А с Михаем как было? Кто-нибудь знает? То-то и оно, что не знает. Я и сам только чуть начинаю понимать. Роюсь в стариковской своей памяти, выискиваю по крохе то одно, то другое, леплю воедино давние события, и будто что-то начинает проясняться. Что такое жизнь человека? Горсть воспоминаний или досужих выдумок, да и те часто брошены в чужую почву, на которой прорастают чужие всходы — людская молва. Это и есть жизнь человека? Может, жизнь — то, что продолжается в других людях? А если они, эти другие, злобились, причиняли тебе немало горя, что тебе осталось в жизни? С Михаем, с сыном твоим, как было? Но, может, он сам объяснит.

— Ты приехал, Михай! Ну не прячься в тени, выходи-ка на солнышко и расскажи: как было?

— Что рассказать, тата?

— Ну говори, говори, как все было. Я старый человек, может, ошибаюсь, запамятовал что.

— Говорить, что думаю? Боюсь, это тебе будет не по нраву.

— А разве теперь не все равно: по нраву мне, не по нраву?

— Если тебе все равно, зачем подначиваешь?

— Хочу вину свою знать. Ты разве не угрожал мне?

Господи, как печет солнце! Михай в черном выходном костюме вот-вот сгорит, растает. Но он упрямо не снимает пиджак, сохраняет торжественность и неприступность, как на суде. Хотя и не знает еще, в чем обвинить отца.

Итак, в ту давнюю пору он, долговязый подросток, Длинный, как прозвали его одноклассники, собрал чемодан и укатил вместе с Урсаки в Вулкэнешты, а оттуда поездом в Кишинев. Междугородных автобусов в те времена не было, как, впрочем, и другого транспорта, кроме железной дороги.

— Тата, ты отвез нас на телеге. По дороге ты пел, плакал, пил вино с Урсаки, а я прощался с холмами, не надеясь их больше увидеть. Я уже тогда решил добиться своего в жизни и не возвращаться в наше бедное село. Дунай мне только было жаль покидать, так и взял бы с собой, но как возьмешь реку? Запало в душу мягкое величавое ее течение. В трудную пору я всегда мысленно возвращался на дунайский берег, и мне становилось отраднее. Там, в Кишиневе, я и Урсаки подали документы на физмат. Студент-старшекурсник, который принимал документы, спросил про то, про се, кто мы, из каких краев, и фыркнул презрительно. Жалкие абитуриенты, вот кто мы были для него, и, хотя конкурс был небольшой, могли провалиться. Взгляд студента вывел меня из себя. Я чуть было не врезал ему по физиономии, но вовремя сдержался и лишь сглотнул слюну. Мы с Урсаки взяли экзаменационные листы и отправились в общежитие. Шли пешком. Город поразил нас. Мы любовались многоэтажками, их мы видели впервые. В Кагуле таких домов тогда еще не строили.

В общежитии мы с Урсаки сдали паспорта. Нас поселили в одну комнату. Стояла невыносимая духота. Мы надели выходные пиджаки, брюки и, не сговариваясь, белые рубашки. Туфли, правда, были поношенные, но зато начищены до зеркального блеска. Куда пойти, мы с Урсаки не знали. Нам было неуютно, одиноко в чужом городе. Если бы сейчас мы с Урсаки могли чудом вернуться обратно в родную нашу деревню в устье Прута, мы сбежали бы отсюда с радостью. Мы гуляли вблизи общежития до вечера. Закатилось солнце, и тени стали густыми. Вдруг откуда-то донеслась модная, знакомая нам мелодия. Мы переглянулись, улыбнувшись, и, не говоря ни слова, зашагали туда, где слышалась музыка. Искушение было слишком велико — хоть что-то не чужое в чужом городе, и нам уже было не так одиноко.

Мы с Урсаки очутились на импровизированной танцплощадке в асфальтированном дворе общежития. На втором этаже на подоконнике стоял динамик, и из него лилась мелодия, перекатывалась над нашими головами. Подошло еще двое-трое парней и несколько девушек. Я заслушался модными песенками и совсем потерял голову.

— Да, я верю тебе, — сказал сыну дед Дорикэ. — Ты всегда хотел стать музыкантом.

— По-настоящему я никогда этого не хотел. Слух у меня был, но я так и не научился играть ни на одном инструменте. В Кишиневе у меня совсем пропала охота учиться на музыканта или танцора, потому что северяне всегда спрашивали меня и Урсаки, умеем ли мы петь и плясать. Они, северяне, привычны к тому, что у южан есть слабинка к песням и пляскам. Вот уж не знаю, кто вбил им в головы эту глупость! Разве я мог устоять тогда, на танцплощадке, против искушения? Нет, конечно. Я отошел от Урсаки и пригласил на танец маленькую блондинку с голубыми глазами, большими и беспокойными.

— Вам нравится мелодия? — спросил я ее.

Меня удивило, что она доверчиво прильнула ко мне. Я прижимал девушку все крепче, пока не ощутил ее горячего дыхания на своем плече. И это я оценил как небывалый успех. Так я еще ни с кем в жизни не танцевал!

— Но, Михай, я никогда не видел тебя на хоре,— перебил сына дед Дорикэ.

— Я ходил нечасто, да и то когда смеркалось и лиц пляшущих уже не было видно. Я стоял в сторонке и воображал, будто танцую. Думаешь, мне не хотелось войти в круг? Просто я никак не мог побороть робость. А в Кишиневе меня никто не знал, и я стал бойчее.

После первого танца я снова пригласил ту девушку, вернее, приглашал без конца. Это было как детская игра для меня. Я был желторотый, наивный юнец и, когда она стала собираться домой, вызвался проводить ее. Девушка покачала головой. Я рассердился на нее, вышел из себя.

— Но почему? — спросил я.

— Потому что ты не сможешь вернуться в общежитие. Я живу далеко, на окраине города, и там всегда кто-нибудь найдется, кому не понравится, что меня провожает чужак.

Я не понимал тогда, что парни везде одинаковы. Девушка жила в их махале, такой же, вероятно, как в нашей деревне. С того мига что-то убыло в моем восхищении городом, где, как я думал, живут одни добрые образованные люди. Я сказал про это девушке. Она рассмеялась.

— Не советую тебе бродить ночью по улицам махалы, — сказала она.

— А ты не боишься возвращаться одна так поздно домой?

— Здесь есть некоторая разница.

Я больше ни о чем не расспрашивал, пока не кончился танец. Потом проводил девушку на ее место возле стенки. Я не стал подходить к Урсаки, а отправился прямо в нашу общежитийскую комнату, оделся потеплее и ушел в город, вернее, туда, где, по моим понятиям, была махала. Вернулся я с солнцем. Стояло утро. Урсаки взглянул на меня с недоумением, а я, не делясь с ним, не рассказывая ничего, бросился ничком на постель и заснул как убитый. И приснился мне странный сон, правда, я его сразу забыл, но с лица моего еще долго не сходила улыбка. Вот и все, что я помню. И еще была горечь обиды, что девушка посмеялась надо мной.