-таки я обрадовался, что встретил кого-то похожего на гнома и, кажется, говорящего на моем языке.

— Не стоит петь эту песню одному, — произнес великан. — Почувствуешь себя еще более одиноким, чем есть на самом деле.

Он молчал и, казалось, разглядывал равнину.

— Что происходит там, внизу? — спросил я. — Ужас какой-то.

— Правда? — Великан посмотрел на меня. — Раньше у меня были очки. Тогда я часами сидел тут и наблюдал за людьми. Вначале они били друг друга кулаками, потом палками, позднее — булавами и мечами, еще через какое-то время начали стрелять из пушек, а потом я сломал очки. Я на них сел, вот тупица. — Он рассмеялся. — Ничего. Наверняка сейчас мало что изменилось. А ты, собственно, кто?

— Зеленый Зепп, — ответил я. — Меня зовут Зеленый Зепп. Меня прибило сюда водопадом.

— А я Хубер. — Великан попытался изобразить поклон. — Франц Йозеф Хубер. Я последний из моего рода… Так-так. Зеленый Зепп. Значит, ты спустился вниз по ручью. А теперь ты хочешь вернуться домой.

— А вы знаете дорогу? — воскликнул я.

— Надо идти туда, — сказал он неопределенно. — До горизонта, а там направо.

— А по-другому нельзя?

Два боевых самолета промчались над нами и выпустили две ракеты в сторону горизонта. Огненный шар взметнулся к небу, а через несколько секунд я услышал тихий звук взрыва. Самолеты пропали в синеве.

— Я могу послать тебя по почте, — предложил великан. — Но это стоит денег. Приблизительно две марки двадцать. Или пять двадцать, если отправить тебя заказной бандеролью.

— Откуда у меня деньги? — закричал я. — Мы, гномы, вообще не пользуемся деньгами.

Он задумчиво поглядел на меня. Потом кивнул:

— Ты стал бы моей первой посылкой со времен Турн-и-Таксисов. Думаю, я смогу это сделать под свою ответственность. Пошли!

И он быстро зашагал вдоль лесной опушки, не заботясь о том, как я, с моими-то короткими ножками, поспеваю за ним и поспеваю ли вообще. Но разумеется, я старательно катился за ним следом, спотыкаясь и подпрыгивая, а он шел быстро, уверенным шагом. И что-то бурчал себе под нос. Да он пел! Он пел мою песню, ту, что я напевал давеча, нашу «Хай-хо!» на старинную мелодию и со словами, которых я не понимал. Но когда я попробовал подпевать ему своим детским сопрано, он крикнул мне через плечо:

— Приятно идти в колонне! Я всегда шел первым. Собственно, тебе следовало бы идти задом наперед, ты ведь замыкающий.

Он оглянулся на меня, и как раз вовремя, чтобы успеть крикнуть: «Осторожно!» — и резко дернуть меня за руку. В этот момент черная тень опустилась на тропу и ряд зубов, огромных и острых, как кинжалы, вонзился в землю рядом со мной. Там, где я только что был. Великан затащил меня под какой-то корень, в дупло, где мы оба сидели рядышком, скорчившись. Он дрожал, мой великан, и меня тоже начало трясти.

— Белый волк, — выдохнул он. — Это снежный волк. Он унес всех моих собратьев. Каждые сто лет забирал по одному. — Тут мой спутник схватился за голову. — Ну конечно же! Точно сто лет тому назад я видел его в последний раз.

— Но ведь он хотел сожрать меня, — я тоже говорил шепотом, — не вас.

— Ты выглядишь аппетитнее, — прошелестел он мне на ухо. — Думаешь, мне нравится ходить таким грязным? — Великан подполз к отверстию в корне дерева, через которое пробивался свет, и поманил меня. Я выглянул наружу. Вот он, белый волк. Огромный, белый как снег — почти голубоватый — и с красными глазами. Он бродил взад и вперед по траве и не спускал глаз со входа в наше убежище. Его зубы сверкали на солнце. — Это наш единственный враг, — прошептал великан. — Он не оставит нас в покое, пока не поймает тебя.

— Меня?! — закричал я и тут же зажал себе рот обеими руками. Волк остановился и прислушался.

— Или меня. Или нас обоих.

Великан пропал в темноте пещеры и там — я не понял, откуда в его руке вдруг появился фонарь, — начал копать землю. Я продолжал смотреть на белого волка. Никогда мне еще не доводилось видеть такого злого зверя. И такого красивого. Неужели он питается только гномами? Я смотрел в его пылающие красным огнем глаза, и мне казалось, что он тоже видит меня. Взгляд как абордажный крюк, кто знает, может, он и вытащил бы меня из дупла, если бы не вернулся великан.

— Так я и думал. — Он больше не старался говорить тихо. — В этих местах обычно бывает вход в лабиринт коридоров, прорытых куницами, ящерицами или земляными крысами. Идем. Где-нибудь найдем другой выход.

И мы поползли, он впереди, я сзади, по штольням, в которых он едва помещался, вниз, вверх, сворачивая в боковые ответвления, заползая в тупики, откуда приходилось задом возвращаться к главному проходу подземного лабиринта. Однако через час или около того мы и вправду оказались на свободе. Уже наступил вечер, когда великан осторожно высунулся наружу, огляделся и с трудом выкарабкался на волю. Он протянул мне руку, и вот я уже тоже стою в тени дуба, а за ним видна опушка леса. Солнце только что село. Я весь перемазался в грязи и иле. А великан, который выглядел как и раньше, тут же двинулся через лес. Я направился за ним. Мы прыгали от укрытия к укрытию и, согнувшись, прятались за ветвями деревьев и кустами камыша. Когда совсем стемнело и над лесом взошла огромная луна, мы добрались до дома; это были скорее руины, кучи обломков, камней и балок, с окнами без стекол и с перекосившейся дверью. Великан вошел внутрь. У него в руке снова оказался фонарик, нет, это, когда было надо, сам собой светился его сжатый кулак. Я пошел за ним. Мрачное помещение, а в нем — длинный стол и шесть, не то семь табуреток. Все кривое и косое. Раковина, полная посуды, покрытой паутиной. Шкаф. Лестница наверх, с крепкими перилами, правда, балясин кое-где не хватало.

— С тех пор как я остался один, я редко бываю здесь, — произнес великан. — И предложить тебе ничего не могу, ни пива нет, ни молока. Но ты все-таки устраивайся. — И он исчез за дверью в темном конце комнаты.

Я уселся на табуретку и стал слушать, как он, ругаясь, возился в соседнем помещении. Наконец мой спаситель появился снова, волоча за собой огромную картонную коробку. Размером она была намного больше гнома. Я вскочил и помог ему. Смеясь, как смеется человек, который хотя уже и стар, но позволил себе детскую шутку, он снова исчез за дверью и вернулся с бечевкой, на которой Злюки могли бы облазить все восточные стены. А еще он притащил рулон упаковочной бумаги.

— Должно получиться, — сказал великан и осмотрел рулон. Двумя руками он поднял ручку, которая была с него самого, и окунул ее в бочку, полную чернил. — Какой адрес?

— Нана и Ути, — сказал я. — А как называется это место, я не знаю.

— Зато я знаю, — захихикал он и написал адрес на упаковочной бумаге. У него был почерк как у гота или монаха позднего Средневековья. — Залезай.

Я улегся в коробке, и он закрыл крышку. Казалось, будто лежишь в гробу. Он завернул коробку в бумагу, опрокидывая меня при этом то на левый бок, то на правый, то на живот и снова на спину.

— Эй! — закричал я. — Ау!

Но его больше не интересовало, что со мной происходит, наоборот, завязывая бечевку, он тряс меня еще сильнее. А когда я снова лежал на спине, надо мной послышалось какое-то царапание.

— А сейчас что вы делаете? — крикнул я.

— Я пишу имя отправителя. — Его голос прозвучал совсем рядом. — Так положено. То-то твои удивятся, когда получат посылку от Франца Йозефа Хубера.

Вот так. А потом он отнес меня на почту, и теперь я снова здесь.

Зеленый Зепп закончил свой рассказ.

Гномы кинулись к нему толпой, все обнимали его. Каждому хотелось пожать ему руку. Кобальд облобызал его сверху донизу, и Новый Дырявый Нос тоже поцеловал его. Даже Злюки сияли. Зеленый Зепп наслаждался их восторгом и смеялся. Но потом, протиснувшись меж гномов, подошел по мне. Мои собратья полукругом стояли у него за спиной. Он смотрел на меня.

— Желтая одежда, — сказал я. — Ты не объяснил, как у тебя оказалась желтая одежда.

— Да ведь поэтому я и рассказал всю эту историю! — воскликнул Зеленый Зепп и постучал указательным пальцем себе по лбу. — Конечно. Желтая одежда. Значит, дело было так. В доме, где находилась почта, у великана было еще и что-то вроде склада. Там лежало все, что нужно гномам: оставшиеся с давних времен куртки, шапочки, фонари, крючья. Ну и я сказал ему, что в такой одежде не могу вернуться домой. Таким оборванцем. Да они меня просто не узнают, Старый Фиолет, или Кобальд, или остальные Зеппы. Великан пошел, бормоча и ворча, вдоль полок и наконец вернулся с тяжелой кадкой и кисточкой размером с метлу. Конечно, это были товары для людей. Понятия не имею, откуда он это взял в своей глуши. Да. Итак, я встал, а он покрасил меня — вначале сзади, потом спереди — с головы до ног.

«Но это же желтая краска! — воскликнул я, когда он начал красить меня спереди. — А я Зеленый Зепп!» В ответ он только пробурчал что-то вроде: забрался в пампасы и еще чего-то требует! — и продолжал красить. Он красил ловко, умело, наверняка делал это не в первый раз. Потом взял меня за руку и потащил к фену, старому, огромному человеческому фену, который он включил, наступив на кнопку ногой. И откуда у него было электричество, посреди джунглей? Я поворачивался и крутился под теплой струей воздуха, пока не высох.

«Готово», — сказал великан и выключил фен, стукнув по нему ногой с другой стороны. А уже потом я залез в коробку и он меня упаковал. Потом я был отправлен по почте. Потом я наконец-то снова оказался у вас. Я все тот же Зеленый Зепп, но в желтом.

Я обнял его. Прижал его к себе, этого смелого Зеленого Зеппа, и почувствовал, что сейчас заплачу. Мои руки гладили его по спине, ощупывали там и сям.

— Эй! — закричал я и отпустил Зеппа. — У тебя появился еще и новый металлический свисток! Его тебе тоже вставил великан?

— У него их целая полка, — ответил Зеленый Зепп. — Я даже мог сам выбрать звук. Но я сказал, что мне все равно, и он дал мне обычное «ля».

Я еще раз крепко обнял Зеленого Зеппа, так что он действительно запищал. Потом посмотрел ему в глаза.

— Зеленый Зепп! — сказал я. — Добро пожаловать домой!

Он тоже посмотрел на меня своими бледно-голубыми глазами, в которых, как и в моих, стояли слезы.

— Фиолет! — сказал он. — Ах ты недоверчивый Старый Фиолет!

 

III

Проходили дни, месяцы, годы. Березы перед окнами стали высокими, а вишня выросла такой огромной, что Злюки повысили степень сложности восхождения с четырех до восьми с половиной. Полка, на которой мы стояли, все темнела и темнела и под конец стала цвета солодового пива, а на «второй миле», заканчивавшейся башней, построили еще три дома, похожих на виллы, обследовать которые мы даже и не помышляли, потому что они находились в запретной зоне. Как и прежде, мы не выбирались за пределы нашего мира, это было безопаснее, мы ведь уже знали в нем каждый уголок. Даже Злюки, не говоря уж о больном Новом Злюке, теперь не каждый день поднимались на Большую Антенну или на северную стену. Время шло, как ему и положено, в гномовском ритме, а он соизмерим только с вечностью. Вечность минус один день — так мы чувствовали жизнь, и последний день казался нам еще очень далеким. Да и мы оставались все теми же. Мы не менялись. Ну ладно, кое-какие изменения все-таки были, причем к худшему, но о них не стоило и говорить. Новый Злюка — ну, это был несчастный случай. Исключение. Дырочка в носу Старого Дырявого Носа стала больше, заметнее. У кого-то совсем стерлась краска, особенно пострадали животы у Лазуриков, которые (и не без причин) постоянно на что-то натыкались, так что стала видна голая резина. Да и со мной не все было ладно. Я крошился. Я старался не обращать на это внимания, да это еще почти и не было заметно, однако резина левой подошвы становилась ломкой. Правда, по сравнению с тем, как крошился Красный Зепп, у меня все было в порядке. А он, единственный из всех нас, разрушался по-настоящему. Он уже тогда выглядел как прокаженный, хуже, чем я сегодня. Его лицо напоминало местность, испещренную кратерами, а руки, казалось, вот-вот отвалятся, они и в самом деле скоро отвалились. Будущее у него было довольно мрачное. Возможно, вскоре у него останутся поллица да часть живота, а больше ничего.

И все-таки в этом доме менялись не мы, то есть мы тоже менялись, но совсем чуть-чуть. На наших глазах менялись обитатели дома, и так быстро, что можно было прийти в ужас. Я не стану упоминать о рыбках в аквариуме, которые десятками всплывали кверху брюхом. Умолчу и о волнистом попугае, который выглядел все более общипанным и уже вовсе не зеленым, а потом умер и свалился со своей жердочки. О кошке и Мальчике, дремавшем целыми днями перед входной дверью. Я расскажу про Нану и Ути. Вот это перемены! Мы видели, как они превращались в новых людей. Сильно выросли, всего за несколько лет изменились так, что я почти не узнавал их и удивлялся, почему Мама и Папа знают, кто это. (Папа поседел, а Мама потолстела.) Из Наны, которая когда-то была пухленькой и маленькой, размером с сигару, выросла долговязая девушка с бледным лицом и, позволю себе сказать, длинноватым носом, а Ути стал просто великаном с низким голосом, он начал носить бриджи, а иногда надевал настоящие длинные брюки, как Папа. Оба они все реже играли с нами, и, по мне, так это было даже хорошо. Когда с тобой все время играют, это очень действует на нервы. А то, что это начало конца, мне, безмозглому глупцу, и в голову не приходило. Еще какое-то время Нана, как и прежде, с удовольствием играла с нами, а Ути, правда нехотя, составлял ей компанию. Двигал нас туда и сюда, с безразличием опытного игрока и совсем без всякого азарта. Потом он забастовал. Нана поплакала — и стала играть одна. Говорила нашими голосами, хотя раньше это всегда делал Ути. Но она играла все реже, словно думала о чем-то другом, а однажды мы заметили, что она вообще больше не приближается к нам. Иногда мы видели, как она проходит по дому, а потом уже и этого не видели. Надо сказать, что нам это очень даже нравилось. У нас вдруг появилось невероятно много времени. Это было просто замечательно, ведь гномы никогда не скучают. Мы всегда что-нибудь придумывали, каждый день какое-нибудь новое ребячество. Например, строили пирамиды, как это делают атлеты, понятно, гномовские пирамиды: внизу, у основания, расставив ноги, стояли самые крепкие из нас, у них на плечах — гномы второго порядка, и так далее. Получалась башня из гномов, которая чем становилась выше, тем больше раскачивалась. Проблема заключалась в том, что если в основании стояли шесть гномов, то наверху не хватало еще одного — верхушка пирамиды получалась из двух гномов. А если мы уменьшали основание до пяти гномов, то наверху оказывались три гнома, каждый стоял на плечах у предыдущего. Самым верхним всегда был Красный Зепп, потому что он рассыпался бы на тысячу кусочков, даже если бы на него взгромоздился всего один гном. Вначале я стоял в нижнем ряду — Фиолеты крепко скроены, но из-за моей левой ступни меня освободили от этой обязанности, и постепенно я передвигался все выше.

Вскоре мы превратили недостаток в достоинство, и раз у нас не получалось построить правильную пирамиду из всех семнадцати гномов, то мы уменьшили основание. Теперь внизу находились три гнома, остальные же двенадцать гномов стояли один на плечах другого. А один раз опорой пирамиды были всего двое. Эта пирамида, скорее обелиск, оказалась настолько неустойчивой, что продержалась всего несколько секунд, а потом, хохоча и радостно крича, мы попадали на пол. Конечно, мы пытались строить и пирамиды с основанием всего из одного гнома, но у нас ничего не вышло, потому что для Кобальда, на плечи которого забирались остальные, это оказалось чересчур, а может, потому, что у Красного Зеппа никак не получалось быстро залезть наверх до того, как башня начнет заваливаться на бок. А потом — визг, ор, крики «хо-хо!» — и все падали. Конечно, мы по-прежнему соревновались в подскоках, но Зеленый Зепп так и не смог обрести свой прежний кураж и достичь былого мастерства. Того невероятно элегантного полета вверх, той точности, о которой остальные могли только мечтать. Правда, он больше этого не стыдился, он смирился со своими неудачами, так же, как и все мы. Лучшими прыгунами теперь стали Новый Лазурик Второй и Старый Злюка.

Некоторое время нам нравилось играть в игру, когда два гнома вставали друг против друга (победитель переходил во второй круг) и одновременно поднимали пальцы правой руки, один, два или три, четыре или все пять. При этом мы хором выкрикивали какое-нибудь число между единицей и пятью. Надо было угадать, сколько пальцев поднимет противник. Кто первым называл правильное число, тот становился победителем. Для этой игры требовались в равной степени наглость и знание психологии. Например, Кобальд, богоподобный, почти всегда поднимал все пять пальцев, так что не было никакого смысла, оказавшись с ним в паре, кричать: «Один!» А Новому Дырявому Носу, наоборот, было сложно сосчитать и до трех, поэтому, играя против него, я всегда поднимал четыре или пять пальцев. Понятно, что я все время выигрывал и у Кобальда, и у Нового Дырявого Носа. С холодными прагматиками, вроде Старого Злюки, было сложнее.

Как ни странно, мы почему-то почти всегда играли в эту игру на итальянском языке. Уно, дуе, тре. Иногда пытались говорить и на других языках. Уан, ту, фри или эдь, кеттё, харом. Но красивее всего звучал итальянский.

То было дивное время. Я почти не могу без слез вспоминать о нем. Зимой мы любовались ледяными цветами на окне, а летом — никогда уже лето не было таким жарким, как то, единственное, — лежали на знаменитом подоконнике и грелись на солнышке. Тем ужаснее был конец. Расставание. Разумеется, всякая катастрофа внезапна, но, если ты, как я тогда, даже и в страшном сне ни о чем таком не думал, она еще ужаснее. А случилось это так: мы все, кое-как построившись, стояли на своем месте, на полке, когда в комнату вошла Мама. Разумеется, мы тотчас замерли. Но я все-таки увидел, что она держит в руке большую коробку и решительными шагами идет к нам. И вот она уже бросает всех гномов, одного за другим, в коробку. Я видел, как кувырком полетели в нее Голубой Зепп, Фиолет Новый Первый и Фиолет Новый Второй, Старый Лазурик и Новый Дырявый Нос — все, один за другим. А еще я видел Ути, моего ставшего огромным Ути. Он небрежно стоял у двери, тихонько насвистывая, прислонившись к косяку и скрестив ноги. Засунул руки в карманы брюк и наблюдал, как Мама совершала свое чудовищное злодеяние. Он тоже преступник, раз допустил такое. И все-таки Мамина цепкая рука все ближе подбиралась ко мне, вот она уже схватила Серого Зеппа, Старого Злюку, Нового Лазурика — и в тот момент, когда она наконец потянулась ко мне, Ути сказал:

— Фиолета Старого оставь! — Мама в недоумении посмотрела на него, и он добавил: — Ты его как раз держишь в руке.

Мама бросила меня ему, он рассмеялся (смехом убийцы) и засунул меня в карман брюк. Там плохо пахло, просто воняло, и я не знал, спасен ли я или стал единственной настоящей жертвой, потому что меня разлучили со всеми, кого я любил.

Воспоминания о них — а гномы никогда ничего не забывают — со временем потеряли свою остроту, потому что иначе эту боль невозможно было бы перенести.

Карман брюк стал моим новым жилищем. Я больше не видел мира, я только чувствовал его запахи. Годами я делил свое жилье с носовым платком (иногда, не часто, его меняли на новый), футляром для очков, карандашом и мелкими монетками той страны, по которой Ути путешествовал в данный момент. Марки и пфенниги, франки, драхмы. Ему не сиделось на месте, он все время был в разъездах. (Я больше так никогда и не увидел свою родину. Полку, подоконник, вид из окна на башню.) Марсель пах рыбой, Прованс — лавандой, Берлин — слезоточивым газом, Лиссабон — прорванной канализацией, Энгадин — сосновыми иголками, а Париж — луковым супом. Но все места пахли Ути. А многие — как, например, мыс Сунион, или Штирия, или Берн — имели настолько слабый собственный аромат, что я чувствовал только запах Ути.

Редко, совсем редко он вытаскивал меня из кармана. Тогда я стоял всю ночь на чужом туалетном столике и таращился на закопченные обои нульзвездного отеля. На одном из островов Киклады — кажется, это был Наксос — я провел несколько дней на голубом столе и смотрел на яркий, до рези в глазах, свет, ярко-белую стену и кусочек неба, еще более голубого, чем стол. Поздно вечером приходил Ути и укладывался рядом на постель, а один раз даже заговорил со мной.

— Всё paletti, Фиолетти? — спросил Ути, но он ведь не ждал ответа, так что я не смог спросить его, почему он не скучает по моим друзьям, которых бросил на произвол судьбы.

Нечего и говорить, что я страдал. Но гном привыкает ко многому, и со временем я начал находить бесконечные поездки даже увлекательными и познавательными. (Кстати, странно, что мне ни разу не пришло в голову просто вылезти из кармана. Когда брюки лежали на стуле, а Ути спал глубоким сном, я без труда мог бы распрощаться с носовым платком и мелочью и выбраться на свободу. Через окно, в огромный мир, навстречу неизвестности. Тот же Наксос был чудесным местом. Этот яркий свет! Это жаркое солнце! Но по какой-то причине я держался за Ути, словно мы с ним были неразрывно связаны.)

И я учился слушать! Я слышал места высочайшей европейской культуры! (Ути не пропустил ни одного музея от Северного моря до Гибралтара.) Никогда не забуду голос из громкоговорителя в Сикстинской капелле — неужели это был сам Папа? Все время, что Ути, а значит, и я вместе с ним маленькими шажками продвигались вперед, он, не замолкая, торжественно сообщал на всех языках, что скоро мы вступим в Сикстинскую капеллу. А потом, что вот мы и вступили в Сикстинскую капеллу. В конце же, когда было пора уходить, он сообщил, что теперь мы должны покинуть Сикстинскую капеллу, и благословил нас всех. Цистерцианская церковь где-то к югу от Рима запомнилась мне потому, что там женщина пела как ангел и звуки ее голоса, казалось, уходили в вечность.

И разумеется, я слушал непрерывно шумевшие волны (Ути обожал море), гудки пароходов, урчание мотороллера Ути, шум подъезжающих поездов метро, музыку, прорвавшуюся сквозь хрип транзисторов (мне больше всех нравился Шарль Азнавур, его голос был похож на мой, да и произношение тоже, а еще Джильола Чинкветти), звон бокалов и стук тарелок в разных забегаловках, объявления в аэропортах. Но больше всего меня интересовали люди. Иногда стоял такой ор, ведь Ути не самый спокойный и тихий человек в мире! Громкий смех, крики, почти как у нас, гномов! Правда, чаще всего Ути разговаривал с женщиной, у которой был тихий голос. Тогда и Ути не очень-то кричал. (Позднее появился еще и ребенок, девочка, щебетавшая совсем как эта женщина.) Из-за них — из-за женщины и ребенка — я не раз рисковал собой, карабкаясь вверх, хотя Ути должен был чувствовать каждое движение в кармане. Тщетно. Когда я наконец высовывал голову наружу, женщины и ребенка давно уже не было рядом, а Ути, не глядя, шлепал меня по голове, потому что думал, будто у него чешется нога.

Но однажды эти бесконечные путешествия закончились. Ути научился жить на одном месте и освободил меня из моего матерчатого заключения. Он поставил меня на новую этажерку, рядом с глиняным зубным врачом и его глиняным пациентом. (Новая этажерка ничем не напоминала старую. Белая краска, из окна вид на «вторую милю» не длиннее дюжины гномовских футов, а больше ничего.) Как я уже сказал, Ути работал и спал в этой комнате. И все. Иногда я слышал голоса со второго этажа. Тихие, далекие, в доме была хорошая звукоизоляция. Но я все равно различал голос Ути — его бас ни с кем не спутаешь, — и вполне возможно, что второй голос, нежный, принадлежал той женщине, которую я знал еще со времен жизни в кармане. Но ко мне вниз она не спускалась никогда.

Девочка, вероятно, больше не жила в доме, наверное, и она стала такой же большой, как когда-то Нана. Может, второй женский голос, который я временами слышал, принадлежал ей. А потом появился еще один ребенок, опять девочка, и она тоже щебетала так, словно это исключительно для нее только что начала вертеться Земля.

Редко, очень редко появлялась Эсперанца, уборщица, которая отламывала от меня кусочек за кусочком.

Ни один гном никогда не делал такого, что потом стал делать Ути. Часами колотить по клавишам пишущей машинки, выдергивать лист из каретки, комкать его, вставлять новый. Терпеть неудачу, начинать по новой, терпеть еще большую неудачу. Нет, это и в самом деле не про нас. Но у всех у нас, пока мы еще были вместе, в голове крутились истории. У каждого и в любом количестве. И мы все снова и снова рассказывали их друг другу. Это был почти ежедневный праздник. Мы усаживались вокруг рассказчика. Не сводили глаз с его губ, смеялись, плакали, потели от волнения. У каждого из нас приготовленный для друзей рассказ был сформулирован в голове с точностью до единого слова, а некоторые, честолюбивые и одаренные, тщательно шлифовали свои истории — пока слова не начинали как бы светиться. (Другие — ленивые и очень одаренные — импровизировали.) Разумеется, не всем одинаково хорошо удавалось придумать занимательный рассказ и увлечь слушателей. Новый Дырявый Нос, например, всегда рассказывал одинаковые приключенческие истории, герои которых умели летать и спасали попавших в беду гномов от мести пышущих пламенем догов. Несколько верных друзей, и я в их числе, несмотря на скуку, всегда сидели вокруг него. А вот Старый Злюка был рассказчик совсем другого калибра. Мы часто собирались подле него, и он докладывал, стоя неподвижно, словно статуя, о приключениях гномов-альпинистов, когда английские прагномы вначале освоили вертикальное восхождение на комоды своей родины, а потом на стены коттеджей и, наконец, на Биг-Бен. Мы просто видели, как гном, идущий первым — лидер в связке, — в снежный ураган пересекал северный фасад Дома парламента, и, пока он висел, удерживаясь лишь кончиками пальцев, высоко над оживленными в часы пик улицами Лондона, стена все больше покрывалась льдом.

Но самым замечательным рассказчиком был все-таки Зеленый Зепп, пожелтевший Зеленый Зепп. Казалось, что во время путешествия он обменял у своего великана умение подскакивать на дар рассказывать истории. Перед исчезновением, когда он был еще зеленым и скакал, как молодой бог, он мог только бурчать себе под нос, да так тихо, что мне ни разу не удалось услышать всю историю до конца. Ничего удивительного, что у него всегда было очень мало слушателей. Но после того как он вернулся желтым, никто из нас ни разу не пропустил ни одного его выступления. Стоило ему сказать: кстати, я тут опять кое-что придумал, как насчет трех часов около аквариума? — и все мы, все шестнадцать, окружали его плотным кольцом и не сводили с него глаз. Мы верили каждому слову Зеленого Зеппа, хотя все его истории были очень запутанными. Он говорил четко, живо и с таким чувством, что в нужных местах у нас на глазах выступали слезы, у всех, у каждого, а у него — нет. Мы корчились от смеха. А он оставался серьезным. Мы все время к нему приставали, чтобы он рассказал еще, и он рассказывал. Нередко сразу же начинал вторую историю, он вообще любил рассказывать. А потом, когда, взмокнув от долгого выступления, заканчивал последнюю, самую последнюю, совсем крошечную заключительную историю, мы, раскрасневшись от удовольствия, стояли вокруг него, хлопали его по плечу и говорили:

— Замечательно, Зепп! Потрясающе!

И только Кобальд уже обдумывал свое выступление, он всегда хотел рассказывать сразу после Зеленого Зеппа, потому что надеялся «унаследовать» его зрителей. Мы еще обнимали Зеленого Зеппа, находясь под впечатлением от услышанного, улыбались друг другу, а в это время уже раздавался его громоподобный голос. Мы кидались врассыпную и прятались по другую сторону аквариума, под шкафом с голубыми дверцами или даже за вудуистскими куклами. Кобальд стоял в одиночестве перед рыбами и потрясал кулаком. Один или два раза ему удалось ухватить Серого Зеппа за куртку: тот долго колебался, куда бежать. В первый раз Кобальд прокричал ему в ухо притчу о блудном гноме, а во второй — расписанный по секундам ход дня Страшного суда, от нуля до двадцати четырех часов.

Я тоже любил рассказывать. И тоже, думается, делал это неплохо. Я и в самом деле собирал иногда по десять или даже больше гномов. Большей частью мои истории были абсолютно новыми — во всяком случае, в первые годы, — но время от времени я объявлял, что собираюсь повторить какой-нибудь из моих лучших рассказов, и повторял, разумеется, слово в слово что-нибудь из старого. Такие мои выступления вскоре стали очень популярными, некоторые из моих собратьев в первый раз пропустили историю и, следовательно, слушали ее теперь как новую, но большинство ее помнили — причем, как и я, дословно, — и они проговаривали текст хором вместе со мной. Гномы произносили слова в нос, надрывая животы от смеха, хотя мои истории были серьезны и трогательны. Вначале это сбивало меня с толку, потом я тоже стал смеяться и все чаще устраивал эти ностальгические выступления, которые скоро так же полюбились гномам, как и рассказы Зеленого Зеппа.

Позднее, оставшись один, я стал все отчетливее понимать, как это ужасно, что меня больше некому слушать. Нет ни одного друга, ни одного собрата, даже кошки или волнистого попугая. Поначалу было еще ничего, я просто мысленно рассказывал истории себе самому. К тому же я все время переезжал с одного места на другое, и это отвлекало. Но еще обретаясь в кармане брюк, я начал бормотать себе под нос. Потом на этажерке я говорил уже в полный голос и смотрел при этом на зубного врача и его пациента. Некоторое время мне и впрямь удавалось делать вид, что они — внимательные слушатели. Однажды, рассказывая, как я залез на обеденный стол и танцевал на его зеркальной поверхности, словно Нуриев, я почувствовал настоящий исполнительский азарт и некоторое время говорил, склонив голову и пытаясь держать руки в красивой позиции, как это обычно делают танцоры. Когда я закончил, у меня появилось чувство, будто оба глиняных истукана стоят не на своем месте. Что они немного придвинулись ко мне. Неужели возможно, чтобы у них было так же, как у гномов, что я для них — то же, что Ути для меня? Неужели они тоже живые и застывают в какой-либо позе лишь за сотую секунды до того, как на них упадет мой взгляд? Я содрогнулся при этой мысли, меня бросило в дрожь — и вопреки всему, что я знал, я начал пытаться застукать этих двоих, оглядываясь на них быстро и неожиданно, и, разумеется, всегда опаздывал на ту самую сотую секунды. Всякий раз оказывалось, что они застыли в своей глиняной кататонии. И все-таки? Разве дантист не стоял только что немножечко дальше? А рот пациента разве не был открыт чуточку шире? Если эти двое были живыми, то наверняка испытывали ко мне не самые дружелюбные чувства. У зубного врача в руке были щипцы, которыми он мог разорвать меня на кусочки. (Пациент выглядел тупым, непроходимо тупым, но для помощи в убийстве большого ума и не надо.) Теперь я старался не поворачиваться к ним спиной. Сидеть на краю полки, болтать ногами и заключать пари с самим собой: кто сейчас пролетит перед окном — дрозд или воробей. Я оглядывался через каждые две секунды. Зубной врач и его приспешник стояли неподвижно, но, могу присягнуть, они приближались, как Бирнамский лес. Если они столкнут меня в пропасть — а внизу лежит блестящий твердый паркет, — то у меня отвалятся ноги. Гному, у которого остались только голова и тело, далеко не уйти. Если его не найдут, он так и останется лежать. Тело и голова. А если его подберет человек, то гном окажется в мусоре. Потом в контейнере, в мусоровозе и, наконец, отправится с остальными дурно пахнущими отходами в жар печи, чем ближе, тем жар будет сильнее, и пламя станет последним, что он увидит.

Потом случилось нечто неслыханное. То, о чем я так тосковал каждую секунду в прошедшие десятилетия, о чем я ни разу не решился подумать хоть на мгновение. Я стоял, прислонившись к стене, напротив дантиста и его пособника — я больше никогда не выпускал их из поля зрения, — когда издалека донесся слабый шум. Далекое шарканье или неуверенные шаги. Сразу же, в основном потому, что этот шум был едва слышен, я понял: это — послание, касающееся сути моей жизни. Сердце мое остановилось. Я помчался к краю полки и посмотрел вниз. Внизу, далеко подо мной, шел Кобальд. Решительными шагами он направлялся к двери, которая, как всегда, была открыта, Кобальд шел наклонившись, подняв правую руку, словно держал в ней фонарь. Конечно же он вел свою колонну, хотя и был один. Впередсмотрящий и замыкающий в одном лице. Он шел так стремительно, что почти сразу же стала видна только его спина.

«Кобальд! — закричал я, то есть хотел закричать. — Я здесь!» Но я только стоял с открытым ртом, не в силах произнести ни слова, а когда ко мне снова вернулся голос и я смог что-то прохрипеть, Кобальд уже перевалил через порог и исчез.

У меня закружилась голова. Откуда он пришел? Куда направлялся? Когда я немного успокоился, то сказал себе, что он наверняка вернется. Раз он пришел слева, от лестницы, значит, назад ему надо будет тоже налево, это же логично. А тогда ко мне уже вернется голос, в этом я был уверен. Второй раз он не пройдет мимо меня. Чтобы голосовые связки меня не подвели, я все время кричал: «Кобальд!», или «Эй!», или «Алло!» Я кричал всю ночь. Ути в другом конце комнаты лежал на кровати и храпел. Бамбук перед окном стал вначале голубым, потом зеленым, а Кобальд все еще не возвращался. Тут я решил рискнуть всем, даже своей жизнью и спуститься на пол. Но в это время встал Ути, зашел в ванную и на минутку на второй этаж, а потом долго сидел, как пришитый, за своим столом. Как раз в этот день он работал без перерыва, не вставая, то есть он звонил, потягивался, крутил головой в разные стороны, листал то одну книгу, то другую, съел обезжиренный творог, несколько яблок, читал газету, менял батарейки в будильнике, насвистывал под радио мелодии из концерта по заявкам и время от времени стучал по клавишам своей пишущей машинки. Уже давно стемнело, бамбук превратился в темные джунгли, и тут он наконец встал, выключил машинку и настольную лампу и пошел на второй этаж. Я еще немного подождал, еще раз прикинул расстояние между мной и дантистом — бесполезно, потому что не был уверен, не сам ли я сдвинул зубного врача, — и начал спускаться. Я внимательно все осмотрел сверху и предполагал осторожно и плавно спускаться с доски на доску. Но полетел камнем вниз, потому что не смог удержаться на первой же доске. Я приземлился так жестко, что, казалось, слышал, как хрустнули мои ноги. Однако остался цел и невредим. Уф-ф-ф!

Я как раз собирался направиться в сторону туалета, когда из-за угла появился Кобальд, он шел от лестницы. Или я пропустил его в темноте, что маловероятно, или он поднялся на второй этаж по другой лестнице. Энергичными шагами он шел прямо ко мне, вроде как не узнавая. Может, у него запотели очки? Я уставился на него — он шагал, словно Каменный Гость, потом ринулся ему навстречу с воплями: «Кобальд! Кобальд!» Упал ему на грудь. Прижал лицо к его бороде, к щеке, обнимал его, целовал. Из моих глаз лились слезы.

— Ты тут! — рыдал я и прижимал его к себе еще крепче. — Наконец-то!

Кобальд не шелохнулся, а я, переполненный счастьем, лежал у него на груди. Я бы еще долго сжимал его в объятиях, но тут он резко высвободился из моих рук. Отступил на шаг, осмотрел меня сверху донизу и спросил:

— Мы знакомы?

— Это я, Фиолет Старый!

— А что ты тут делаешь? — удивился Кобальд, он снял очки и начал протирать их своей бородой. — И почему ты так выглядишь?

— У меня проказа, — ответил я чуть потише. — Слишком много солнца, да и резина неважного качества… Ну до чего же я рад тебя видеть!

Да, я чувствовал, как меня наполняет тепло, оно поднималось откуда-то из живота и разливалось по всему телу, вплоть до кончиков пальцев. Оказывается, я, сам того не понимая, был словно мертвый, мертвый уже много лет, десятилетия; а теперь я снова ожил.

— Как я тосковал по всем вам!

Кобальд снова надел очки, пригладил бороду и посмотрел на меня своими синими глазами.

— Вообще-то я вполне обхожусь без всей этой банды, — произнес он наконец. — Правда, мне не хватает Серого Зеппа.

— Серого Зеппа?

— Он был такой душевный. — И Кобальд наконец-то улыбнулся. — Как мы с ним смеялись, Серый Зепп и я. Я всегда рассказывал ему свои истории. Он был моим лучшим другом.

Мы помолчали. Кобальд хорошо сохранился, гораздо лучше меня, его ноги все еще напоминали опоры моста, а крошился только большой палец его кулака. И даже куртка оставалась такой же синей, как когда-то, и красная краска шапочки потрескалась только в двух местах.

— Ну, мне пора, — сказал он и протянул мне руку. — Был очень рад.

— Но ведь мы только что нашли друг друга, — пробормотал я. — Я думал, остаток вечности мы проведем вместе.

— В таком случае я должен перестроиться. — И Кобальд снова пригладил бороду, на этот раз обеими руками. — Как ты думаешь, ты сможешь забраться на лестницу?

Я быстро закивал. Я чувствовал, что силы переполняют меня. И в самом деле, я почти без труда залез на второй этаж — Кобальд на каждой ступеньке протягивал мне руку и тянул наверх. Большое помещение, почти зал, и тоже все из углов, как и комната внизу. Одновременно и кухня, и гостиная. Плита, раковина, посудомоечная машина, холодильник, и тут же — кресла, пианино и телевизор, стоявший на уровне моего роста на полу. Я помахал нашему отражению в матовом телеэкране, Кобальд помахал в ответ. Потом он указал на маленький ящичек из некрашеного дерева, висевший так высоко на стене, что даже людям приходилось тянуться, чтобы достать до него.

— Там я живу, — сообщил он. — Днем. Экспедиции в дневное время невозможны. Здесь полно людей… Ах, как же хочется опять пройтись в колонне. А тебе?

— Мне это снилось каждую ночь, — ответил я. — Я уже не верил, что когда-нибудь снова смогу…

Он кивнул, встал, расставив ноги на ширине плеч, и закричал:

— В колонну стройся, стройсь! — И я занял свое место, которое теперь было сразу за ним. Я стал новым замыкающим. Кобальд поднял правую ногу и кулак — для этого ему пришлось сильно наклониться налево — и пошел вперед. Он сразу же задал стремительный темп, и поначалу я не совсем уверенно ковылял за ним на своих хромых ногах, но вскоре попал в ритм, который каждому из нас знаком от рождения. Бодрое раскачивание. Шаги Кобальда были замечательно точными, равномерными, так что я мог, как и положено, идти следом за ним, мой живот почти прижат к его спине, мои ноги не дальше расстояния стопы от его ног. У нас сразу же все получилось, так что мы действовали, как один организм. Это было восхитительно. Казалось, и Кобальд тоже радуется тому, что ветер свистит у нас в ушах от скорости.

— Приятно идти в колонне, правда? — прокричал он через плечо и запел.

Я тут же подхватил, и мы пропели весь наш репертуар, от «Эй, гном» и «Гномы рано поутру» до «Чу, кто это там?». Вдоль перил лестницы мы прошли в другую часть комнаты. Низкий столик, на котором стояло много баночек с краской для рисования пальцами, да и сам столик в нескольких местах был перепачкан краской. Еще одно кресло. Стереоустановка, тоже на полу. Мы обогнули следующий поворот перил, и на меня уставилась все та же вудуистская кукла; я так испугался, что наступил Кобальду на ногу.

Потом мы промаршировали по длинному коридору в темную комнату, где стояла одна кровать с горой подушек и одеял, из них торчал острый нос, один только нос, больше ничего, он шумно втягивал воздух и с храпом выпускал его.

— Это Изабель! — крикнул мне Кобальд и свернул налево.

— Кто такая Изабель? — так же громко спросил я, хотя мой рот находился прямо возле уха Кобальда.

— Ну, женщина, которая живет с Ути.

Распевая «Прощай, казарма», мы зашагали в следующую комнату, кабинет или мастерскую, а может, ателье, потому что пол был завален бумагой и остатками материи. У одной стены — компьютер, у другой — швейная машина. Книги и рулоны материи.

Наконец мы снова пришли в кухню-гостиную, где, уже стоя, но все равно в походном порядке, пропели «Отец и сын отправились в путь». Только после этого Кобальд вздохнул — ему ведь тоже наш поход доставил удовольствие — и пробормотал:

— Колонна, разойдись, вольно! Вольно!

Я уселся на бахрому ковра и наблюдал, как Кобальд без труда взбирался по зеркально-гладкой стене в свое орлиное гнездо. Поднявшись, он встал на край ящика, вскинул кулак и прокричал:

— До завтра, дружище!

Я помахал ему в ответ и побежал вниз по лестнице, словно новенький, только что с конвейера. Внизу, на паркетном полу, я скорее танцевал, чем шел, и с легкостью взлетел на свою полку.

Дантиста и его пациента я нашел на старом месте (никаких сомнений, они не двигались) и уселся на краю пропасти. Бамбук становился все светлее и светлее, скоро он уже запылал золотом на солнце. Можно ли быть более счастливым? Я захлопал в ладоши, и от меня отлетел кусочек правой руки.

В следующие дни и месяцы я каждую ночь поднимался на второй этаж и встречался с Кобальдом, который сидел на краю своего наблюдательного пункта и, увидев меня, лихо спускался по стене, подобно ящерице. Первые ночи мы усердно маршировали, бесцельно ходили по кругу или пять раз подряд до вудуистской куклы просто потому, что нам нравилось идти в колонне. Я быстро научился ходить как Серый Зепп, как настоящий замыкающий, то есть спиной вперед или то и дело оглядываясь назад, чтобы вовремя увидеть опасность сзади. Я, совсем как Серый Зепп, прикладывал правую руку козырьком к глазам, а левую приставлял к уху и двигался задом наперед, но все-таки в ногу с Кобальдом, почти прижавшись спиной к его спине. Один или два раза я пропустил поворот моего впередсмотрящего и продолжал идти, кормой вперед, пока не натыкался на стул около пианино или батарею. А где-то вдалеке старательно вышагивал Кобальд, полагая, что он все еще идет в колонне. Я мчался за ним и занимал свое место, а он даже не замечал моей оплошности.

Позднее, когда наши экспедиции утратили свою новизну, мы стали соревноваться в подскоках, заскакивая на низенькую скамеечку. Стулья стали для меня слишком высоки. Но и на скамеечку мне было трудно запрыгнуть, с моими-то ногами, и после нескольких подскоков я сдавался. Кобальду, который и раньше был так себе прыгуном, тоже скоро надоела эта игра. Все равно у нас не получалось добиться прежних результатов — например, гармоничной грациозности Зеленого Зеппа, с какой он запрыгивал даже на комод.

О толкалках, в которые раньше мы оба играли с большим удовольствием, и говорить нечего. Кобальду достаточно было бы один раз, как прежде, упереться в мои ступни, и мне пришлось бы ковылять на резиновых обрубках.

Так что теперь мы рассказывали друг другу истории. Старые и новые. Но даже это получалось только какое-то время, потому что Кобальду хотелось слушать мои старые истории, чтобы он мог громко, в нос, рассказывать их хором вместе со мной. От смеха он сгибался пополам. А мне почему-то это больше не казалось таким остроумным, как раньше. И разумеется, за каждую мою историю он брал реванш — рассказывал свою. Скоро выяснилось, что его репертуар вырос до нескольких часов декламации, но увлекательным рассказчиком он так и не сделался. Разве только стал теперь повторять свои «и вот» да «о горе!» каждые десять секунд. А сами истории остались все теми же. Чтобы выдержать его творения, я придумал новую игру: тоже громко говорил вместе с ним все эти «о горе», «и вот» и тоже в нос — по-другому я ведь не умел, — правда, я не знал, когда именно Кобальд воскликнет «и вот», «о горе!» или даже «горе мне, горе!». Если я угадывал, то засчитывал себе очко, если ошибался — вычитал. По условиям игры я должен был каждую историю Кобальда заканчивать со счетом не меньше десяти очков. Это означало, что я выиграл. Вообще-то это было не слишком трудно. Тексты Кобальда легко было угадать.

Потом мы открыли для себя телевизор. Пульт лежал на ковре рядом с белым креслом, и Кобальд ради шутки и баловства прыгнул на одну из кнопок. Телевизор сразу же заработал. Ошеломленные, завороженные, мы стояли перед огромным экраном, а скоро научились включать все сорок семь каналов. Но звук мы, естественно, убирали, иначе проснулись бы Ути или Изабель. Мы посмотрели без звука многочисленные ток-шоу и викторины, в которых играли на деньги. Участники разговора с умным видом кивали головами, а игроки ужасно нервничали и становились мокрыми от пота, когда им надо было ответить на вопрос стоимостью в миллион франков или евро. Мы тоже волновались и, если удавалось прочесть вопрос по губам, кричали правильный ответ. Но лучше всего была одна передача, она шла несколько часов, а иногда всю ночь, в ней мы путешествовали, стоя на месте водителя локомотива, по широким равнинам или невысоким холмам. Наши глаза и объектив камеры были направлены вперед. Мимо проносились стада коров, станционные здания, леса. Во время этих поездок мы полностью включали звук, передача шла очень тихо. Однажды мы путешествовали на фуникулере среди глетчеров и вечных снегов, и я сразу же узнал места, по которым я и Зеленый Зепп, зажатые в кулаках Ути и Наны, ехали во время нашей поездки на каникулы. Я разволновался и стал говорить Кобальду — он ничего этого не знал, поскольку тогда лежал в рюкзаке, — что появится на экране через секунду:

— Сейчас будет озеро!

И вот мы уже видим его, вначале черное, потом светло-синее, почти белое.

— А сейчас мы выйдем!

И в самом деле, поезд остановился там, где мы когда-то вышли из него.

С этого момента все стало незнакомым, из мира ледяных вершин наша дорога пролегала через крутые склоны, местность все больше и больше напоминала итальянский пейзаж. Очень долго мы ехали вдоль бушующего горного ручья, и мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, что как раз в этих водах Зеленый Зепп боролся за свою жизнь. Я подошел совсем близко к экрану и стал пристально смотреть на огромный водоворот, словно мог увидеть там Зеленого Зеппа.

Однажды ночью (мы и не подозревали, что это будет последняя ночь перед телевизором и вообще в этом доме) Кобальд снова радостно скакал по пульту, и мимо нас проносились обрывки разных фильмов. Черные мужчины стреляли друг в друга из автоматов в темных, почему-то голубоватых залах. Дома взрывались. Женщины с огромными обнаженными бюстами смотрели на нас большими глазами. Полицейские автомобили на страшной скорости сворачивали за угол и переворачивались по нескольку раз. И вдруг перед нами возникла картинка, которая застигла нас врасплох и произвела такое впечатление, что Кобальд, уже подпрыгнув, чтобы переключиться на другой канал, застыл в воздухе. Во всяком случае, ему удалось приземлиться рядом с кнопкой. (При этом он наступил на кнопку звука и включил полную громкость.) Мы стояли и пялились в телевизор, ничего не понимая. Перед нами на высоченном экране были мы сами. Или, по крайней мере, похожие на нас, как две капли воды. У каждого из нас оказался двойник, и был еще один гном, совсем незнакомый. Один Кобальд, один Фиолет, один Дырявый Нос, один Лазурик, один Злюка, один Зепп и один Незнакомец. Семь гномов. Они пробирались гуськом по первобытному лесу с огромными деревьями, вначале через овраг, а потом по деревянному мостику, проложенному над глубоким ущельем. Они распевали во все горло нашу песенку «Хай-хо!». Правда, не так, как мы, насвистывали припев, надув щеки и сложив трубочкой губы. (То, что они делали все это громко, очень громко, мы не заметили.) Во главе шагал, а как же иначе, Кобальд, а Зепп и в этой колонне был замыкающим. Перед ним топал тот, которого я не знал. Он выглядел, как и я, как Фиолет, вот только куртка у него красная, а глаза — не сонные. У наших марширующих двойников за плечами были кирки, а у некоторых в руках блестели драгоценные камни. Вокруг них летали взволнованно щебечущие птицы. А еще рядом резвились несколько оленей, да черепаха пыталась развить спринтерскую скорость, чтобы двигаться в одном темпе с гномами, и натыкалась на камни и корни.

Мы чуть было не пропустили тяжелые спросонья шаги Ути по лестнице. Едва успели в самый последний момент спрятаться под кресло и затаиться в углу. Ути взял пульт, выключил телевизор и пробормотал:

— Это я брежу или кто-то еще сошел с ума?

Он прошел к холодильнику, достал из морозилки килограммовую упаковку ванильного мороженого, сел за стол и начал есть. Урча и постанывая от удовольствия, он листал городские ведомости. Наверное, прочитал все объявления о смертях и банкротствах, случившихся на этой неделе. Потом про все запросы о строительстве и все объявления об изменениях маршрутов. И еще, вероятно, все объявления о знакомствах. Он ел и ел. Столько мороженого ни один человек съесть не может, а он смог. И так быстро, словно изголодался. Но все равно слишком медленно для нас, потому что, когда он наконец спустился по лестнице и лег в постель, а мы снова смогли смотреть телевизор — Кобальд вскочил на кнопку выключателя, а я на кнопку звука, — наши непостижимые двойники уже исчезли с экрана. Мы дважды прошлись по всем программам. Напрасно.

Может, это были прагномы? А лес — тот самый, по которому путешествовал Зеленый Зепп? Значит, все-таки прав был Красный Зепп со своей теорией нашего происхождения? Во всяком случае, это был удар по моей вере в промышленное изготовление гномов. Даже Кобальд, который обычно никогда не менял своих убеждений, казался обескураженным. Конечно, эти кино-документы не ставили под сомнение существование творца, похожего на Кобальда, однако такую древнюю колонну марширующих гномов даже он не предполагал увидеть.

Было уже светло, когда я одолел лестницу и взобрался на свою этажерку.

Потом все произошло довольно-таки быстро. Примерно через полчаса Ути, который обычно вставал поздно, стоял в комнате, одетый в синий комбинезон. Он распахнул окно и начал укладывать книги с полок в картонные коробки. Потом снял все картины, опустошил письменный стол и поставил на него стул. Пластинки, стоявшие подо мной на этажерке, тоже исчезли в коробке из-под бананов. Под конец Ути, разгорячившийся от работы, прошелся по комнате и собрал все, что не было прикреплено к стенам: пишущую машинку, телефон, транзисторный радиоприемник, факс, банки, в которых лежали монеты, привезенные из разных стран. Фотографии. Старый граммофон с ручкой. Все это отправилось в коридор или в ванную. Когда наконец комната почти опустела, он застелил пол газетами, а затем приволок огромное ведро с краской и валик. Поставил все это в комнату и огляделся в последний раз. Теперь в ней мало что осталось, там пустая ваза для цветов, здесь — несколько бумаг, а на нашей полке мы: зубной врач, его пациент и я. Граммофонные иголки. Казалось, Ути про нас забыл.

Но он не забыл. Неожиданно, громко топая, в комнату вошла Эсперанца, уборщица, тоже переодетая, правда, не в комбинезон. На ней был грязный фартук и красный платок на голове.

— А что осталось, выбросить! — сказал ей Ути и скрылся в коридоре.

Эсперанца, держа пакет для мусора, сгребла в него все, что нашла. И зубного врача, и пациента, и меня. Там я и лежал, окоченев от ужаса — все, моя судьба свершилась, — между засохшими цветами, смятыми рекламками и вонючими кусочками ваты. Дантист торчал вверх ногами в апельсиновой кожуре. У пациента дела обстояли не лучше. Мне на голову с шумом посыпался какой-то мусор — я пригнулся, прикрыл голову руками и зажмурился. На меня свалились упаковка от компакт-диска, теннисный мячик, лампочка. Свинцовое пресс-папье. Потом свет исчез, а запах стал невыносимым: Эсперанца завязала пакет. Она подняла его, меня, и понесла прочь. Не было ни одной стены, о которую она не стукнула бы пакет, ни одного дверного косяка. А углов было много. Вниз по лестнице, и снова, с грохотом, мимо твердых углов и острых выступов стены. Наконец она бросила пакет, и меня в нем, на землю. Это было жесткое приземление: пресс-папье второй раз стукнуло меня по черепу. Шаги Эсперанцы пропали вдали. Стало тихо. Ни одного шороха.

Я попытался успокоиться и собраться с мыслями. Несколько минут делал глубокие вдохи и выдохи. Потом открыл глаза. И разумеется, ничего не увидел. Потому что было очень темно и я был засыпан мусором. Правда, я мог шевелить руками, и сразу же что-то укололо меня в один из оставшихся пальцев. Сильная боль. Это я наткнулся на граммофонную иголку, и теперь у меня в руке торчала острая заноза размером с кинжал. Мне надо было только добраться до стенки пакета — а я был как раз в его центре, — тогда у меня появился бы шанс. Итак, я пополз через все это клейкое, вонючее безобразие, наступил на зубного врача и на пациента, пробрался сквозь томатную пасту и кофейную гущу и ухватился за пластик пакета. Я ударил по нему кинжалом, еще и еще. Я колол, буравил, рвал. Наконец мне удалось протолкнуть занозу сквозь жесткий пластик и вскоре, дергая и вырывая куски, я сделал отверстие, через которое можно было выглянуть наружу. Я увидел кусок стены, серый, покрытый плесенью. Через десять минут я прорвал дыру, в которую проходила моя голова. Я оказался в подвале, это-то ясно, в темном подвальном помещении. Не большом, не маленьком, пустом, если не считать мешков десять, которые, рядком прислоненные к стене, казалось, ожидали казни. Ути что, складывает свой мусор в подвале? Теперь я как следует взялся за пакет и скоро оказался на свободе. Съехал по пластиковой стенке на пол.

И вот я сижу, покряхтывая, прислонившись к мусорному мешку. Вокруг меня высокие стены из тесаного камня, на них полно паутины. Там и здесь ящики и коробки, все в серой пыли. В конце стены открытая дверь, кажется, она ведет в другое помещение, там мерцает слабый свет.

Только я собрался встать и пойти к тому просвету, как услышал шум. Сдавленный, отчаянный стон.

— О горе! — едва слышно восклицал, почти рыдая, чей-то голос. — Помоги мне, Господи! Не оставь меня!

— Кобальд? — заорал я и вскочил на ноги. — Ты там, внутри?

— Да, Господи! — ответил голос. — Это я. Твой Кобальд. Смотри, я торчу здесь в нечистотах, в мусоре, Господи. Помоги мне выбраться, иначе, о горе, горе, меня отвезут на мусоросжигательный завод!

Я приставил граммофонную иголку к гладкой поверхности мешка, на уровне голоса, и прокричал:

— Не волнуйся, сын мой! Через десять минут я вытащу тебя!

Правда, мне потребовалось больше получаса, чтобы прорвать отверстие в пластике, в которое мог пролезть Кобальд. К тому же он оказался выше, чем я предполагал, — между салатными листьями и пустой консервной банкой из-под тунца. И еще почти столько же времени понадобилось, чтобы он пробрался ко мне. Наконец появилась его голова, к ней прилепился кусочек салатного листа.

— Фиолет! — произнес он. — Приветствую тебя. То-то я удивился, что Бог разговаривает в нос.

Мы помогли друг другу почиститься — кроме соуса на мне было несколько кусочков абрикоса и луковая шелуха — и пошли, держась за руки, к просвету в стене. Оттуда мы заглянули в еще одно подвальное помещение, размером почти с футбольное поле, тоже почти пустое и темное. Из единственного люка — далеко, на другом конце зала, — косо падал свет, широкий луч солнечного света, образуя на полу светящийся квадрат. В этом квадрате сидели, ходили, танцевали маленькие фигурки, некоторые как раз строили пирамиду, а когда она зашаталась и опрокинулась, мы услышали тихий визг. То были существа с бородами, в куртках и шапочках. Не меньше десятка, а может, и больше. Мы все еще держались за руки, и Кобальд так сильно сжал мою правую ладонь, что оставшиеся пальцы раскрошились. И хотя я это почувствовал — было не больно, а щекотно, — но не мог отвести глаз от чуда. От этих освещенных небесным светом фигур гномов. Кобальд тоже лишился дара речи, вернее, почти лишился, потому что он не то стонал, не то молился высоким фальцетом, переступая при этом с ноги на ногу, как боксер, получивший сильный удар.

Потом до нас дошло, сразу до обоих, и мы побежали.

— Это мы! — кричал я, а Кобальд, который несся галопом рядом со мной, вопил:

— Это я! Я! — Но при этом не отпускал мою руку, вернее, то, что от нее осталось, поэтому я, не поспевая, трепыхался за ним, как флаг на ветру, ликуя и вопя от восторга:

— Наконец-то! Наконец-то!

Гномы — все! все пятнадцать! — ослепленные падавшим на них светом, удивленно всматривались в темноту и пытались понять, кто это там бежит и кричит. Наконец один из них вышел из светового квадрата, приложил ладонь к глазам и пропищал:

— Да это же Кобальд! И Фиолет Старый!

Это был голос Красного Зеппа, никаких сомнений. Значит, и Красный Зепп тоже тут!

Толпа гномов начала кричать, и все наши собратья побежали навстречу нам, обгоняя и отталкивая друг друга, безжалостно наступая на упавших. Визг, крик, смех, многоголосое «ура!». Первыми до нас добежали Старый Злюка, Новый Злюка и Голубой Зепп. Они бежали так быстро, что сбили нас с ног. Примерно два гномовских метра мы вместе катились по полу, обнимаясь и целуясь. Потом встали на ноги и обняли каждого в отдельности, а кого-то и по два раза. Они совсем не изменились! Совсем, если не обращать внимания на то, что дырочка в носу Старого Дырявого Носа стала размером с кратер и нос почти исчез, что ноги Нового Злюки стали похожи на противни, а Красного Зеппа можно было узнать только по голосу. По смеху. По блеску глаз. Все остальное поизносилось.

Выяснилось, что наши собратья давным-давно живут тут внизу. Они тоже долго, наверное лет десять, обретались в своей коробке и несколько раз, при переездах, их перевозили на новое место. То было трудное время. В отличие от меня, в их темнице не было граммофонных иголок, правда, не было и мусора. Но им не удалось приподнять крышку коробки или продырявить ее стенку, они были пленниками деспота, забывшего про них.

Наконец им на помощь пришли мыши. Они прогрызли картонную коробку, и одна мышь пробралась внутрь и уставилась на Фиолета Нового, который как раз приложил ухо к стенке. Его визг спугнул ее, но теперь пленники без труда сделали дыру в картоне и выбрались на свободу. Они поселились в подвале и неплохо себя чувствовали, особенно в этом квадрате света, вместе с ним они передвигались весь день по подвалу, словно обитатели квадратной луны.

Мы уселись в кружок в световом пятне, далекое солнце согревало нас и отгораживало от черноты подвала. Нам нужно было так много рассказать друг другу после столь долгой разлуки! Злюки все еще совершали восхождение на гладкие стены подвала! Зеленый Зепп все еще сочинял самые невероятные истории! И Новый Дырявый Нос был все тот же: когда я рассказывал о своем ужасном одиночестве на этажерке, он неожиданно захихикал. Оказалось, он только сейчас понял анекдот, который ему вчера рассказал Старый Лазурик.

Так получилось, что мы не заметили, как к нам подошло еще одно существо. Оно появилось в пятне света, словно свалилось с неба. Мы смотрели на него. Оно смотрело на нас. Существо было гномом, это мы сразу поняли, гномом нашей породы, однако жизнь его потрепала куда больше, чем нас. Несомненно, этот незнакомый собрат жил на ветру и холоде. У него была кожа, как у капитана дальнего плавания или полярника. Но я сообразил, что это был какой-то Зепп, повзрослевший, ставший мужчиной, кажется, раньше его куртка была зеленой. Да еще эти голубые, как незабудки, глаза!

— Зеленый Зепп! — вырвалось у меня.

Поднялся невообразимый шум. Настоящий хаос. Мы все кричали:

— Зеленый Зепп вернулся! — и обнимали его и друг друга.

И вновь обретенный Зеленый Зепп теперь тоже смеялся и плясал с Красным Зеппом в квадрате света, хотя тот и кричал:

— Прекрати! Я сейчас развалюсь на куски! — И у него на самом деле отломились нога и кусочек шапочки.

Потом мы, устав, опустились на пол и опять уселись в кружок. Каждый хотел задать вопрос Зеленому Зеппу. Много вопросов. Но я оказался самым проворным, а может, самым горластым.

— Так кто же все-таки выиграл полуфинал? — крикнул я. — Ты или я?

— Ты, — ответил Зеленый Зепп. — А это кто? — И он указал на желтого Зеленого Зеппа, прятавшегося за Лазуриками, его лоб блестел от пота. Когда мы все взглянули на него, он еще больше съежился. Из-за плеча Старого Лазурика выглядывала только часть его шапочки.

— Зеленый Зепп, — произнес Кобальд глухим голосом, — ты ничего не хочешь нам сказать?

Физиономия желтого Зеленого Зеппа снова появилась между широкими ухмыляющимися лицами Старого и Нового Лазуриков. Он покраснел, как помидор. Поднялся и мелкими шагами прошел в центр круга, где стоял опять ставший главным Кобальд, держа за руку Зеленого Зеппа. Желтый Зеленый Зепп подошел к ним, посмотрел на свои башмаки и что-то пробормотал, казалось, робкий ветер прошелестел осенней листвой.

— Что? — не расслышал Кобальд.

— Я не Зеленый Зепп, — выдохнул Зеленый Зепп, оказавшийся вовсе не Зеленым Зеппом. — Это вы меня так назвали. И я подумал, раз вы хотите, чтобы я был Зеленым Зеппом, пусть так и будет.

Теперь мы все кричали одновременно:

— Но как же бушующие воды?

— А растения-убийцы?

— Хищные звери!

— Снежный волк!

Желтый Зеленый Зепп стянул свою шапочку и мял ее в руках. Теперь у него вспотела и лысина.

— Мне больше нравится рассказывать хорошие истории, чем плохие, — прошептал он едва слышно. — Я не умею по-другому.

— Франц Йозеф Хубер! — воскликнул Кобальд и поднял указательный палец правой руки, как прокурор, обнаруживший важное для разбирательства доказательство. — Его ты не мог выдумать. Это имя значилось на посылке, в которой ты прибыл к нам. Я видел это собственными глазами.

— Так называется магазин игрушек, — пробормотал псевдозеленый Зепп еще тише. — Вы все от Франца Йозефа Хубера. Папа позвонил в магазин. У Хубера не было больше Зеленых Зеппов, и расстроенный Папа сказал, что сойдет и желтый.

И он разрыдался, разоблаченный лжец. Он просто зашелся в плаче. А мы сидели и не знали, что делать. Но тут настоящий Зеленый Зепп подошел к тому, кто заменил его, и положил руку ему на плечо:

— Оставайся Зеленым Зеппом. Мне все равно надо идти дальше.

Поднялся новый вопеж. Мы вскочили и окружили обоих Зеленых Зеппов, чтобы не дать одному уйти, а второму сбежать. Мы говорили, не слушая друг друга. А Кобальд все командовал, долго, хотя никто не обращал на него внимания:

— Сохраняйте спокойствие, спокойствие!

Но потом мы все-таки снова уселись, зеленый и желтый Зеленые Зеппы рядышком, как друзья или, скорее, как учитель и ученик — и настоящий Зеленый Зепп рассказал нам свою историю. Она была короче, чем история желтого, и не такая страшная. Хотя, с другой стороны…

Зеленый Зепп и в самом деле проплыл мимо Ути, который не углядел его из-за солнца, сам он тоже ничего не видел, а когда снова смог двигаться, его понесло к бурной горной реке, потом вниз по течению, мимо всех водопадов и перекатов. В одном водовороте он застрял на целую вечность, может, даже на несколько месяцев.

— Вот видите, — прошептал желтый Зеленый Зепп, — я же вам говорил!

Но потом он все-таки поплыл дальше, река стала спокойнее, и наконец ему удалось выползти на берег. Не медля ни секунды, он пустился в обратный путь. Он все время шел по берегу, упрямо, не сдаваясь, даже когда с небес лились потоки воды и когда ему приходилось карабкаться на отвесные стены. Где-то на полпути выпал первый снег, а еще через два дня борьбы со снегом, доходившим ему до пояса, Зеленому Зеппу пришлось сдаться. Снег был толщиной пять-шесть сантиметров. Он заполз под выступ скалы, и его засыпало снегом. Он просидел в темноте всю долгую зиму в горах и развлекался тем, что слово в слово повторял свои беседы с гномами, начиная с самого первого дня (тогда с ним были только Кобальд и Красный Зепп), причем их голосами. За меня он говорил, зажимая нос двумя пальцами.

Наступила весна. Много воды, но первые теплые недели вовсе не означали, что теперь можно идти дальше. Таял снег, и ручьи неслись рядом с рекой, а перевал далеко наверху все еще был покрыт снегом. И все же он вскоре добрался до того места, где начались его злоключения. Дом оказался заперт. Все уехали. Несколько недель он просидел перед входной дверью, глядя на проклятую речку, которую невозможно было даже заподозрить в таком коварстве, — а потом, когда дорога наконец-то освободилась от снега, пошел к перевалу, а оттуда на железнодорожную станцию. За это время мимо него много раз промчался почтовый автобус, обдавая его потоками грязи и окутывая облаками дыма. Потом он зашагал вдоль рельсов. День и ночь, не останавливаясь и ни на секунду не сомневаясь, правильно ли он идет. Только когда он, сделав, как ему казалось, десять, а может, и двадцать миллионов шагов, добрался до вокзала, откуда почти два года назад начал свое путешествие в кулаке у Наны, только тут он перестал понимать, куда идти дальше. Ведь дорогу от дома до вокзала он не видел, его засунули в сумку. Конечно, он знал, что дом, к которому он шел, стоит где-то на окраине города. Но город был большой, и окраин было много. Итак, он начал обходить город и действительно меньше чем через год нашел дом. До этого момента он переносил свои приключения с невозмутимым спокойствием, потому что одним годом больше, одним годом меньше — ему, как и всем гномам, это было безразлично. Но когда выяснилось, что и этот дом пуст, что в нем живут совершенно чужие люди и нет ни одного гнома, он совершенно расклеился. Несколько недель или месяцев он бесцельно бродил по саду, громко разговаривая сам с собой или тупо глядя в пустоту. Потом он остановился и поднял голову. Он чуть было не впал в уныние! И вдруг — это было словно озарение — он понял, что ему делать. Он решил систематически, по плану обойти весь город, потом всю страну, а если понадобится, то и весь мир. Из-за большого количества людей, шатавшихся днем по улицам, он шел только по ночам и старался не уходить далеко от домов, потому что не сомневался: как только он окажется поблизости от нашего дома, то обязательно услышит нас. Среди нас не было тихонь, и по ночам мы вели весьма деятельную жизнь. Нана, Ути, Папа и Мама ночью спали, но уж, по крайней мере, Нану, в этом он не сомневался, он узнал бы даже по сонному дыханию. (Ему было ясно, что сейчас она уже взрослая женщина.)

И сегодня он с точностью до минуты выдерживал график движения, но ему пришлось отклониться от маршрута примерно на двадцать гномовских метров, потому что дома не везде располагались так, как ему было удобно. И поэтому он прислушивался еще старательнее, чем обычно. Но вообще-то нас просто невозможно было не услышать.

— О горе! И вот! — Это мог быть только Кобальд.

Зеленый Зепп остановился, как от удара электрическим током, а потом пошел на крики и вопли ликования, чуть прибавив шаг, колени у него немного дрожали. Все люки и двери оказались запертыми, так что ему потребовалось время, чтобы спуститься к нам. На самом деле он прождал до следующего утра перед входной дверью, причем большую часть времени в нетерпении метался взад и вперед по порогу. Наконец кто-то вышел, и он проскользнул в дом. Он только мельком увидел пару туфель и не мог даже сказать, был то мужчина или женщина. Ути или Изабель. Заметив отверстие для кошки в подвальной двери, он быстрее молнии проскочил по лестнице и через помещение с мешками для мусора. Когда вдалеке он увидел нас в нашем световом раю и услышал наши голоса, сердце его заколотилось, как сумасшедшее.

— Теперь все позади, — сказал я. — Ты нашел нас.

Зеленый Зепп покачал головой.

— Я искал не вас, — пробормотал он, — я искал Нану.

— Нану?!

— Таково было озарение. — Он улыбнулся. — Там, в саду пустого дома, я внезапно понял: я должен найти Нану. Без меня она не справится… Она живет здесь, в этом доме?

— Нет, — ответил я. — Это что, все твоя старая мания величия? Ты кто? Ее ангел-хранитель?

— Я — ее гном-хранитель. — Тут Зеленый Зепп рассмеялся. — Именно так. — Он говорил теперь громче. — Раньше у каждого гнома был свой человек. А у каждого человека — свой гном. На земле было шесть человек и шесть гномов.

— Семь, — возразили мы с Кобальдом одновременно. — Мы их видели.

— Вы их видели?

— В старом фильме. Правда, цветном, но очень старом.

— Ну ладно, пусть семь, — ответил Зеленый Зепп. — Гномы знали про людей, а люди про гномов не знали. Про нашу задачу, которая тогда была нашим предназначением. Мы не могли и не хотели жить иначе. Кстати, мы были такими сильными, что было достаточно просто находиться поблизости от того, кого защищаешь. Маленькая девочка шла, напевая, по шатающейся доске, перекинутой через бурный ручей, и в целости и сохранности добиралась до другого берега только потому, что один из нас шел следом. Большой парень с трудом карабкался на высокую скалу, а его гном — разумеется, кто-то из Злюк — помогал ему, карабкаясь следом за ним, добираться от опоры до опоры. В те времена каждый человек без проблем проживал свою жизнь и даже не замечал, что это мы, словно лоцманы, проводили его мимо опасностей. Только от смерти мы не могли его спасти, не можем и сегодня. — Он вскинул руки и беспомощно уронил их. — Сегодня! Тем временем нас стало семнадцать, нет, восемнадцать. Но людей-то еще больше. Семь миллиардов. Тут уж каждому из нас пришлось бы взять на себя приблизительно около трехсот пятидесяти миллионов. Кобальду — всю Америку, мне — половину Африки. Разве это возможно? Сегодня мы должны выбирать. Я выбрал Нану. Вот. Так что мне пора. Привет. — Он встал, приложил руку к полям шапочки, развернулся и зашагал прочь.

Мы все тоже вскочили и завопили ему вслед:

— Зеленый Зепп! Останься! Ты с ума сошел! Ты же не сможешь этого сделать!

Желтый Зеленый Зепп разрыдался. Старый Лазурик от волнения начал задыхаться. Новый Злюка, единственный, кто не встал, тоже поднялся, держась за Кобальда, который усердно молился. Новый Дырявый Нос стоял, разинув рот. А я бежал за Зеленым Зеппом с криком:

— Это по меньшей мере глупо!

Зеленый Зепп остановился. Обернулся. В этом подвале было немного предметов, на которые он мог заскочить. Собственно, только выступ вокруг люка, через него с огромной высоты струился свет. Слишком высоко для прыжка, опасно высоко, при таком прыжке гном рисковал жизнью. К тому же Зеленый Зепп уже отошел далеко от люка, так что ему пришлось бы прыгать по диагонали. Он тоже видел это, вначале присел, а потом без всякой подготовки прыгнул. Мы затаили дыхание. Еще раз увидеть это изящество! Он прыгнул с непостижимой уверенностью, через всех нас, и мы, словно зрители на теннисном матче, повернули головы, чтобы проследить за его полетом. Двадцать, тридцать, шестьдесят раз приземлялся он точно на одно и то же место и сразу же взмывал вверх, к люку, чтобы оттолкнуться от него легчайшим движением ноги. Невероятно! Восхитительно! Не знаю, как скоро — мы совсем потеряли чувство времени — он мягко приземлился, встал, даже не запыхавшись, и раскланялся. Раздались громкие аплодисменты. У меня на глазах выступили слезы, я едва различал Зеленого Зеппа, этого святого Зеленого Зеппа. Он сиял, наш Зеленый Зепп, это я видел хорошо. Что-то сказал, но мы все так кричали, что я его не понял. Мне показалось: «Мы больше никогда не увидимся», но, может: «Я люблю вас». Во всяком случае, он снова направился к двери, еще раз, не оглядываясь, поднял руку и исчез. Какое-то время мы махали ему вслед и наконец перестали.

Потом мы просто стояли. Каждый что-то делал, на самом деле — ничего, и вдруг я услышал, как я говорю:

— Мне тоже пора. — Вряд ли я знал, куда именно мне пора, но уже начал шагать. — Ути, — пояснил я Серому Зеппу, который шел рядом со мной, разумеется, задом наперед. — Без меня он ни за что не справится.

— Но у тебя же есть мы! — ответил Серый Зепп, а Кобальд, тоже услышав меня, крикнул мне вдогонку:

— Подумаешь, Ути, мы о нем давно уже и не вспоминаем! Все. Кончено. Забыто.

— Да, — эхом отозвались остальные, — забыто, кончено, все.

Я больше не оборачивался. Мои собратья стояли на краю пятна света, подняв руки для прощания, и глядели мне вслед, как я, все уменьшаясь, шел по подвалу и, превратившись в далекую точку, исчез в двери, в которую вышел и Зеленый Зепп.

Содержание