Стянув соломенную шляпу с головы, дед Дорикэ пошарил в кармане штанов, утер носовым платком взмокший лоб и шею и, откинув голову назад, в негодовании уставился в небо, туда, где висело палящее солнце. Потом плюнул с досадой на горячую дорожную пыль, но не ругнулся, сдержался. До сты-ны еще идти и идти. Она расположена в пойме Прута, недалеко от того места, где маленькая речушка впадает в Дунай. С одной стороны к пастбищу подступили обширные кукурузные и подсолнуховые поля, а с другой — камышовые заросли, которые. некому было косить. Прежде камыш косили зимой, когда замерзала река, крыли им дома.

Некоторое время дед Дорикэ шел молча, бездумно. И вдруг опять всплыло перед ним лицо Михая, молодое, подвижническое, как у монаха-изгнанника. И отец снова заговорил с сыном:

— Ладно, мэй, Михай, ты рассказал про сон и про ту девушку с танцев, но, убей меня бог, не возьму я в толк, что с ней сталось потом?

— С девушкой? Ничего. А для меня это было началом начал. Я ведь был еще полуребенком.

— Ага, — поддакнул ему дед Дорикэ, взглянув на сына исподлобья: мол, понимаю, хоть и не до конца, но надеюсь все понять.

Михай молчал. И тут старик приметил, что ноги сына будто и не касались пыльной дороги, как его, Дорикины, ноги. И это мучило его, не отпускало: «Почему, мэй, Михай, твои ноги не подымают пыли? Что ты идешь, словно девица? Разве так ходят мужчины?»

Недоуменные мысли деда Дорикэ были прерваны тяжелым вздохом Михая — так вздыхает огорченный крестьянин, на которого со всех сторон обрушиваются напасти, и он не знает, как с ними справиться.

— Что ты вздыхаешь, мэй, Михай, будто Дунай в бурю?

Дед Дорикэ напрасно ждал сыновнего ответа. Не дождался. Отер пот со лба тыльной стороной ладони, ругнул солнце, сдурело оно, что ли, шальное, жжет и жжет землю, и тут же, убоявшись собственной дерзости, прощения попросил у светила-батюшки: мол, все мы люди, все мы человеки, и нам ошибаться случается…

Михай шел позади отца, высокий, стройный, торжественный. В черном костюме и белой рубашке, при галстуке. И вел мысленный разговор с отцом: «Тата, я ходил на танцы и после. Все вечера подряд ходил. И приглашал только ту девушку. Она мне казалась удивительной. Танцуя, я крепко прижимал к себе ее молодое, сильное, словно напрягшийся зверь, тело. Я будто пробудился ото сна. Я ничего не замечал вокруг себя, не знал, на каком свете я живу».

Услышь сыновьи слова, дед Дорикэ глянул бы на него оторопело. И сказал бы так, не иначе:

— Мэй, Михай, и это ты говоришь? Ты, который обошелся, как обошелся с дочкой Добрина-птицелова… Люди и сейчас языками чешут и про тебя и про нее, да только не та правда, что всплыла, не девка в дурах, ты в дураках остался. Ну что ты молчишь, Михай?

Если б довелось сыну услышать отцовские слова, может быть, он и обиделся бы:

— Старый ты человек, тата! Седина в бороду, бес в ребро… И тебе не стыдно? Что это на тебя нашло? Зачем ты меня позвал? Про такое разговоры вести?!

— Мэй, Михай, раз я старый, теперь я вроде и не человек? Да и что я такого сказал, что ты осерчал, раскипятился, будто не я твой отец, а ты мой родитель.

Но не дано деду Дорикэ услышать Михая, не дано распознать сыновние мысли, что таятся в его упрямой голове.

— Уж и не знаю, что на меня тогда напало. Помню, пришел сын Добрина-птицелова, я читал как раз, мальчишка засвистел, я поднял голову и увидал его. Он махнул мне рукой: мол, выдь на минутку. Я положил книгу на землю возле табуретки, на которой сидел, и подошел к воротам.

— Чего тебе? — спросил я.

— Цака Иоана меня прислала, велела сказать, как стемнеет, подойди сегодня к нашим воротам и посвисти. Она будет спать на приспе и услышит тебя, — выпалил чернявый соседский мальчишка. Потом вдруг сорвался с места и, не дожидаясь ответа, убежал.

«Зачем звала меня Иоана, дочь Добрина-птицелова?»

Отца ее сельчане наградили таким прозвищем из-за птиц. Ловил он их, сажал в клетки, а клетки подвешивал летом к стрехе дома рядком одна подле другой. Певчие птицы были разных пород, щебетали на разные голоса без умолку и такой птичий концерт заводили у Добрина, будто в лесу или в рассветной леваде. А хозяин сидел на приспе, умостив задницу на самотканую шерстяную дорожку, постеленную женой или дочкой, и слушал своих птах. Руку на любого поднял бы, вздумай кто потревожить его в тот час и нарушить покой, что, как отбеленное полотно, мягко окутывал и сад и его, Добрина.

«Зачем мне идти к его Иоане, да еще в предвечерние сумерки? Почему она не позвала меня днем или сама не забежала к нам? Видно, дочка с причудами, как и ее папаша, носатый Добрин-птицелов».

Я дождался позднего часа, когда, по моему разумению, Добрин улегся спать, а то и к дому-то не подойти близко. Птицелов прогнал бы меня в два счета.

Он не выносил праздно околачивающихся возле его дома парней.

Я не мог понять, но что-то отталкивало меня в Добрине-птицелове, что-то будило тайную ненависть к нему. Нас разделяли шесть-семь дворов, но все равно я слышал иногда его крики:

— Эй, кто там? Какого дьявола торчишь под забором? Гляди у меня, а то палка давно по тебе плачет.

И снова над деревней опускалась тишина. Птицелов умолкал. В подпитии он любил разглагольствовать:

— Птахи небесные чище людей, они безгрешные, святые.

Не стерпели сельчане, пристали как-то к Добрину-птицелову: мол, кто дал ему право мучить божьих птиц. А тот на них с палкой да с ножом. Была у него немецкая трофейная финка. С войны привез, только это и привез оттуда, где воевал. Но финка была отменная, с блестящим лезвием, с серебряной рукояткой, в ножнах с серебряной инкрустацией.

— Заходи в ворота! Кто тут смельчак? — кричал птицелов, и взгляд у него был диким.

Страсть к ловле птиц у Добрина была с войны. А почему, откуда, он не объяснял. Мало-помалу сельчане оставили его в покое. Но от председателя сельсовета Добрину не удалось отвертеться. Не помогли ни финка, ни его буйволиная сила. Председатель вызвал милиционера из Вулкэнешты, который пригрозил птицелову пистолетом. Некуда было деваться — выпустил он птиц. А ранней весной снова ловить стал и в клетки запирать. Но председателю надоело беспокоить вулкэнештского милиционера, и все пошло своим чередом.

«Чего хочет от меня Иоана, дочка Добрина-птицелова?»

В любовных романах, которыми зачитывался он, Михай, такого, как у него с Иоаной, не случалось, и ему неоткуда было знать, как вести себя.

— Нет, я знал. Просто я не хотел… Я не очень догадывался, чего добивалась от меня Иоана, но все же пошел на свидание. Я дождался, пока солнце село и вода в озере Белеу стала темной. Тогда я пробрался к дому птицелова. Была темень хоть глаз выколи. Вдруг взошла луна. И над заснувшими домами потекли, как вода, лунные струи. В ту пору сельчане ложились спать рано, с курами. Вставали до солнца, до предутренней зорьки. Я поравнялся с домом Добрина, свистнул и пошел своей дорогой. И почти сразу увидел легкую тень. Иоана окликнула меня:

— Мэй, Михай!

Она приблизилась ко мне, и в лунном свете я увидел блеск ее глаз. Она повторила снова:

— Мэй, Михай!

Потом вдруг остановилась, тяжело дыша, обхватила меня за шею огрубелыми от работы руками, и я на миг потерял голову. Я утратил самообладание и, может быть, поэтому покорно позволил увлечь себя на траву на обочине дороги.

— Мэй, Михай, мэй, чего тебе от меня надо? Ты снишься мне ночь за ночью, не даешь спать, мучаешь меня. Я встаю на рассвете, разбитая от усталости. Ну скажи, Михай, что со мной? — говорила Иоана прерывающимся от волнения голосом.

Ог как блестели у нее глаза, как дрожал голос, и вся она дрожала, будто в лихорадке, и губы ее ярко алели… О, как она его целовала…

— Она тебя целовала, тискала, мэй, Михай, а ты был будто камень… — сказал бы дед Дорикэ, если бы знал мысли сына.

— Нет, неправда. Я быстро опомнился, вскочил с земли и залепил ей оплеуху. И бросил ее там, на траве, под луной, неподвижную, с белым, как у феи, лицом и расплетенными смоляными волосами, беспорядочно прикрывавшими плечи и тело.

— Почему ты ее бросил, Михай? — спросил бы с недоумением дед Дорикэ, если бы они могли поговорить.

— Не знаю. Я и сам мучился позднее: почему? почему? Но ответа так и не нашел. Я не жалел тогда, что бросил ее, убежал от дочки Добрина-птицелова. И сейчас не жалею.

— Пересудов было по селу, Михай, кривотолков — ужас, и про тебя и про нее чего только не болтали, да и добриновская дочка хороша, разнесла по домам все, что промеж вами было. А мне хоть из дому не выходи от стыда, как зло и не разбери-пойми ты с ней обошелся.

— Какое мне дело до разговоров односельчан? Надеюсь, это ты понимаешь?

Дед Дорикэ, услышь такое, удивленно покачал бы головой, пожал плечами и, верно, подумал бы про себя: «Не понимаю».

Дед Дорикэ остановился посреди проселочной дороги, глянул на старые пыльные сандалии и досадливо махнул рукой:

— Ладно, Михай. А что у тебя было с девушкой с танцев?

— С девушкой с танцев? Я обнял ее за плечи, и мы ушли. И вокруг никого не было. И земля была горячая, и волосы ее смешались с травой, и тело прижалось к земле. И я, и она, и земля, и небо слились — и было одно целое.