Покидая навсегда свой милый город, они с Юрулей побывали на кладбище. На старом покоились дед и бабка Юры, и его маленькая дочь, а у Вики здесь был похоронен отец.

Было тихо и сумеречно, потому что день выдался не солнечный. Листья шелестели скорбно, как и подобает в этом месте. Юра огладил могилку своей девочки, протер стеклышко над фотографией ангела, и плечи его вздрогнули. Потом они сидели на уютной скамеечке у стариков Зеленских под сиренью, устлавшей своим цветом столик и обе могилки. Юруля обнял Вику.

— Они были счастливы 55 лет, и умерли в один год. — Торжественно произнес он.

— Ты уверен? — переспросила она.

— Уверен. Они почти не разлучались, и все время старались прикоснуться друг к другу.

— Как?

— Погладить. Приласкать. Только и слышно было: «Стасенька, Наташенька». И как нитка за иголкой друг за другом.

— И он никогда ее не обижал?

— Что ты!.. Станислав Зеленский, польский ссыльный офицер, без памяти был влюблен в мещанку Наталью Нагорнову, учительницу. Это была любовь на небесах, милая.

Вике стало печально, захотелось заплакать. «Почему я не могу любить его, такого милого, верного, надежного. Я ведь стараюсь, я очень стараюсь…»

Юруля нежно поцеловал ее прикрытые веки.

— Викуся, я тебя очень люблю, и у нас все будет хорошо. Ты не бойся, и знай, что я все выдержу. — Сказал он, словно угадав ее мысли. Она торопливо и покорно закивала головой. — Я приеду к тебе, если ты захочешь, в Россию. Ты должна решить сама. Оказывается, от меня ничего не зависит. А теперь пойдем, поищем могилку твоего отца.

Но могилу отца не нашли. Ряд захоронений 72 года кончился над логом, и потемневшее синее пространство неба прорезали красивые огненные сполохи. Сразу же ударил ветер, разметал рубиновые пряди Викиных волос. Страшно стало стоять над логом, среди могил, и они поспешили к кладбищенским воротам. Осталось чувство сожаления, что с отцом она не попрощалась.

На другой день было солнышко, и Вика с утра купила цветы, ей хотелось побыть со своими стариками наедине. Она поехала автобусом одна на другое кладбище в Новопаловку. Шла к ним неспешно, слушая пение птиц и шепот кладбищенских трав. Голова была ясной, а сердце легким. Радостные, с всегдашней, веселой искринкой бабушкины глаза, встретили ее издали. Она уже знала, с какой стороны ни зайти, бабушка Анна видит гостя. Взгляд же, деда Константина, всегда насуплен и угадывается в нем мука тайная. Словно так много знает он о людях — живых и мертвых, что и смотреть-то больно. Вот они какие разные, — опять увидела она, щелкнула задвижкой, зашла в оградку, встала на колени: «Здравствуйте, мои родные!»

Она огладила руками каждый сантиметр песчаной почвы, под которой лежали старики в этой оградке, как на широкой супружеской постели. Каркали вороны, внося хаос в гармонию голубого неба и буйно зеленеющей кладбищенской растительности, окруженной прочной пеленой вечного покоя. Но это не раздражало Вику. Когда она раскладывала цветы, увидела на бабушкиной могиле круглую дыру, уходящую вглубь. Может быть, это была нора, и Вика отважилась заглянуть в нее. И тут же отпрянула — так застучало сердце! Она нутром ощутила движение подземных стихий, недоступное разуму простого человека, рождающегося с тайной и умирающего с ней.

Взгляд деда стал удручающим. Мол, вечно, ты, внуча, лазея, куда только не залезешь… А бабушка смотрела так же радостно, мол, струсила?.. А чего? Бабья доля наша такая — через все пройти надо, и не убояться.

— Ну, почему через все?.. Через боль, потери, нелюбовь, предательство, болезни, да?.. И я?

— И ты. — Сказал дед. Или ей показалось. — В главном все люди одинаковы.

— В святом и дурном. — Подсказала бабушка.

— А кто такие святые? — наивно спросила она.

— Эх, почти до сорока годов дожила, а спрашиваешь! Над другими не заносись, на добро чужое не зарься, не воровать, не врать не смей, работать до седьмого пота, хозяином слову быть… Я ж вас всех скромности учил. — Сказал дед.

— Вот это все святое и есть. — Добавила бабушка.

— А любовь?..

— А любовь из этой же святой пряжи вьется. — Начала было бабушка, но дед не дал ей досказать.

— Мы-то, слава богу, слова такого стеснялись. Одним ее пестовать нужно всю жизнь. Другим она дана, как посошок в дорогу. Хотя бы нам вот.

— Ты, че буровишь? — возмутилась бабушка.

— А че есть, то и буровлю. Припомни, моя разлюбезная, как я в 16 годе к вам на молоканку-то в Плоском батраком пришел наниматься в кожаных штанах… И тебя, кулацкую дочку, красавицу писану, да певунью, да плясунью, да и уволок в нужну сторону, в свою родимую Красноярку. Сбежала ведь со мной. А какие к тебе важные сватались. Аня, моя разлюбезная, единственная моя, хозяйка, жена и подруга — всю жизнь речь такую тебе говорил, до самого гроба.

— Как же! Слушать устала. И не только это я от тебя в выраженьях слушала. Аня, моя единственная и разлюбезная, окромя тебя нету мне утешения, но скажи, Аня, начистоту, в 27 годе через Мещанский лес, на телеге с Малкой Чанушкиным куды ехала?!

— Так это ж в аванец и в получку так получалось. — Пытался оправдаться дед.

— Ага! А куды я ездила на телеге в 27 годе с кривым Малкой Чанушкиным — откудова мне помнить в девяностом-то годе! И всю жизню меня попрекал! Всю жизню. А он ведь, Малка, тебя ладить печки учил. А ты его позорил в аванец и в получку. Родителев, богатство бросила, женихов ради тебя, как есть. А ты всю жизню…

— Женихи твои на гражданской еще остались, а я прошел, и Отечественную прошел, потому что, ты, Аня, моя единственная и разлюбезная, и судьба нам такая была, чтобы вместе жизню прожить и упокоиться рядом.

— Значит, у вас была любовь на небесах. — Догадалась Вика. — Родные вы мои! Почему же у нас так не получается, ни у мамы, ни у меня?

— А все от вашей бабьей нескромности. — Ответил дед. — Мать твою взять. В городе девки краше не было. Как выйдет в городской парк гулять с подругами, картинка, ну вылитая Аня в молодости. И брови червлены, углем писаны, и губы маков цвет. И сама статная, маленькая, больно любил я ее…

— Викусю больше любил. — Вставила бабушка. — Завсегда внуков мы больше любим.

— Так ведь сноровистая, как кобыла, все не по ей! Двух мужиков поменяла, и этот не хорош, и другой плох. Судьбу, внуча, принять надо, трудом жизни сделать. Обтесывать эту глыбу всю жизню, в поте лица, и терпеть… Терпеть по-христиански. Где шепотком, а где шлепком, но на добро, и с хитростью женской. А норова не показывать. А вы теперь спорые, нетерпеливые, раздражительные. Кротости и смирения совсем лишились. Ты вот уже какого мужика взяла, и опять не рада?.. И замуж ни за одного не идешь?

— Не рада, дедуля. Мне мало, что Юра любит меня, сама хочу любить. А не могу.

— Ты, внуча, забавница! Разве ты хоть одного полюбовника уважала?

— Я хотела уважать, да не за что было. Слабые все они. А мне хотелось спрятаться за крепкую спину, и сказать, как я устала. Устала я смертельно, учиться жить, выживать, правды и справедливости добиваться. Я женщина, я хочу мужчину, который освободит меня от рабства жизни. А такого нет.

— Эх, девка, все-то в тебе есть. Только не поймешь никак, что бунтуешь зря. Судьба такая твоя — учиться любить. Посошка тебе не дадено, вот и все.

— Держись, внуча, Юрулю. А-то опять погрешишь, если убьешь его любовь к тебе. — Вздохнула бабушка Анна.

— С Юрой я честна, знает он, что не люблю его.

— Мы-то родились в начале века, и рано женились. Жить надо было, работать, детей рожать, некогда было любви-то ждать. У вас все по-другому, сильно изменилась жизнь, с тех пор как мы здесь лежим.

— Сильно изменилась. — Подтвердила она. — И многие смирились, между деньгами и любовью выбрали деньги. А я веду себя глупо. Да, глупо. Опасаюсь, если любовь придет, я ее не узнаю. А ты, бабуля, как поняла, что любовь это?

— Ничего не поняла я. Кинулась за ним, как в огонь. Истинно так. Он ведь меня как в свою Красноярку увез, в то лето мы первую свою мазанку на берегу озера поставили. Начали хорошо, по-людски. Ну, и к празднику варила я в баньке самогонку. И обварилась сдуру-то. Молода была. Пока в Первосоветскую больницу на телеге меня привезли соседи, самого в ту пору не было дома, он лесничим работал. Пока то, да се. А потом доктор Верейская, из ссыльных она была, вызвала его и говорит, мол, будьте готовы, ногу ваша молодуха потеряет. Гангрена начинается. Он перед ней на колени: «Не режьте, дайте срок, я способ знаю!» И вот он, дед твой, пешком в Красноярку-то и давай подряжаться свиней забивать, за работу только нутряным салом просил. Ночь идет пешком до города. Нянюшек всех умаслит-заговорит, и салом нутряным ожоги мне мажет. Да и назад, в Красноярку. А у меня ж, не только нога, вся левая половина и лицо задето было. Смотрит доктор Верейская, а я уж оживаю. Десять ночей подряд со свежим салом ходил пешком двадцать километров, это в октябре месяце! Поди ж, верно, нонешние мужики такое совершить не в силах, а потому и любовь в них не растет. Любовь нужно женщине пригоршнями кидать, а они наровят все за ее счет прибыток поиметь. Грех это большой. Вот оттого они и гоняются по жизни, не пристроенные да пьяные. Давать женщине радость не умеют. Главная беда все одно — в мужиках. — Со вздохом закончила бабушка. — Не защищает, не жалеет мужик бабу-то, чести ее не щадит — с чего ж любви счастливой зародиться?

Дед молчал, насупленно сведя брови. Значит, соглашался. Потом сказал:

— Внуча, не переживай, что оставляешь навсегда могилы наши. Вспомни-ка, как весело да ладно мы жили. И на том спасибо. Поезжайте с Богом. А нам памяти и любви вашей довольно. Помнишь, ты мне стихи читала древнего поэта. Я запомнил, мудрые слова: «Всю землю Родиной считает человек, изгнанник только тот, кто в ней зарыт навек».

Каркнула ворона, и она, вздрогнув, проснулась, в слезах, с томительным чувством в груди. Она лежала, обняв теплую бабушкину могилу, прижавшись щекой к земле. За оградкой стояла и смотрела на нее беленькая собачонка. Она завиляла хвостом и умильно заморгала желтыми глазками, явно выпрашивая гостинец.

Ворона сидела на решетке оградки, и червонной сталью сияло ее перо в лучах высоко стоящего солнца. Утерев слезы, Вика сказала: «Сейчас», и стала доставать из сумки припасенное угощенье. Ворона снова каркнула, и целая стая черных гостий загомонила в нетерпеливом ожидании трапезы.