Когда мощный аэробус компании «Е1 А1» находился где-то над Грецией, в головной части самолета внезапно поднялась невероятная суета. Работник службы безопасности, одетый в самый обычный костюм, с рельефно прорисовывающейся у него под мышкой пистолетной кобурой, пружинисто проследовал по проходу мимо сидений. Он с таким же успехом мог бы надеть сомбреро или какой-нибудь френч. Результат конспирации был бы тот же. Стюард Шломо, его лицо нам знакомо после бесчисленных перелетов из Нью-Йорка в Тель-Авив и обратно, напряженно слушает, что говорит ему второй пилот. На лицах стюардесс, которые стоят тут же, отражается беспокойство.

Ави не звонил мне после своего внезапного отъезда позавчера. Впрочем, я и не надеялась на это. Он, без сомнения, находится где-то в Ливане, а там пробиться на прямую международную линию довольно трудно. Вечерние новости были весьма тревожными. Без конца демонстрировали ужасы – последствия тех двух взрывов. Американские, французские и израильские солдаты из сил безопасности ООН откапывали из-под развалин все новые и новые тела погибших. Но теперь инстинкт подсказывает мне, что произошло еще что-то, и сводка новостей должна прийти по спецсвязи.

Шломо, с глубокой ямочкой на подбородке и выразительными черными глазами, умолкает при моем приближении. Он улыбается и качает головой.

– Вы, конечно, тут как тут…

– Что случилось? – спрашиваю я, переводя взгляд с одного на другого.

– Хотите чашечку кофе? – предлагает Шломо и отворачивается.

Однако я не собираюсь уходить.

– Благодарю вас, – говорю я, внимательно глядя на второго пилота.

– С чего вы взяли, что что-то случилось? – спрашивает тот, мельком взглянув на Шломо.

– Это Мэгги Саммерс – ближневосточный корреспондент американского телевидения, – объясняет ему Шломо, подавая мне кофе. – Ей кажется, что у нее нюх на всякие истории, верно? – Он смотрит на меня.

Мимо меня протискивается пассажир, направляющийся в туалетную комнату.

– У вас на лице написано, что вы получили какое-то сообщение по радио, – говорю я.

Второй пилот пожимает плечами. Он взглядом показывает Шломо, что надо делать, а сам отправляется в радиорубку.

– Мэгги, вернитесь на свое место, – твердо говорит Шломо. – Вам здесь находиться не полагается.

– Послушайте, – возражаю я, – не будет большой беды, если я узнаю об этом. У меня ведь к этому не частный интерес, не простое любопытство.

– Я ничего не могу вам сказать.

Однако выражение его лица внушает мне большое беспокойство.

– Ну пожалуйста, Шломо!

Он вдруг уступает. Может быть, потому что мой вид внушает ему еще большее беспокойство.

– Нас сопровождают до Бен-Гуриона, – шепчет он и осторожно оглядывается.

У меня начинают трястись руки.

– Почему?

– Больше я действительно ничего не могу вам сказать. Пожалуйста, не спрашивайте.

Как раз когда я занимаю свое место, самолет на секунду проваливается в воздушную яму. Я уверена, если пассажирский израильский самолет сопровождается радарами или боевыми истребителями – это значит, что совершено вторжение на израильскую территорию или сильна угроза войны. Остается только строить догадки. Через полтора часа командир корабля сообщает о нашем приземлении в Бен-Гурионе. Я с облегчением достаю свои вещи из-под сиденья и выхожу из самолета. Если будет введено осадное положение или случись какой другой кризис, Ави непременно поставит меня в известность прежде, чем поспешит приступить к исполнению своего долга. В этом случае меня уже наверняка будут ждать на студии Ай-би-эн, чтобы я немедленно выходила в эфир.

Жара невыносимая. Одиннадцать часов назад я покинула морозный Нью-Йорк, и теперь резкая перемена погоды очень чувствительна. Перевешивая сумку с одного плеча на другое, я прохожу паспортный контроль и жду, пока в моем паспорте появится штамп. Процедура довольно длительная. Номера и данные должны быть занесены в компьютер, после чего должно прийти разрешение из службы безопасности. Вот передо мной первый пропускной пункт, и я начинаю искать глазами Ави в толпе людей, которые ожидают за красной линией. Про себя я отмечаю что-то необычное, но не сразу соображаю, что именно. Я вижу в толпе Гилу и Гидона. Они стоят вместе с человеком в военной форме, которого я не узнаю. На очереди второй проверочный пункт. Работник службы безопасности внимательно изучает пассажиров и собирает у них синие листочки, которые подтверждают, что паспортный контроль пройден. Теперь они от меня всего в нескольких шагах, и Гила что-то шепчет Гидону. Тот кивает, отступая назад, и отворачивается.

У Гилы красные глаза, а ее светлые волосы едва придерживает заколка. Ее усталое, помятое лицо выглядит так, словно она не спала всю ночь, а вид такой скорбный, что я едва удерживаю себя, чтобы не повернуться и не убежать прочь. Нет, я этого не переживу. Это несправедливо. Только не это!.. Она опускает мне на плечи руки, и по ее щекам начинают бежать слезы.

– Мэгги, – шепчет она, – Мэгги… Ощущение надежности и безопасности исчезает как дым. Я чувствую себя обворованной. Я чувствую, что меня отбросили далеко в прошлое. Качая головой, я стараюсь не потерять сознание, потому что стены начинают кружиться. Слезы льются по моим щекам, и я захлебываюсь ими.

– Нет, пожалуйста, только не Ави! Только не Ави! – молю я.

Гила пытается что-то ответить, но не может, застыв от ужаса, потому что произнести эти слова так же страшно, как и услышать.

Гидон оказывается около меня. Рядом с ним тот человек, которого я все еще не узнаю, но который, кажется, поддерживает меня под руку.

И тут до меня наконец доходит, кто этот человек. Это военный психолог, которого обычно присылают в тех случаях, когда новости слишком ужасны для членов семьи. Гидон поддерживает меня с другого бока. Мои всхлипывания становятся громче, и тогда Гила и мужчины разом начинают объяснять, что случилось.

– Наша база в Сидоне подверглась вчера нападению подрывника-камикадзе, – говорит Гидон.

Но я не хочу, не хочу этого знать. Все и так ясно, а подробности лишь причинят мне новую боль. Я отталкиваю его и, словно раненое животное, умоляюще смотрю на него, чтобы он не продолжал. Его громадные ладони лежат у меня на плечах, а зубы стиснуты так крепко, что на скулах вздулись желваки. Дисциплинированность и положение военного человека обязывают его держать себя в руках и продолжать, и мне кажется, я этого не переживу.

– Ави направлялся в Тир, где должен был инспектировать другую базу.

Боль слишком ужасна. Гила гладит меня по волосам, а военврач крепко держит мою руку.

– По дороге на машину совершила нападение террористическая группа. Мы застали там лишь обгоревший джип и много крови… Одно из двух, Мэгги: он или убит, или захвачен в плен. Это все, что нам известно.

Убит или захвачен в плен. Такие дела. Сделайте ваш выбор. В правой шкатулке пусто, в левой шкатулке сюрприз. Убит или взят в плен… Эти слова отстукивают у меня в голове, словно в компьютере, и пытаются вернуть меня к реальности. Итак, где-то между Тиром и Сидоном. Шоссе повреждено взрывом. На шоссе – обгоревший джип.

Гидон смотрит на военврача, как будто спрашивает разрешения продолжать. Ничего не скажешь, здорово они здесь научились преподносить людям неприятные новости. Только израильтяне способны столь обтекаемо преподнести информацию, касающуюся их генерала, который не то убит, не то пленен…

После первого шока я начинаю медленно осознавать, что происходит. Ави не пришел. Его здесь нет. И возможно, его не будет еще очень, очень долго… Что будет дальше – никто не знает. Капля за каплей это проникает в мое сознание. Сколько было подобных драматических историй, которые разрешались самым неожиданным образом. Я прочитываю те же мысли в глазах людей, которые пришли меня встретить. Моя ладонь нежно касается небритой щеки Гидона.

– Пожалуйста, – всхлипываю я, – пожалуйста!.. Я хочу надеяться на чудо.

Кажется, что Гидон вот-вот разрыдается, но он, конечно, держит себя в руках.

– Как вы себя чувствуете? – спрашивает меня военврач.

Этому незнакомцу приходится исполнять обязанности, труднее которых не сыскать. Он должен помогать другим как-то склеивать свои жизни, разбитые несчастьем вдребезги.

– Все в порядке, – говорю я с глубоким вздохом. – Продолжайте, пожалуйста.

– Сначала Ави пытался разыскать Моше, – объясняет Гидон. – Когда ему это не удалось, он решил ехать один. Сам прыгнул в джип и погнал на базу в Сидон… – Он делает паузу. – Потом один из наших патрулей обнаружил на дороге джип или, вернее, то, что от него осталось, и воронку от взрыва.

По-видимому, мина сработала немного позже, чем было рассчитано. Это какое-то чудо. Хотя чудес в этом мире не так уж много.

– Там было много крови. Его выбросило из машины, и это, должно быть, спасло ему жизнь. Однако, по-видимому, он был довольно тяжело ранен и мог умереть потом…

Мне трудно дышать. Мои губы воспалены и болят, когда я хватаю ртом воздух. Меня заботливо отводят в сторону, подальше от толпы встречающих и только что прилетевших. Люди целуются, радостно обнимают друг друга.

Военврач усаживает меня в кресло, а рука Гилы по-прежнему лежит у меня на плече. Мои колени так отчаянно трясутся, что мне приходится придерживать их ладонями.

– Убито тридцать пять израильтян, семнадцать ливанских солдат, а также сорок палестинцев, которые сидели в тюрьме на этой базе.

Мне об этом рассказывают, очевидно, для того, чтобы я наконец поняла, что все эти люди действительно мертвы, а судьба моего Ави еще не ясна, и остается надежда на чудо. Однако если его действительно захватила в плен банда террористов, бесноватые религиозные фанатики, – это, может быть, еще хуже. Они могут не просто убить его, а заставить агонизировать долго и мучительно.

Военврач подает мне стакан воды. Он придерживает его у моих губ, пока я пью, и внимательно меня разглядывает. На его лице профессионально сдержанное выражение. В глазах нет и проблеска тревоги, которая могла бы меня повергнуть в безнадежное отчаяние.

– Кто заминировал дорогу? – с трудом выговариваю я.

– Мы полагаем, что это группа Абу Ибрагима. Они называют себя революционным советом.

Я не сомневаюсь, что эта информация уже подтверждена израильской разведкой, и израильский генерал Ави Герцог либо убит, либо попал в лапы Ибрагима и содержится где-нибудь в Дамаске в так называемом госпитале, а точнее сказать, в тюрьме.

Кровь стучит у меня в висках с такой силой, что я едва не теряю сознание. Гила роется в моей сумке в поисках багажных квитанций. Военврач приносит мне еще один стакан воды. У Гидона в руке билеты.

– Я выйду на улицу, взгляну, на месте ли Моше, – говорит Гила. – А Гидон пока заберет чемоданы.

Гидон нежно касается моей щеки. Это не жест вежливого участия, а искренний порыв. Ведь до того, как все это случилось, мы были с ним настоящими друзьями.

– Вам дурно? – спрашивает военврач.

– Нет, – отвечаю я и, опираясь на его руку, поднимаюсь.

– Мэгги, если они захватили его в плен, они не причинят ему вреда. Он высший офицер, и живой стоит очень дорого.

Мои пальцы слабо пожимают его сильную руку – в знак признательности, что он как-то пытается меня успокоить.

– Если он тяжело ранен, разве у них найдутся необходимые медицинские средства, чтобы помочь, даже если его довезут до госпиталя?

Как быстро я ухватилась за мысль, что он не убит, а только ранен! Между тем первое ничуть не менее возможно, чем второе.

– Ну, – отвечает он, – у них не так уж плохо обстоят дела с медициной. По крайней мере, Ассаду уже удалось пережить три достаточно серьезных сердечных приступа.

– Может быть, они даже вызовут для него врача-еврея? – бормочу я и сама удивляюсь этой глупой надежде.

Он улыбается.

– Ави нельзя не любить. Уж я-то это знаю. Я был у него под началом во время Йом-кипурской войны.

– Если он только жив и находится в Дамаске, – с горечью выговариваю я. – Его, по-вашему, там тоже полюбят?

Он не обращает внимания на мой сарказм. Он знает, что говорит.

– Ави был не из штабистов, – продолжает он, – он прошел все воинские звания, и поэтому его так любили. Он – часть всех нас. Поэтому все так поражены.

Меня не удивляет способность людей в этой стране переживать горе другого человека как свое собственное. Они все как одна семья. Здесь не запирают дверей, и все друг друга знают. Здесь гибель одного солдата ранит в сердце целую нацию. Ощущение общей, близкой опасности объединяет людей… Но почему все-таки Ави?!.

– Меня зовут Шимон, – наконец представляется военврач, – и я здесь ради вас, Мэгги. Я понимаю, как вам тяжело, но все-таки постарайтесь быть сильной.

– Вам-то откуда известно, что это «тяжело»? – вдруг взрываюсь я.

Злость выплескивается из меня, как из вулкана лава, и я снова ощущаю себя сильной, как будто злость – единственное средство, чтобы устоять в этом немыслимом кошмаре. Однако он тут же меняет тему.

– А его нелегко любить, вашего Ави, правда? – говорит он. – Такого неподатливого, упрямого, настоящего мужчину… Но вы все-таки любите его, а он вас. И вы до сих пор вместе.

По крайней мере, теперь никто не говорит о нем в прошедшем времени.

Моше ударяется в слезы, как только видит меня.

– Мне так жаль, Мэгги, – говорит он. – Я только на несколько минут отошел в казарму, а он как раз уехал. Я не знал, что он меня искал.

Я притягиваю его к себе и прижимаюсь губами к его мокрой щеке. Разве я могу в чем-то обвинять этого мальчика, который так предан Ави?!

– Ави не знает команды «Вперед!», – однажды сказал Гидон. – Он всегда кричит «За мной!»…

Только в этот раз Ави промолчал и отправился на опасное задание один. И снова меня охватывает ярость. В душе все вскипает. Потом я снова прихожу в отчаяние. Я пытаюсь что-то понять.

Как он мог так со мной поступить? Со мной и нашим ребенком. Ведь он знал, как рискует.

– Ты ни в чем не виноват, Моше, – говорю я. – Его нельзя было остановить.

Он вытирает слезы тыльной стороной ладони и открывает дверцу автомобиля.

Когда я забираюсь в машину, Гила усаживается рядом со мной.

– Он сильный, Мэгги, – говорит Гила. – Если он жив, то выберется оттуда.

– А если нет?

Она закусывает нижнюю губу, и се глаза наполняются слезами. Что она может ответить? Да и кто вообще может знать, чем все это кончится, если единственное, что осталось, – это дотла сожженный израильский джип, который брошен на залитом кровью шоссе где-то между Тиром и Сидоном.

Мы обе подавленно молчим, а когда Моше и Гидон усаживаются на передние сиденья, я опускаю голову на плечо Гилы. Слезы текут и текут, и я ничего не могу с этим поделать.

– Вот увидишь, – говорит Гидон, оборачиваясь, – если он жив, они обязательно начнут торговаться.

– А может, он жив? – говорю я, сама не понимая зачем.

– Этого я не знаю, – отвечает Гидон.

– Но шансы все-таки есть?

Я молю, чтобы он дал мне хотя бы один процент надежды.

– Не слишком большие.

– И что же теперь?

Гидон начинает отвечать, но военврач, сидящий рядом, врывается в разговор, словно танк на Синай.

– Нам следует дождаться, чтобы они сделали первый шаг – начали торговаться, – говорит он.

Однако Гидон ориентируется в ситуации лучше всех.

– Уже задействованы люди, которые вошли с ними в контакт и пытаются либо получить тело, либо узнать, в каком состоянии он находится.

Гидон говорит не о ком-нибудь, а о своем лучшем друге, о человеке, которого он знает двадцать лет и с которым прошел три войны, и мне удивительно, как ему удается не смешивать личное отношение к происшедшей трагедии с профессиональным подходом к делу. Как бы там ни было, они свое дело знают.

– Я беременна, – говорю я, ни к кому конкретно не обращаясь.

Автомобиль проезжает последний контрольный пункт и выезжает с территории аэропорта.

– Я в курсе, – мягко откликается Гидон. – Мы все в курсе. И мы тебя не бросим, обещаю тебе. Мы все с тобой.

Почти о том же я думала в Нью-Йорке. Несмотря ни на что, этот ребенок родится и будет плоть от плоти моей и того мужчины, которого, может быть, здесь уже никогда не будет. И хотя Гидон уверяет, что я не останусь одна, он вкладывает в это другой смысл – дух единого коллектива, дух кибуца, – и моя боль не утихает. Я хочу, чтобы Ави был рядом со мной. Был рядом всегда.

– Мэгги, – говорит Гила, – прими наши соболезнования. Мы слышали о твоей матери…

Все молчат. Мне кажется, что на них снисходит своего рода умиротворение. Мое горе для них – словно еще один ужасный эпизод из выпуска теленовостей. Время залечивает любые раны.

– Теперь ты дома, Мэгги. Все будет хорошо!

– Мужайся. Мы с тобой. Все будет хорошо, – повторяет Гидон.

Быть сильным. Быть смелым… Вот вся глубокая философия израильской армии, сжатая до одной фразы… Если бы это еще и вылечивало боль!

Я сижу у себя в офисе в тель-авивском отделении Ай-би-эн. Пью теплое молоко. Просматриваю кипы журналов и газет, которые каждую неделю привозят из Штатов и которые у меня никогда нет времени читать. Тут же сидит и Крис Ринглер, который готовит интервью с Ахмедом Хасаном, известным палестинским лидером с Восточного берега, прямо связанным с Абу Ибрагимом.

Днем я стараюсь предельно загрузить себя делами, чтобы отогнать грустные мысли. Зато по ночам меня охватывает отчаяние. К тому же здесь слишком много людей, которые выражают мне свое искреннее сочувствие. Дважды в неделю мне всенепременно звонит Куинси, чтобы узнать, как я себя чувствую, и развлечь удивительными анекдотами из жизни общих знакомых в Нью-Йорке. Однако в нашем разговоре обязательно наступает момент, когда Куинси умолкает, чтобы, преодолев колебания, поинтересоваться, есть ли у меня какие-нибудь новости. Клара тоже звонит. Но начинает реветь, даже не успевая для отвода глаз завести разговор о посторонних вещах. Так что мне приходится еще и успокаивать ее.

Об Ави нет никаких новостей. Между прочим, прошел уже год с тех пор, как шестеро израильских солдат были захвачены в буферной зоне безопасности ООН. Они так и не освобождены. Однако израильская делегация на переговорах настроена оптимистично, уверенная, что ее трудная миссия почти выполнена. Как раз вчера вечером Гидон сказал, что Красному Кресту дано разрешение посетить тюрьму в Дамаске – убедиться, что заключенные в ней относительно здоровы и относительно бодры.

Ахмед Хасан отказывается разговаривать с любыми представителями западной прессы с тех пор, как захвачены израильские солдаты. Нет никаких сомнений в том, что ему все известно от его доброго друга Ибрагима, однако он очень тщательно скрывает свою связь с последним. То, что теперь он согласился встретиться с Ай-би-эн, по-видимому, означает, что он имеет сообщить через нас нечто важное – очередное послание палестинского лидера.

– Лучше бы нам отказаться от этой встречи, – говорит Ринглер. – В противном случае нам придется ехать туда ночью.

– Я не прочь провести этот вечер в компании, – печально улыбаясь, говорю я.

Крис обнимает меня.

– Мэгги, Мэгги, – говорит он, гладя меня по голове, – тебе кажется, что это очень смело, да?

Я поднимаю голову и смотрю на него. У меня на глазах блестят слезы.

– Именно так, – отвечаю я тихо, – и если бы я попыталась тебе это объяснить, ты бы не поверил.

Крис снова привлекает меня к себе, но я мягко его отстраняю.

– Я запретила себя жалеть, ты помнишь?

Он качает головой, и его голос прерывается.

– Я помню.

Когда мы мчимся среди бесплодных холмов долины Иордана по дороге, которая ведет на Западный берег, я думаю о том, как далеко я могу зайти в интервью с Хасаном. По мере удаления от невидимой «зеленой» линии, которая отделяет Израиль от территорий, захваченных в 1967 году в период Шестидневной войны, мой оптимизм тает с каждой следующей милей. Если ООП не собирается передать через западную прессу определенную информацию для Израиля, наше интервью превратится в обычный набор лозунгов и никчемной риторики. Однако какими бы ни были намерения Хасана, мы обязаны вести нашу игру со всеми мерами предосторожности. Особенно если разговор зайдет об одном загадочно исчезнувшем генерале, на которого у меня свои виды.

Местность удивительно напоминает арабский ландшафт. Здесь отсутствуют обычные для Израиля цветущие террасы, обустроенные оросительными системами. По одну сторону от дороги на многие километры тянутся тощие земли, а по другую – цепь каменистых гор. Подъемные краны бесполезно простаивают около редких поселений, попадающихся на пути. Рабочие прячутся от беспощадного полуденного солнца под навесами. Забавно смотрятся похожие на Эйфелеву башню недостроенные телевизионные антенны на крышах домов. Отсюда можно принимать как Амман, так и Дамаск. Наконец мы подъезжаем к Йенину, где цветущие кустарники встречают нас густым ароматом, и сворачиваем на дорогу, которая ведет прямо к богатой вилле Ахмеда Хасана. Торговые ряды, где продают грейпфруты и апельсины, уже закрыты. Торговцы расходятся по домам из-за невыносимой жары.

Автоматические ворота снабжены переговорным устройством, которое расположено около звонка. Я давлю на кнопку и слышу английскую речь с сильным акцентом.

– Это кто, пожалуйста?

– Мэгги Саммерс, новости Ай-би-эн, – отвечаю я.

Вместо ответа слышится протяжный зуммер и щелкает замок. Через открывшиеся ворота Крис и я входим в тщательно ухоженный садик, который тянется до самой мраморной веранды.

Вот и хозяин, собственной персоной. Как обычно расположился в своей инвалидной коляске. Подол его длинной белой рубашки подоткнут под скрещенные культи. Хасан потерял ноги в результате взрыва бомбы бандой террористов-евреев, которых мало интересовала его политическая деятельность. Однако теперь он изображает из себя мученика за идею и гордо демонстрирует увечья, полученные за убеждения.

– Добро пожаловать, – говорит он, выезжая нам навстречу. – Добро пожаловать в мой дом.

– Спасибо, мистер Хасан, – отвечаю я. – Рада снова видеть вас.

– Да вы беременны, мисс Саммерс, – говорит он, делая ударение на слове «мисс». – Впрочем, может быть, мне это только кажется, – вы хорошо себя чувствуете?

– Я хорошо себя чувствую, – улыбаясь, отвечаю я и осторожно опускаюсь в черное кресло.

Маневрируя на своей коляске, Хасан перебирается на специальные качели-скамейку, которые подвешены к потолку перед входом в беседку. Когда он удобно устраивается на этом необычном сиденье, входит слуга с керамическим подносом, на котором он несет маленькие чашечки с кофе по-турецки. Мы молча пьем кофе. Так проходит несколько минут. Потом Хасан говорит:

– Какое несчастье, что с вами нет отца ребенка.

В этой части света секретов не существует. Как правило, обе стороны знают доподлинно все интрига, за исключением, может быть, того, что касается внутренних вопросов государственной безопасности, но и в этом нельзя быть до конца уверенным.

Мое молчание обижает его.

– Вы не хотите говорить со мной?

Однако мой ответ прерывает пиканье пэйджера на поясе у Криса. Это сигнал того, что для нас есть сообщение.

– Мы получили сигнал из нашего отделения в Тель-Авиве.

– И что?

– Вы позволите воспользоваться вашим телефоном? Я должен им ответить, – говорит Крис, поднимаясь.

– Пожалуйста, – любезно отвечает Хасан. – Телефон в доме. Валид вам покажет.

Он ждет, пока Крис выйдет, а потом снова обращается ко мне:

– Я понимаю, что вы очень расстроены.

Не нужно обладать исключительным воображением, чтобы догадаться, что я очень расстроена. Еще бы, я даже потрясена или, если угодно, совершенно подавлена горем: отец моего ребенка или убит, или, в лучшем случае, в полумертвом состоянии находится в мрачном логове террористов… Неужели Хасан заставил меня проделать весь этот путь только для того, чтобы выразить свои сердечные соболезнования?

– Да, я расстроена, – спокойно говорю я, продолжая смотреть ему прямо в глаза.

Он маленькими глотками пьет кофе и внимательно рассматривает меня. Допив кофе, он достает из рукава своей рубашки салфетку и вытирает губы. Потом он кивает.

– Что и говорить, это трагедия для всех людей, чьи невинные дети должны страдать из-за того, что не найдено решение этой проблемы…

Неужели нет других способов найти решение? Неужели для этого нельзя воспользоваться другими средствами борьбы и выбрать другие цели?

– Причина всех несчастий – оккупация и ущемленные права палестинского народа, – продолжает он.

Я ничего не имею против палестинского народа, и я, конечно, против того, чтобы страдали невинные.

Однако один народ все еще подвергается преследованиям. Две тысячи лет евреи испытывают это на себе.

– Сегодня будет осуществлен обмен пленными, – вдруг говорит он, массируя свои культи ладонями.

– А как насчет отца ребенка?

Но он и так уже достаточно сказал. Его лицо ничего не выражает, и он отводит глаза.

– Это все, что известно, – говорит он, глядя куда-то вдаль.

На веранде появляется Крис. Весь его вид выражает нетерпение.

– Мэгги, на минуту. Я должен тебе кое-что сообщить.

– В этом нет необходимости, – говорит Хасан. – Я уже сказал.

Стараясь скрыть свое удивление, Крис снова усаживается в кресло.

– Израильские солдаты уже на пути в Женеву, – продолжает Хасан, и его глаза блестят. – А палестинских мучеников перевозят из Ливана в Израиль, чтобы передать представителям диаспоры.

– Сколько израильтян будет сегодня освобождено? – спрашиваю я.

Я на полпути к заветной цели. От того, что он сообщит мне, зависит вся моя жизнь. Ну пожалуйста, Хасан, только в этот раз, во имя еще одного невинного ребенка!.. Я, конечно, немного кривлю душой. Это в первую очередь нужно мне самой. Я жажду, чтобы мне помогли прийти в себя после всего того, что случилось.

– Шесть израильтян освобождаются в обмен на 1034 палестинца и араба.

– Да, Крис? – спрашиваю я, понижая голос и избегая взгляда Хасана.

– Мне сообщили о том же, – тихо говорит он.

Я не имею возможности возмущаться, и мое молчание можно расценить как согласие.

Хасан снова перебирается в инвалидную коляску, давая понять, что встреча подошла к концу. Морщась от боли, он наконец усаживается и опускает ладони на колеса. Но перед тем, как въехать в дом, он поворачивается.

– Мы не торгаши, мисс Саммерс, – говорит он. – Мы просто сражаемся за нашу родину.

Ринглер хватает меня за руку и шепчет:

– Не надо, Мэгги!

Хасан уже на пороге. Перед тем как исчезнуть, он говорит:

– Многие из нас потеряли отцов, братьев, сестер и детей. Так что для нас это не новость…

Я больше не могу себя сдерживать.

– Если он убит, мне все равно необходимо это знать! – восклицаю я. – Я бы, по крайней мере, успокоилась. Но ничего не знать – это настоящая пытка! Если вам что-то известно, скажите мне, пожалуйста! Скажите, чтобы я могла уйти!..

Я закрываю лицо руками. Я не вижу Хасана, но знаю, что он мне не ответит.

Телефоны в студии трезвонят беспрерывно. Даже Дик Свенсон, видавший виды репортер, который обычно скучает или усмехается, если слышит какие-то новости, теперь чрезвычайно оживлен и взволнован. Попеременно с Крисом Ринглером Дик созванивается то с отделением Ай-би-эн в Нью-Йорке, то с министерством обороны, то с командованием израильских вооруженных сил. Всего час назад пришло подтверждение, что сегодня будет произведен обмен 1034 палестинских узников на шестерых израильтян, которые были захвачены в буферной зоне ООН и удерживались в качестве заложников почти год.

Мать одного из израильтян, Мириам Рабай, воинственно настроенная и эмоциональная, согласилась на пятнадцатиминутное интервью у нас в студии перед тем, как отравиться на аэродром встречать сына.

Дик опускает телефонную трубку и откидывается на спинку кресла.

– Я хочу, чтобы она рассказала, каково ей приходилось все эти месяцы ожидания. Начиная с того самого дня, когда его похитили, и кончая моментом, когда она узнала, что его собираются освободить. Я хочу, чтобы каждый мужчина, каждая женщина и каждый ребенок в Штатах ощутил ее боль и ее радость. Это должно стать просто проявлением обыкновенного человеческого чувства. Никакой политики.

Когда речь заходит на подобные темы, в глазах Ринглера появляется то же, что и всегда: жалость.

– Мэгги, – мягко говорит он, – как ты себя чувствуешь? Ты сегодня сможешь этим заняться?

– Не слишком ли много для нее? – словно только что спохватившись, вклинивается Дик.

Но у меня нет времени, чтобы разделить сожаления, которые они хотели бы мне высказать. Нет времени убеждать, что без этой моей работы я бы давно уже пала духом.

В студии появляется Мириам Рабай. Это привлекательная женщина лет сорока пяти, бывшая узница нацистского концентрационного лагеря Треблинка. У нее глаза человека, которому довелось пройти все круги ада, но в этих глазах по-прежнему пылает огонь. Она скромно усаживается на диван, сложив руки на коленях, и выражение ее лица выжидающе-спокойное.

– Здравствуйте, миссис Рабай, – говорю я, усаживаясь напротив нее. – С вашей стороны очень мило, что вы согласились побеседовать с нами.

Она улыбается и поправляет прядь светлых волос, слегка тронутых серебром и собранных сзади в хвост.

– Я бы узнала вас по одним зубам, – говорит она, бросая взгляд на мой живот. – У вас великолепные зубы.

Она выглядит сильной и в то же время хрупкой и даже уязвимой.

– Благодарю вас, – смеюсь я. – Мы можем начать?

Крис уже навел телекамеру прямо на нее. В первом эпизоде интервью я присутствую на экране лишь сбоку, вполоборота.

– Я готова, – говорит она, и ее глаза вспыхивают, предвосхищая рассказ.

Мне знакома та боль, которую ей довелось испытать. Только для нее тяжкое испытание теперь почти позади. Ее сын вот-вот должен вернуться домой.

– Что вы почувствовали, когда узнали, что Дэни похищен?

– Так, как будто мне нанесли смертельный удар, – просто говорит она.

Как мне знакомо это мучительное чувство, которое длится бесконечно долго и никогда не кончается, как будто ты умираешь не одной, а сотнями смертей.

– Что же помогало вам жить, внушало надежду? Она печально улыбается.

– Просто однажды утром я решила убрать его фотографию и пообещала себе не смотреть на нее до тех пор, пока он не вернется домой. Я мысленно говорила с ним, объясняла, что, как бы грустно мне ни было, я больше не буду плакать, а начну бороться за его освобождение. Тогда-то я и принялась теребить власти. Я даже предложила себя Абу Ибрагиму в обмен на моего Дэни.

В самом общем виде мне все это уже было известно, но узнавать теперь подробности было страшно. Уж лучше оставаться от этой истории на почтительном расстоянии, когда впереди виден счастливый конец.

– Теперь почти все закончилось, – говорю я, наклоняясь вперед. – Вы этому верите?

– Верю, – осторожно отвечает она. – Хотя, конечно, на сердце будет неспокойно до тех пор, пока он не будет здесь и я не смогу его обнять.

Я слушаю ее и проникаюсь мыслью, что как раз это безумие, когда идет безжалостная игра человеческими чувствами, когда потери чередуются с обретением утраченного, не даст мне самой сойти с ума. Переживание этой трагедии снова и снова опустошает меня до такой степени, что я не могу думать ни о чем, кроме как о моем ребенке.

Интервью закончено. Крис доволен. Хорошие кадры, острые ответы. Дик нагибается и начинает собирать бумаги и оборудование, которые понадобятся нам на аэродроме в нашем сегодняшнем репортаже.

Мириам медленно идет к двери. На пороге она останавливается и, обернувшись, обращается ко мне:

– Я восхищаюсь вами. Мы все вами восхищаемся! Я слегка удивлена.

– Почему?

– Потому что, несмотря на ваше горе, вы все-таки решили остаться с нами.

Кажется, что кто-то полоснул ножом прямо мне по сердцу. Сколько раз прежде подобные слова убивали меня, и вот теперь опять…

– Откуда вы знаете о моем горе?

– Ну как же, ведь это Израиль, – просто отвечает она. – Здесь нет секретов.

Дик трогает меня за руку, отвлекая мое внимание, чтобы Мириам успела выйти из комнаты без дальнейших рассуждений на эту тему.

– Мэгги, тебе звонит Гидон.

С колотящимся сердцем я хватаю трубку, забывая даже попрощаться с Мириам.

– Гидон? – шепчу я.

Он глубоко вздыхает.

– Мэгги, я не уверен, что тебе следует присутствовать там, на этом обмене пленными. Не слишком ли для тебя это тяжело?

– А я-то подумала, что ты звонишь, потому что… может быть…

Он снова вздыхает.

– Не стоит надеяться, Мэгги. Не растравляй себя… Если тебе очень плохо, то знай, я на месте. Я приеду туда, чтобы…

– Не стоит, – обрываю я. – Все равно ничего нового.

– Послушай, я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось. Я беспокоюсь за тебя, за ребенка. Ты нам очень дорога.

Вот значит как. Общий ребенок. Дитя, усыновленное всем народом, которому служил Ави. Вот только самого его нет здесь, чтобы прочувствовать этот момент.

– Дику кажется, что ты можешь с этим справиться, – продолжает Гидон, – но я хочу быть уверен.

То, что я испытываю сейчас, невозможно выразить в ясной и логической форме.

– Дело не в том, что я могу, – отвечаю я. – Дело в том, чего я хочу. Не знаю, надолго ли меня хватит, но теперь я могу с этим справиться.

Однако как только я кладу трубку, тут же теряю самообладание. Хотя секунду назад убеждала Гидона, что пока могу держать себя в руках. Я закрываю лицо руками и начинаю рыдать. Меня душат слезы отчаяния. Ко мне подходит Крис.

– Мэгги, – говорит он нежно и осторожно, – мне очень жаль…

Я прижимаю его руку к своей мокрой щеке.

– Это все из-за Мириам, из-за сегодняшнего обмена пленными. Я расстроена, но скоро приду в себя.

Он вытирает мои слезы кончиками пальцев.

– Может быть, Гидон прав?

– Нет!.. Скажи, куда мы должны ехать.

Я едва не начинаю снова плакать, но вовремя спохватываюсь.

– В одиннадцать нам нужно быть в министерстве, а оттуда вместе с другими иностранными журналистами нас отвезут на аэродром «Рамат Давид»… Слушай, ты поплачь, не сдерживай себя. Может, тебе станет легче.

– Именно так я и стараюсь делать. Но не хватает времени. У нас столько работы, – отвечаю я, улыбаясь сквозь слезы.

– Ты права, – говорит Крис. – Здесь единственное место в мире, откуда во все концы света разлетаются новости.

Я молчу, а Крис пробует подыскать более безобидную тему для разговора.

– У тебя на голове творится бог знает что. Перед съемками тебе не мешало бы причесаться, ведь мы будем снимать только твое лицо…

Наступает самый тяжкий момент во всей моей жизни. Я жду, когда мы наконец отправимся делать репортаж о возвращении шестерых израильских солдат.

Все иностранные журналисты, аккредитованные в Израиле, съехались на военный аэродром «Рамат Давид», расположенный на севере страны. Лучи мощных прожекторов были направлены на три сверкающих белых аэробуса компании «Air France», – все три с красными крестами на бортах. Тяжелые транспортные самолеты приземлились на дальнем участке аэродрома. Под небом, усеянным звездами, они выглядели мрачно и почти сюрреалистично.

Наступила полночь, и обмен пленными должен был начаться с минуты на минуту. Ждали прибытия последнего автобуса с палестинцами из ливанского лагеря для перемещенных лиц под Ансаром. Прибытие этой партии пленных должно было завершить сложную процедуру переговоров, кульминацией которой станет освобождение шестерых израильских солдат.

В среде представителей иностранной прессы установилась праздничная атмосфера. Журналисты шутят, болтают друг с другом, пьют кофе из термосов, которые передаются из рук в руки. Я чувствую себя абсолютно лишней среди этого радостного ожидания, я просто не в состоянии к этому присоединиться. Время от времени я поглядываю в направлении огороженной площадки, где томятся в нетерпении родственники солдат. Я хотела бы быть там, среди них. Вместе с ними считать минуты до того момента, когда весь этот кошмар наконец закончится.

Дик стоит около меня, засунув руки в карманы брюк цвета хаки, и вытягивает шею, чтобы увидеть, что происходит за проволочным ограждением, которым обнесена взлетно-посадочная полоса.

– Когда палестинцы прибудут, – нервничая, объясняет он, – они тут же погрузятся в самолеты и без промедления улетят. Нам придется находиться здесь в общей сложности около четырех часов, потому что самолет, на котором повезут израильтян, вылетит из Женевы, только когда отправят палестинцев. Таким образом, нам придется снимать два отдельных эпизода.

– А сколько палестинцев будет отправлено отсюда? – спрашиваю я, прохаживаясь около него.

– Около трехсот пятидесяти человек. Остальных повезут по морю из Ливана.

К нам спешит Крис.

– Подождите! – кричит он, задыхаясь.

Мы останавливаемся и смотрим, как он подходит, совершенно заморенный.

– Мне только что сообщили, что израильтяне летят на двух самолетах. Три солдата на одном и три на другом. Поэтому у нас будет еще пятнадцатиминутный перерыв между эпизодами.

Вдруг толпа начинает волноваться. Вдали показываются автобусы, которые заезжают в ворота.

– Будь наготове, – приказывает Дик. – И вставь в ухо наушник. Если кто-то из них захочет сделать заявление, мы тут же начнем трансляцию. Ты повторишь это по-английски для наших телезрителей.

– Кому это нужно? – бормочу я про себя, заводя вокруг шеи петлю провода и вставляя в ухо миниатюрный приемник.

Они всегда и всюду говорят одно и то же. Это длится годами. С этой точки зрения вся их революционная риторика и слова о родине, как и обещания Израиля найти решение, которое восстановит мир на этих землях, давно потеряли всякий смысл. С тех пор как я стала невольной участницей этой борьбы, с тех пор как потеряла любимого человека, меня почти не трогают подобные заявления.

Ринглер, с мини-телекамерой на плече, энергично работает в толпе локтями, пробивая себе дорогу к автобусам.

– Поехали, Саммерс!

Камера фиксируется на моем лице, и я начинаю репортаж.

– С вами Мэгги Саммерс. Я веду репортаж с израильского военного аэродрома «Рамат Давид», где в торжественной обстановке начинается обмен 1034 палестинцев на шестерых израильских солдат.

Я чувствую, что несу несусветную чушь.

– Палестинцы выпрыгивают из автобусов. На них одинаковые бело-зеленые спортивные костюмы. Один за другим они выстраиваются на взлетной полосе, и представители Красного Креста снимают с них пластиковые наручники. Бывшие узники поют боевую песню ООП, их сжатые кулаки взлетают вверх, когда они строем направляются к ожидающим их самолетам.

Внезапно я теряю остатки всех иллюзий.

– Из тех, кого сегодня освобождают, примерно половина – женщины, члены ООП, которые были задержаны в Ливане во время войны и которых теперь усаживают в самолеты вместе с несколькими сотнями мужчин. Другая часть узников должна быть погружена на корабль в ливанском порту. Как только первый этап обмена пленными завершится и эти самолеты поднимутся в воздух, трое израильских солдат прибудут сюда на специальном швейцарском самолете, за которым сразу же последует другой швейцарский самолет с другими тремя солдатами на борту.

Я чувствую боль и ярость, но мне не полагается плакать. Внезапно я слышу голос в миниатюрном приемнике, который вставлен в мое ухо, и меня извещают о том, что трансляция вот-вот начнется. Дик по своему приемнику получает, естественно, такое же сообщение и делает мне знак, чтобы я придвинулась поближе к одной из освобождаемых женщин, которая собирается сделать заявление для прессы.

– Меня зовут Лейла. Я была в Бейруте, когда меня арестовали. У меня был ручной гранатомет, и я участвовала в военной операции против Израиля.

Моего мужа убили у меня на глазах за день до того, как меня схватили. Когда я находилась в израильской тюрьме, у меня родился ребенок. Я была приговорена к пятнадцати годам заключения, но сейчас я покидаю мою родину, я свободна и лечу в Ливию.

Когда я заканчиваю переводить на английский то, что она сказала, то еще раз успеваю увидеть ее, идущую навстречу своей свободе. Вот она поднимается по трапу, но, прежде чем исчезнуть в самолете, оборачивается. В ее глазах пылает ярость, а голова гордо поднята. Мы такие разные с ней. У нее за плечами учебный военный лагерь в долине Бекаа, тюрьма в Ливане… Но мы все же похожи. Мы обе скрываем свое горе и пытаемся явить миру наше достоинство и гордость.

– Снято! – кричит Дик. – Постарайся поговорить с руководителем группы!

С микрофоном в руке я направляюсь к генералу Егуду. За мной тянется микрофонный провод. Оглушительный рев авиационных двигателей мешает слушать. Дик складывает ладони рупором и кричит, стараясь пробиться сквозь шум толпы и шум пропеллеров. Тем временем второй самолет начинает медленно выезжать на взлетную полосу.

– Давай! – кричит Дик. – Пока его кто-нибудь не перехватил!

Генерал Егуд, которому пресса дала эффектное прозвище Человек-скала, наблюдает, как последние палестинцы погружаются в самолет. На его лице прочитывается напряжение: он следит, как завершается дело, на которое он потратил почти двенадцать месяцев интенсивных переговоров. От порывистого ветра юбка хлопает по моим коленям. Я подношу микрофон к его рту.

– Генерал Егуд, рада вас видеть!

– Здравствуйте, Мэгги, – тепло откликается он. – Как вы?

Однако он скрывает дружеские чувства за суровым взглядом.

– Прекрасно, – отвечаю я и тут же спрашиваю:

– Не могли бы вы сказать мне пару слов? Что вы чувствуете сейчас, когда видите, как все эти палестинцы улетают свободными в обмен всего на шестерых израильских солдат?

Он медлит с ответом, подыскивая подходящие слова, чтобы все это замечательным образом объяснить и обосновать. И при этом не обидеть меня. Он прокашливается, но это нисколько не способствует тому, чтобы его голос звучал менее мрачно.

– Я очень рад тому, что происходит. Я уверен, что это наш долг вернуть домой в Израиль каждого нашего солдата, которого наше правительство послало на войну. Даже если нужно заплатить высокую цену…

Но я не позволяю ему отделаться общими словами.

– Есть ли другие мнения и предложения, касающиеся этой самой цены? – продолжаю я. – Что вы ответите тем, кто упрекнет вас, что вы освободили так много террористов и убежденных убийц в обмен на горстку израильтян?

А как насчет того, если бы за одного генерала освободить сразу всех убийц, которые сидят в израильских тюрьмах? Какую нравственную позицию я заняла бы в этом случае? Обеспокоило бы это меня? Стоило бы тогда копья ломать?..

Егуд выглядит невозмутимым.

– Да, я хотел бы кое-что сказать людям, которые могут обратиться ко мне с подобными упреками. Я хотел бы их спросить, а что они сделали бы на месте властей? Что они ответили бы израильским солдатам, их родителям, детям? Как объяснят они, что наши люди должны умирать в тюрьмах, в лагерях террористов?.. Нет, мы поступали так в прошлом, это наша позиция. И мы будем поступать так в будущем.

Политика есть политика. В конечном счете кому как повезет. Я беспомощно опускаю микрофон и жду, когда подойдут Дик и Крис.

– Мэгги, – говорит Егуд, – мне очень жаль…

Я молча смотрю на него. От слез у меня в глазах все расплывается, но я благодарна ему за его участие, сочувствие и несколько успокоительных слов в философском духе.

– Жизнь странная штука, Мэгги. Сначала вы мечтали о жизни с ним, о том, чтобы он был здоров. Потом вы узнали, что он убит или попал в плен. И вы начинаете мечтать о том, чтобы он оказался в плену…

От трагического до комического один шаг. Иногда люди просто не представляют себе, насколько смехотворна вся их философия.

– Ты была восхитительна, Мэгги, – говорит Ринглер, целуя меня. – Действительно, очень хороша.

– Теперь у нас три часа безделья, – говорит Дик. – Здесь в одном из ангаров для прессы приготовлены кофе и пирожные.

– Прекрасно, – усмехаюсь я. – Настоящая праздничная вечеринка.

Дик обнимает меня за плечи.

– Пойдем, Мэгги, – просит он. – Не будешь же ты торчать тут три часа.

В общем, я позволяю увести себя в этот ангар, чтобы закусывать и обсуждать первое отделение этого захватывающего представления. В ожидании пока начнется второе. Ну а потом я смогу наконец вернуться в свой отель в Тель-Авиве и рыдать, пока не усну…

Солнце едва показалось из-за Голанских высот. Наступает новый день. Нам сообщают, что первый швейцарский самолет, на борту которого находятся три израильских солдата, заходит на посадку на аэродром «Рамат Давид». Моя голова покоится на плече у Ринглера. К нам подходит Дик и протягивает мне бумажный стаканчик с кофе.

– Вот, Мэгги, – говорит он взволнованно. – Пей. Нам пора идти.

Родственники прилетающих солдат держатся вместе, разбившись на небольшие группки. Все взгляды прикованы к самолету, который садится на землю Израиля. Вдруг раздаются аплодисменты, переходящие в бурный восторг, радостные крики. Самолет бежит по посадочной полосе. Визжат тормоза. Народ подается вперед. Все бегут к авиалайнеру, который замедляет ход и наконец останавливается. Дик подает мне микрофон, а Крис подсоединяет провод к магнитофону. Родственники солдат возбужденно смеются, хлопают и свистят, а военная полиция старается оттеснить их от гудящего самолета.

– Я не смогу! – кричу я и сую микрофон обратно Дику.

– Нет, ты сможешь! – кричит он в ответ.

– Я не смогу! – надрываюсь я, и слезы катятся по моим щекам.

– Мэгги, – вдруг говорит Ринглер, – двери открываются. Действуй!

Но мне совсем не до того, чтобы перебрасываться со Свенсоном микрофоном, словно мячом. Потом около меня оказывается Мириам.

– Мой сын в этом самолете! – говорит она, и ее лицо пылает от возбуждения.

– Мэгги, – вмешивается Свенсон, становясь между нами, – мы возьмем эксклюзивное интервью у Дэни Рабайя. Давай, иди!

Мириам сжимает мою руку и кивает головой. Этой женщине пришлось столько вынести, и теперь она получает самую большую в своей жизни награду, о которой можно было только мечтать.

Умело маневрируя, я пробираюсь сквозь толпу и пристраиваюсь почти у самого трапа. Первый солдат, молоденький мальчик, ему не больше восемнадцати лет, разражается слезами, как только попадает в объятия родителей. Второй солдат высок и худ, он обнимает жену, которая протягивает ему грудную девочку, которая родилась, по-видимому, когда ее отец находился в плену. Я едва держу себя в руках.

– Ты великолепна, – кричит Крис, фиксируя на пленку мою боль.

В объектив своей камеры он прекрасно видит мое лицо, которое сведено судорогой. Я не в силах двинуться с места.

Третий солдат медленно сходит по ступенькам. На его лице отражается удивление, когда он видит встречающую его толпу. Это сын Мириам – Дэни Рабай. Он очень похож на мать. У него такие же белокурые волосы и волевой подбородок. Мириам выбегает вперед. За ней спешит муж, который прижимает Дэни к своей груди. Я подвигаюсь поближе к ним. Мой микрофон захватывает последние слова благодарственной молитвы, которую произносит Дэни, вернувшийся домой живым и невредимым.

– Начинай, Саммерс, – распоряжается Дик. Его голос дрожит.

Придвинувшись ближе к Мириам и Дэни, я жду, когда их выпустят из объятий. Дик делает мне знак, и я начинаю. Годы практики сделали свое дело: обворожительная улыбка автоматически возникает у меня на лице.

– Сегодня вы сказали, что ваше сердце успокоится только тогда, когда вы сможете обнять сына. Что вы сейчас чувствуете?

– Это удивительное чувство! – радостно отвечает она. – Я знала, что это произойдет. Я так люблю его. – Она целует сына. – Он выглядит превосходно, не правда ли?

– Дэни, – говорю, поднося микрофон к его рту, – ну как вам дома, в Израиле?

– Это невозможно описать, – отвечает он. – Это нужно пережить.

– Дэни, – продолжаю я с надеждой, – расскажите об этих месяцах.

Какая-то женщина поблизости начинает бить в бубен, люди начинают хлопать в ладоши и, собираясь в круг, плясать.

– Я сидел в одиночной камере, – говорит он посреди этого веселья. – И я понял, что мой главный враг – это я сам.

– Как вы не сошли с ума?

– Я жил только благодаря воспоминаниям. А потом я стал думать о том, как мать борется за мое освобождение.

– Но как вы узнали об этом?

– Мне сказал Абу Ибрагим. Он сказал, что она знает свое дело: теребит чиновников и заставляет их начать переговоры.

– Значит, вы видели Ибрагима?

– Да, видел.

– Ну и какой он?

– Когда в книжках про кого-нибудь пишут, что у него был сумасшедший блеск в глазах, так это прямо про Ибрагима.

– Он с вами разговаривал?

– Только однажды он сказал, что один из наших умер в заключении. Это чтобы я радовался, что им оказался не я.

Мириам бледнеет. Мне кажется, что меня сунули в бассейн с ледяной водой. Дрожа, я пытаюсь подобрать нужные слова.

– А кто был тот другой? – едва шепчу я.

Он явно огорчен. Вероятно, он проговорился и выдал информацию, которую служба безопасности распорядилась держать в тайне. Нечто чрезвычайно важное.

– Кто, кто был тот другой? – кричу я.

Дик и Крис тут как тут. Они подхватывают меня под руки. Конец связи.

– Мне очень жаль, – отвечает Дэни, прижимаясь к Мириам, – но я не знаю. Он нам не говорил…

– Дэни, – обращается к нему мать, надеясь, что он поймет ее, – тот, кто умер, он был рядовым?

– Не знаю. Ибрагим сказал только это. Больше он ничего не говорил. Может быть, он сказал это, чтобы запугать меня. Чтобы я сотрудничал с ними…

В это время другой швейцарский самолет начал заходить на посадку.

– Я так устала. Поговори с ним… – прошу я Дика.

Генерал Егуд оживленно беседует с министром обороны Яривом. Они стоят в стороне, окруженные только людьми из свиты.

Прикрыв глаза ладонью от утреннего солнца, я едва различаю в небе силуэт авиалайнера, выполняющего снижение.

– Генерал Егуд, – говорю я, – пожалуйста, уделите мне одну минуту.

Крис поддерживает меня под руку, а Дик подходит к Яриву. Егуд смотрит на меня и кивает головой.

– Пусть только они сначала выйдут из самолета, хорошо?

– Но мне сказали, что один израильский солдат умер в тюрьме. Это правда?

На его лице мелькает раздражение. Ринглер выдвигается вперед. Он делает это почти автоматически. Обходит Ярива и почти нос к носу оказывается с генералом Егудом.

– В первую очередь следует известить об этом семью. Семью, вы понимаете? Я не вправе передавать эту информацию в прессу, – говорит Егуд.

Оглушительно ревут двигатели авиалайнера.

– Но ведь я не только представитель прессы! – кричу я. – Если это Ави, я должна знать! Я имею право это знать!

Министр обороны Ярив отворачивается и наблюдает, как самолет спускает на землю небольшой трап.

– Когда они сойдут с самолета, в ангаре № 3 состоится короткая пресс-конференция, – механически отвечает Егуд.

У меня в голове звучат слова Мириам: «Это Израиль. Здесь нет секретов!» Значит, все-таки есть.

– Скажите ей, – просит Ринглер. – Если это правда, скажите.

У Егуда иссякает терпение. На его лице появляется сердитое выражение и мгновенно меняется тон.

– Вы что думаете, у меня прямая связь с убийцей, который, умертвив моего человека, сразу ставит меня об этом в известность? Может, вы позволите мне сделать заявление прессе, когда все разъяснится?

Да, жизнь странная штука, как недавно заметил сам Егуд. Вы вдруг начинаете мечтать о том, чтобы в живых оказался близкий вам человек, забывая о том, что это значит, что умер кто-то другой…

Мне не остается ничего. Даже утешения в кругу этой большой семьи, которая называется Израиль. Мое горе безутешно, и все-таки именно на этой земле я полюбила так, как не любила нигде. Здесь я нашла свою любовь. Этого у меня никто не отнимет.

Глаза Ринглера излучают ярость. Он держит меня за руку, словно все еще надеется меня ободрить. Дик выглядит отвратительно. Белый как мел, он едва сдерживает себя. Его тоже раздирает ярость, и он готов съездить кому-нибудь по физиономии. А я вдруг чувствую, что на меня нисходит какое-то жуткое умиротворение – своего рода примирение со смертью. Я словно приобщаюсь к тем несчастным, вся жизнь которых была сплошным ожиданием. В моей душе прокручивается драма, подобная той, которую я пережила после смерти Джоя Валери. Только теперь у меня уже есть опыт.

Дверь на борту самолета открывается, и через несколько секунд по трапу спускаются два солдата. Один обнимает за плечи другого, пока счастливые родственники не отрывают их друг от друга. Начинаются объятия и поцелуи. А когда появляется третий солдат, по его щекам текут слезы. К нему бросается девушка и прижимает его к своей груди. Больше ничего не происходит. Как и было обещано, прибыло шесть человек.

Вдруг вперед вырываются израильские журналисты. За ними спешат удивленные и недоумевающие представители иностранной прессы. Что происходит, почему у трапа самолета такое столпотворение? Щелкают вспышки фотоаппаратов, и объективы всех телекамер направлены к трапу самолета.

И вот он медленно спускается по трапу. Широкоплечий и красивый, несмотря на мертвенную тюремную бледность. На последней ступеньке он поворачивается направо и, поднимая руку, салютует руководителю группы, который вел переговоры по обмену пленными. Тот привлекает его к себе и хлопает по спине. Потом он пожимает руку не ожидавшему снова его увидеть Яриву, который громко и радостно смеется. Потом он осматривается, по-видимому, смущенный аплодисментами и бурным восторгом толпы.

Я всего в трех шагах от моего счастья. Кажется, у меня выросли крылья. Я смущена тем, что одновременно смеюсь и проливаю слезы. Его левая рука поднимается, чтобы коснуться моей щеки, словно он хочет убедиться, что это не сон. Рыдая, я припадаю к его губам и забываю обо всем на свете. От боли, которая терзала меня все эти месяцы, не остается и следа.

Вокруг нас гремят аплодисменты, щелкают вспышки фотоаппаратов, к нам тянутся микрофоны. Прижимая меня к себе, он широко улыбается и начинает отвечать на обрушивающиеся на нас вопросы. Я же не в силах вымолвить ни слова.

– Как вы себя чувствуете, вернувшись домой в Израиль, генерал Герцог? – кричит репортер.

– Прекрасно, – отвечает генерал.

– Что вы испытали, оказавшись в плену? – раздается другой голос.

Ави пожимает плечами и усмехается.

– Любопытство, – отвечает он и обнимает меня еще крепче.

– А кто захватил вас в плен?

– Группировка Абу Ибрагима.

– Почему вас решили освободить, хотя речь шла лишь о шестерых израильтянах?

– Мы не обсуждали это с Ибрагимом. В толпе раздастся взрыв смеха.

– Сирийцы выдвигали дополнительные требования в связи с вашим освобождением? – настаивает другой журналист.

– Я не могу ответить на этот вопрос, – говорит Ави. – Сирийцы не консультировались со мной по этому поводу.

– Как с вами обращались?

Ави наклоняется и целует меня.

– Я тебя люблю, – шепчет он. Снова щелкают фотовспышки.

– Как с вами обращались, генерал? – повторяет вопрос репортер.

– У меня были очень хорошие врачи. Мои стражники были не так любезны. Однако я нахожусь в хорошей форме. – Он снова целует меня. – Ты, кажется, беременна? Неужели, это я постарался?

Но я все еще не в состоянии говорить.

– Что случилось? Как вы попали в плен?

Все эти вопросы кажутся мне верхом идиотизма.

– Все, что я помню, это то, что я ехал на машине и прогремел взрыв, а потом я очнулся в госпитале, где почти никто не говорил по-еврейски.

Сдержанный смех.

– Мне так тебя не хватало. Я выжил благодаря тебе, – тихо говорит мне Ави.

– Война в Ливане стоит таких жертв?

– Это вопрос не ко мне, – уклончиво отвечает Ави.

И тут какой-то умник из задних рядов выкрикивает:

– Теперь Мэгги сделает из этого забойный репортаж?

Ави смотрит на меня и с усмешкой отвечает:

– Разве она уже его не сделала?

Я чувствую, как краснею, а толпа снова разражается восторгами, свистом и аплодисментами.

Дик Свенсон теперь справа от нас. Он держит микрофон у наших лиц, а телекамера Криса запечатлевает меня во всех ракурсах.

– Мэгги, – улыбаясь, говорит Дик, – я понимаю, что для вас сейчас это очень личный момент, но миллионы телезрителей хотят знать, что вы чувствуете после того, как Ави снова дома?

Все эти годы я только и делала, что распиналась перед микрофоном, а теперь вдруг обнаруживаю, что все мое красноречие улетучилось.

– Что вы чувствуете? – повторяет Дик, придвигаясь ближе.

Внезапно все вокруг умолкают и в полной тишине ждут, что я отвечу. Я смотрю на Ави Герцога и понимаю, что уверена только в одном.

– Я чувствую себя… – чуть слышно отвечаю я, – счастливой.