Надо же, опять письмо написал. Белый конверт без марки, с печатью военной части в углу.

Любка держала письмо в руках, не отрывая глаз от адреса, испытывая сильное желание порвать его, сжечь, съесть… Прошло полтора года, как Мишку забрали в армию, она уже пять раз влюблялась то в одного, то в другого, даже поцеловалась один раз, и трижды ее проводили до дома. Но стоило вспомнить — и сразу переворачивалось все внутри.

— Не стой, давай быстрее… — прикрикнули на нее.

Любка бросила конверт в одну из пачек, продолжая раскладывать письма и открытки по стопкам. Потом разложила стопки по ящикам. И незаметно положила конверт в карман, а потом в портфель. Вернет завтра, пусть будет в пути еще день, но она хотя бы проверит, насколько сильно он любит свою практикантку. Почтальонам обязательно надо было прочитать письмо, если адрес указан или неточно или неразборчиво — вдруг что-то важное. Иногда по тексту удавалось понять, кому оно адресовано. Однофамильцев с одинаковыми именами в селе было пруд пруди.

Мать забрала свою сумку с газетами. У Любки теперь была своя сумка, она разносила почту по трем улицам и одной деревне. Почтальона так и не нашли, его участок решили разделить. В две дальние деревни почту отправляли с молоковозом, водителю платили половину ставки, а одну улицу и деревню отдали матери. Ей тоже теперь платили вполовину больше.

Много времени это не занимало. Прошла по одной улице, вернулась по другой, спустилась по третьей, дошла до больницы, а за нею, за сосновым бором, начиналась та сама деревня из двух улиц. Длинные, но по пути, а потом напрямки через угоры домой. Любку там все знали, ждали, встречая у ворот.

Любка с сожалением взглянула на портфель с драгоценным письмом. Жаль, что его приходилось оставлять. Но сразу после работа она за ним вернется, чтобы помочь матери помыть полы, наносить воды и дров для каждой печки, которых в здании было четыре. Те, что были сложены у лестницы, уже закончились.

Любке исполнилось четырнадцать лет, и она готовилась к экзаменам. Это был восьмой, выпускной класс.

Мишку забрали в армию осенью, полтора года назад. Как раз после смерти Леонида Ильича Брежнева. Брежнева Любка не жалела, он уже и разговаривать не мог, лепетал что-то невразумительно. Может оттого жить становилось все хуже и хуже. Говорят, желать смерти человеку было нехорошо, но Любка была снова без сапог, а генеральный секретарь на пенсию выходить не собирался. Даже Ольге Ивановне сапоги не продали, их все до одной пары увозили в город. Кроме того, войну пора было заканчивать.

Она и обрадовалась, но все же, стало как-то не по себе, когда пришла к Тане смотреть телевизор, а там только балет и траурная симфоническая музыка…

Любка была на проводинах. Собравшиеся не слишком веселились, обсуждая последнюю новость.

Вообще-то она пришла не к Мишке, а к Вале, которая тогда училась в восьмом классе, но он стоял внизу и сразу ее увидел. А потом, когда она вышла во двор, вышел следом, поймав за руку и усадив на скамейку. Смотрел, курил одну сигарету за другой, отбрасывал, не докуривая, и молчал. Нерадостно.

Любка немного стеснялась, на углу болоньевой куртки утюгом прожгла дырку, болоньевая материя расплавилась. И сапоги у нее были литые, черные, неказистые и громоздкие. Она выписала по почте, но на заказ пришел отказ, с сапогами стало еще хуже. Зато девочкам привозили с замочками, из кожи и на каблуке из города. Стоили бешеных денег, целую зарплату.

Ей заказать было не у кого. Таня вроде бы согласилась послать, но мать денег дать отказалась наотрез. Зато теперь у нее была вязаная шапка и шарф цвета морской волны, которые она связала сама из того мотка шерсти, которые летом, приехав в отпуск, отдала Таня. Многие девочки привозили с собой мотки хлопчатобумажных ниток, которые красили и соединяли с шерстяными для экономии.

Разговаривать им оказалось не о чем. После тех поцелуев Мишка ни разу к ней не подошел. И к Наташке, которая, как и Валя, тогда училась в восьмом классе и готовилась к экзаменам, он теперь не приходил. Все лето Мишка работал на тракторе в колхозе. Любка видела его лишь на танцах, но он был или с друзьями, или с той самой практиканткой, с которой как бы жил, или с кем-то еще, не раз и не два расставаясь с медичкой — и уходил рано.

— Замерзла? — заботливо спросил Мишка, когда заметил, что она шмыгнула носом.

Любка отрицательно качнула головой.

Лучше бы не спрашивал. Забитые насмерть чувства выползли как змеи, опутывая ее и улавливая в сеть. Смотреть на него, как на пустое место, уже не получалось. Он уходил в армию на два года и должен был вернуться, когда она уже будет в училище. Здесь останется только Катька, которая собиралась поступать в институт и готовилась пойти в девятый класс. Другие варианты ни Катька, ни ее мать не рассматривали. И, наверное, он обязательно за то время, пока она приедет в отпуск, найдет себе кого-нибудь.

Или, наконец, поверит в Катькину любовь… Или успокоится и женится на практикантке…

Вышел его брат. Обнаружив во дворе Любку, он присвистнул.

— Закрой дверь с той стороны! — грубо сорвался Мишка. — Скажешь слово, я тебя убью!

Потом виновато взглянул на Любку и снова промолчал.

Зато почти сразу, как брат Мишки скрылся за дверью, во двор выскочила практикантка, которая теперь была медсестрой. У нее даже своя квартира была, в которой она жила с молодой учительницей начальных классов. В том же доме, во второй половине жила еще одна учительница, тоже начальных классов, и девушка, которая приехала работать зоотехником. Все сельские парни теперь дневали и ночевали у них, не обращая внимания на девчонок, которые мечтали обратить на себя внимание. Парни как будто вычеркнули их из списка живых, не рассматривая в качестве потенциальных подруг. Теперь даже в клубе на танцы приходило не так много народу, как раньше.

Медичка с изумленным лицом бросилась к ним, с восклицанием:

— Миша, мы тебя потеряли! Что ты тут сидишь один?!

Она как будто не заметила Любку, делая вид, что ее нет. Даже не взглянула. И сразу схватила Мишку за руку и потащила на себя. Наверное, Любка в этот момент ей позавидовала, она дотронуться до Мишки не могла, а хотелось. Взять его за руку, заглянуть в глаза, сказать что-то такое, чтобы он понял, как он ей дорог, и что два года это немного, две зимы и два лета, и попросить, чтобы он ей обязательно написал, потому что сама она никогда не решиться…

Она его понимала. Шла война, в далекой и чужой стране умирали самые красивые и сильные ребята. В их село, в один год, в одно лето, как раз, когда Любка перешла в седьмой класс, начали привозить цинковые гробы, не позволяя открыть. Их было уже шестнадцать. Гробы привозил офицер в зеленой праздничной форме и несколько солдат.

Пожилые люди говорили, что такого не было даже в войну.

Сначала на похороны собирались всем селом, а потом только близкие, как будто их старались похоронить тайно, в тот же день. Иногда о похоронах узнавали через день или два. Многие перед этим весной и осенью вернулись раненные, искалеченные, невменяемые, много пили и бросались на всех, кто пытался им помешать или остановить, будто обвиняя односельчан.

Село сразу притихло и состарилось, как вдова. Об убитых старались не вспоминать. В армию теперь никто не хотел, ее боялись, ее уже не гордились. Никто не понимал, зачем нужна эта война, если на нас не нападали, и зачем отстаивать интересы партии, которую не поддерживал народ, убивая наших ребят.

Наверное, люди в Афганистане не хотели жить, когда хлеб приходилось покупать по талонам, когда в магазине полки были пустыми, когда все было дефицитом — и обувь, и одежда, и продукты. А про мебель и бытовую технику никто даже не заговаривал.

Как-то враз, сразу, как начали привозить цинковые гробы, вдруг началась миграция. Никто из тех, кто закончил школу, не вернулся в село. Теперь все старались или поступить в институт, или пристроиться в городе — и село вдруг поняло, еще неосознанно, что есть город, а есть они, полностью зависимые и ненужные, которых можно вот так, пустить на мясо. Об этом начали говорить вслух, понимая, что злая воля им раскроила череп. Те шестнадцать невернувшихся ребят должны были по весне приступить к работе в колхозе и на ферме. На тех, кто вернулся с ранениями, надежды не было никакой — они или вообще не выходили на работу, или бросали технику и пили. Или уезжали. Работа на тракторе или на машине в селе вдруг стала позорным клеймом. Таких ребят забирали в танковые войска, а после в Афганистан отправляли в первую очередь. Этой осенью лишь пятеро после восьмого класса поступили в училище на водителей, и ни один на тракториста.

Мать сильно переживала за Сережу, который служил на Монгольской границе, и за Лешу, которого в армию должны были забрать после восьмого класса. Сестра одноклассника Витьки, которая тоже служила в армии медсестрой — в Кабуле, им там много платили, положение у них было тяжелое, и когда ей предложили, согласилась — вернулась, поседев, и долго не выходила из дома. Инга и Любка заходили к ней, чтобы порасспросить об этой стране, в которой даже зимой стояла жара под сорок градусов, и всюду была пустыня, и видели, как она плакала, вспоминая раненых.

Ей снова стало больно, как в тот Новый год…

Мишка встал, выдернул руку из рук медички, ничего ей не ответив. На Любку он больше не смотрел. Теперь во двор вышли еще люди, лица у всех были веселые. Любка поторопилась уйти, на проводы ее никто не приглашал. Она вышла за калитку, поднялась в библиотеку, которая находилась рядом с Мишкиным домом, взяла первую попавшуюся книгу, села за дальний стол, открыла ее, уставившись в пространство и почувствовала, как слезы бегут и бегут по лицу и капают на страницы, размывая буквы. Течь слезам Любка не мешала, наоборот, думала обо всем, что могло помочь выйти им наружу, прислушиваясь к тому, как щемит сердце и непонятная, ускользающая от взгляда боль растекается где-то ниже сердца.

В библиотеке она просидела до самого закрытия. Не сдвинувшись даже тогда, когда мимо окон проехал украшенный лентами автобус, собирая призывников. Сдавило грудь, ей вдруг захотелось закричать и завыть в голос. И она завыла, заметив, что библиотекарша, увидев в окно автобус, быстрым шагом вышла в зал с рядами книг, плотно затворив за собою дверь — ее брат пропал без вести, о нем полгода никто ничего не знал, а в военкомате молчали, успокаивая, что, мол, еще напишет, и что там, в Афганистане, с почтой всегда перебои.

Полчаса им обеим хватило. Библиотекарша вышла с красными глазами.

— Люб, чай будешь? — спросила она, улыбнувшись.

— Буду, — ответила Любка.

— Сережа пишет? — она отвернулась к печке, на которой стояла плитка с чайником.

— Пишет, — ответила Любка, вытерев глаза. — Он на границе служит.

— Повезло… — библиотекарша всхлипнула. — А что тогда плачешь?

— Дома… проблемы, — скрыла Любка причину своих слез. Наверное, ее любой бы осудил. Мишке она была никто, и не имела права его оплакивать.

— Бери сахар, — пододвинула библиотекарша сахарницу. — Поверь, все проблемы ничто, по сравнению со смертью, когда уже ничего, ничего нельзя изменить. Ты меня напугала.

Она улыбнулась.

Больше они не разговаривали, думая о своем. Любка представляла, как Мишка едет сейчас со своими одноклассниками по знакомой дороге в райцентр, и как все они стараются не говорить об Афганистане, скрывая свой страх, и, наверное, вспоминают школу, успокаивая себя, представляют, какая она, армия, что их ждет, и думают, будет ли их кто-то ждать.

Потом, когда Вале и практикантке начали приходить письма, она записала адрес и послала Мишке одно письмо. Так, ни о чем, спросила, как дела, рассказала, что после Нового года, как раз перед рождеством, вернулся Сережа и снова работает в лесничестве, и сразу решил жениться на Ольге Ивановне, закройщице, и что теперь они живут с ними. Но Мишка не ответил. Понимая, что в армии всегда ждут писем, на этот раз Валя отвечала ему, и он писал ей иногда два раза в неделю. Медичке письма приходили много реже. Наверное, о том, что Валя продолжает встречаться с Данилой Васильевым, а медичка с инженером, который приехал в колхоз по распределению после института, они не сообщали — письма продолжали и продолжали приходить.

О том, что он пишет Вале в училище, Любка догадалась, когда пришло письмо на Новый год, Валя приехала позже письма дня на три. Именно тогда она и решилась написать, но отправила письмо не сразу, лишь в конце января.

А потом ждала каждый день ответ…

Три месяца, февраль, март, апрель — сбегая с последнего урока, чтобы успеть встретить машину с почтой. Выучила все улицы, знала всех жителей, штампуя и раскладывая письма, чтобы получить свое втайне ото всех.

А потом вдруг поняла, что никакого письма не будет…

Снег сошел, зазеленела трава, конец восьмого класса, на носу экзамены, после зимы все готовились к лету — и, словно бы проснувшись, снова разбивались на пары.

За те полтора года, пока Мишка был в армии, спросить о нем было не у кого. Его брат, пожалуй, теперь был единственный, кто не давал ей прохода, не упустив ни одного случая оскорбить и унизить перед всеми. Но на это мало кто реагировал, разве что усмехнутся, чтобы тут же забыть. И Любка успокоилась, пропуская насмешки мимо ушей. Когда Мишку забирали в армию, брат его стал еще злее, чем пока Мишка был дома. Правда, теперь в ее классе он почти не появлялся. В начале восьмого класса про Любку как будто вообще забыли, и интернатские, и местные. Разбившись на пары, о чем-то озабоченно шушукались по углам, повлюблявшись кто в кого. С интернатскими отношения были тяжелые, но Васька еще раз остался на второй год, а без него задирать ее боялись. Все же статус Любки был «местная». В классе стало тихо.

И не просто «тихо», а слишком «тихо».

Любка избрала иную тактику поведения, неожиданно обнаружив в себе задатки лидера, который сумел объединить вокруг себя небольшую группу единомышленников, в зачатке подавляя попытки интернатских подмять под себя класс. Передел территории прошел быстро, без особых осложнений.

Верховодили у интернатских Таня и Наташа, их постоянно видели вместе. Не разлей вода. И когда одна из них попыталась нахамить Любке, Любка просто накрутила ее волосы на кулак, прижала головой к парте и процедила сквозь зубы, что если она еще раз повторит то же самое и в том же тоне, добрые дяди в белых халатах станут резать ее в морге.

В классе наступила гробовая тишина. Никто не пошевелился, никто не заступился — растерялись. А когда пришли в себя бросились за помощью.

От интернатских в классе стало тесно…

Любка поначалу струхнула, но к ее удивлению перед нею встали три одноклассника, отгородив от толпы. На мгновение. Но этого мгновения хватило — в класс ворвалась Ольга с подмогой, которая восприняла призыв «наших бьют!», как «наши бьют!».

Треть интернатских сразу покинула класс, в А классе они были в меньшинстве. Нинка, верховодившая над ребятами с другого конца села, утратила свое лидерство еще в седьмом классе, когда Ольга разбила ей нос, заставив проливать слезы перед всеми. Ребята с периферии теперь выступали за Ольгой дружным строем. И даже часть интернатских проголосовала за нее, как за старосту.

Разошлись мирно, два класса всегда были чужими. Если и кто объединял их, то это интернатские, которые шныряли из одного класса в другой.

После Любка поблагодарила ребят за поддержку. Образно выражаясь, «выразила крайнее удивление». И все трое, сосредоточенно нахмурившись, сделали вид, будто не поняли о чем идет речь, перестав ею интересоваться.

Один сказал:

— Размечталась!

Второй, обижено:

— Это случайно вышло, я просто встал, чтобы идти в туалет. Когда вдруг передо мной предстала толпа, я описался от страха!

Третий просто промолчал, усмехнувшись. А потом, когда все трое шли к дверям, покачал головой и бросил:

— Тц, ну бабы!

С парнями из своего класса за лето она и Инга подружились, проведя его вместе. Не как парни и девушки, а как «свои парни в доску».

Вовка, Витька, Лешка и еще Петя из шестого класса по весне собрали нечто на колесах и на ходу. Это была вместительная деревянная телега с бортами на мотоциклетных колесах с мотором от старого зилка и рулем. Ездила она без тормозов и быстро, поднимая за собой много пыли, а бутылку с бензином приходилось держать в руках, вливая бензин в мотор на ходу, убирая бутылку, когда надо было остановиться. Кто-то в это время кричал и махал руками: расходитесь, расходитесь…

Любка и Инга шли по дороге и едва успели отскочить, когда драндулет пролетел мимо. Метров через десять он остановился.

— Хотите прокатиться, — закричали им ребята.

Любка с Ингой переглянулись и, не сговариваясь, полезли в телегу. Их накрыли плащом, чтобы случайно вылетевший из-под колес камень не ударили в лицо.

Впечатление было незабываемое. Рессор в драндулете тоже не было. Драндулет быстро пролетел две улицы, доставив их обратно. После тряски Любка и Инга выползли из драндулета едва живые, с охрипшими от воплей голосами.

— Вы нас убить решили?! — внезапно вскрикнула Инга, запуская руки в волосы, которые теперь были, как войлок. Любка лишь что-то промычала, обретая свое тело.

— Не понравилось? — то ли расстроились, то ли скромно заулыбались ребята, будто искали поддержки.

— Скольких вы уже убили? — продолжала допытываться Инга, выковыривая из волос мелкие камни.

— Никого пока, просто вы первые, кто рискнул в него сесть, — глаза их влажно и с уважением блеснули.

— Меда хотите? — деловито предложил Витька.

— Ну-у, — протянули Инга и Любка одновременно и выжидательно, сплевывая изо рта песок.

— Тогда вечером собираемся на стадионе, — кивнул Вовка, чиркая свечой зажигания.

В общем-то, заняться особо было нечем. Молодежь так и так собиралась на стадионе, дожидаясь, когда начнутся танцы. Каникулы только-только начались, в село снова съезжалась молодежь, но пока вяло. Кое-где еще продолжались экзамены, а кто-то наоборот, уехал поступать или в институт, или в училище.

Ребята появились с заговорщическими лицами и предложили им пройти за школу, в школьный лес, который начинался за вторым стадионом. Под него выделили участок поля. На том, на котором обычно проходили занятия, начиналось строительство новой кирпичной школы, в которой предполагалось центральное отопление и водопровод.

В перелеске остановились. Ребята бросили на землю сумку и развели костер из заранее приготовленного хвороста. Видимо, здесь они бывали часто, место было оборудовано по всем правилам полевого лагеря, даже построили шалаш, чтобы укрываться от дождя. А когда появились угли, запекли картошку, достали из тайника трехлитровую банку початого меда с сотами и личинками и бутылку красного яблочного вина, которое продавали, наверное, всем. Его в село привозили бочками, и кто-то настаивал на нем брагу.

Ребята как-то сразу перестали обращать на их половую принадлежность внимание, разве что иногда Витька засматривался на Ингу, а Вовка переживал, что не вышел ростом для Любки, а то могли бы познакомиться поближе. Но на танцах обычно расходились, чтобы не компрометировать друг друга. В селе всегда все знали, и стоило кому-то пройти вместе, как про них думали все, что угодно. Но танцевать теперь было с кем, ребята приглашали их постоянно, по очереди, чтобы опять же, ничего такого не подумали. После работы — Любка снова на лето подменяла почтальонов, — собирались и бродили по школьному парку с липами, или снова шли на костер, или ребята вели их в кино. По осени они иногда воровали для них огурцы и цветы, что, в общем-то, было очень приятно.

Лето пролетело весело и незаметно. Любка даже как-то забыла о своих переживаниях. А потом все разъехались и начались дожди, занятия в школе, когда уже не до танцев. Про лето уже никто не вспоминал, разве что просили у Любки списать и Витька иногда провожал Ингу после школы. Кроме того, в доме снова появился отчим, воспользовавшись тем, что Сережа и теперь уже жена Ольга получили квартиру…

В новом доме отчим стал доставать их спустя месяца два, после их переезда.

Он появился неожиданно, средь бела дня, вошел и, не говоря ни слова, набросился на мать. Любка едва успела вытолкать за дверь Николку, приказав ему убегать, а после бросилась на помощь матери, огрев отчима по голове кочергой. Он бросил мать и кинулся за нею вокруг печки. Мать в это время успела убежать, Любка выскочила следом. Домой они вернулись лишь через три дня.

А потом, когда он ползал у нее в ногах, мать впустила его…

Это было началом старого кошмара.

Стоило ему выпить, он шел к ним с топором, угрожая спалить дом, вытащить и размазать кишки, или снова полз на коленях вымаливать прощение, и мать слушала его, пытаясь наладить отношения, уже на расстоянии, но добрые, иногда ночуя у него. А потом приводила его домой, рассказывая Любке, какой он хороший. И вдруг начинала кричать на нее и выгонять из дома, а когда он ее бил, снова раскаивалась.

Любка порой не могла дождаться дня, когда уедет, смирившись с необъяснимым и больным поведением матери. Понять этого она не могла, но ругаться, доказывая ей обратное и заставляя вспоминать кошмар, у нее не осталось сил — это была пустая трата времени. Мать и сама этого не понимала, порой ужасаясь своей голове, которая вдруг переставала соображать, признавая, что ее или присушили, или обработали, пытаясь вспомнить, когда и как. А потом снова повторялось то же самое.

Ее поведению удивлялись даже духи, которые зачем-то подносили к ее лицу странное зеркало. Она много раз пыталась увидеть, что в нем, но видела только черную без отражения глубину, в которой не было света и бродили неясные тени. Любке иногда казалось, что из глубины выползает туман, похожий на Голлема, и даже грешила на него, но он в это время обычно смирно оставался тяжелым пространством, или не показывался вовсе. Голлем, как мелкий пакостник, проявлялся лишь перед бедой, когда от нее уже ничего не зависело, окутывая деревья и кусты черным мраком — а духи вдруг начинали пылать к ней необъяснимой любовью. Или вдруг замирали, обращая взгляд туда, куда Любка посмотреть не могла. Так умер Жульберт, собака, которую Любка привела домой, удивившись его худобе. Сам по себе он был злой, но на соседей не набрасывался — и Любка даже не представляла, кому понадобилось его отравить. И котенок, который залез в комод и разлил бутыль с нашатырем. Как он туда попал, оставалось лишь догадываться. И она и мать грешила на отчима, но доказать не смогли. Так нашли у ворот Шарика, еще одного пса, с перебитым позвоночником. И узнали, что соседский парень обмотал Тишку паклей и сжег живьем.

Просто так, ради интереса…

Дверь теперь постоянно держали закрытой, укрепляя, отчим несколько раз вышибал ее. Благо, что милиционер теперь жил неподалеку и сразу же вызывал из района уазик. Но забрать его надолго, как оказалось, было не за что, нужен был или труп, или сильные побои со сломанными ребрами и костями. До такой степени покалечить мать отчим не успевал, теперь они были всегда наготове, или мать вдруг начинала выгораживать отчима, пытаясь освободить его раньше времени из заточения, движимая каким-то неосознанным порывом.

Но бояться Любка внезапно или устала, или ненависть стала такой сильно, что страх ее тонул в ней. Отдавать мучителю новый дом она не собиралась. Ни ему, ни матери.

Однажды, когда отчим попытался пролезть через дыру над воротами, через которую обычно она возвращалась с танцев, Любка схватила вилы и воткнула их в дерево, проткнув насквозь толстые доски, едва удержав себя, чтобы не воткнуть их в него.

После, когда она пыталась вытащить вилы, застрявшие намертво, она испугалась своей силы. Убить она могла легко. У нее снова начались приступы, принявшие иную форму. Сидеть в тюрьме, в то время, как другие учатся и зарабатывают деньги, в ее планы не входило. И теперь, когда она понимала, что может не справиться со свой ненавистью, спокойно выходила из дома и шла за матерью, презирая ее за слабость, за трусость, за нежелание смотреть на свою и Любкину жизнь, которую рушила своими руками, и непонятно как думающей головой — и прощала, когда ее переставало колотить, воспринимая все, происходящее с матерью, как данность. Вылечить мать она пока не могла.

Когда Любка совсем отчаялась, собираясь в училище уже после седьмого класса, вдруг пришла помощь в лице Сережи, который вернулся из армии и сразу пришел к ним.

Отчим как раз сидел у них, объявив, что продает дом и переезжает к ним, клятвенно заверив, что деньги, вырученные за дом, отдаст матери. Любка лишь усмехнулась, а мать начала размышлять и строить планы, вынуждая отчима вникнуть в ее проблемы. Во-первых, крыша, она совсем прохудилась, во-вторых заканчивались дрова, в-третьих, у них теперь снова была скотина, коза и овцы, и она собиралась купить поросенка, а еще сено. Любка понимала, что ее планам не суждено сбыться, и они потеряют все то, что приобрели и нажили с таким трудом, отказывая себе во всем. Но мать уже понесло. Домой с работы она вернулась подвыпившая. Когда выдавали пенсию, ее часто пытались угостить брагой, и мать вдруг, чего с ней раньше не бывало, начала выпивать. Сначала она пила, чтобы согреться, потом, чтобы не обидеть, а в последнее время настаивала брагу дома, рассуждая в том же духе, что-то типа, а вдруг зайдут и угостить нечем, или, пока есть, всегда можно кого-то нанять.

И вдруг зашел Сережа.

Высокий, повзрослевший, возмужавший, в парадной форме пограничника, с золотыми перевязями и погонами старшего сержанта.

Любка едва узнала его.

Неизвестно как он узнал, что теперь они живут тут. Адрес он, конечно, знал, но найти в темноте дом, когда надписей не видно, Любка бы не смогла. Она бросилась ему на шею, а он поднял ее, чуть не пробив головой потолок. Мать схватилась за сердце и опустилась на стул. Отчим сделал сладкую мину, принимаясь умиляться Сережей. Форма у Сережи была легкая, он замерз, прижимая руки к печи, лицо у него было красным от мороза.

Все, что было в доме, сразу же выставили на стол. Мать достала припрятанную бутылку водки из-под стола, а отчим недопитую из-за пазухи. Выпили, закусили, налили еще и снова выпили.

Отчима развезло быстро. Он внезапно резко встал из-за стола с перекошенным лицом, схватил нож и замахнулся на мать, отведя руку взад и с силой втыкая в то место, где она стояла. Мать едва успела отскочить, поднявшись и выставляя стул перед собой, едва заметив, что он поднимается. В ужасе закричал Николка. Любка тоже вскочила, пытаясь выбраться из-за стола.

И вдруг Сережа ударил отчима кулаком в лицо с такой силой, что отчим отлетел от стола к порогу, оставшись лежать…

Поначалу и мать, и Сережа, и Любка испугались, что Сережа его убил. Отчим долго не шевелился. И вдруг застонал, с испугом приоткрыв глаза. Заметив Сережу, он выставил перед собой руки, словно пытался от него закрыться. Убедившись, что отчим жив, Сережа вернулся за стол и выпил сразу две рюмки, и только потом расслабился, ни на кого не глядя. Любка заметила, что руки у него дрожат. Наконец, он усмехнулся, взглянув на Любку.

— Часто у вас так.

— Постоянно, — буднично ответила Любка. — Хороший удар, — похвалила она его. — Это тебя так в армии научили?

— Кстати, я тебе подарок привез, ты просила…

Сережа залез в сумку, вынул голубые тени для глаз, тюбик туши и неяркую, розоватую помаду для губ.

— О-о-о! — восхищенно выдохнула Любка.

И забыла о подарке. Сережа тоже обернулся со смешанными чувствами в лице.

Мать, которая стояла над поверженным отчимом, вдруг преобразилась. Кулаки ее сжались, лицо перекосило, она оскалилась, раздувая ноздри, глаза стали дикими. И неожиданно для Любки и для опешившего и растерявшегося Сережи она начала с какой-то необъяснимой и неописуемой яростью пинать отчима в лицо, в живот, в голову, пытаясь его раздавить.

— Сука! Тварь! Пидор! Ты мне жизнь… жизнь испоганил! Мразь!..

За нею пинать отчима начал Николка — теперь они пинали его с двух сторон.

— Э-э-э… — раскинув руки, Сережа решил прийти на помощь, загораживая и оттаскивая мать.

Любка встала у него на пути. Она хохотала. Честное слово, она сделала бы то же самое, но у нее вдруг не осталось ни капли злости. Она пережила столько страшных минут, а теперь ее разобрал смех. Так безопасно она себя никогда не чувствовала — только когда рядом были волшебники. Наверное, они были где-то рядом.

Отчим вдруг резко вскочил и кинулся бежать. Мать и Николка, пиная его на ходу, бросились следом.

— Он сейчас топор схватит и башку ей снесет, — обеспокоенно сказал Сережа, который теперь тоже смеялся, наблюдая за потасовкой.

Сережа и Любка поспешили следом, едва успев заметить, как удерживаемый матерью отчим запнулся за порог и скатился с лестницы, растянувшись. Теперь мать пинала его еще яростнее, отчим пытался встать на колени, и стонал. «Я позвоночник сломал… я позвоночник сломал…» — повторял он, уползая к воротам.

— Ты сука, ты падаль, ты не сдохнешь никогда! Такие твари не умирают! — цедила мать сквозь зубы, обретая вторе дыхание.

Наконец, вмешался Сережа, оттаскивая озверевшую мать и Николку, который вдруг как-то сразу повзрослел.

— Все, все, хорош! — отчим не двигался. — Надо его домой занести, окоченеет.

— Он? Хе, столько раз спал, ни хрена ему не делается, — пренебрежительно бросила мать.

— Мать, он замерзнет с синяками-то, потом доказывай, что мы его не убивали… — образумил ее Сережа.

— Может, бросим его в сугроб около его дома? — предложила Любка, все еще хихикая.

— Нет, я сказал, — отрезал Сережа.

— У него свой дом есть, — сделала мать последнюю попытку.

— Я его туда не потащу! — рассердился Сережа.

— Мам. Давай, мы с тобой его утащим и бросим в сугроб. Мороз тридцать пять градусов, может, все же окоченеет? — снова предложила Любка. — Сережа, ты просто не представляешь, как мы жили!

— Ага, а если вас кто-нибудь увидит?! Я пожить у вас собрался, а вместо этого… Тяжелый… Берите за ноги! — приказал Сережа.

— Я не потащу! — развернулась Любка.

Мать и Сережа затащили отчима в дом и бросили у двери.

— Мне надо уйти, как вы тут без меня? Может, связать его, а то не дай Бог очнется… — сказал Сережа, убедившись, что отчим еще дышит.

— Куда на ночь-то глядя собрался? — попыталась удержать его мать. Она уже успокоилась. И на сей раз чувствовала она себя замечательно.

— Там еще трое ребят приехали, мы на вокзале встретились, я обещал им. Ну и… повидать охота всех. Все там соберутся.

— Я с тобой пойду, мать-то твоя опять, поди, пьяная. Помогу ей на стол собрать. Леша часто приходит поесть. Вдруг кто зайдет повидаться.

Мать достала сумку, собирая с собой продукты.

В эту ночь Любка ночевала у Леши и Сережи, в доме дяди Андрея. Леша заходил к ним часто, и даже оставался ночевать, а Любка у них не была давно. Теперь в доме было сумрачно и грязно. Тетя Мотя встретила их едва ворочая языком, ее новый сожитель храпел на кровати. Леши дома не было. Он теперь жил в бабушкиной половине дома. Там у него стояла кровать, стол, печка и старый бабушкин сундук. В общем-то, он неплохо устроился, в бабушкиной половине было чисто и уютно. Вернувшийся Леша уступил ей и Николке кровать, расположившись на полу. Но сам он спать так и не ложился, гуляя с братом по селу.

После того вечера какое-то время отчим был шелковый, не надоедая им. Про сам вечер он сказал, что ничего не помнит. Ребра у него болели долго, он стонал и жаловался, что упал, видимо, с лестницы, и как всегда пытался подмазаться. Но мать переменилась. Она поняла это не сразу, лишь в тот день, когда лесники привезли дрова, распилили, раскололи и сложили в поленницу за один вечер. Дрова Сереже сразу же выписали в лесничестве, как своему работнику — теперь он снова работал там, уже в качестве егеря, получив обширный участок заповедника с бобровыми заводями, а когда возвращался с обхода, обязательно приносил или глухаря, или зайца, или рыбу.

Мать в тот день пережила еще одно потрясение, когда вдруг появился отчим и начал помогать лесникам.

— Надо было раньше помогать! — набросилась она на него, наступая с поленом. — А ну пошел прочь!

А потом гналась за ним с поленом до конца переулка, под дружное улюлюканье хохотавшей толпы мужиков.

Сережа с Ольгой переехали в новую квартиру в середине мая.

Сначала они часто заходили к ним в гости, но Ольга была беременна и протекала беременность тяжело. Врач приказал ей меньше двигаться. В конце лета приходить в гости они перестали, а в квартире у них теперь жили ее сестры, которые помогали ей. И сразу после этого снова стал похаживать отчим, замечая, что Сережи нет. Жить он не напрашивался, обычно или садился на скамейке, или просто присаживался у порога, а мать не обращала на него внимания, словно не видела его.

И вдруг, когда ни мать, ни Любка не думали ни о чем таком, в одной рубахе, он влетел в дом с топором и сразу бросился к матери, схватив за волосы и уложив головой на табуретку, замахнувшись. Любка едва успела схватить топор и дернуть его на себя.

Топор выпал. Любка подобрала его, отбежав с ним в сторону. Отчим поднялся и начал на нее наступать. Глаза у него были дикие, мутные, словно бы закрытые пеленой, совершенно не вменяемые, будто он не видел ее.

— Любка, беги! — крикнула мать, бросаясь к двери.

Слава Богу, Николки дома не было. Любка кинулась за матерью. И неожиданно увидела, что мать стоит у двери с перепуганным лицом. Отчим задвинул засов до упора, вогнав его в железную скобу намертво.

— Отойди! — приказала Любка, ударив по засову обухом.

Обух вылетел, мать успела вскочить, но теперь отчим загораживал Любке выход, снова закрыв дверь на засов.

И вдруг он набросился на нее…

Между ними завязалась борьба. Он с силой вырывал у нее топор, а она не отдавала, стараясь вывернуть его из его рук. Сам по себе он был высокий, почти на голову ее выше. Она дернула топором с такой силой, которая внезапно снова пришла на помощь — и вдруг увидела кровь, не сразу сообразив, что распластнула рубаху от рукава и по груди, срезав часть мяса с руки, и словно бритвой располосовала грудь.

Любка на мгновение оцепенела, пытаясь оценить степень опасности нанесенной раны. По счастью или несчастью, раны оказались неглубокие. Кровь шла, но не хлестала, едва смочив рубаху кровью в месте пореза.

Ее оцепенением воспользовался отчим, выхватив топор из расслабленных рук. Любка едва успела его оттолкнуть, пнув в место, которое показал Сережа, и пулей взлетев по приставленной к стене лестнице, которая вела на чердак.

— Сука, ты из меня кровь достала! — взревел отчим, всадив топор в перекладину лестницы, перерубив ее с одного раза. Любка только сейчас заметил, насколько остро заточен топор, который блеснул голубой сталью.

— Ну, достала! Чего ты мне сделаешь? Ну, давай, поднимайся! — Любка пнула лестницу, которая зашаталась, в руке она держала огромную дубину, которая лежала возле трубы. — Тебе не жить, не есть, не спать здесь… — с ненавистью и усмешкой бросила она. — Я тебе перережу шею спокойно, без вращения шарами… — она изобразила отчима, передразнивая его перекошенное и оскаленное от ярости лицо. — Или отравлю цианистым калием… Знаешь, что это такое? Нет? Миллиграмма достаточно, чтобы отравить колодец на пять лет… Или водоем со всей живностью… — она холодно усмехнулась. — А получить его, нужны лишь валенки и синильная кислота! В аптеке продают… А умирают быстро, раз! — и сдох! Кровь сворачивается, мгновенно… И не докажешь! Калий в организме есть, азот есть, углерод есть… Ты, козел, знаешь, что это такое? У-у-у, ты же пять классов закончил… А я-то дурочка! Кто на меня подумает, а, скотина? Ну, давай, ну! — Любка снова тряхнула лестницу, вдарив дубиной по бревну.

Отчим стоял внизу, не решаясь ступить на лестницу. Он ее ненавидел. Бешенный его взгляд с вытекшей слюной немного позабавили ее. Она вдруг успокоилась, сосредоточившись, просчитывая отступление, если он сможет добраться до нее. Высота от пола два с половиной метра или чуть больше. Спрыгнуть не составит труда. Если снова защемил железную задвижку, можно вдарить оселком, который лежал на небольшом окне, через который на мост проникал дневной свет. Но отчим медлил. Он тоже осматривался, оценивая маршрут и возможность ее отступления.

Закрыл на шпингалет веранду, как будто успокаиваясь. Любка захохотала.

— Ну конечно, я спрыгнуть-то не смогу, у меня ножки кривые… — она навалилась на борт коленом и снова тряхнула лестницу.

И вдруг отчим, почти не размахиваясь, швырнул в нее топор, который со свистом пролетел возле уха, воткнувшись и застряв в перекладине.

Любка вынула топор, быстро вернувшись. Отчим, который собирался залезть, спрыгнул с лестницы.

— Ну что, поговорим?! — расплылась она в улыбке, теперь уже помахивая топором. — Моя очередь.

Она нацелилась на отчима, махнула, не выпуская топор из рук — он метнулся в сторону, растянулся плашмя по полу. Любка вырубила топором щепу из бревна. Дождалась, когда он встанет, и снова заставила его присесть.

Нервы у него сдали. Он вылетел во двор под Любкино подбадривание, метнув напоследок лопату, которая воткнулась в косяк и так и осталась висеть.

Любка спрыгнула и закрыла дверь. В окно она видела, что отчим ушел. Сразу после этого она закрыла и ворота. И только потом ее затрясло. Из всех щелей из нее начал выползать страх, как будто он прятался в ней, а теперь пришел поблагодарить за спасение.

Мать пришла домой через полчаса, как отчим ушел. Любка заметила, что она состарилась на десяток лет, и волосы смотрятся белее, чем обычно…

— Че, о чем вы говорили? Я слышала, я под окном стояла…

— Да так, по душам… — бросила Любка.

Говорить с матерью ей ни о чем не хотелось. Это еще была не победа. Отчим слова не понимал, точно так же, как мать. А вдарить, как Сережа, она не сумела бы. А значит, убивать друг друга они еще будут. Сережа сразу предупредил мать, что если она его пустит, чтобы помощи у него не искала. Ему хватило одного раза, когда он думал, что убил человека. И по улице Любка теперь ходила с осторожностью, понимая, что он может наброситься на нее из темноты — с железной заточенной тростью он не расставался.

Дома никого не было. Портфель лежал на стуле. Видимо мать, вернувшись с работы, сначала зашла домой, чтобы поесть и накормить Николку. Ее путь лежал через почту. Она видела, что портфель Любка оставила.

Любка достала конверт, положила на стол, долго не решаясь до него дотронуться.

Потом быстро включила утюг, смочила платок, отжала, положила поверх конверта, сверху накрыла бумагой и прогладила. Размоченный паром клей отошел. Конверт раскрылся без труда. И даже клей остался на месте, чуть тоньше слоем. На почте клей был, его всегда держали в растопленном готовом виде, как и сургуч, используя для запечатывания посылок. Специальный, такой в магазине не купишь.

Ничего особенного. Письмо было коротким, на одну страницу. Писал, что у него все нормально, жив-здоров, чего и желал медичке, что только что вернулся из караула. И только в конце «Скучаю, целую!» Любка держала письмо в руке, не зная, как к нему отнестись. Возни с ним еще будет — не дай Бог почтальонша заметит старую дату на штемпеле. Как это ни странно, люди обращали иногда на это внимание. Любка слегка смазала вторую цифру.

Потом прочитала письмо еще раз. До утра она могла им любоваться, сколько влезет. Но никакой радости не испытала. От поступка, на который решилась, остался осадок. Это было не ее письмо, и предназначалось оно не ей.

Налив себе чаю, она перечитала его еще раз. Теперь она его знала, наверное, наизусть. Вряд ли ради такого письма стоило рисковать. Мысленно она обругала себя. Миллионы людей каждый день пишут то же самое и делают приписку: «скучаю, целую».

Все. Даже если не скучают и не целуют.

— Нет, чтобы написать: схожу с ума, умираю от любви, нежно и страстно целую тебя в опухшие от поцелуев губки… мысли мои летят к тебе двадцать четыре часа в сутки, мысленно я всегда с тобой… мой ангел, мой свет, моя небесная пташка и услада очей… — Любка вдруг поймала себя на мысли, что словно бы повторила чьи-то слова, брошенные ей.

Она прошлась по комнате, ругая себя уже вслух. Уши у нее горели от стыда. Из такого письма не поймешь, любит, не любит…

И вдруг Любка вздрогнула и покраснела еще больше.

На кровати, полусидя-полулежа на подушках, лежал любимый волшебник, с укором наблюдая за ней, а за столом сидела волшебница, рассматривая свой ноготь.

— Вы?! — Любка остановилась, наклонив голову.

Чувствовала она себя виновато.

— Да, Люба, да… — как-то неопределенно протянул волшебник.

Волшебница продолжала сосредоточенно грызть свой ноготь, перебирая цвета, в которые он окрашивался сам собой, рассматривая недовольно узоры, которые на нем проявлялись.

— Вот так падают гордые, но раненные птицы… бултых — и камнем об скалы… Была одна рана, а теперь еще отбиты почки, печень, сердце и мозги…

— Ну… я поняла уже, что поступила некрасиво, — со вздохом призналась Любка, вдруг спохватившись, что стоит посреди горницы, когда у нее гости. Она сбегала на кухню, проверила на температуру чайник, включила плитку и поставила его. И, немного задержавшись, обдумывая, как ей поступить, вернулась.

— Но ведь меня можно простить? — Любка шмыгнула носом, покосившись на конверт, который все еще лежал на столе рядом с включенным утюгом.

— Нет, Любка, читать чужие письма нехорошо! — произнес строго волшебник.

— Можно, Любка, можно, весь мир так делает! — не согласилась с ним волшебница.

— Но не читают же, — тяжело вздохнула Любка.

— Просто им важные и нужные письма не попадают в руки, — волшебница, наконец, с удовлетворением взглянула на ноготь, провела по нему пальцем, и он приобрел легкое свечение. — Думаешь, Катька позволила бы письмам, хоть одному попасть в руки Валентины или Риты?

— Не знаю, — с сомнением протянула Любка. — Я никогда не думала об этом… Нет, наверное… Но я же не Катька!

— Но ты, моя девочка, не должна забывать, что живешь в мире, где живут такие Кати, Вали и Риты…

— Но… — Любка о девочках не думала. Она думала о Мишке, который ждал бы ответа, как она, и не получил его. Она была дома, а он далеко.

— А разве он не обошелся с тобой так же? — с усмешкой напомнила волшебница.

Любка промолчала — обошелся. Он проигнорировал ее письмо. А она почему-то не обиделась на него, чувствуя лишь боль и досаду, и, наверное, все еще ждала.

— А ты не думаешь, девочка моя, что ты пытаешься нарисовать свою любовь, там, где ее нет? — поучительно заметила волшебница.

— Охо-хо-хо, — тяжело вздохнул волшебник, поднимаясь с кровати, снимая свой черный плащ, шитый белыми нитками, и присаживаясь за стол.

Любка вдруг почувствовала облегчение. С волшебницей она могла поговорить о своих чувствах, которые носила в себе вот уже четыре года. Никто о них не знал, никто! Даже не догадывались, кроме Мишки, который как будто почувствовал, что у нее творится на душе.

— Пожалуй, я похлопочу на кухне, — передумал волшебник сидеть.

— Вот так всегда, мужчины сбегают, когда им нечего сказать в свое оправдание, — пожаловалась волшебница.

— Там, когда он меня поцеловал…

— Прекрасно его понимаю, — вздохнула волшебница. — Представь… Не сердцем… Сознанием! Он выходит из комнаты… И вдруг видит двух девочек, которые прекрасно знают его, а он их. И одна из них… Люба, смотри моими глазами! — попросила волшебница. — В его присутствии начинает краснеть, заикаться, бормочет что-то невнятное, внезапно сворачивает в сторону… ему шестнадцать, ей двенадцать… Красивая? Возможно…

— Он посмеялся надо мной? — тихо произнесла Любка. Чувства остались где-то запертые. Теперь она была как бы Мишка, который сам по себе был без чувств. И она стояла там, в коридоре, и смотрела на себя со стороны.

— Ну, сказать так было бы, наверное, неправильно… Он раскрыл твой секрет, и ему это польстило. И что бы ты сделала на его месте?

— Целовать бы я не стала, — скривилась Любка.

— Не рассуждай, как девочка, рассуждай, как мальчик. У мальчиков есть кое-что между ног, им постоянно приходится это кое-что сдерживать, а думает оно примерно так, — волшебница провела пальцем по Любкиному лицу.

Любка вдруг почувствовала приятное ощущение, которое ей захотелось удержать и усилить. Оно проникало внутрь ее и растекалось, как горячая волна.

— Оно их зовет, оно их манит, заставляет делать глупости, пока они не встретят ту, которая может удержать это чувство, поднимая его снова и снова. А когда оно уходит, — женщина щелкнула пальцем и ощущение пропало, будто его и не было, — они начинают думать головой. Голова у него незамутненная, а маленький шаловливый проказник радуется каждой глупой девочке. Особенно той, которая при нем краснеет, бледнеет и заикается. И ему всегда приходится ставить своего проказника на место. Возможно, он и воспользовался бы своим положением, но ты маленькая девочка, у которой пока даже нет месячных… Тогда не было.

— Поэтому мальчики сначала ухаживают за девочками, а потом говорят про них гадости?

Женщина утвердительно кивнула.

— Поэтому. Они в них не влюблены. Настоящая любовь, когда голова думает так же, как маленький проказник, даже когда он как бы отсутствует. Любое другое состояние противоестественно и должно вызывать тревогу. Например, твоя мама…

— Она чужая мне. Совсем чужая. Мы ни о чем таком с ней не разговаривали никогда. Она или ругает меня, или пытается высказать, что она чувствует и думает. И никогда не спрашивает, о чем думаю я.

— Это нормальное явление. В смысле, обыденное. Большинство людей на Земле поступают точно так же. Не потому, что они чужие — их так научили думать. Твою маму тоже никогда не спрашивали, что думает она. Она привыкла подчиняться, не думая. Как в армии. Немногие после этого остаются творческими и независимыми людьми, не многим удается забыть насилие, и никогда человек, над которым долгое время издеваются. Страх живет внутри них, разрушая личность.

— Но мама немного изменилась…

— Она переступила через того, кто ею помыкал. Но вот ее заступник ушел — и она снова перешла в состояние страха. И пытается уладить конфликт, подчинившись.

Любка задумалась.

— Но тогда, на скамейке…

— Люба, смотри моими глазами, — строго потребовала волшебница. — В село прислали шестнадцать цинковых гробов. Всех ребят он хорошо знал. Ходил с ними на танцы, встречался в школе, возможно, среди них были его друзья… Что бы ты почувствовала, зная, что ты должна пойти туда, откуда они вернулись мертвыми?

— Страх, — произнесла Любка, содрогнувшись.

— В доме на проводы собрались его друзья. Им никуда не надо идти. Для них есть завтра. И вот он выходит, чтобы скрыть чувства и подумать. А тут ты, приятель не приятель, но посторонний человек, который не радуется вместе со всеми.

— И отвергнутый, — догадалась Любка.

— И отвергнутый, — согласилась волшебница. — Он думает о том, что, возможно, не только их, но и тебя больше никогда не увидит. Ну, скажем так, это попытка оставить о себе память, или попытка пережить страх не в одиночестве, или попытка перед смертью загладить свою вину перед тобой…

— Но почему же он не ответил? Катьке ответил, а мне нет…

Катьке Мишка ответил в тот же год. Правда, написал, чтобы не надеялась, не принимала близко к сердцу и не писала ему больше. Дружелюбно попросил. Любка, наверное, Катька завидовала. Думать, что она его встретит после армии, было невыносимо. Мысли об училище сразу становились тяжелыми — и понимала, что надо ехать, и понимала, что умрет, если вдруг выяснится, что упустила шанс быть рядом с Мишкой всю жизнь, уступив это место другой.

— Потому что Катька ему чуть ближе, чем ты. С Катькой он знаком много дольше, и, возможно, когда-то рассматривал ее в качестве будущей подруги. Он избавился от страха. Не умер, не попал в Афганистан, в армии его накормили, напоили, предоставили постель… Теперь он думает о будущем, как о чем-то естественном.

— Неужели я совсем ему не нравлюсь? — горестно воскликнула Любка

— Не нравилась никогда, — покачал головой волшебник, расставляя кружки с чаем. — Не существовала, оставаясь в пятом измерении.

— Мудрая мысль, — заметила волшебница, обнаружив перед собой тарелку с пирогами.

Любке стало горько. Думать так, как объяснили волшебники, не получалось. Взгляд ее снова упал на письмо, и глаза застило слезой. Ей такое никогда не напишут. Переживая трагедию, Любка почувствовала себя ненужной и беззащитной. Зачем же она старалась быть гордой, правильной, честной, если этого никто никогда не замечал?

— Горькая правда хуже сладкой лжи, — произнес волшебник, перерывая горькие Любкины размышления, в которых она утонула, потеряв свой голос. Не то мысли, не то чувства все еще надеялись на чудо, ждали, любили, внушали надежду — и были как бы сами по себе, но властвовали над нею, над ее сердцем и умом, а Любка смотрела на них и понимала, что жизни в них нет — но они не уходили.

— Представь, что ты уехала в училище и позабыла сердце дома? Как же ты будешь жить? Сердце должно быть там, где голова. Иначе ты не сможешь шагать вперед.

— Я понимаю, — прошептала Любка, глотая слезы. Ничего поделать с собой она не могла. Кусок не лез в горло, она держала капустный пирог в руках и не могла не положить его, ни откусить.

— Я сильно сомневаюсь, что ты не справишься, — волшебник улыбнулся. — Ты должна почаще заглядываться на духов, пытаясь понять, что они делают. Вся магия — это духи, без них магия умирает. Есть одна особенность, когда они подходят к человеку, он уже не размышляет.

Любка кивнула после задумчивого недолгого молчания.

— Я заметила. Пока смотрю на других, все кажется простым и ясным, а когда делаю сама, то смотреть на себя так же не получается. Если бы Таня или Наташа, или кто-то другой полюбили парня, который за четыре года не подал им руки, я бы посоветовала им забыть его. Но когда это происходит со мной, мне становится так больно, что не хочется жить. И с мамой то же самое, она становится другой, когда духи подносят к ней зеркало. Мне кажется, она его видит.

— Зеркало? — вдруг удивилась волшебница, но Любка заметила, как она заговорщически переглянулась с волшебником. Про зеркало они знали.

— И что же она могла там увидеть? — нахмурил брови волшебник. — Должно быть что-то очень интересное, если так внезапно меняется.

— Не знаю, — задумалась Любка.

— Как же ты ей поможешь, если не знаешь, чем она заболела? — строго спросила волшебница.

Любка поняла — это экзамен, волшебники приготовились слушать. Никому бы и в голову не пришло изучать повадки духов, но у нее была предрасположенность — волшебники прямо и честно сказали ей об этом. И каждый раз показывали что-то, что могло бы дать ей материал для размышления. Вряд ли они учили ее только для того, чтобы она распевала с духами песни или запинывалась за них. Это был целый мир, другой мир, который стоял над бытием, управляя всеми явлениями. Она ни разу не поинтересовалась, как они растут, как выбирают людей для своих… издевательств, усыпляют бдительность, как помогают человеку, подсказывая иногда, как подсказывали ей, и почему они делают иногда все наоборот.

— Я… я… — Любка запнулась. — Я не знаю…

— Я тебе немножко помогу, — рассмеялся волшебник. — Это же так просто! Вот твоя мама, униженная, избитая много раз, раненная в сердце. Что же она видит в зеркале, что забывает обо всем?

— Отчима? Как он помогает ей, как любит, как они вместе идут по селу, а люди смотрят и думают, какая она счастливая?

— Правильно. И ее видения существуют независимо от нее. Она в плену другого мира, и то, что она видит, кажется ей реальным, что вроде бы протяни руку — и вот уже оно в руках. Бытие — преграда, через которую надо переступить. И она переступает.

— Наверное, она еще видит другой вариант своей жизни, в котором нет ни меня, ни Николки, а есть только она и отчим.

— Правильно, — кивнула волшебница. — А люди видят только самого человека. Поэтому со стороны все просто и ясно, а когда заглянул сам…

— И я смотрю в зеркало? — удивилась Любка.

— А разве твоя мечта не живет отдельно от тебя? — рассмеялся мужчина. — Разве она отпускает? Конечно, можно за нее биться, можно рвать и воровать чужие письма, можно рассказывать гадости о подругах, можно сидеть и лить слезы, можно попробовать соблазнить объект или заставить духов показывать объекту зеркало, где ты и он идете по селу…

— В принципе, люди так и поступают, — заметила волшебница. — Это нормальное явление. В смысле, обыденное.

— Но ведь это же нехорошо! Я так не хочу! — возмутилась Любка.

— Тогда попробуй отпустить свою мечту. Пусть она радует кого-то другого. А ты оглянись и радуйся тому, что имеешь. И помоги маме. Тогда, может быть, она услышит тебя и захочет понять, о чем ты думаешь. Ведь ей не так много надо. Защищенность. Достаток в доме, уважение, приятного собеседника, который умеет слушать. Конечно, ей хочется любить и быть любимой, но не все для этого подходят. Чтобы чего-то добиться, люди идут поперек мечты, а не бегут за нею. И редко думают о том, что будет, радуясь тому, что есть.

— Как же мне смотреть в зеркало и отпустить мечту? Она не уходит, — Любка решительно не понимала, с чего ей начать. Мишка был рядом, вот он, руку только протяни. И такой влюбленный в нее, как, наверное, не была она.

— А ты скажи: тьфу, тьфу, тьфу на тебя! — засмеялся волшебник. — Потренируйся. Это бывает полезно. На чужую мечту легко плюнуть, также легко нужно уметь подчинить себе свою.

— Я постараюсь научиться, — обрадовалась Любка.