Дарка родилась во второй половине июня. Когда сходит земляника и начинает наливаться ранняя вишня.

К восьми годам у нее были коричневые веснушки на чуть приплюснутом носике и свои, неведомые миру мечты.

Порой по вечерам, когда сон одолевал так, что собственная кровать казалась лодкой на волнах, девочка представляла себе открытку с голубком, которую должна была получить на именины. Иногда вместо голубка был веночек — сердечко из незабудок с надписью: «В день ангела».

Надо ли добавлять, что открытку в день Даркиных именин должен принести сам почтальон и она, конечно, будет с маркой и печатью.

Таковы были мечты Даркиного сердца, но кто мог разгадать их?

В один из дней рождения, когда Дарка не сумела притвориться, что рада подаркам, мама рассердилась и назвала ее неблагодарным ребенком. Дарке не хотелось огорчать маму. До самого вечера она расхваливала все до единого подарки и прыгала, как козленок, вроде бы от чрезмерной радости. Но это не помогло, мама сразу догадалась, что она притворяется.

Вечером к ее кроватке подошла бабушка и начала расспрашивать: не колет ли у нее в груди, не кружится ли голова? Не болят ли ножки, как после длинного пути?

Дарка на все отвечала: нет, нет, нет!

Все-таки утром, перед завтраком, ее заставили выпить какой-то горький чай. Девочка поняла — ее считают больной. Чтобы не причинять лишних хлопот маме и бабушке, она решила забыть об открытке с голубком.

Позже еще раза два приснилось Дарке, будто бы пришла ей издалека, из самой Америки, открытка с изображением парка, только почему-то не зеленого, а синего-синего. Но это так и осталось сном — у Дарки никого не было в Америке.

Впрочем, не следует слишком жаловаться. В один из дней рождения (когда Дарке пошел десятый) произошло нечто неожиданное. Бабушка подарила девочке двадцать леев. Мало того — ей сказали, что она может делать с этими деньгами что хочет. Девочка не могла поверить. И мама сразу же догадалась об этом по ее глазам. Глаза у Дарки серые, как осенний туман, но если она лукавит, они темнеют, становятся как спелые сливы и бегают по сторонам. Эти глаза, не умеющие лгать, доставляют Дарке немало хлопот.

Так было и в тот раз, когда Дарка не поверила маме, что может делать с деньгами все что угодно.

Два дня и две ночи она думала, что делать с деньгами. На третий день, как это ни было невероятно и смешно, Дарка решила сама купить себе открытку с голубком.

Девочка даже не представляла себе, что в сельской лавке можно за бесценок купить такую чудесную открытку.

Надо сказать, что на открытке, кроме голубка с письмом, была изображена еще пара рук, крепко сжимающих одна другую.

Дарке даже жаль стало пачкать открытку адресом. Она носила ее при себе, пока один уголок не сломался. Тогда уже с меньшей болью написала на открытке свой адрес и пожелала себе счастья и успехов в учебе. Потом наклеила почтовую марку в три раза большего достоинства, чем требовалось для обычной открытки. Но ведь это был день рождения (хоть и с опозданием), а в таких случаях нехорошо жалеть деньги.

Легче всего было опустить открытку в почтовый ящик. Дарка высчитала, что на следующее утро открытка должна уже снова быть у нее.

Но, дойдя до поворота у церкви, девочка испугалась того, что сделала, ей захотелось вернуться на почту и во что бы то ни стало упросить служащего отдать ей открытку. К тому же открытка могла пропасть где-нибудь на почте — ведь Дарка послала ее не заказным. Но стыд перед незнакомым начальником почты поборол страх, и Дарка отказалась от своего намерения.

Дома она застала священника. Мама угощала всех кофе со сливками и свежим, еще в сотах, медом, но по морщинке между ее бровями Дарка поняла, что она не в восторге от этого визита.

Мама почему-то думает, что священник приходит с визитом, только когда ему что-нибудь нужно от папы.

А хоть бы и так, что же здесь дурного?

Когда священник ушел (он действительно приходил к папе посоветоваться насчет своей пасеки), мама заговорила голосом, который Дарке очень не понравился:

— Небось когда ему что-нибудь надо, так он весьма любезен, а на престольный праздник к себе не пригласил.

— Ну что ты, женушка! Вот и хорошо, что не пригласил. Я бы все равно не пошел. Куда мне, народному учителю, лезть в господа…

Дарка стала на сторону отца. Действительно, стоит ли обижаться, что папу не пригласили, раз он все равно не пошел бы?

Одним словом, из-за визита священника на Дарку в тот день никто не обращал внимания. Даже не заметили, что она выходила из дому.

Уже лежа в кровати, Дарка решила завтра утром перехватить почтальона у ворот, отобрать у него открытку и спрятать так, чтобы о ней никто никогда не узнал. Но разве это было разумно? Ведь если никто не услышит и не увидит, как почтальон отдаст ей открытку, тогда зачем же было посылать ее на свое имя?

В эту ночь Дарка долго ворочалась с боку на бок. Наконец она сказала себе: будь что будет — почтальон должен принести открытку в дом. Разве она адресована не ей?

Но случилось не так. Отныне даже Дарка в свои девять лет знает, что не все происходит так, как нам того хочется. Даже если очень хочется. Почтальон вручил открытку папе, папа — маме, мама — бабушке. Прочитав и вволю нахохотавшись, отдали открытку Дарке.

Одна только Дарка не смеялась. Не назло взрослым, а просто не могла смеяться сама над собой. Девочке казалось, что ее раздели догола и показывают на нее пальцами. Ей было очень-очень стыдно.

Взрослые, должно быть, догадались, что смеяться, собственно говоря, не над чем (ведь никто не поверит, что бабушка, которая старше ее в шесть раз, смеется, когда не надо), пошептались в соседней комнате, и папа попытался даже вернуть Дарке деньги за открытку.

А бабушка, забыв, что минуту назад смеялась, начала расхваливать внучку.

Тогда что-то случилось с Даркой. Она забыла, что перед ней бабушка, забыла, что должна быть вежлива со всеми, — выхватила открытку из бабушкиных рук и разорвала в клочки.

И это называлось днем рождения!

Вероятно, только потому, что это был Даркин день, ее не наказали за такую неслыханную дерзость. Даже не хотелось верить: никто не сказал ей ни слова.

На следующий год в день рождения Дарка получила сразу две открытки. Сам почтальон вручил их Дарке. Честное слово! На одной открытке нарисована корзинка с цветами, а на другой — головка красивой девочки. Если бы не губы и нос, девочку можно было бы принять за Дарку. Так они были похожи.

Дарка сперва обрадовалась, как дурочка, но минутой позже устыдилась своей радости. На открытке с цветами была подпись: «Твои родители», а на той, что с девочкой, — «Твоя бабушка». Дарка сразу поняла, что это написали домашние. Стало неприятно, что дома еще не забыли прошлогоднего досадного происшествия.

Так не удался и этот день рождения.

На третий год открытки уже не пришли ни от родителей, ни от бабушки. Дарка облегченно вздохнула: история с открытками канула в лету.

* * *

Когда Дарке исполнилось пятнадцать лет, она выдержала экзамены в пятый класс Черновицкой женской гимназии. Все говорили, что ей повезло, потому что у преподавателя румынского языка Мигалаке был нарыв в горле и на время вступительных экзаменов его заменил кто-то другой. Дарке, откровенно говоря, неприятно было это слушать. Она хорошо подготовилась по всем предметам, и ей не нужно было «счастливого случая», чтобы попасть в пятый класс.

Румынским языком с ней занимался папин товарищ домнул Локуица, который считал, что Дарка хорошо подготовлена по этому предмету. Она умела читать по-румынски, немного писать, ну и, конечно, отвечать на такие вопросы, как «Сколько тебе лет?», «В каком классе учишься?», «Как тебя зовут?» — и прочее в этом роде.

Дарка любила Локуицу и верила ему во всем. Раз он заверял ее и отца, что она хорошо подготовлена по румынскому языку, значит, все разговоры на эту тему излишни! Домнул Локуица так смешно разговаривает по-украински: вместо «люди» он выговаривает твердо «л» — «луди», «луб-лу».

Домнул Локуица румын, но не из тех, которых наши люди боятся и не любят. Так сформулировала Дарка свои «политические убеждения», и этого было пока достаточно для ее пятнадцати лет.

Вместе со свидетельством о том, что она является ученицей пятого класса, Дарке выдали (понятно, за отцовские деньги) и форменную шапочку с блестящим козырьком. Это неопровержимое доказательство, что отныне Дарка — настоящая гимназистка. Больше всего ей теперь хотелось пройтись в этой шапочке по селу. Но как надеть на голову шерстяную шапочку, когда даже воздух кажется плотным от жары?

Дарка каждый день ждала перемены погоды. Каждое утро просыпалась с надеждой увидеть на небе хоть намек на дождь или ветер. Но все напрасно. Небо оставалось чистым, солнце бесцеремонно припекало, в воздухе была разлита лень, и перемены погоды ничто не предвещало.

Ведь бывает так, что за все лето не выдастся ни одного холодного денька. А что, если природе в этом году вздумается отколоть такую штуку? Что тогда? Ни разу не пройтись по селу в гимназической шапочке?

Этого не может быть! Дарка решила идти наперекор природе.

Однажды, когда мама послала ее в лавку за синькой, она, невзирая на то, что термометр показывал двадцать восемь градусов, надела шапочку.

Сначала все шло отлично. Первой повстречалась Дарке ее ровесница и соседка Санда. Не понимая, что шапочка форменная, она спросила подругу, зачем та переоделась мальчишкой. Дарка объяснила Санде ее ошибку. Тогда та заинтересовалась шапочкой, — принялась ощупывать ее на Даркиной голове, потом захотела примерить. Но Дарка объяснила, что не всякий имеет право носить такую шапочку.

В лавке девочку ждал еще больший успех. Лавочнику так понравилась ее шапочка, что он позвал жену и всех детей:

— Смотрите, какая шапочка… Тце-тце… что за шапочка у дочери пана учителя!

И все было бы хорошо, не повстречай Дарка по дороге домой сына директора школы Богдана Данилюка, или, как все его называли, Данка.

Родители Данка всего два года как поселились в Веренчанке. Мать у них — немка, и поэтому люди в селе немного сторонятся их. Кроме Данка, у Данилюков есть еще дочь Ляля, она занимается музыкой где-то в Вене, и здесь еще никто не видел ее. Когда Данилюки приехали, Данко был пятиклассником. По немецкой моде он носил коротенькие штанишки и (тут уж мода ни при чем) не считал девочек за людей. Однажды мать мальчика имела неосторожность назвать Дарку его подругой, а Данко — это больно вспоминать, но ничего не поделаешь: так было, — сказал, что друзьями его могут быть только мальчишки.

И, чтобы не возникало ни малейшего сомнения, к кому относятся эти слова, добавил:

— Для меня гимназист тот, кто ходит на занятия и носит шапку. Пхе, «частное обучение»! Я мог бы сказать, что в университете учусь частным образом.

И вот теперь путь Дарки лежал мимо школы, а этот несносный директорский сынок стоял в воротах с каким-то деревенским мальчишкой и словно поджидал кого-то.

Дарка обливалась потом, коленки дрожали, но она шла, не поднимая глаз, не видя, не слыша ничего вокруг.

Когда девочка проходила мимо злополучных ворот, оттуда донеслись слова Данка:

— Василь, у тебя голова не вспотела?

Глупые слова, грубые, но брошены они в ее адрес. Лучше, когда говорят даже глупости, чем когда тебя совсем не замечают и не считают за человека. Ну как было не поделиться этой ошеломляющей новостью с закадычной подругой Орыськой, дочерью отца Подгорского! (Кроме Орыськи у Подгорских есть еще Софийка, окончившая в прошлом году лицей, Стефко, который перешел в восьмой класс.)

Орыськи в комнатах нет. Такая жара кого угодно выгонит из дому. Орыська качается в гамаке.

Все говорят, что она похожа на цыганку. Ее мама тоже, только мама уродлива, а Орыська красивая. Иные думают, что Орыська под старость станет такой, как ее мама теперь, — ведь мама в молодости очень походила на нынешнюю Орыську.

Дарка срывает по дороге еще зеленую смородину и говорит, не то возмущенная, не то обрадованная случившимся:

— Этот директорский Данко, знаешь, Орыська, уже готов с нами помириться… Подумай только! Так и ищет, за что бы зацепиться. Ему, видите ли, смешно, что я в жару надела шапочку. Он…

Орыська не дает закончить. Ее узенькое, словно лисья мордочка, личико становится хитрым-прехитрым.

— А-а-а!.. Это он смеялся над тобой! Разве так ищут примирения? Со мной он тоже хотел помириться, но только по-другому… Мы встретились — разве я не рассказывала тебе? — около церкви, и он вежливо со мной поздоровался…

— Поздоровался? — глухо спросила Дарка.

— Конечно, поздоровался. А что это ты… вроде плакать собралась?

— Я? Плакать? Смешная ты, Орыська! Я… я просто… не верю тебе…

— Не веришь? А если я побожусь? А если я поклянусь мамой?

— Не надо. Теперь все ясно. — Сомнения, с некоторых пор смущавшие Даркин душевный покой, наконец развеялись.

Да! Такие, как Данко, всегда будут смеяться над Даркой, а Орыське вежливо кланяться, потому что Орыська — красивая. Прежде всего у нее нет веснушек. И зубы ровненькие, словно выточенные по мерке.

Дарке хочется упасть на землю и ногтями до крови сдирать с носа и лба эти противные, ненавистные веснушки. Если бы не боялась, ох, если б только не боялась боли, камнем бы выбила эти кривые зубищи, которые, словно пьяные, навалились друг на друга…

В руках синька, а дома мама ждет с бельем.

Как только Дарка вошла во двор, мама выскочила ей навстречу, распаренная, красная, как помидор.

— Где ты пропадала? Я жду тут, как на иголках… Что с тобой? Ты слышишь? Ведь я с тобой разговариваю!

Конечно, Дарка слышит, ну и что из того?

— Пожалуйста, — она выкладывает синьку на лавку рядом со стопкой белья, а сама направляется в дом.

Мама преграждает ей дорогу, берет дочку за плечо, да так сильно, что даже больно становится, и уже не кричит, а шипит (ух, как это слово не подходит к маме!):

— Я тебя спрашиваю: где ты до сих пор была?

— Нигде не была…

Должно быть, голос у Дарки изменился, потому что мама отпускает ее плечо и спрашивает с укоризной, но уже беззлобно:

— Какая тебя снова муха укусила?

Мама говорит не то, что думает. Она понимает — это не обычные капризы, девочка чем-то огорчена. Только мама не хочет расспрашивать, у нее сейчас нет времени. Ее ждет гора белья.

Дарка идет в папину комнату. Там на день спущены шторы. Она ложится навзничь на кушетку и мечтает о том, как бы хорошо час, даже полчаса ни о чем не думать. Но так нельзя. Глупые мысли сами, непрошено лезут в голову.

Зашелестела портьера. Кто-то вошел в комнату. Может быть, мама? Ноги шаркают по полу. Бабушка.

«А все же маме стало жаль меня, и она послала сюда бабушку… Милая мама, чем она виновата, что у нее такая некрасивая дочь?»

Бабушка, вошедшая со света, ощупью находит кушетку и присаживается на краешек.

— Ты знаешь, внучка, сегодня на обед твое любимое блюдо. А ну, угадай, какое?

Дарке хочется плакать. Боже, когда, наконец, в этом доме перестанут обращаться с ней как с ребенком? Пол-Веренчанки уже пронюхало, что на обед у них грибы, а ей говорят: «угадай»! (в окрестностях Веренчанки ни леса, ни грибов).

— Бабушка, у меня голова болит… я, пожалуй, посплю… — придумывает Дарка, чтобы отвязаться от бабушки.

— Не удивительно, деточка, не удивительно… Такая жара, а ты нарядилась в шерстяную шапочку… Погоди, я сейчас дам тебе…

Бабушка уже готова бежать за «своими» лекарствами от головной боли. Дарка берет ее за руку (рука у бабушки маленькая, морщинистая), потом за обе:

— Бабушка…

Та наклоняется над ней. У Дарки першит в горле. Она пригибает бабушкину голову к своему уху.

— Бабушка, у меня уже перестает болеть голова. Не давайте мне ничего… не надо… Только пусть мама придет.

Бабушка не расспрашивает, почему она не может заменить маму, не настаивает, чтобы Дарка открыла ей секрет, а покорно выходит из комнаты. И при виде уходящей на цыпочках бабушки (перед ней только что захлопнулась калиточка в сердце Дарки) девочку бросает в жар, на глазах выступают слезы. Такой застает Дарку мама. Это уже не та мама, что полчаса назад выбежала ей навстречу из кухни. Это добрый ангел, пришедший помочь и спасти.

— Что с тобой, доченька?

Боже, только не надо спрашивать таким голосом, а то от него хочется не плакать, а рыдать!

Дарка обнимает мать за шею, с минуту молча смотрит ей в глаза, потом спрашивает, хотя видно, как это ей трудно:

— Мамочка… Мамуля… Пожалуйста, скажи мне, только обязательно скажи правду, я очень… некрасивая?

Мама мотает головой так, словно пчела укусила ее прямо в глаз, Дарка сразу верит маме, что дочка у нее не такая уж уродина.

— Кто тебе наговорил таких глупостей, деточка? Ты же моя любимая, хорошенькая доченька. У кого еще такие, умные, красивые, серые-серые глазенки? Ну, у кого? А у кого есть такие пышные золотые косы, как у моей дочурки?

«А о веснушках молчит…молчит», — кольнуло Дарку.

— А все-таки у Орыськи нет веснушек…

Мама целует Дарку в лоб, в нос — в те места, где больше всего скопилось веснушек.

— Глупенькая моя барышня! Веснушки на носу означают здоровье! Правда, правда! Орыська анемична, поэтому у нее нет веснушек… Разве ты не знаешь, что она всю зиму пила рыбий жир? Глупенькая моя девочка, глупенькая…

Теперь Дарка тоже смеется, и смех ее звучит, как песенка счастья. Потом как-то незаметно она оказывается в маминых объятиях, обе так тесно прижались друг к другу, что Дарка слышит, как у мамы на шее пульсирует артерия. Счастливые своей любовью, они не в силах оторваться друг от друга.

На следующий день Орыська проговорилась, что, когда директорский сын здоровался с ней, она была не одна. Как выяснилось, девочка была лишь «привеском» к Софийке, с которой ходила купаться.

Вот какая эта Орыська!

* * *

В Веренчанку из Вены приехала дочь директора Ляля. Дарка пришла к вечернему поезду за газетами для лапы и тут впервые увидала ее. Дарка сразу заметила, что у Ляли очень тонкая талия и вообще она подвижна и удивительно изящна… Лицо девушки вначале не понравилось Дарке. Может быть, в этом была повинна прическа (Ляля носила челку до самых бровей). Все ее лицо представляло собой небольшой треугольник, и на этой ограниченной площади разместились пара огромных продолговатых зеленых глаз и длинный, может быть, даже чересчур длинный, породистый нос, так что для рта уже не оставалось места. Он получился маленький, с тонкими, четко очерченными губами.

К такому лицу надо привыкнуть, как бы красиво оно ни было.

Наступил вечер, и на Ляле было платье-костюм зеленого сукна и курточка а ля гусарский ментик. Если добавить, что в руках у этой директорской дочки из Вены был еще стек, которым она жонглировала, точно настоящий гусар, то станет понятно, какую сенсацию вызвало ее появление на тихой веренчанской станции.

Лялю нисколечко не смущало то, что все с таким любопытством разглядывают ее. Наоборот, это, кажется, лишь поднимало ей настроение. Пока пришел черновицкий поезд, девушка не только успела перезнакомиться со всей интеллигентной молодежью села (в Веренчанке установилась традиция выходить к вечернему поезду, не ради него, а для взаимных встреч друг с другом), но и безапелляционно объявила себя ее вожаком. Вот тогда-то она официально и познакомила Дарку со своим братом Данком, с безработным молодым учителем гимназии Дмитром Улянычем, студентом-старшекурсником, юристом Петром Костиком и студентом первого курса философского факультета Ярославом Пражским.

Понятно, Дарка знала их так же хорошо, как и они ее. Только до этой минуты «братия» — слово это придумал Уляныч — не считала Дарку и Орыську достойными своей компании. Для «братии» девочки были просто несчастными малютками. И если Уляныч (серое, бесцветное лицо с глубоко посаженными меланхолическими глазами), который иногда бывал у Подгорских, относился к Дарке и Орыське скорее по-отечески, то Костик вел себя бестактно. Он по-дурацки добивался, чтобы его величали дядюшкой, упорно называя их деточками, и у него даже хватало наглости спрашивать в присутствии посторонних: «Как поживают ваши куклы?»

Дарка и Орыська мстили Костику тем, что за глаза беспощадно критиковали его. Критиковали все: и расхлябанную походку, и длинные, как у аиста, ноги, и широкие, как лопата, ладони, и «лошадиное», с огромными зубами, лицо, и манеру держаться, — одним словом, все, что бросалось им в глаза.

К Пражскому они не испытывали симпатии только потому, что тот был близким другом Костика. Возможно, знай он, как смешно выглядела его неуклюжая, квадратная фигура рядом с долговязым приятелем, он только из одного самолюбия не показывался бы рядом с ним. Но кто мог сказать ему об этом? Так уж повелось, что они с Костиком стали неразлучными. К тому же лицо Пражского было усеяно прыщами. Впрочем, из всей «братии» он вел себя с Даркой и Орыськой наиболее вежливо. Мало того, что называл на «вы», но даже, встречая на улице, здоровался, как со взрослыми. Вообще, если б не прыщи и не его дружба с Костиком. Пражского можно было бы назвать даже милым.

В тот же вечер «братия» (всеми теперь верховодила Ляля) договорилась встретиться на следующий день после обеда в саду возле церкви. Прощаясь с Даркой, Ляля еще раз напомнила ей:

— Не забудьте… и не опаздывайте…

Так, с легкой руки Ляли, Дарка вошла в мир, где кончалось детство.

* * *

— Дарка, к тебе гости. — В голосе мамы предостережение (может, дочка растрепана, может, платье панны гимназистки испачкано) и радость, что она может наконец переложить груз ответственности на плечи той, к кому пришли гости.

Дарка, которая искала в шкафу сетку для бабочек, замерла на месте: за порогом, в дверном проеме, как портрет в раме, стояла девушка в белом. Сверкающая, как солнце. Сверкало все — волосы, платье, глаза, улыбка.

— О, я испугала вас? — говорит сверкающая девушка и протягивает Дарке руку.

— Нет, ни капельки, — чересчур поспешно, чересчур предупредительно, чтобы это было правдой, отвечает Дарка и кладет свою ладонь в холодную, удивительно гибкую ладонь сверкающей девушки. «Ляля! Ляля, сестра Данка, из Вены…» — защебетали мысли Дарки. — Здравствуйте, здравствуйте… Пожалуйста, пожалуйста, садитесь… Я сейчас… я…

И вдруг одна перепуганная неожиданностью Дарка превращается в десять подвижных, трепещущих, как бабочки, Дарок, которые всем роем суетятся, мечутся, смеются, угождают Ляле — сестре Данка из Вены.

Ляля, прекрасная, светлая, как солнце, Ляля берет все, что ей достается, полными горстями, но в благодарность и щедро одаривает всем.

— Я и на эти каникулы не должна была ехать домой. Понимаете, всякий раз во время каникул мы должны ездить по курортам с концертами. Но я сказала себе: на этот раз нет… Нет и нет… К тому же Данко пишет мне, что в селе много девушек… Вы понимаете… Иногда мы должны играть по семь часов в день. Я уж и сама не знаю, люблю музыку или нет… Приехала и говорю Данку: «Ну, показывай мне этих барышень, о которых писал!» А он, фрац айнер, говорит, что едва знаком со всеми вами… Он хочет, чтобы я поверила ему… Как будто село — это город, где можно жить годами и не знать других… Но ведь он нарочно так говорит. Знаю, он хочет, чтобы я первая пришла к вам. Вот я так и сделала… Он еще сказал мне, чтобы я начала с вас, а вы уже… вы уже сделаете так, что мы все перезнакомимся. Вы, верно, все уже составили себе планы на эти каникулы… Так какие у вас планы?

Дарка смотрит на Лялю широко раскрытыми глазами. Что эта девушка говорит? Разве в селе можно составлять планы? И вообще — что Ляля понимает под планами?

Между тем Ляля продолжает. К счастью, она забыла, что надо подождать ответа от Дарки.

— Лучше всего будет так: вы наденете на ноги сандалик, и пойдем в село… Прежде всего поможете мне со всеми познакомиться, а как же иначе? Потом пригласим всех: на завтра к нам. Отец сказал, что рад будет уступить нам класс, тот, выходящий окнами на улицу. Там мы могли бы собираться… Что, если устроить нечто вроде каникулярного клуба? А там: уже решим, куда организовать прогулки… ну, и, конечно, на сколько дней… Потом — мы должны дать хоть один концерт. Вы ноете? Разумеется, ведь вы же украинка! А спектакль?.. Ах, если б оперетту, я могла бы на худой конец взять сольные партии… Вечеринки, конечно, обязательно! А каждое воскресенье — спортивные соревнования. Вы знаете, у меня второе место по плаванью…

У Дарки кружится голова от этих планов и смелых замыслов. Дарка думает: как случилось, что Ляля в один миг превратила их спокойное, скучное село в Вену?

Прежде всего Ляля хочет знать, кто еще, кроме тех, с кем она уже знакома, есть в селе. Гм… Кто есть? Кто есть? Много есть, но… Но до сих пор они с Орысей были «мы». Мы — еще маленькие, мы — зеленые, мы (уж откровенность так откровенность, что же тут скрывать) — мелюзга, совсем мелюзга, мы — с куклами, мы смотрим завидущими глазам на все, что творят «они». Так думают о нас они.

Кто «они»? Пожалуйста: сестра Орыськи Софийка и брат Стефко, Дмитро Уляныч, Петро Костик, Пражский. А твой брат, прекрасная Ляля, и его товарищи — эти ворчуны уже не «мы», но еще и не «они».

— А Софийка уже совсем взрослая? — спрашивает сестра Данка.

Язык у Дарки прилип к гортани.

— Да-а… я не знаю… у нее уже аттестат зрелости.

— Замечательно! — радуется Ляля. — Это замечательно, что мы все почти равные! Я… очень скверно чувствую себя со старшими… Вы понимаете? В Вене вокруг меня одни учительницы, и самой младшей тридцать пять лет… бр-рр!

Дарка не все понимает, но тоже смеется.

— А кто те молодые люди, которых вы перечислили? Кто они?

— О, это уже студенты… Один, Стефко, правда, еще ходит в гимназию, но уже восьмиклассник. — Дарка как бы хотела невесело похвастаться тем, что у них, к сожалению, одни только студенты, неровня ни ей, ни даже Ляле, которая, верно, тоже еще не имеет аттестата.

Но для барышни из Вены не имеет значения, у кого есть аттестат зрелости, а у кого нет. Чудеса, да и только! Она вертит Дарку во все стороны и приговаривает:

— Но ведь это замечательно… замечательно! Одна молодежь… одни ровесники… Вы знаете, что это значит?

Нет, Дарка не знает. Она то и дело глотает слюну, потому что в горле скребет, как кошка лапкой. Действительно, эта сверкающая девушка из Вены, эта Ляля сумеет одним пальчиком разрушить преграду между «ними» и «нами»!

Не проходит и получаса, как Дарка и Ляля уже идут по дорожке в село. Идут совершать революцию — рушить древние стены и превращать села в города.

Идут так близко друг к другу, что Дарка улавливает аромат Лялиной шеи и волос.

«Она пахнет, как цветок после дождя, — не думает, а молится Дарка, — потому что Ляля сама как цветок. Ты… ты даже красивее, чем Орыська…» — мысленно заискивает перед Лялей Дарка.

А та продолжает рассказывать о своей жизни в Вене. Дарка, счастливая и гордая, семенит в ее тени.

Вот уже и ясени у ворот священника. Во дворе никого нет. Словно вымело всех. Даже смешно сказать — собака и та не залаяла. Дарка еще колеблется, вести ли Лялю в дом или искать сестер в огороде, как вдруг в саду раздается хохот, да такой оглушительный, словно по небу прокатилось сто громов… Знай Петро Костик, с кем Дарка пришла сюда, он бы хоть немного сдержался. В Вене, наверное, никто не хохочет так развязно. Дарке даже неприятно.

— Они все в саду, пошли туда, — говорит она Ляле, стесняясь взглянуть ей в глаза.

— Где? Где? Где этот сад? — спрашивает Ляля и, не ожидая Даркиного ответа, оставляет ее одну и бежит на смех Костика.

И снова смех Костика, а вслед затем хоровое, безудержное, неистовое: «А… а… а… а…!» Знак, что Ляля уже среди них. Дарка входит с опозданием (если Ляля не подождала ее, то Дарка не побежит за нею, как щенок, не побежит, будь та хоть из самого Парижа, а не то что из Вены). Все уже обступили Лялю, как трехногого теленка на ярмарке, расспрашивают, смеются, заискивают, рассматривают, объясняют, чуть ли не рвут на части. Что удивительного, если в такой суете никто и не заметил Даркиного появления?

— Здравствуйте, — говорит Дарка достаточно громко, чтобы ее услышали даже среди этого шума.

Но никому и не снится обращать на нее внимание. Все они словно обезумели, опьяненные появлением Ляли. Дарка, растерянная, беспомощная, чужая всем, переводит глаза с одного лица на другое: никто, никто не замечает, что она здесь.

Когда ее взгляд наконец встречается с чьими-то прозрачными, как из стекла, глазами, Дарка слышит запоздалый ответ, слишком запоздалый, чтобы утешить ее:

— Здравствуйте.

Дарка стоит на узеньких мостках над этой разбушевавшейся рекой, растерянная, перепуганная, обманутая, и думает: «Хоть бы Орыська показалась… Хоть бы Орыська… Ведь я одна отсюда не выйду…» Глаза сами, хотя Дарка и не хочет этого, перебегают с одного лица на другое и просят… нет, не просят — молят о спасении. Кажется, Костик заметил и понял безвыходность ее положения. Он взглянул на нее раз-другой… вот уже поворачивается к ней своим некрасивым лицом (Дарка готова в эту минуту с благодарностью поцеловать это «лошадиное» лицо), протягивает ей руку и говорит:

— О, и доченька тут? Ты чего пришла сюда, деточка?

Подлость, подлость… и еще раз подлость!.. Этот самый Костик, еще в прошлом году, когда зачем-то пришел к ее отцу, говорил ей «вы», а теперь, при Ляле, при всех… при Данке, так заговорить с нею?

Софийка тоже будто спятила. Она вдруг вспоминает, что Дарка здесь, и, словно сговорилась с Костиком, спрашивает:

— Ты, Дарка, ищешь Орыську? Иди, она на веранде, шьет платья на свадьбу кукле… Иди помоги ей…

Костик так расхохотался, услышав совет Софийки, точно сам черт вселился в него. Он так дьявольски соблазнительно смеется, что вскоре вся беседка дрожит от хохота. Даже… Данко… даже он улыбнулся. Дарка стоит вся в поту. Ей впору со всех ног бежать отсюда, но надо стоять… надо стоять, ибо нет уверенности, что, сделав хоть шаг, не пошатнется и не упадет.

«Боже, боже, дай мне силы уйти отсюда… сделай так, Иисусе!..»

Дарка делает шаг и… не падает. Тогда она поворачивается спиной ко всей компании и скорее, скорее, со всей скоростью, на какую способны ее онемевшие ноги, бежит от этого страшного места, от этих людей. Теперь слезы пробивают себе дорогу и, уже не сдерживаемые, теплыми каплями, опережая одна другую, стекают по щекам.

Возле ворот ей слышится, что кто-то нагоняет ее. Мелькает мысль: не дай бог, чтоб это был Костик или даже Софийка… потому что Дарка не ручается за себя и за свое хорошее воспитание. Этот кто-то уже совсем рядом с ней… Еще немного — и он сможет дотянуться до нее рукой. Она поворачивается к врагу лицом и… останавливается как вкопанная: Данко… Сам Данко…

— Костик — свинья… Не обращайте на него внимания… Он всегда такой…

Этот голос снимает боль и… отбирает все силы.

— Паскудная свинья, — повторяет Данко. И потом: — Посмотрите на меня…

Но она не может сделать это, даже если бы захотела, потому что глаза у нее теперь красные, как у старого Йойны.

— Посмотрите на меня, — просит он, — посмотрите на меня, я хочу видеть, что вам уже не обидно…

Тогда ей приходится показать ему свои красные, счастливые глаза. И только теперь он по-настоящему возмущается:

— А с этим Костиком я поговорю… Я ему покажу, как…

Она пугается, как бы из этого не вышло беды, и потому просит:

— Нет-нет, не говорите ему ничего… Я вас прошу, я вас очень прошу…

Он еще колеблется, долго колеблется, а потом говорит:

— Хорошо, ничего ему не скажу. Только потому, что вы просите… только потому…

Около ворот она теряется: подать ли ему руку первой, или он это сделает сам, или вообще не надо этого? Но и теперь он выручает ее. Смело и свободно, будто они всегда так прощаются, подает ей руку (такую же гибкую, как у Ляли):

— До свиданья…

— До свиданья…

Но едва Дарка сделала несколько шагов, как ее остановил вопрос Данка:

— Вы выходите к вечернему поезду?

— Иногда выхожу.

— Потому что я каждый вечер на перроне… выхожу к вечернему.

Он еще раз встряхивает перед нею своими светлыми кудрями, и они расходятся в разные стороны.

* * *

Каждый новый день приносил какую-нибудь новость в кошелке.

Однажды в полдень (прошло ровно три недели, как она была здесь первый раз) прилетела Ляля. Минуло чересчур много времени, обида слишком завладела сердцем, чтобы радоваться этому посещению.

Та влетела в дом, как шмель, прогудела по всем комнатам и завертелась вокруг Дарки.

«Она еще ужалит меня», — пришла в голову смешная мысль.

— Я за вами, Дарка… Скорее, скорее одевайтесь… идем на репетицию… Ну… живо! Вы знаете, мы еще ни разу не собирались в полном составе… Ну, не стойте же, а то там ждут…

— Ждут? — протяжно переспросила Дарка и рассмеялась так, как умеют смеяться только взрослые. — Ждут? Почему именно сегодня меня ждут?..

Теперь уже она смеялась тому, как хорошо ей удался искусственный смех. И смеялась так долго, что у Ляли даже вытянулись губы и брови.

— Вы обижены? — спросила Ляля.

И Дарка тут же за самый тон вопроса простила ей все. Так же спросила бы она, верно, и Софийку, и Пражского, и даже этого черта Костика.

— Я не обиделась, — ответила совсем тихо, — но… на репетицию не пойду.

Ляля сделала удивленные, даже чересчур невинные глаза.

— Это какое-то недоразумение… Данко сказал мне, что вы согласитесь… Ну, словом, чтобы я только зашла за вами и вы наверняка пойдете… Вы так говорили ему?

«Если не соглашусь пойти, то предам и его, и себя», — мелькнула мысль.

Теперь они стояли друг против друга без вспомогательных улыбок и фальшивой невинности во взоре. Первой пошла на перемирие Ляля.

— Пошли, Даруня… — Она неожиданно обняла Дарку и крепко прижала ее. голову к своей пахнущей духами груди.

Можно обижаться на Лялю Данилюк, но никогда — на сестру Данка.

— Вот вам и Дарка. Начинаем репетицию. — Ляля широко распахнула дверь и всем одновременно закрыла рты. Только Уляныч добавил:

— Милости просим!

У Уляныча такие глаза, что к слепой бы в них не заблудился, поэтому Дарка улыбнулась в ответ на его приветствие. Тогда он протиснулся между скамейками и подошел к Дарке.

— Наконец и вы соизволили прийти… Теперь играем на всех парах. Только наши барышни больно уж обидчивы… Предупреждаю: чтобы ни гу-гу, даже если я десять раз заставлю переигрывать. Согласны?

Когда говорит Уляныч, надо соглашаться. Потому что у Уляныча сердце как на ладони, его каждый может видеть. Потому что Уляныч один из тех немногих, кто не стесняется быть самим собой, искренним до наивности…

И Уляныч хорош для почина. Как. только он отошел от Дарки, подошли поздороваться Стефко и Пражский. Поступили бы они так, не будь Уляныча?

Данко не отрывался от скрипки, но это не обижало. Так и должно быть на людях.

Орыська прижалась к Даркиной шее.

— Вот и снова все хорошо, — шепнула она.

Дарка не ответила, потому что из-за кулис показалась голова Костика. Встретившись глазами с Даркой, он осклабился, перескочил через суфлерскую будку и, сделав два шага, очутился возле Дарки.

— Как живем?

И протянул ей свою метровую руку. Тут Дарку что-то подтолкнуло. Она сама не знает, как это случилось, но в тот же миг повернулась к нему спиной. Можно было разорвать ее на кусочки, Дарка все равно не обернулась бы. Она не виновата, что никому не может простить обиды. Будь это даже родная мама. Будь это хоть сам король. Слышала только, как за ее спиной присвистнул Костик:

— С-с-мор-ркачка…

Тогда громко рассмеялся Пражский. Вслед за ним засмеялся еще кое-кто, но большинство молчало, и это не предвещало Дарке ничего хорошего. Тут неожиданно рассмеялся сам Костик. И как бы на веревочке потянул всех за собой. Дарка остолбенела: над кем они смеются — над ним или над ней?

— Что случилось? Почему мы не репетируем? — тоненько протянула Ляля. И тут Дарка поняла, что сестра Данка неискренна.

— Начинаем. Панна Софийка, на сцену! — Только этим Улянычу сейчас удается погасить взрыв смеха, вспыхнувший ни с того ни с сего, словно пожар.

Софийка выскакивает на сцену, остальные уходят за кулисы. И Дарка снова остается одна. Ее вновь охватывает чувство, что она здесь только из милости. Дарка вертит головой во все стороны, озираясь на доброжелателей и недоброжелателей, чтобы уловить в чьем-нибудь взгляде оценку своего поведения с Костиком. Сама она не в состоянии решить, действительно ли она поступила дурно, или просто невежливо, или, наконец, только смешно?.. И что с ней за это сделают — похвалят, выгонят или высмеют?

Уляныч (какое счастье, что режиссер именно он!) вызывает Дарку на сцену.

«Слава богу, — вздыхает в душе Дарка, — очевидно, все еще не так скверно, если и меня вызывают».

— Вы выходите из-за кулис и поете: «Ой, во поле при дороге…» Знаете эту песню?

— Нет.

Дарка говорит неправду, она знает каждое слово этой песни. Только не умеет петь. Ни эту, ни какую-либо другую песню Дарка не умеет петь, потому что у нее совершенно нет слуха. В этом она должна была признаться сразу. У нее хватило бы смелости, наверное, хватило бы, если б не этот случай с Костиком несколько минут назад. Теперь уже поздно, потому что Уляныч обращается к Данку:

— Данилюк, возьмите скрипку и несколько раз проиграйте Дарке эту песню, чтобы можно было наконец начать репетицию.

Дарку бросает в жар, словно ее внезапно обдало паром из столитрового котла.

«Теперь, хоть бы теперь признаться…» — подхлестывает она остатками воли свою решимость, но не может сдвинуться с Места.

Данко (он тоже верит, что она может петь, даже на сцене) подходит к ней со скрипкой.

«Какое недоразумение… какое страшное недоразумение…» Дарке хочется бить себя кулаками по голове.

Данко настраивает скрипку.

— Прошу, — и, словно в насмешку, подает ей тон, как будто это может спасти ее или одарить слухом. — Прошу, панна Дарка, — и он проводит смычком по скрипке, точно пилой по сердцу Дарки. — Прошу! — напоминает он в третий раз, уже начиная злиться, и отбивает такт ногой.

Дарка уже не может не только петь, но и говорить. Лишь теплые капельки пота, которые попеременно скатываются то с одного виска, то с другого, напоминают ей, что она еще жива. Тогда Ляля (кто бы мог подумать, что даже лицемеры иногда могут помочь в беде!) посоветовала:

— Данко, пригласи Дарку в другую комнату… Там сыграй ей, потому что в этой кутерьме ничего нельзя разобрать…

Дарка идет за Данком, как за ангелом-спасителем. Ему одному можно признаться в своем позоре.

— Я вам раньше пропою без скрипки. Хорошо?

— Не надо, — только и может произнести Дарка.

— Почему не надо? Вам потом будет легче петь под скрипку… — говорит он таким голосом, чтобы Дарка поняла, что он хочет сделать что-то для нее, специально для нее. — Хорошо? — спрашивает он уже в который раз и кладет свою руку ей на плечо. — Хорошо, Дарка?

Это уж чересчур. Глаза не выдерживают, веки опускаются, и две слезинки скатываются по щекам. Данко смущен:

— Что случилось? Я вас чем-то обидел? Пожалуйста, ну, пожалуйста, скажите…

Просьба звучит так искренне, что Дарка уже без страха раскрывает ему всю печальную правду:

— У меня нет слуха… Я никогда не пою… Чего вы хотите от меня?

Едва закончив фразу, она тотчас же пожалела о своей откровенности. От ее признания у Данка мгновенно погас свет в глазах. Лицо его, за минуту перед тем излучавшее волны тепла, которые согревали сердце, вдруг стало холодным, будто пронеслась струя морозного воздуха.

— У вас нет слуха? — спросил он немного погодя, хотя уже знал, что так оно и есть. — Нет слуха… — ответил он сам себе. Потом добавил: — Этого я от вас никак не ожидал. Это так не похоже на вас. Мне всегда казалось, что вы должны понимать музыку…

В класс, где шла репетиция, Данко вернулся злой.

— Кто велел мне аккомпанировать панне Дарке? Панна Дарка не поет!..

Тогда Уляныч, тот Уляныч, у которого сердце как на ладони, проворчал:

— Это результат пустых амбиций наших девчат… Если нет слуха, скажи сразу, а не заставляй людей тратить время зря…

Потом, возможно, чтоб смягчить то неприятное, что наговорил Дарке при всех, добавил:

— Хотел я сделать из вас артистку… но если нет слуха, из этого ничего не выйдет…

Дарка улыбнулась и сразу почувствовала, что улыбка получилась очень глупая и неестественная. Она забилась в уголок между окном и шкафом. Слышала, как Данко уговаривал Орыську:

— Это ничего, что голос слабенький, зато слух у вас хороший, острый, как у мышки… Я помогу вам выжать из себя все и запеть во весь голос… Согласны, Орыся? Сегодня же после репетиции пойдем к вам и порепетируем дома… Согласны?..

Орыся ломалась, что-то тихо возражая, а Дарка думала: «Ну и притворяется… а у самой глаза чуть не выскакивают из орбит оттого, что будет играть с Данком».

Данко громко, на весь зал заявил, что в дальнейшем он будет выступать с Орыськой, Уляныч согласился, и… Дарка, как лишняя, уже могла уходить. Она направилась к двери, но Уляныч заметил это и окликнул ее:

— Подождите, Дарка, репетиция кончается… Я иду в вашу сторону, пойдемте вместе…

И она осталась. Осталась, чтобы собственными глазами видеть, как Данко вертится с этими дурацкими нотами вокруг Орыськи, как притопывает всякий раз, едва только она раскрывает рот, чтобы запеть. Ей пришлось увидеть еще и то, как Данко вынес из комнаты какие-то карандашом записанные ноты и заиграл над самым ухом у Орыськи.

— Собственные композиции. — Ляля подмигнула Дарке и смешно прищурила один глаз.

Но Дарке было не до шуток, и она сделала вид, что не заметила Лялиной гримасы. К счастью, репетиция закончилась. Ляля встала со Стефком на пороге и задевала каждого, кто проходил мимо них. Данко, зажав скрипку под мышкой, вышел вместе с Орыськой. Когда они проходили мимо Дарки, которая все еще ждала Уляныча, Орыська позвала:

— Идем к нам репетировать с фортепьяно… Если хочешь, пошли с нами. — Она даже остановилась на минутку.

— Панна Дарка не любит музыки, — грубо буркнул Данко и потянул Орыську за собой.

У Дарки даже губы задрожали. «Чего он так злится на меня? Разве… разве это моя вина, что бог не дал мне слуха?» — думала она, готовая вот-вот расплакаться.

Наконец появился и Уляныч с ключами от класса В руке. Он улыбнулся Дарке и, бровями указав на Данко и Орыську, которые шли впереди, сказал:

— Ну, из этих еще выйдут известные украинские музыканты… Жаль только, что наглупят и муза пойдет гусей пасти… Попомните мое слово — эти двое еще когда-нибудь поженятся…

Дарка не ответила. Кто-то там, на небе, забыл в этот вечер зажечь свет, и слезы могли свободно катиться одна за другой. Никто не видел их и даже не догадывался.

Через некоторое время Уляныч снова заговорил:

— А вам, малютка, следовало бы сегодня хорошенько уши надрать… Разве это достойно? Что вы себе позволяете? Костик может быть каким угодно… но он старше вас… Запомните, деточка, раз и навсегда: в обществе мы здороваемся с самыми большими личными врагами, но только с личными…

Дарка все еще не могла заговорить. Уляныч сразу понял бы, что она только что плакала. Поэтому она продолжала молчать. Уляныч положил свою мозолистую, словно из железа, руку Дарке на голову.

— Я вас понимаю, Дарка… Думаете, Улянычу всегда было двадцать девять лет?

Дарка все еще не отзывалась, и он сказал, чтобы утешить ее:

— Не принимайте мои слова так близко к сердцу, Дарочка… Вы знаете, что я бы для вас звезду с неба достал…

У самых ворот он пробовал еще что-то говорить, но Дарка все молчала. Протянула в темноте руку и скрылась за калиткой. Уляныч постоял еще минутку, потом пошел вверх по тропке, насвистывая мелодию: «Ой, во поле при дороге…»

* * *

Дни уходили, то замедляя, то ускоряя шаг.

Дарка старалась держаться дома, как ласточка крыши. Хотя теперь, когда после поражения в саду у Подгорских она расквиталась с Костиком на репетиции, можно было и не опускать глаз перед ними. Тем более что там уже была Орыська. Орыська всегда могла быть той последней доской, с которой нельзя ни добраться до берега, ни утонуть. Но все пошло насмарку, и Дарка чувствовала себя еще более одинокой, чем раньше. Перед тем хоть Орыська была с ней. О своих любимых куклах, которых она так бездумно и без жалости отдала на растерзание Мартусе, Дарка боялась и думать. Как бы там ни было, с ними она пережила прекрасные часы, привыкла к ним, и теперь ее должна была волновать их судьба.

Правда, оставалась еще большая кукла в шкафу, как королева в изгнании. Дарка чувствовала себя виноватой и перед нею. Чем виновата кукла, что Дарка стала старше еще на год и еще на один класс? Она тайком сшила кукле новое платье (хотя его даже нельзя было сравнить с тем, что на ней было надето раньше), одела ее, причесала и, чтобы в доме много об этом не говорили, накрыла салфеткой, как мертвеца.

Осталась одна Мартуся. Замурзанная, с вороватыми глазами, неверная и хитрая, но живое существо и близкая соседка.

Дарка могла целый час бродить по саду возле Мартусиного огорода, чтобы только вызвать ее на разговор. Могла перескочить через изгородь и пойти к Мартусе в гости, но не хотела, чтобы та гордилась тем, что гимназистка ищет ее компании. К тому же Мартусин дедушка был цыган. Это в селе знали все.

Как-то Мартуся высунула из-за плетня свою растрепанную голову, утыканную перьями, и спросила:

— Дарка, а как назовут, если будет мальчик?

Дарка рассмеялась:

— Вот дуреха!

— Сама дуреха, — отрубила Мартуся, — не знает, что у ее мамы будет ребенок… Иди пощупай у своей мамы живот и узнаешь, кто дуреха…

Свистнула, как уличный мальчишка, и убежала.

Так случайно Дарка узнала о том, что лишило ее сна, отбило охоту жить и есть. Это были страшные дни: у ее мамы будет ребенок. Дарка не понимала самого акта рождения. Сколько бы она над этим ни думала, загадка оставалась без ответа. Но у порога сознания уже трепетало неясное предчувствие, догадки, которые были навеяны недосказанными фразами служанок и соседок, степенных молодых женщин со стыдливыми глазами и сальными словами о том, каким путем попадает ребенок в материнское чрево.

Нет, это было непристойно… непристойно… непристойно… И маме она не могла этого простить. Особенно маме, своей мамусе, которую, не страшась греха, приравнивала к божьей матери. Когда она думала, когда представляла себе, что мама…

Чем, пусть кто-нибудь скажет, чем отличается теперь ее мама от Олены, которая завела ребенка от парня? И какое право, собственно говоря, какое право имела мама прогнать служанку, если сама не лучше Олены? Может, даже хуже… потому что Олена простая мужичка и у нее нет дочки, которая поступила в пятый класс гимназии…

На папу она тоже не могла смотреть. Она презирала его и избегала встречи с глазу на глаз. Даже верить не хотелось, что это тот самый золотой папочка. Папа… Дарка всегда испытывала к нему какое-то удивительное почтение, которое делало ее робкой и как бы создавало преграду между ней и отцом. Может, это пошло еще с тех пор, когда папа учил ее в школе и она, как заведено между деревенскими детьми, во время уроков, обращаясь к нему, называла его «пане учитель».

Не раз она думала тайком: «А все-таки это не чей-нибудь, а мой папа… мой золотой папочка! И если б я захотела, то могла бы даже погладить его по лицу…»

Не раз она испытывала просто болезненное желание прижаться лицом к отцу и сказать ему хоть одно из тех хороших, добрых слов, которыми каждый день осыпала маму с ног до головы. Но между ними стояла все время эта невидимая преграда. Ведь папа был одновременно и учителем, который спрашивал у нее в школе таблицу умножения.

Потом она немного подросла и уже стеснялась своих детских, наивных чувств к отцу, хотя острое желание прижаться лицом к его лицу не исчезало, даже когда она поступила в пятый класс гимназии.

И вот что теперь довелось ей узнать об отце… Мир от этого показался таким грязным, таким недостойным того, чтобы жить в нем, что она не раз просила Иисуса взять ее к себе.

Теперь она не могла спать по ночам. Звук отцовских шагов по полу, так же как и полная тишина за стеной, равно доводили Дарку до неприятного мрачного отчаяния.

Утром она вставала раздраженная, как бы находясь все время в лихорадочном состоянии, ходила и делала теперь все словно ощупью. Старалась уверить себя, что это не более чем злобная выдумка Мартуси. Но по маме уже все было видно, так что и без помощи Мартуси можно было догадаться, что это правда.

Мама теперь ходила медленнее и была со всеми ласкова. «Что за фальшь — так улыбаться!» — думала Дарка и старалась избегать разговоров с мамой. Мама теперь любила часами просиживать в спальне, закрыв за собой дверь. «А все же она стыдится», — по-своему объясняла это себе Дарка и в душе радовалась маминому смирению.

Как-то раз Дарка влетела в спальню за ножницами. И в тот же миг заметила, как мама испуганно засунула что-то под покрывало. Дарка сделала вид, что ничего не заметила. Покрутилась по комнате и выбежала как ни в чем не бывало.

После обеда мама вышла в огород, Дарка прокралась в спальню и принялась за поиски. Под покрывалом не было уже ничего, кроме наперстка и белых ниток. Она напрасно перетряхивала все в ночных тумбочках. Наконец нашла под маминой кроватью корзиночку с полотном. Развернула и ахнула от удивления: в корзиночке было полно белых и розовых рубашечек. Дарка осторожно, словно это живой ребенок, а не рубашечка, подняла одну двумя пальцами и чуть не вскрикнула: рубашечка как раз впору ее большой кукле, а не ребенку. Она поспешно сложила все обратно и засунула под кровать. Дарка так волновалась, что когда вышла на крыльцо, у нее дрожали руки. Все это такое малюсенькое, такое малюсенькое… Стало горько (хотя Дарка понимала — иначе не могло быть), что мама не посвятила ее в свою тайну, не приобщила к работе. Ведь когда-то для кукол они все шили вместе; советовались, подбирали кружева, выкройки, и столько было радости, столько солнца… Теперь мама все это делает одна. И в тот день Дарка впервые спросила себя: кого бы она больше хотела — братика или сестричку? И не смогла ответить на такой простой вопрос. Просто не знала, кого ей больше хочется.

Представляла, что если это будет мальчик, то в дом придет много смешного. Ведь уже в полтора года ему сошьют штанишки, натянут папину шляпу на самый нос, а Гафия будет припевать:

Куда, шапочка, идешь, Куда мальчика ведешь?

Появление девочки сулило другие радости: Даркина кукла, ее королева в изгнании, снова вернется на свой трон и обретет все права. Можно будет весь дом заполнить куклами без малейшего ущерба для собственного достоинства — ведь все это будет развлечением для младшей сестренки.

Как бы все это было хорошо, как бы весело было иметь младших братиков и сестричек! Если бы… если бы дети могли появляться на свет без этого… стыда для родителей.

Оттого, что Дарка не спала по ночам, глаза у нее запали, оставив снаружи лишь темные круги. Верно, и лицо осунулось, потому что бабушка снова пыталась пичкать ее какими-то травами.

— Оставьте меня… ну, пожалуйста, оставьте… мне ничего не надо… — отбивалась Дарка, хотя иногда еле сдерживалась, чтобы не выплеснуть бабушке и маме в лицо полный ушат правды.

Бабушка не верила Дарке и все приставала к ней то с молоком, то с зельем, ходила за ней, как пономарь с кадилом за священником.

— Не говори глупостей, если не понимаешь, — взорвалась бабушка однажды, когда Дарка очередной раз клялась, что здорова, и отказывалась пить молоко. — Ты сохнешь на глазах, я уже говорила отцу сегодня, что надо поехать с тобой к доктору.

Дарка посерела. Священник за решеткой исповедальни и врач — это были два человека, которым даже на страшном суде надо говорить правду. Лучше, во сто крат лучше раскрыться перед бабушкой, чем перед совсем чужим человеком. Но как? Как заговорить об этом страшном позоре, который пал на их дом?

— Бабушка… — Дарка замялась. — Бабушка, я что-то хочу сказать… Только мне так стыдно, так страшно… — И не докончила, хлынули слезы и затопили в горле дальнейшее признание.

Потом Дарка обняла бабушку за шею и с закрытыми глазами, вся красная, вспотевшая, проговорила наконец:

— Бабушка, знаете… у мамы будет ребенок… Я знаю, откуда берутся дети… и мне так стыдно, что мама… Мне жить не хочется… как подумаю… что люди скажут о маме…

Может быть, Дарка думала одно, а сказала другое, но бабушка отлично все поняла и только руки заломила. Дарка сразу почувствовала, что погубила себя навеки.

Бабушка вышла из комнаты, оставив Дарку одну на кровати, не сказав ни одного доброго или злого слова.

Дарка лежала навзничь и ждала того, что сейчас должно произойти. Была готова к тому, что в комнату влетят мама, папа, бабушка, соседи, поднимется шум, ее начнут проклинать, выгонят из дома и даже из села… Но теперь Дарке все было безразлично. Она лежала, как покойник, который ждет, пока закроют крышку, потому что гроба ему все равно не миновать. Когда щелкнула задвижка, Дарка быстро скрестила на груди руки и помолилась: «Иисусе, сделай так, чтобы я теперь заснула и больше никогда не просыпалась».

— Дарка! Даруся! — Это был голос мамы.

«Боже, — беззвучно простонала Дарка, — боже, мама тоже плачет…» И в тот же миг на Дарку как бы снизошел ослепительный свет, он согрел ее, а его сияющие лучи растопили все сомнения, все обиды, все печали, весь гнев. Словно распахнулись золотые ворота и они с мамой оказались по ту сторону, в краю счастья и радости. Такой радости, что сердце таяло от нее.

— Дитя мое! — Мама заплакала и так обняла Дарку, словно та все еще была маленьким ребенком. — Дитя мое… бедное мое дитя… что за недоразумение… — Она целовала Дарку и плакала.

Даже если бы мама теперь и не обмолвилась ни словечком, даже если бы она просто вышла из комнаты и больше не вернулась, все равно все было уже прощено и забыто. Потому что любовь, огромная любовь внезапно прорвала все плотины в Даркином сердце и понеслась стремительно, как весенний паводок. Потом они лежали рядом на мокрой от слез подушке, и мама говорила:

— А ты знаешь, почему ты родилась? Ну, знаешь?.. Видишь, не знаешь! Вот мама тебе и скажет: потому что мама и папа любили друг друга… любили и хотели иметь такую, точно такую девочку, как ты… А теперь, когда мама и папа хотят, чтобы тебе не было тоскливо одной, чтоб тебе было с кем жить, когда мы умрем… теперь, когда мы хотим подарить тебе маленького мальчика… ты вдруг плачешь. Ну не смешно ли, Даруся? А ты? Разве ты не хочешь иметь маленького братика? Пузатенького, кудрявого, который станет бегать за тобой, как хохлатая курочка, — помнишь, была у нас такая? — и обо всем спрашивать: «А тё?.. (потому что он, конечно же, не сможет сразу хорошо говорить) А тё?.. А тё?..» Ведь правда, ты хочешь, чтобы у нас был такой маленький карапузик?.. Ага, смеешься? Значит, ты хочешь того же, что мама и папа? Ага, вот и поймали мы теперь птичку! А теперь подумай, ты ведь у меня уже панна-гимназистка, подумай, как бы выглядел мир через сто лет, если бы ни одна мать не родила ребенка? Знаешь, что тогда произошло бы? Мир перестал бы существовать! Да, когда ты вырастешь, у тебя тоже будет ребенок… а мама станет называть его внучком, а у твоего ребенка тоже будет ребенок… и так мы будем жить все даже тогда, когда нас закопают на кладбище… Теперь скажи маме прямо в глаза вместо того, чтобы плакать по углам: ты все еще сердишься на маму? Ну?

Дарка обхватила маму за шею и ответила искренне, как на исповеди:

— Нет, мамочка… нет, и никогда… никогда… этого уже со мной не будет…

Потом в комнату вошел папа и спросил:

— Куда подевались мои ласточки?.. — хотя должен был уже знать от бабушки, что Дарка и мама именно здесь.

Потом, решив, что так будет лучше всего, сел между Даркой и мамой. Одной рукой обнял Даркину шею, другой мамину. Укачивал обеих, попеременно целовал то одну, то другую и снова укачивал.

Это был один из тех семейных вечеров, которые редки, как жемчуг в море, — иногда можно целую жизнь потратить на поиски такого вечера, да так и не дождаться его. Мама во что бы то ни стало хотела доставить Дарке удовольствие. Она смеялась, что Дарка должна еще воспользоваться тем преимуществом, что пока она единственный ребенок в семье. И потому мама пошла за абрикосовым вареньем. Дарке можно было есть его и запивать водой, сколько душе угодно.

Когда она осталась одна с папой, он взял дочку на руки (хотя вес уже был не мал!) и поцеловал ее раз и другой. И тут Дарке пришло в голову, что отец так же тосковал по этим поцелуям, как и она… Может, так же робел, как она, а может… может, просто стеснялся… как мужчина… признаться, что так любит свою дочку.

И вдруг перегородка, которая отделяла их друг от друга, рухнула. Дарка закинула отцу руки за шею, крепко прижалась к его лицу и громко сказала:

— Мой папочка… мой золотой папочка…

Этим летом еще одно событие потрясло Даркину жизнь до самых основ. Мама торжественно заявила, что устроит Дарке вечеринку, как подарок ко дню рождения. Правда, день тот, собственно говоря, уже прошел, но вечеринка все равно состоится.

Это будет настоящая вечерника — с накрытым столом, гостями, музыкой, танцами, играми. Кроме молодежи, будут приглашены и почитаемые гости, такие, как отец Подгорский с супругой, директор школы Данилюк с женой и, может быть, еще кое-кто. Так что. Дарка должна вести себя достойно, дабы не посрамить ни папу, ни маму, ни свои пятнадцать лет.

Мама позаботится о столе и о «почитаемых гостях», а все, остальное ляжет на Даркины плечи.

И пошло… И пошло… Иногда Дарке казалось, что какая-то неведомая сила швырнула ее на мельничные крылья и кружит-вертит без устали и меры.

А тут еще и Орыська увлеклась вечеринкой, места себе не находит. По три раза на день забегает со всевозможными сомненьями: «Дарка, а не покажется ли слишком детским мое зеленое платье в складочку?» Дарка отвечает, что нет, платье надо обязательно надеть, ведь оно очень идет Орыське. Через некоторое время подруга прибегает снова: «Софийка только что купила себе коробку пудры, не украсть ли немножечко на вечеринку?»

Нет, Дарка не: станет пудриться, ста провалилась бы сквозь землю, если бы, упаси боже, кто-нибудь узнал, что она напудрилась. Конечно, Орыська вольна поступать, как ей заблагорассудится, но Дарка не союзница ей в этом деле.

Орыська ушла, и тотчас появилась Ляля, она добровольно записывается к Дарке в помощницы. Но это только пустые слова, на самом деле Ляля всем командует.

Прежде всего спальню превратили в модную гостиную — как можно больше простора, как можно меньше всякой ненужной рухляди! Поэтому кресло на трех ногах — вон! Прадедовские фуксии (между прочим, бабушкина гордость!) — вон! Столик, оставшийся от бабушкиного приданого, — вон! Раскладную кушетку с продавленными пружинами — вон! Статуэтку цыган и цыганка — память о бабушкином брате — вон!

Бедная бабушка только постанывает по углам: такой разгром, ай-ай-ай! Такой разгром!

Когда все наконец стало на свои места и Дарка, как хозяйка, была готова к приему гостей, она набралась храбрости внимательно и самокритично рассмотреть себя в зеркале.

Платье, правда, еще детского покроя (высокая талия, под самую груды), зато прическа как у взрослой. Дарка не виновата, что ей нравится эта девочка в зеркале с тяжелыми, цвета гречишного меда косами, уложенными надо лбом, со счастливыми глазами, здоровыми, румяными щечками.

Неважно, что веснушек на носу больше, чем требуется «для здоровья», неважно, что улыбка обнажает неровные зубы. Глаза и румянец на щеках затмевают, смягчают все-все, даже два кривых передних зуба.

Первыми пришли супруги Подгорские. Дарка, памятуя данное маме обещание не позорить родителей и свои пятнадцать лет, не осмелилась опросить, где же младшая ветвь рода. Его преподобие с золотистой бородой, светлыми глазами, в новой шелковой рясе выглядел очень молодо.

Девочку слегка покоробили слишком уж елейные и шумные похвалы пани Подгорской: «Как здесь все элегантно, со вкусом!!» — как будто в доме учителя не может быть так же элегантно, как у священника.

Слава богу, это были мамины гости. Потом пришли «старые» Данилюки.

Супруга директора вытянула губы в трубочку:

— О! Ляли еще нет? И Данка тоже? И молодых Подгорских не видно… А где же Петро Костик? Нет? И Пражского нет? Что это значит? Недоразумение? А может, быть, Дарка не пригласила их?

Тут уже и мама начинает волноваться:

— На который час ты позвала своих гостей? Без четверти восемь… Я не знаю, как быть с ужином…

«Пригласила на шесть. Точно на шесть. Не знаю, что произошло, почему они не пришли. Я даже не могу догадаться, какая причина задержала их всех… О, как трудна, как ответственна роль хозяйки!»

Дарка бегает из комнаты в комнату, от окна к окну: «Не видно? Не слышно? Не идут?»

И вдруг (через огород прошли они, что ли?) под окнами раздалось задорное, громкое, живое, как весенний паводок, «Многая лета».

Мама довольна, смеется. А Дарка моргает глазами от счастья и глупо улыбается.

Когда воздух сотрясает песня «Добрый вечер, девушка…», Дарка не выдерживает, выскакивает во двор и — падает прямо на цветы, поставленные Костиком у порога. Это ей. По случаю запоздалых именин.

Гости почти вносят Дарку на руках. У порога следует новое «Многая лета». Теперь к хору присоединяются надтреснутые голоса старших.

Мама засуетилась, покрикивает на служанку, чтобы проворнее поворачивалась. Надо повсюду зажечь свет, набросить на лампы яркие абажуры. Да будет светло! Да будет красочно!

Из кухни уже доносится звон посуды.

— Музыка… Почему нет музыки? Где музыка?! — кричит Ляля.

— Дорогие гости!.. Дорогие гости!.. Ужинать!.. — пытается вмешаться мама, но ее голос заглушает перекличка настраиваемых инструментов.

Понятно, к большому неудовольствию мамы ужин пришлось отложить.

Скрипки состязаются между собой. Время от времени звякнет гитара, словно покрикивая на них. Вот, кажется, наступил мир, но тотчас же вновь вспыхивает ссора. С каждым разом все громче. Наконец спелись. Смычки замерли на одной высоте в напряженном ожидании сигнала: раз, два, три — и:

Ни коней нет, ни овец,—

сорвались скрипки мелкой трелью, даже щекотно,—

А я парень молодец!

Это уже голос Костика. Музыка оторвала певца от стены, швырнула на середину гостиной и кружит, выворачивает во все стороны — куда руки, куда ноги…

Эй, милашки, мои пташки! —

выкамаривает Костик неутомимо и прислушивается, словно кто шепчет ему на ухо. Уловил! Услышал! Вспомнил! Он откидывает голову: ага, все понятно!

— Дарка Попович — в пляс! — подделывается он под речь деревенских парней.

Дарка съеживается, прячется за спину Софийки. Неужели Костик не пощадит ее даже в день ее праздника? Как же может она первой войти в такой широкий круг у всех на виду, ведь она совсем, ну совсем не умеет плясать. Так же можно сгореть со стыда!

Костик стоит перед ней, разгоряченный, красный, неумолимый:

— Дарочка, на первую коломыйку… очень прошу…

Говорит «прошу», но по нему видно — не согласится Дарка, он схватит ее за руку и силой вытащит на середину круга.

— Я? Первая? Ой, нет… нет… нет… — молит Дарка, чуть не плача. — Я не умею плясать…

— Она только говорит, что не умеет, — подзуживает сбоку Орыська.

Костик словно только и ждал этих слов. Схватил Дарку за руку, закружил вокруг себя, бросил музыкантам: «Играйте!» — и подтолкнул ее вперед, как заведенную.

Что было дальше, Дарка помнит смутно. Знает только, что ринулась вперед, растопырив руки, как бы ловя кого-то. Костик пятился от нее, а она догоняла его, выбрасывая ноги то вправо, то влево, всякий раз проделывая все более причудливые коленца. Она почти теряла сознание, разгоряченная, отчаянная. Рядом кто-то давился смехом. Орыська и Софийка делали ей непонятные знаки. Мама пробралась поближе и тоже старалась жестами обратить на что-то Даркино внимание, что-то объяснить, исправить, но музыка уже схватила Дарку в крепкие объятия и теперь не так скоро отпустит. Все — мама, Софийка, Орыська — лишь мелькают перед глазами, как телеграфные столбы за окнами вагона. Дарка, кажется, забыла, как ее зовут.

Внезапно музыка смолкает.

Мама уже рядом с дочкой.

— Побойся бога, Даруся, как ты плясала!.. В коломыйке парень идет впереди, а девушка за ним… Зачем же ты вышла, когда знаешь, что не умеешь?..

Мама недовольна ею. Мало того — ей стыдно за дочь. Мама, верно, уже раскаивается, что устроила вечеринку и разрешила дочери играть роль взрослой. Да что говорить, Дарка осрамилась перед всеми! Гости это понимают, но корректно, вежливо молчат. Только Орыська то ли сдуру, то ли по злобе говорит громко, так, чтобы слышали все:

— Разве ты не видела, что над тобой смеются? И выделывает, и выделывает кренделя ногами… Данко сжалился над тобой, остановил музыкантов… а то ты до сих пор отплясывала бы… Ха-ха-ха!..

На этом удовольствия для Дарки кончились. Все, что происходило после этой злополучной коломыйки, ее уже абсолютно не интересовало. Она глядела на все, словно читала неинтересную книгу, и думала о своем. Не обижало даже то, что сын директора все время увивался вокруг гостьи — Орыськи, хотя именинница она, Дарка. Когда Ляля (она и тут провозгласила себя главнокомандующим) захотела танцевать вальс, Данко попросил отца поиграть вместо него на скрипке, а сам галантно поклонился Орыське, и она поплыла с ним в вальсе, точно белая лебедка. Ну и пусть! Ну и пусть! Он прав! Орыська хоть знает, где у коломыйки «голова», а где «хвост».

Равнодушно глядит Дарка на то, как Данко настраивает гитару, подлаживаясь под Орыськин голос. Сейчас та запоет. В комнате наступает тишина, даже мужчины за ломберным столиком на минуту отрываются от карт, чтобы послушать, как поет Орыська.

Ну и пусть! Такова уж справедливость в мире — вдобавок к красоте природа наградила Орыську еще и голосом. Пусть поет, а эти бараны слушают ее, выпучив глаза, Дарке совершенно все равно!

— Дайте тон! — просит Орыська, будто она действительно так уж хорошо разбирается в музыке.

Данко вынул из кармана камертон:

— А… а… а!..

Орыська вытерла платочком руки, прижала их к груди, как настоящая певица, и чистым, глубоким голосом запела:

Ой, не пойте вы мне эту песню, Не терзайте сердечко мое…

Что толку от слов мамы, будто Дарка здоровее, умнее, добрее Орыськи, когда у всех от восторга горят глаза при виде анемичной, злой, глупенькой Орыськи! А она пела:

И откуда вам знать, что за думы Одинокой приходят мне…—

и все верили, что Орыська, оставаясь одна, и впрямь поглощена серьезными размышлениями. На Дарку нашло такое отупение, что не было сил крикнуть: «Ведь это же все обман! Люди добрые, опомнитесь! Она и наполовину, на треть не чувствует того, о чем лгут ее голос и глаза. Кто-то бесстыдно обманул вас, когда сказал, что глаза — зеркало души. Не верьте этим глазам!»

Но о чем говорить, когда все потеряли голову, начиная с молодой певицы. Сын директора в телячьем восторге, не сводит с нее глаз. Пусть, пусть! Дарка хорошо знает, как ей поступить, — вот только досидит с ними вечеринку, а потом и на порог никого не пустит из этой «братии». Уж она постарается сдержать слово.

Целую неделю после этой вечеринки Дарка не выходила за ворота родного дома. И Орыська тоже не забегала к ней. Только передала подруге, что очень занята: «Ведь мы (то есть «братия») готовимся к концерту».

Дарка знает — все они собираются по вечерам на станции, встречают черновицкий поезд. Пусть так! Дарка и не подумает искать случая встретиться с ними. Сегодня, правда, она выйдет к поезду, но лишь для того, чтобы взять для папы газету прямо из почтового вагона. Дарка любит время от времени делать отцу такие сюрпризы.

Она издали замечает на перроне красное пятно — это Лялина кофточка. Ее, словно планеты — солнце, окружают белые мужские рубашки. Данко стоит чуть в стороне. Он не один, рядом с ним Орыська. Ее свитер переброшен через его руку.

«Как я глупа… как я еще глупа…» — бичует себя Дарка и выходит на железнодорожное полотно, держась в тени привокзальных складов. Здесь вечером почти никто не ходит.

И вдруг Дарка слышит за собой чьи-то шаги. Они все быстрее, все ближе. Кажется, этот кто-то уже совсем рядом, стоит ему только протянуть руку, и он схватит Дарку за косу. Впрочем, она ни чуточки не боится. Дарка не удивилась, а лишь несказанно обрадовалась, когда знакомый голос крикнул:

— До каких пор я буду гнаться за вами, Дарка? — Данко и впрямь запыхался. — Ай-ай, какая вы… Пока мы узнали вас, вы уже скрылись. Ляля велела мне догнать вас.

«А, значит, это Ляля приказала?..»

— Не надо было догонять… Я все равно не вернусь.

— Почему?

— Потому, что вы мне не компания… — резко отвечает Дарка.

Данко не ожидал такого ответа. Он растерялся от грубого тона. Юноша не привык, чтобы так отвечали на вежливый вопрос.

— Вы сердитесь на меня, а я не знаю — за что. Между тем… я хотел вас видеть. Лялю уговаривал зайти, вытащить вас из дому, но у нее все нет времени из-за этого Стефка… Всякий раз вроде бы идем к вам, а застреваем у Подгорских. Нехорошо, правда? Но почему вы сами не показываетесь?

— Вы там концерт готовите. Куда мне… Вы все такие музыкальные… — Она хорошо знает, что этого не надо говорить. Могут подумать, что она жеманится, словно поповна. И потом — что она хочет этим сказать? Вызвать сочувствие Данка? Боже мой, как все плохо! Как скверно, что Дарка часто поступает не подумав и только позднее понимает, что этого не следовало делать!

— Вы кого имеете в виду? — с достоинством спрашивает Данко, подчеркивая своим тоном, что он старше Дарки не только годами. — Может быть, вашу подружку Орыську? Ну и что из того, что у нее прекрасный голос? Вы думаете, голос — это все? Вы так думаете?

Смешно! Конечно, Дарка так не думает!

Над прудом поднимается туман. Деревья, дома по ту сторону ручья — все словно за синеватой завесой. Чудесно пахнет свежей росой. На небе появляются первые звезды. Мерцающие, холодные, они вспыхивают огнями то тут, то там в синеве.

— Я не люблю подчиняться Ляле… Она хотела бы всеми командовать. Но сегодня я сразу послушался и побежал за вами. Хорошо я поступил?

Дарка уклоняется от прямого ответа:

— Вы старше меня. Если говорите, что хорошо, значит, хорошо.

— То, что я старше, не имеет никакого значения. Почему вы не хотите понять, о чем я?..

Дарка молчит. Это для Данка лучшее доказательство, что она отлично понимает его.

— Почему вы не показываетесь на репетициях? Вам не хотелось бы выступить в концерте?

Что за вопрос? Разумеется, Дарка очень хотела бы выступать в концерте, но в ее понимании концерт — это лишь вокальные номера, а для этого у нее нет абсолютно никаких данных.

Она молчит, а Данко ждет ответа, повернув к ней лицо.

Сколько же можно так молчать?

— У меня нет слуха, — говорит она наконец, отлично осознавая, что обесценивает этим себя в его глазах.

— Совсем нет слуха?

Что на это можно ответить? Можно только понуриться и молчать. Тем более, что об этом уже говорилось…

— Не волнуйтесь, — утешает ее Данко тоном опытного старого человека, — среди музыкантов мало счастливых. Если бы вы знали, как печально окончилась жизнь такого гениального скрипача, как Паганини… Ваше счастье и без слуха разыщет вас…

«Счастье? — спрашивают влажные от волнения глаза Дарки. — Что такое счастье? Мне хорошо, когда ты со мной, грустно, когда тебя нет…»

Данко словно чувствует, что она в эту минуту думает о нем. Он преграждает ей дорогу и совсем тихо говорит:

— У вас красивые косы… У вас очень красивые косы, — повторяет он и кладет руку на Даркины волосы, потом на плечо.

Кто-то показался у пруда, и рука Данка сползла с плеча девочки. Но оба не двигаются, заглядевшись на воду, где плавает отражение месяца.

— Если сейчас… упадет с неба звездочка, значит, нас ждет большое счастье, — загадывает Данко.

Но звездочки крепко пригвождены к небу, ни одна из них и не думает падать, чтобы наделить счастьем двух детей на земле. Если звезды не падают, их надо стаскивать самому… Данко ведет себя так, словно над их головами и впрямь пролетела звезда счастья.

— Вы еще никогда не называли меня по имени. Скажите, очень вас прошу, скажите: «Данко».

— Данко…

Но ему и этого мало. Дождавшись, пока человек, появившийся на берегу, ушел, Данко берет ее за руки и просит:

— С сегодняшнего дня «ты» до конца жизни… хорошо? Так, да, Дарка? Только об этом никто не должен знать. Ты… ты… Дарка, — любуется он этим словом.

Дарка начинает верить, что музыкальность не единственный залог счастья. Начинает верить (ибо ей этого очень хочется), что у счастья свои секреты. Только оно само знает, почему к одним приходит непрошеным, а других обходит за версту.

«Ни музыкальность, ни красота, ни богатство ничего здесь не значат», — думает Дарка, идя с Данком под руку.

У ворот он так долго держит ее руку в своей, что Дарке становится жарко.

— Я еще ни одной девушке не целовал руку, но тебе… если хочешь… поцелую… Ты должна знать, что ты для меня выше всех…

Дарке снова приходится молчать. Тогда он целует сначала одну ее руку, потом вторую.

Кто-то закрывает в доме окно. Дарке приходится запереть за собой калитку. Без ужина, не заботясь о том, что подумают домашние, не раздеваясь, она ложится в кровать.

Дарка не знает, сколько прошло времени, пока в комнату вошла мама с лампой в руке.

— Дарочка, чего ты плачешь?

А в самом деле — чего она плачет? Ей не остается ничего другого, как соврать:

— Я заснула, и мне приснилось страшное…

— Дурные у тебя сны. — Мама грозит пальцем и целует дочку в лоб.

«Прекрасные сны», — думает Дарка.

* * *

День, назначенный Лялей для прощальной прогулки, начался слегка ветреным, но чистым, как роса, утром. За Даркой зашел ее ближайший сосед Уляныч.

— Скорее, а то там все ждут…

Дарке не надо спешить, она уже полчаса как готова, ждет сигнала к выходу.

Возле школы все уже в сборе. Дарка сразу стала рядом с Данком, уверенная в своих правах и взаимности.

— Прошу прощения, — отодвинулся от нее Данко, — я хотел бы кое о чем поговорить с Пражским…

Он бросает Дарку, берет под руку Пражского и, смеясь, шепчется с ним. Она готова поклясться, что Данко хвастается, будто презирает «этих девчонок» и предпочитает мужскую компанию.

Дарка присоединяется к Орыське и Костику. Уляныч ведет под руку Софийку. По мнению Дарки, эта пара даже внешне не подходит друг другу: он, по-крестьянски тяжеловатый, расхлябанный, все время старается (и именно это делает его жалким) быть изящным, сдержанным в движениях. Софийка надута, как индюк. Ей хочется, чтобы все считали ее настоящей дамой, она, как лошадь на параде, ходит величавым, медленным шагом, сдержанно смеется. Движения у Софийки плавные, говорит она мало, а больше удивляется тому, что скажут другие.

Дарка не раз спрашивала себя: можно ли назвать Орыськину сестру красивой? И не могла ответить на этот вопрос. Софийка была колоритна: смуглое, узкое, как и у Орыськи, лицо, обрамленное светло-каштановыми волосами, и ярко-синие глаза, такие же, как у Стефка, только холоднее и умнее. Но секрет красоты Софийки заключался вовсе не в форме лица или линиях фигуры, а в том, как она использовала данные, которыми наградила ее природа. Дары природы она воспринимала как некий талант, который следует усовершенствовать. Она так умела произнести слово, так повернуть голову, так пожать плечами, так поглядеть из-под ресниц, что, казалось, нет мужчины, который бы не залюбовался ею.

Место для лагеря облюбовали у подножия меловой скалы — единственного природного богатства Веренчанки. Юноши сняли пиджаки и улеглись на них навзничь. Ляля растянулась прямо на траве и плетет веночек из ромашек, которыми засыпает ее Стефко.

Глуп Стефко, поверивший Ляле! Глуп и Уляныч, увивающийся вокруг поповны, которая обращается с ним как с кучером! Глупа, глупа, как гусыня, и она, Дарка, поверившая Данилюку! Ведь, кажется, понятно, что у фальшивой сестры не может быть искреннего брата.

Ляля доплела веночек, а Стефко так и распинается, чтобы она надела его себе на голову. Только бы коснулась им лба. Ляля и слышать не хочет об этом.

— Нет, нет… бог с вами! Орыська, а ну-ка, идите сюда! Я хочу надеть на вас венок!

Орыська (она до этого охотница) покорно подставляет голову. Ляля надевает на нее венок и вертит Орыську, словно манекен:

— Глядите!

Все посмотрели, а Костик даже причмокнул от восторга. Орыська походила на девушку с открытки.

— Мавка… настоящая мавка! — вырвалось у Уляныча.

Орыська сконфужена, ей очень хочется снять венок, но она не знает, как это сделать. Наконец она предлагает:

— Пусть и Дарка наденет.

— Не снимайте венок, очень прошу, он так идет вам… У Дарки светлые волосы, и ей больше пойдут васильки… Нет, нет, не снимайте…

Понятно, раз просит Данко, Орыська не снимет венок.

У Дарки заболели глаза смотреть на подругу, которая от похвал Данка таяла, как свеча на огне. Дарке не хочется видеть Данка, она поворачивает голову в противоположную сторону и натыкается на такую сцену: Софийка («дама)» приглаживает Улянычу волосы, которые треплет ветер.

В переполненную чашу собственного страдания добавляется несколько капель сочувствия к другу. Она подползает к Улянычу, шепчет.

— Я должна вам что-то сказать.

Уляныч не очень доволен тем, что надо снять Софийкину ладонь с головы, но все же поднимается и, попросив прощения у присутствующих, отходит с Даркой в сторону.

— Не верьте Софийке, она фальшивая… Она ласкова с вами потому, что вам обещали должность. Я знаю… Папа просил этого не разглашать, чтобы вам не помешала местная сигуранца… Я никому больше ни слова…

Но Улянычу в эту минуту все равно, что думает о нем сигуранца. Он с минуту размышляет, даже на лоб набегают морщинки.

— Спасибо, — не то шутя, не то серьезно говорит он, пожимая Дарке руку.

— Что случилось? Уляныч, что это значит? — раздается со всех сторон.

— Ничего… Глаголю вам: дети и блаженные говорят правду.

Уляныч возвращается на свое место возле Софийки, Дарка усаживается поближе к костру, разложенному в честь «братии».

— Ваш свитер, — Данко протягивает ей сверток, — не забудьте…

Дарка берет левой рукой сверток и вздрагивает всем телом — вместе со свитером в руки попадает записка.

Она осторожно разворачивает клочок газетной бумаги, исписанный карандашом, — это рука Данка.

«Когда все уйдут в рощу, я останусь. Ты иди с ними, а потом вернись. Хочу тебе кое-что сказать. Сделай вид, будто забыла свитер».

Наконец они одни у погасшего костра. Данко признается:

— Дарка, мне пришлось так поступить… Ляля раззвонила всем, что мы… симпатизируем друг другу, и во время прогулки все должны были наблюдать за нами… Да, ты еще не знаешь моей сестрички… Она хотела поднять нас на смех. Вот почему я сторонился тебя… Но что ты молчишь? Сердишься? Скажи, как мне выпросить прощение?

Данко берет ее за плечи, и неизвестно, как бы он стал просить прощения, если б в этот момент на выступе скалы, нависшем над ними, не раздались шаги.

Дарка поднимает глаза и чуть не падает: над их головами, словно вытесанный из камня, стоит Уляныч.

Не обращая на них внимания, он взбирается еще выше, теперь хорошо видна вся его фигура; он декламирует, словно перед ним не камни, а сотни юношей и девушек:

Юных дней, дней весны, Не стыдись, не теряй…

Ветер треплет его волосы, а он стоит с простертой вперед рукой и читает… читает… И совсем неясно, к кому он обращается — к ним или к своим уже минувшим дням.

— Данко, — вспомнил он наконец о тех, кто его слушает, — смотри не обидь эту девушку… Таких, как она, немного среди нас… — И после паузы: — Я пришел помочь вам перенести вещи, мы переходим на новое место…

Уляныч, как верблюд, взвалил себе на голову и на плечи все свертки, оставив Данку единственный груз — Дарку.

Юноша взял девочку под руку и первый раз не выпустил ее, даже когда они подошли к остальным.

Ляля, увидев этот караван, хотела сострить, но, взглянув на серьезное лицо Уляныча, ограничилась тем, что подмигнула Стефку: мол, я же говорила!

Эта прогулка поистине оказалась милым, незабываемым завершением всего, что было пережито за время каникул.

Назавтра в полдень Ляля уезжала в Вену. И когда она прибежала на перрон к самому отходу поезда в дорожном плаще и в какой-то причудливой шляпке, вся уже поглощенная мыслями о дороге, Дарка сразу почувствовала, что всему пришел конец. Да, всему. Уезжает та, что всех разыскала, свела воедино, подарила Дарке Данка, а себя — Стефку, та, что сделала эти каникулы для многих незабываемыми.

А теперь уезжает, улыбающаяся, мысленно уже не с ними. Когда паровоз перед отходом засвистел, Дарка почувствовала такую острую боль, словно кто-то вырвал у нее из груди сердце и швырнул под колеса.

Она посмотрела на всех. Никто не грустил. Неужто они и в самом деле не понимают, что все кончилось и что… в следующие каникулы они уже будут другими?

Прибежал Стефко. Дарка мельком глянула на него, и сердце у нее екнуло: он тоже никогда не забудет этих каникул. Когда у других уже не останется ни малейших воспоминаний об этом лете, только он и она, только они двое будут помнить каждый закат, каждое слово, каждый вздох.

День отъезда Дарки пришелся на вторник. С самого утра она надела новую, гимназическую форму и, откровенно говоря, чувствовала себя в ней примерно так же, как чувствует себя крестьянка, переодетая в городское платье, хотя форма нравилась Дарке.

На креслах стояли два раскрытых чемодана, в которые мама все время что-то добавляла. Разинутые пасти чемоданов нагоняли на Дарку тоску. Единственным светлым лучом была мысль, что на «станцию» в Черновицах ее должен отвезти сам Данко. Так распорядился папа. Он не мог ехать, потому что записывал детей в школу. А о том, чтобы мама поехала в Черновицы, не могло быть и речи, ей предстояло подарить Дарке братика или сестричку. Мама совершенно здорова, но папа и бабушка беспокоятся о ней больше, чем о больной.

Дарка, боясь расстраивать маму, твердо решила не плакать во время прощания. Чтобы не попадаться маме на глаза, она бродила по двору и утешала себя тем, что в январе опять приедет домой. Целых две недели пробудет дома. А до рождества уже не так далеко!

Но когда Дарка заглянула в сад и поняла, что оставляет его во всей красе, а зимой здесь будет торчать из-под снега только сухой бурьян, она не могла справиться с острой болью, сжавшей сердце.

Ей хотелось взять с собой в Черновицы, на новую квартиру, несколько лиловых астр (бог знает, что это за квартира, папа нанимал без нее), но бабушка крикнула в окно:

— Даруся, лошади ждут!

Ждали не только лошади. Чемоданы были уже на подводе, а мама ходила вокруг и поправляла сиденье для дочки.

Дарка подошла к маме. Та схватила ее в объятия и расцеловала.

Бабушка обняла внучку более сдержанно, на благословение по старинному обычаю не хватило времени, лошади уже трогались.

Дарка решительно забралась на телегу, мечтая, чтобы лошади поскорее миновали ворота. Там уж она сдержит слезы. Но все произошло не так. Только кучер стегнул лошадей кнутом, как Дарка, вопреки своему решению и воле, крикнула:

— Мамуся! Ой, мамуся!..

И слезы потоком полились из ее глаз.

— Остановите лошадей! — крикнула мама. — Остановите лошадей, Иван! Я еду с вами!

Лошади стали. Бабушка побежала за накидкой для мамы — та была в домашнем платье.

Но тут произошло то, чего никто не предвидел: мама уже не могла влезть на телегу.

— Пусть мама остается дома. Я уже не плачу…

Но маме было очень жаль Дарку, и она с помощью бабушки старалась взобраться на телегу.

— Мама, погоди! Ты хочешь, чтобы… — Дарке не пришлось закончить свою мысль, мама отошла, покраснев от смущения, но, видно, довольная дочерью.

— Езжай с богом! Я остаюсь… Напиши, как только приедешь.

И лошади тронулись.

На станции Дарка уже застала Орыську, Стефка, ну, и, разумеется, Данка. Последний, наверно потому, что сам папа просил его заняться Даркой, бросился к ее чемоданам и сразу уложил их на полку в вагоне.

Теперь папа мог спокойно распрощаться с Даркой.

— Ну, будь здорова, деточка, напиши сразу, как доехала…

Он так нежно прижал дочку к груди, что ее глаза опять наполнились слезами.

Едва Дарка устроилась в вагоне, как поезд тронулся. Она подбежала к окну, чтобы помахать папе платочком, и увидела то, чего никак не ожидала: папа поспешно вытирал глаза.

— Мой папочка! Мой золотой папочка!..

Растерянная, угнетенная всем происшедшим, не обращая внимания на окружающих, Дарка молча сидела между Орыськой и Стефком.

На каждой остановке в вагон садились все новые и новые ученики и ученицы. Дарка мельком озирала каждого новичка и снова погружалась в свои нерадостные размышления.

Это была даже не тоска по дому. Все равно теперь, когда она так подружилась с Данком, зима, а потом весна без него в селе были бы просто невозможны. Нет, об этом даже страшно подумать! Это и не был страх перед городом и всем, что было связано с переменой места. «Ведь папа каждый месяц будет приезжать в Черновицы, — утешала себя Дарка. — Подумать только, сколько детей на земном шаре живут на «станциях»! И… живут же как-то, и кончают гимназию».

А все-таки на сердце было тяжело.

Но где же Данко?

Он стоит, прислонясь к двери, спокойный, равнодушный, как бывалый человек. Ведь ему не впервой так ехать.

— Что, Дарка? — спросил он сухо, почувствовав на себе ее взгляд. — Скучаешь по дому?

— Немножко. Думаю, что теперь буду там только гостем…

Данко поморщился:

— Что за ненужные мысли! Когда я впервые уезжал в гимназию, мне было одиннадцать лет, но я держался бодрее.

— Ты меня не понимаешь, — тихонько пожаловалась Дарка, — ты меня не понимаешь, Данко. Это не то, что ты думаешь. Когда уезжаешь из дома в первый класс, то еще ничего не понимаешь, ни над чем не задумываешься. Это как-то легче… как-то иначе…

— Я думаю, что мне всегда было бы одинаково, — ответил Данко, но, внимательнее посмотрев на Дарку, заговорил теплее: — Может, станешь к двери? Подъезжаем к Черновицам.

Дарка послушалась его совета, Посмотрела на видневшийся город и улыбнулась своим мыслям: с Данком всегда будет радостно и безопасно.

* * *

Хозяйка показала Дарке кровать:

— Здесь будете спать.

Кровать, застланная белым покрывалом, выглядела чужой и холодной.

— А здесь можете уложить свои вещи и книжки…

То, на что теперь указывала хозяйка, было старомодным шкафом. Переброшенный из чужой жизни в Даркину, он весь принадлежал прошлому.

И оба эти предмета — кровать и шкаф — единственные в доме «ее» вещи, вместо того чтобы стать близкими, сразу стали чужими, почти враждебными ей.

Дарка смелее огляделась вокруг: в комнате было по-старосветски чисто, как в церкви.

«Не буду я здесь жить!» Что-то возмущалось, кипело в ней. Впрочем, на вопросы хозяйки она старалась отвечать спокойно и вежливо.

Дарка решила, что завтра утром напишет домой и попросит отца, чтобы перевел ее на другую «станцию».

Она поужинала (дома всегда пила молоко, а здесь, по-городскому, подали кофе с молоком) и принялась перекладывать вещи из чемоданов в этот противный шкаф.

Впервые в жизни Дарка должна самостоятельно решить, в каком порядке развешивать платья, когда их надевать, какой бант повязывать на блузку, какие носовые платочки носить в будни, а какие в праздник.

«Я уже на самом деле взрослая, если так самостоятельно могу распоряжаться собой», — подумала она.

После платьев очередь дошла до белья. Дарка прежде всего выложила все на пол (пол в этом мертвом доме был чист, как столешница), а потом принялась в порядке раскладывать по полкам. И вдруг от возникшей мысли у нее закружилась голова: господи, она ведь забыла спросить Данка, где он на «станции!» Разошлись и даже не условились, где встретятся, он ли придет к ней или она к нему, когда и куда… И что теперь будет? Как она найдет его в этом треклятом городе, где в каждую улицу вливается не меньше пяти переулков?

Щелкнула задвижка. Ох, это хозяйка еще с кем-то! Эта «кто-то» была маленькая, худенькая девочка с загорелой, как у цыганки, шеей.

— Познакомьтесь — это наша панна Дарка, а это моя дочь Лида.

Представив их друг другу, хозяйка вышла из комнаты Лида уселась на оттоманке.

— Вы скоро привыкнете к городу и гимназии. (Дарке было очень странно, что Лида, ее ровесница, говорит ей «вы».) У нас в классе очень весело. Если хотите, мы можем сесть за одну парту.

Дарка, склонившись над полотенцами, думала о своем: «Как же я найду в этом городе Данка? Хоть бы догадался сам поскорее показаться здесь. А может… эта Лида посоветует что-нибудь? Почему не попробовать?»

— Знаешь (нельзя все-таки говорить «вы» своей подруге по классу), у меня неприятность. Здесь один… из нашего села… он привез меня к вам… у него мои деньги. Дала ему в поезде, спрятать, а потом забыла взять обратно. Я не спросила, где он живет в Черновцах, и теперь не знаю, как быть…

Лида сразу задала разумный вопрос:

— А он ходит в гимназию?

— А как же! Он в седьмом классе…

— Ну, так нечего бояться. Гимназисты учатся в том же здании, что и мы. Только они с утра, а мы после полудня. Вы можете прийти раньше и встретиться с ним, когда он будет выходить из гимназии. А вы уже испугались, что деньги пропали?

Лида улыбнулась, не показывая зубов. И как ни скупа была эта улыбка, у Дарки сразу потеплело на душе. Она посмотрела на Лиду и сказала искренне, позабыв, что за минуту перед тем это уже предложила Лида:

— Знаете… сядем за одну парту…

Дружба завязалась. От торжественности этого акта, кажется, посветлели даже стены. Даже шкаф и кровать с белым покрывалом показались не такими чужими.

Лидин совет, который на первый взгляд казался спасительным, осуществить было не так уж просто. Первый день занятий начался богослужением в церкви. Когда после двух уроков пятый класс женской гимназии отпустили, никого из мальчиков уже не было. Может быть, они вышли на полчаса или на час раньше, но так или иначе Данку не пришло в голову подождать Дарку.

Разумеется, Дарка после этого не могла быть веселой.

— Если у тебя нет на тетради, моя мама одолжит тебе, — так Лида объяснила себе Даркино плохое настроение.

— Спасибо… у меня есть еще мелочь…

На следующее утро Дарка сама решила отправиться в город. Хозяйка сперва не хотела пускать ее одну. Как бы Дарка не заблудилась. Ведь она ее опекунша. Ей за это платят. Но Дарка уперлась: нечего за нее бояться. Она уже не маленькая, у нее, слава богу, своя голова на плечах.

Что оставалось хозяйке, как не удовлетворить Даркину просьбу?

Но Дарке совершенно не нужны были ни город, ни рынок. Она думала только о мужской гимназии. Должна же она, наконец, встретиться с Данком и условиться на будущее.

Дарка остановилась в парке напротив ворот гимназии и ждала, ждала, ждала… Когда раздался звонок и ворота раскрыли свою пасть, Дарка даже вскрикнула: как же она найдет Данка в этом потоке голов?

Она сбежала с горки, ударилась об эту живую стену, но вынуждена была отступить. Перед нею были только темно-синие плечи, плечи и груди. Груди и плечи. В отчаянии она опять побежала в парк, на горку. Посмотрела и, задыхаясь, бросилась вперед… Данко! Она бежала, пробивая себе дорогу локтями, готовая вцепиться зубами в того, кто осмелится остановить ее!

— Данко!..

Мальчики уже сами уступали ей дорогу: может быть, она что-то потеряла?

Сейчас… сейчас… вот, кажется, она коснется его рукой.

— Данко! Данко! — крикнула Дарка во весь голос.

Данко, верно, услышал. Повернул голову и, убедившись, что это она, подал руку товарищу, с которым шел.

— Данко, — сказала она, едва переводя дух, — Данко… мы не договорились, когда встретимся…

Кто-то из толпы мальчишек крикнул:

— Ребята, внимание! Данилюк флиртует!

Данко, услышав это, побледнел от злости и посмотрел на Дарку, как будто она могла заткнуть рот этому дураку. Но разве это так важно? Видно, для Данка этот глупый выкрик имеет большое значение, потому что он спрашивает Дарку без улыбки, совсем сухо:

— Ты мне что-то хотела сказать?

— Я… мы… не сговорились, — бормочет Дарка, — когда мы… Я не знаю, где ты живешь… и придешь ли ты на этой неделе ко мне или…

Данка передернуло.

— И ты из-за таких глупостей способна осрамить меня перед всей гимназией? Ты думаешь, это село, где можно ходить с кем хочется и когда хочется? Ты не знаешь, что нам… запрещено ходить с девочками? Ты хочешь, чтобы из-за тебя вся гимназия подняла меня на смех… Ты же… — Он вдруг заметил капельки слез на ее ресницах и заговорил иначе: — Больше не делай так, Дарка. На этот раз я совру, что ты моя двоюродная сестра… Ты не грусти… как только освобожусь, я сам приду к тебе… Ну, пока!

Он повернулся и скоро слился с толпою синих плеч.

Дарка постояла еще с минуту, проводила Данка долгим взглядом и пошла своей дорогой.

Это называлось городом и началом новой жизни в нем.

* * *

В коридорах гимназии пахло известкой и свеженатертыми полами. Лида толкнула дверь пятого класса и пропустила Дарку вперед.

— Вот та, которая перед каникулами держала экзамены, — представила она Дарку нескольким подругам, но ни одна из них ни слова не сказала.

Из коридора в раскрытую дверь заглянула чистенькая, нарядная, как елочная игрушка, Орыська, с растерянными, испуганными глазами.

— Орыська!..

— Дарка!..

Больше они ничего не могли сказать, как люди, которые после многих лет разлуки неожиданно встречаются на чужбине. Наконец Орыська спросила (в первые два дня настоящих занятий еще не было) о том, что казалось само собой понятным:

— Сядем вместе?

Дарке пришлось пожалеть о своей поспешности.

— Я не знаю, как теперь быть… Я уже обещала Лидке… знаешь, той, у которой я на «станции».

— Видишь, Дарка, какая ты!

Дарка раздраженно глянула на Орыську, потом умоляюще обратилась к Лиде:

— Может, мы сядет втроем на боковую парту? С нами села бы и Подгорская…

Лида покрутила своей тоненькой, как стебелек, неприятно смуглой шеей:

— Не-ет… Я сяду с Кентнер, а ты сиди с нею… Сиди уж, сиди… Те, кто приходят из одного села, всегда должны сидеть рядом. Можешь садиться со своей Орыськой, меня это не касается.

Она повернулась к окну и принялась рисовать острым, как коготок, ногтем какие-то геометрические фигуры на свежевыкрашенной оконной раме. Дарка почувствовала в Лидкиных словах больше, чем та хотела: презрение к себе, к Орыське, к их сельской жизни и к той сентиментальности, которой наградило их село.

Какая-то блондинка с красными щечками улыбнулась Дарке: новенькая, не обращай, мол, внимания на Лидку Дутку, она так бестактна, что никто уже не обижается на то, что мелет ее глупый язык. Сама убедишься, подружка!

К Дарке и Орыське подошла ученица, которая до сих пор неподвижно стояла, прислонившись к печке. Эта высокая девочка с плоской грудью и лицом сказала ровным, невыразительным голосом:

— Если хотите, мы можем втроем сесть на боковую парту.

Дарке не понравилась новая подруга. В ее фигуре не было ничего, на что можно было бы поглядеть с удовольствием. Она была похожа на вяленую рыбу: плотно сжатые губы, казалось, должны были после поцелуя оставлять солоноватый вкус. Нет, Наталка Ореховская не понравилась Дарке. Но в очень неприятную для Дарки минуту она так бескорыстно проявила симпатию, что отказать ей было невозможно. Тем более, что Орыська — как бабочка, от которой нельзя требовать верности одному цветку.

— Хорошо, сядем вместе! — Дарка протянула руку Наталке Ореховской. Орыська последовала ее примеру.

Ореховская собирала тетради и книги, чтобы перенести их на боковую парту. Тем временем Орыська шепнула Дарке:

— Хоть бы хорошей ученицей оказалась…

Лидка, услышав реплику, гаркнула на весь класс:

— Не бойтесь, вы будете сидеть рядом с первой ученицей!

Это была очередная бестактность Лидки Дутки. Дарка привела в систему свои наблюдения за последние дни, и ее мнение о Лидке, дочке железнодорожника-пенсионера, определилось.

Дверь класса теперь была распахнута настежь, как леток улья, в нее влетали все новые ученицы. Они с улыбкой, которую могут вызвать только хорошо проведенные каникулы и уверенность, что на первых уроках ученице не грозит опасность, занимали свои прошлогодние места.

Все в форме, чистой, свежевыглаженной, со следами заботливых маминых рук. Словно солдаты одного полка. Только, по туфлям и чулкам, изысканным, дорогим или грубым, дешевым, можно было определить социальное положение родителей.

В дверь просунулась чья-то голова. Первое, что увидела Дарка, был нос. Лишь потом заметила пару черных миндалевидных глаз под густой блестящей челочкой.

Голова смелее повернулась вправо, и в эту минуту кто-то крикнул:

— Смелее, Мици! Входи… Еще никого нет!

Мици притворяется очень испуганной и осторожно, прижав палец к губам, сложенным в трубочку, ступает в класс одной ногой, потом размашистым движением втягивает вторую и разражается таким милым, непосредственным смехом, что Дарке приходится мысленно признать ее самой симпатичной из всех четырнадцати учениц. В лице у нее нет почти ни одной черты, которую можно было бы назвать красивой. Единственное, что привлекает и сразу вызывает симпатию, — это зубы: безупречно чистые, синевато-белые, молодые зубы. Мици одна на весь класс в белом, из натурального шелка платье с черным бархатным пояском. Немного погодя Дарка замечает, что она прячет за спину соломенную шляпу с широченными полями.

Мици прежде всего здоровается со всеми. Дарке она говорит:

— Кто хочет дружить со мной, тот должен подсказывать мне на уроках. Так ведь, дети? Запомни это!

Только теперь она может рассказать кое-что о себе.

— Дети, вы только представьте себе: едет нас полный вагон из Лужан в Дорна Ватру. Я не знаю, как могла моя тетка не подумать о том, что сегодня первый день занятий, и пустить меня на прогулку…

— Спорю, что твоей тетке даже не снилось, что ты едешь в Дорна Ватру! — прерывает Коляску Лида.

— И почему ты такая глупая, Дутка? Я говорю то, что буду рассказывать отцу. Понимаешь? Скажу, что тетка вытолкала меня на эту прогулку…

— Дальше! Дальше! — допытывается Косован, красивая маленькая блондиночка с искусно уложенными локонами. — Как… как же было с этим вагоном? С кем ты ехала на прогулку? А ну-ка, признавайся!

— Да я же говорю… едем все, — Мици не перечисляет кто эти «все», — и в Жучке свояк моего шурина Эдуард встречает нас на вокзале, и тут только совершенно случайно я узнаю, что сегодня злосчастное третье сентября.

— И что дальше, Мици? — не может удержаться маленькая Кентнер.

— Разумеется, я, как ошпаренная, выскакиваю в Черновцах из вагона… Представляю себе, ох, представляю себе, как мой отец собирался сегодня на службу! Там, дома, наверное, была целая революция… Как я смела не приехать вовремя! Бедная мама! Она всегда служит громоотводом…

— Ну, а Эдуард? — не унимается Ольга Кентнер.

— Понятно, Эдуарду пришлось отвезти мои вещи домой… А я с высунутым языком побежала в гимназию. Прибегаю, а до звонка еще четыре минуты. Ну, как только сердце не лопнет от огорчения! Могла же я хоть попрощаться с ним по-человечески? Дети! Если я когда-нибудь буду мамой, то буду доброй мамой, найму своим детям домашнего учителя и не стану их мучить никакой гимназией.

— Как же, был у собаки дом… — донеслось с одной из задних парт.

— Дура ты! При хорошем хозяине и у собаки есть дом. И потом не думай, что меня очень уж увлекает роль мамы, я только так сказала… Теперь самое важное: скажите мне, что будет, если на первый урок притащится «Альзо» и застанет меня в таком наряде… У него живот разболится от этого. Ужасно, что никому из вас не пришло в голову надеть сегодня фартук. Косован, ты весь год ходишь в класс в фартуке, а сегодня, как назло… Погоди я тебе этого не забуду! Дети, придумайте же что-нибудь! Равлюк, как ты можешь смеяться, когда твоя подруга попала в такой переплет!

Вдруг она увидела Дарку.

— А ну, иди сюда… Встань рядом. Дети, она одного роста со мной! Слушай, я прошу тебя… еще есть время… ты новенькая, тебе ничего не скажут… Дай мне форму, а сама надень мое платье. Я тебя прошу! Дети, устройте живую ширму… Ты не бойся, тебе ничего не скажут! Если бы кто-нибудь другой пришел в платье, учителя бы даже не заметили… Но я… ты знаешь, мне уже четыре года грозят, что выбросят из гимназии, понимаешь теперь? Послушай, почему ты колеблешься? Дети, скажите ей — пусть снимает форму, дорога каждая минута…

Дарка растерялась. Понятно, она хотела бы подружиться с этой милой девочкой и с радостью помогла бы, если эта форма так уж важна ей, но как же раздеваться при всех? Странно, что Мици этого не понимает. К тому же под платьем у Дарки нет ничего, кроме рубашки и черных трусиков. Как же будет выглядеть это белое платье поверх черных трусиков?

— Ох, пока ты надумаешь, будет звонок! — Мици уже всерьез забеспокоилась и нервным движением рванула Даркину форму у шеи. Движение это почти всегда безошибочно: блузка расстегнулась от шеи до последней кнопки ниже пояса.

В этот момент внизу коротко, прерывисто заверещал звонок. Звук, издаваемый этим маленьким чудовищем, так подействовал на Дарку, что она от страха потеряла контроль над своими пальцами. Она торопливо застегивала блузку, но, дойдя до середины, снова расстегнула, подумав, что пропустила кнопку, и начала сначала так же нервно и бестолково. Ореховская дернула ее за юбочку и усадила на парту. Преподаватель Мирчук уже вошел в класс.

Ученицы дружно встали, сразу определив этим свое отношение к учителю. Было ясно — они уважали его.

— Помолимся!

Преподаватель сложил руки на груди, а сам засмотрелся в окно. «Отче наш, иже еси…» Дарка отважилась взглянуть в лицо учителю. Он не сводил глаз с клочка голубого облачка за окном. Дарка подождала, пока учитель повернулся, и теперь уже внимательнее присмотрелась к его лицу. Все в нем было так пропорционально, что можно было подумать: природа создала его как образец человека. Трудно было представить, чтобы рядом с этим совершенным носом находились другие губы, а не те, которые были на самом деле: не слишком тонкие и не слишком полные, почти одного цвета с лицом. К густым волосам на голове, казалось, не могли бы подойти никакие другие, кроме этих темно-серых, как будто запавших глаз.

Мирчук поднял голову, и Дарка потупилась. Ей было неприятно, что учитель глядит прямо на нее. Невольно подняв глаза, она покраснела и села за несколько минут до окончания молитвы. Мирчук смотрел прямо на ее расстегнутую блузку. Белая сорочка с зубчиками кружев светилась на весь класс. Дарка быстро застегнула кнопки и украдкой взглянула на учителя. Но Мирчук уже что-то записывал в журнал и не обращал внимания на новую ученицу.

— Все присутствуют?

— Все! Есть две новенькие!

Мирчук поднял руку, успокаивая класс. Потом он осторожно сдул невидимую пыль со стола, оперся локтями на стол и начал рассказывать об обязанностях учениц украинской частной женской гимназии в Черновицах.

Он говорил ровным голосом, так, будто читал без знаков препинания, а Дарка слушала, слушала до тех пор, пока эта гимназия, о которой она столько мечтала, не показалась ей монастырем с зарешеченными окнами, где нет ни выхода в мир, ни надежды на луч солнца.

— Ты слышишь? — шепнула Орыська Дарке на ухо, хотя во время уроков это было запрещено.

Дарка вырвала кусочек бумаги из черновика и написала большими бунтарскими буквами: «Лучше уж было бы учиться частным образом», — и подсунула Орыське. Та пробежала записку глазами и с испугом смяла, готовая проглотить ее. Что, если такая записка попадет в руки учителю? Прощай, гимназия, на веки вечные!

Преподаватель поднялся одновременно со звонком. Уже протянув руку к двери, он обернулся и проговорил тем же ровным голосом:

— Коляска придет завтра в предписанной форме, а Попович встанет на полчаса раньше, чтобы успеть дома привести в порядок свой туалет. Да, привести в порядок свой туалет.

Дарка беспокойно заплетает и расплетает кончик левой косы. Слова учителя совсем обескуражили ее, она еще не знает здешних обычаев, не знает этого учителя, поэтому не понимает: что это — товарищеское напоминание, отеческий укор или выговор, предостережение, угроза?

Дарка ищет глазами виновницу. Коляска поблескивает белоснежными зубами:

— Угу! Попович! Можем подать друг другу руки!

И опять непонятно, что скрывается за этим восклицанием — легкомысленное отношение к мелочи, о которой не стоит думать, или насмешливое презрение к опасности.

— Мне что-нибудь будет за это, раз учитель заметил? — спрашивает Дарка у «вяленой рыбы» Ореховской.

Наталка Ореховская рисует какие-то фантастические профили на внутренней стороне обложки. Она отвечает, не отрывая глаз и руки от рисунка:

— Гм… — И еще один локон на фантастической голове. — Гм… как бы тебе сказать? Ты должна быть теперь очень внимательна, а то можешь получить двойку за кляксу в латинской тетради… Я тебе советую отныне латинские книги, тетради, а также голову и руки на уроках латыни держать в полном порядке. Спроси Дутку, за что она в прошлом году получила двойку по-латыни? Это называлось «двойка за растрепанную голову».

Дарка начинает ненавидеть Марию Коляску. Она, Дарка, пришла в гимназию, в эти стены, с самыми светлыми мыслями, с самыми лучшими намерениями и на первом же уроке, совершенно не провинившись, навлекла на свою голову недовольство учителя.

К Дарке подошла Лидка. Она уже позабыла о том, что произошло между ними.

— Ну как тебе нравится в классе? — спросила Дутка, ожидая от новенькой восторгов.

— Ну ее, вашу гимназию! Скоро нам дышать запретят! — не скрывая своего разочарования, заявила Дарка.

Лидка сложила губы полумесяцем — уголками книзу.

— Видно, что ты первый раз! Ну мало ли что говорит учитель! Он должен так говорить, такая у него служба. Смешная ты, честное слово! Думаешь, мы в самом деле в театр не ходим? Думаешь, мальчики не провожают гимназисток после занятий? Увидишь еще! Вот только начнутся настоящие занятия… Ого, сколько учениц из одного только нашего класса дружат с мальчиками! Смотри, вон та, с локонами, Косован… ее и сегодня будет ждать Равлюк из седьмого класса! В конце концов ты сама убедишься!

Кто-то обнимает Дарку. Она, вздрогнув, оглядывается. Орыська!

— Дарка, тебе не хочется уехать домой? Скажи, Дарка! — спрашивает она тихонько, так, чтобы слова ее не слышали остальные девочки.

— Еще спрашиваешь!

Дарка порывисто прижимает подругу к себе.

— Орыська, давай и здесь дружить! Гляди, как косятся на нас эти «бывалые» гимназистки!

К Дарке и Орыське подходят две девушки — черноволосая и смуглая, их руки переплелись, как ветви орешин.

— Я помню тебя и тебя с тех пор, как вы держали экзамен, — говорит смуглая с таким акцентом, словно украинский язык она знает только по книжкам.

— Я никого не помню. Мы были тогда так напуганы! — признается Дарка. Ей очень хочется прервать на этом разговор и остаться вдвоем с Орыськой, которую она оценила только в этих стенах.

— Ты из Веренчанки? — ласково спрашивает у Орыськи смуглянка.

— Мы обе из Веренчанки, — напоминает Орыська о Дарке.

— Твой папа священник, не правда ли? — спрашивает черноволосая, тоже обращаясь к Орыське.

— Да. А ты откуда знаешь?

— Потому что мой папа тоже священник… ее — тоже, — она кивнула на смуглянку, — и я знаю твоего папу!

— А ее отец — учитель в нашем селе, — говорит Орыська, снова пытаясь втянуть в разговор Дарку.

Однако те двое словно не расслышали этого.

— С тобой, Подгорская, в нашем классе будет пять дочерей священников… У нас учатся и дети народных учителей. — Так смуглая уделяет капельку внимания Дарке. Этим и ограничивается весь интерес дочери священника к дочери народного учителя.

— Пойдем с нами в коридор, — предлагает смуглянка только Орыське и тянет ее за рукав.

С Даркой никто не разговаривает, никто не приглашает ее с собой. И она стоит между ними, теряя выдержку, оскорбленная до глубины души, готовая вспылить или наскандалить, стоит молча и только смотрит на Орыську. Смотрит так, словно глотает ее по кускам: пойдет она за дочками священников или останется с ней, своей подругой?

Орыська прикрывается, как веерком, нерешительной, глупенькой улыбкой и, совсем растерявшись, беспомощно вертится в этом треугольнике.

— Ну, пойдем, а то сейчас позвонят на урок! — нетерпеливо говорит черноволосая и доверчиво закидывает руку на Орыськину шею.

Орыська в последнюю минуту, словно извиняясь за то, что делает, поворачивает к Дарке лисье личико, проводит ладонью по плечу подруги и идет за теми.

Дарка с минуту стоит, выпрямившись, потом резко поворачивается и садится за парту.

«Хорошо знать, — отбивают в ней такт только эти два слова, — хорошо знать, хорошо знать».

Орыська, которая успела уже вернуться, обращается к Ореховской:

— Вы много прошли по-румынскому?..

У Дарки после встречи с дочками священников словно что-то разбилось в сердце. Это что-то относилось к Орыське. Что-то нежное, красивое, как радужный воздушный шарик, не выдержало удара и разлетелось вдребезги. Нет больше Орыськи-подруги. Есть только Подгорская. И теперь мы знаем, кто такая Орыся Подгорская. Она уже выспрашивает, вынюхивает, как далеко ушел класс по самому опасному предмету. Она уж, будьте уверены, готова просиживать ночи, гнуть спину, только бы сравняться со всеми, обогнать всех. Только бы завоевать благосклонность учителя, добиться, чтобы его похвалы сыпались на нее одну.

Вопрос новой подруги не вызывает восторга у Ореховской.

— Наверно, не больше, чем ты, Подгорская! В прошлом году мы в первый раз описывали весну на память. Ты, наверняка, не будешь отстающей по румынскому языку Умеешь склонять «о каса», и довольно.

Это едва скрытая издевка, потому что уметь склонять «о каса» надо уже во втором классе народной школы, но Орыся и не догадывается, что над нею смеются. Она довольна, что знает по этому предмету больше других в классе.

Дарка смотрит в окно на увядшие лапчатые листья каштана, растущего в скверике против гимназии. Даже каштаны в этом городе стареют прежде времени. Их тоже насильно перевезли сюда с родины и заставили жить здесь, цвести, плодоносить и преждевременно стариться.

Дарка выглядывает в окно и видит возле дома множество темно-синих фигурок. Среди них может быть и Данко! Данко… Так близко Данко. Несколько десятков ступеней вниз — и можно услышать его голос, коснуться рук, видеть движение губ.

Но в ту же минуту неизбывной болью отдается воспоминание об их первой встрече здесь, в городе, возле гимназии, его холодные слова.

Почему там, в селе, он был так внимателен к ней, так заботлив, так радовался ее улыбке, а тут вдруг изменился? В чем дело? Может быть, ее опорочили в его глазах? А может быть, здесь, в городе, где столько чистеньких, как лепестки белой розы, девичьих личиков… Данко стыдится веснушек на ее носу?

Если так, если в самом деле так, то она не станет смотреть даже на его товарищей. Да! Она отходит от окна и налетает на Орыську, робкую и покорную, которая преграждает ей дорогу.

— Пойдем с тобой сегодня после обеда покупать атлас? — спрашивает Орыська.

Но Дарка не может так быстро простить, а тем более сделать вид, что не помнит, как унизили ее дочки священников.

— Ты сердишься на меня, Дарка? — Маленькие льстивые руки добираются до Даркиной шеи и пытаются нагнуть ее голову к Орыськиным губам.

— Оставь меня в покое! — Дарка сбрасывает с себя ее руки, как что-то лишнее. — Мы с тобой больше не подруги…

Орыська краснеет. Дарке хочется, чтобы она расплакалась, а та только краснеет от стыда или от злости и отодвигается на самый краешек парты. Ореховская, пришедшая в класс одновременно со звонком, даже не догадывается о том, что произошло между двумя закадычными подругами.

Между тем уже смолкло и эхо звонка, а учителя румынского языка все нет. Он может появиться каждую минуту, но пока его нет. Нет так нет. Дарка дрожит от напряженного ожидания. Напряжение так велико, словно этот румын должен принести ей смерть. Она столько успела наслушаться о его коварстве, что кажется, стоит ему появиться на пороге класса — и девушка перестанет жить. Страх задушит ее, как ангина.

На память приходят все жалобы на румынское правительство, которые она слышала дома, — неприятные вести, привозимые папой каждое первое число из Черновиц, чудовищные рассказы рекрутов-односельчан об издевательствах в армии, самовольные, безнаказанные экзекуции румынской жандармерии в самой Веренчанке, эти вечные папины «визиты» в сигуранцу, после которых он ложился на кушетку и принимал порошки от головной боли. Все это доводит Дарку до того, что она почти теряет сознание от страха и затянувшегося ожидания.

Мигалаке… Мигалаке… Что может напомнить этот звук? С чем можно сравнить это слово?

Внезапно открывается дверь, и Даркин страх доходит до того предела, за которым она перестает бояться, разве что глаза остаются круглыми. И все. Учитель Мигалаке кивком головы отвечает на приветствие, ученицы садятся. Садится и Дарка. Неужели правда, что этот красивый (ах, боже мой, какой красивый!) молодой человек — их учитель румынского языка? Не хочется верить, что его фамилия Мигалаке. Ведь еще минуту назад звук этот напоминал что-то совсем другое. Смешно и просто невероятно было бы приписывать этой черноволосой, кудрявой, как у молодого ягненка, голове злые намерения. Просто не умещается в сознании, что этот красивый молодой человек может быть из тех румын, которых ненавидят и боятся люди.

Орыська забывает, что они с Даркой в ссоре. Она вырывает листок из черновика и подсовывает подруге записку, написанную большими буквами:

«Он такой красивый, что его хочется съесть!!!»

Дарка тоже забывает про свой гнев и утвердительно кивает головой.

Красивый учитель улыбается классу, и Даркино сердце, словно по проволоке, бежит к нему и падает к его ногам. Только Ореховскую не веселит это солнце в классе. Она продолжает мрачно рисовать профили воображаемых красавиц.

— Это действительно Мигалаке? — осмеливается тихо спросить Дарка, когда учитель записывает что-то в журнал.

— Ага, — еще тише отвечает Ореховская, — он еще даже не окончил университет. Молокосос. Но матерый шовинист. Потому его и прислали к нам в гимназию.

Дарка не понимает слова «шовинист», но это не важно. Важно, что этот прекрасный юноша (его в самом деле можно так назвать) — тот самый Мигалаке, которым пробовали пугать Дарку еще в Веренчанке.

Глаза учителя замечают двух новеньких, но он не сразу обращается к ним. Мигалаке шагает по классу от окна к двери и только после второго поворота останавливается возле Орыськи. Это обидно Дарке, но вполне естественно: всякий, кому придется выбирать между ней и подругой, выберет Орыську. Она, может быть, глуповата и хитра, как лисичка, но что правда, то правда — красивее ее нет во всем классе.

— Как вас зовут?

Голос учителя приветлив, и вопрос звучит совсем по-товарищески.

Орыська розовеет, как восходящее солнце. Она счастлива, что учитель на нее первую обратил внимание.

— Вы много знаете по-румынски? — все тем же ласковым тоном спрашивает Мигалаке.

На этот вопрос Орыська могла ответить уверенно: она твердо знает, что «нет» по-румынски будет «ну». Но как может Орыська так ответить? Уж лучше стыдливо молчать. Учитель, наверно, и так догадывается, что новенькая не может хорошо знать румынский. Он что-то говорит, не зло, а, наоборот, с улыбкой. В приблизительном переводе смысл его слов таков: учитель понимает, что тем, кто учился румынскому языку частным путем, будет немного трудно, но при желании (а учитель надеется, что у Подгорской оно есть) можно всего достичь. Он надеется, что она полюбит его предмет и будет учиться с успехом.

— Будем любить мои уроки, Попович? — Учитель выговаривает Даркину фамилию по-румынски.

Мигалаке спросил таким проникновенным голосом, что ответ не мог быть отрицательным.

— Прошу садиться!

Теперь учитель обращается ко всему классу. В Даркином приблизительном переводе это звучит так: «Я надеюсь, что мы будем жить в добром согласии. Вам должно быть известно, что, кроме знания предмета, я еще требую любви к нему. В этом году сверх программы мы будем изучать творчество одного из крупнейших поэтов Румынии — Василе Тудоряну. Его произведения не может не полюбить даже дикарь. Лучшим доказательством любви учениц к предмету я считаю их интерес к румынской литературе сверх программы».

«Что пишет этот Тудоряну?» — послала Дарка записку Ореховской.

Но пока пришел ответ, Дарка вспомнила, что еще перед экзаменами слышала об этом поэте от папы.

Ореховская, едва пробежав глазами записку, сжала ее. в кулаке.

— Шовинист и славянофоб, — шепнула она Дарке, прижимаясь к самому ее уху.

— У кого из вас хороший, четкий почерк? — спросил учитель.

— У Романовской! У Наталки Романовской! — загудел класс.

Учитель всматривался в лица учениц, пока не увидел, как одна из них покраснела. Это и была Романовская.

— Домнишора! Прошу к доске. Напишите свою фамилию, — предложил он ласковым, почти просительным тоном.

Романовская вывела геометрически аккуратными буквами: «Наталка Романовская».

— Я просил написать по-румынски, — заметил учитель.

Наталка стерла губкой написанное и написала так, как хотел учитель.

Мигалаке наклонился к доске, хотя, вероятно, не был близорук, потом внимательно посмотрел на ученицу.

— Вы действительно так плохо знаете румынский?

Романовская испуганно оглянулась на класс: что это значит? Учитель улыбнулся. Он, очевидно, догадался, что девушка не понимает намека. Кончиками выхоленных пальцев он взял из Наталкиных рук мел, зачеркнул то, что она написала, и, покачивая головой, вывел приземистыми, неуклюжими буквами: «Наталия Романовски».

— Это в духе нашего языка, и прошу на моих уроках писать свою фамилию только так. Это относится ко всем ученицам. Обращаю ваше внимание на то, что всякие смягчения, всякие несвойственные духу румынского языка окончания в фамилиях буду считать орфографическими ошибками и соответственно ставить отметки. Список учениц приготовит мне домнишора Сидор. Романовски, идите на место.

Наталка поплелась к парте. Посмотрела на свою каллиграфически выведенную подпись и закрыла лицо ладонями.

Учитель был несправедлив. Четыре года подряд список учениц всегда составляла она, потому что у нее был почерк лучший в классе, а возможно, и во всей женской гимназии. Никто ничего не сказал, но чувствовалось, — класс недоволен поступком учителя. Все знали, что Романовской нанесено моральное оскорбление и что права она, а не учитель. Но все молчали.

Мигалаке написал на доске названия новых учебников и тем для пятого класса. Ученицы переписали их в свои тетради. Урок подходил к концу.

Впечатления от первого дня занятий не были ли плохими, ни хорошими. Они были тяжелыми. Так говорило Дарке сердце.