В четыре часа прибегает «теткин» Гиня. Галстук смешно сбился на сторону. А на нижней губе следы яичного желтка от обеда. Глаза Гини горят. Рыжие волосы растрепаны, как будто он дрался с собаками.

— Слушайте! Слушайте все! Сегодня в нашей гимназии тоже были допросы. Эти собаки устроили так, что нельзя было переброситься словом ни с теми, кто выходил из директорского кабинета, ни с теми, кто входил туда. — Гиня бегает по комнате и плюется. — Хуже всего то, что никто не знает, кто что говорил. А! Еще бы! Теперь каждый клянется, что молчал, как скала. А главное, холера их забери («С ума он сошел, что ли? Так ругаться при девочках?»), в то время, как шло следствие и все молчали, на квартирах у шести учеников были произведены обыски. И знаете что? Даже нельзя узнать, что у кого взяли! Где же это слыхано: производить обыск в отсутствие хозяина? Это же беззаконие!

— А у тебя тоже был обыск?

Гиня, видно, хотел отругать за такой вопрос, но вовремя сдержался и только с досады ударил себя по бедрам.

Спрашивать, был ли у него обыск? У кого же он должен был быть, если не у него? Но говорить об этом громко? Вызывать подозрения? Человека может кондрашка хватить от такой глупой беседы… А, чтоб тебе! Но горе тому, кто предал их! Попадется еще он им в руки!

Хозяйка только руки заламывает:

— Что ты говоришь, Гиня! Лидка, деточка, не слушай, что он говорит! Ты ничего не слышала, ничего не знаешь… Боже мой, боже мой, что делается!

— Вы что? — окрысился Гиня на родную тетку. — Вы хотите чтобы мы это так оставили?!

Он даже вспотел. Дарка смотрит на этого отважного рыжего мальчишку, и новая тревожная мысль зреет у нее в мозгу.

— А кого больше всех подозревают?.. Кто, по-вашему, мог предать товарищей?

Гиня так блеснул на нее злыми глазами, что Дарка ощутила настоящий страх перед этим разъяренным мальчишкой.

— Ага. Я скажу по секрету вам, а вы похвастаетесь своим подругам, и так… гусь — свинье, свинья — борову, а боров — по всему городу! Я ведь предупреждал, что не надо разглашать, — говорит он, словно обращаясь к кому-то невидимому, — не я ли протестовал против женской гимназии? Не я ли был против того… — Он обрывает на полуслове, запыхавшись.

— Но из нашей гимназии никто не выдал? — не столько чтобы защитить честь своей гимназии, сколько чтобы спровоцировать его на откровенность, говорит Лидка.

Однако с Гиней сегодня нельзя разговаривать.

— Уходи, Лидка, не зли меня! Что вы могли выдать, когда сами знали фигу с маслом? Вот еще, стану я с вами об этом говорить!

— Вы меня не поняли, — легонько начинает Дарка, — я хотела вас спросить совсем о другом, а вы сердитесь. Я хотела…

— Ну, спрашивайте, — подобрел Гиня, — спрашивайте, Дарка!

Получив его разрешение, Дарка еще больше смущается.

— Я хотела спросить… видите ли, мы из одного села… Нет ли подозрений, не думает ли кто-нибудь из товарищей плохо о Богдане Данилюке?

Гиня сразу же возражает:

— Нет… и нет! Правда, Данилюк — это такая цаца, которая за крахмальным воротничком и скрипкой не видит света божьего, но на это он не способен! Нет! Данилюк этого не сделает! Я бы сам набил морду каждому, кто бы осмелился сказать о нем такое! Нет! Дан — хороший коллега!

Слава богу! Слава богу! Дарка трет себе лоб, чтобы окончательно стереть это страшное подозрение. А Гиня припоминает одну нотку в Даркином вопросе, которая помимо воли заинтересовала его.

— А что, Данилюк ваш парень?

— Что вы! — краснеет Дарка. — Мы только из одного села…

— Верно, — Гиня бьет себя по коленке, — вы односельчане с Данилюком! Вот нелепый вопрос! Ведь Данко водит ту румынку!

«Даже он знает об этом… Весь мир знает о моем позоре», — царапнуло Дарку по сердцу.

— Гиня, ты видел эту Лучику? Красивая? — Лидка вся искрится от злорадства.

— О, — презрительно обрывает Гиня, — теперь эта любовь такая мелочь!.. Если я что-нибудь узнаю, я вам сообщу, — говорит Гиня, забывая, что разговаривает с девочками из женской гимназии.

И без «будьте здоровы» вылетает из комнаты, словно на дороге его ждет крылатый конь.

Вместе с Гиней, его рыжими вихрами и пятнышком желтка на губе, из дома улетучилось и доброе настроение.

Хозяйка стоит посреди комнаты, сложив руки на животе, и спрашивает с тупой безнадежностью:

— Что же теперь будет?

Никто не знает, что будет дальше. Даже такая всезнайка, как Лидка, не может ответить на этот вопрос. Дарка сжимается в комочек и сама себя уговаривает: «Не думай, не думай, не думай…»

* * *

Гимнастический зал полон до краев, до ниш и углублений под окнами. Всюду обнаженные головы всех оттенков: от светло-солнечного до черно-орехового. Зал слегка колышется, как гречишное поле под косой. Подмостки впереди, портреты короля и королевы на стенах, два мягких кресла в первом ряду делают из этого когда-то веселого помещения судебное присутствие. Не хватает лишь черного распятия.

Дарка оглядывается назад (впереди только плечи и затылки) — все лица словно в масках. Насыщенная атмосфера ожидания и лихорадочной неуверенности покрыла их какой-то пеленой, под которой не различишь отражения душ на этих лицах. Все глаза сливаются в один большой радужный глаз. Все лица сбегаются в одно лицо, гигантское, как луна в телескопе: то задиристое, то боязливое, то гордое, то покорное, то безнадежное, то самоуверенное.

Воздух такой спертый, что приходится то и дело открывать рот, как рыбе на берегу, чтобы ухватить его побольше.

Внезапно первые ряды смолкают. На пороге появились учителя. Тишина волнами докатывается да последних рядов. В дверях какая-то заминка. В конце концов директора обеих гимназий входят одновременно. Учителя становятся, как почетная стража, по обеим сторонам подмостков. Директор мужской гимназии поднимается на возвышение, чтобы видеть всех перед собой и чтобы все его видели. На его спокойном лице ничего нельзя прочесть. Как-то смешно и вместе с тем страшно выглядит он перед этой массой ученических плеч и голов. Кое-кто нервным движением поправляет волосы, трогает галстук. Директор ждет. Одну, две, три минуты. Но вот он поднимает руку, и зал цепенеет. Директор с минуту держит руку на весу, потом медленно опускает ее и улыбается своим ученикам. Этой хорошо обдуманной улыбкой он удивляет всех. Одних сбивает с толку, других обезоруживает. Потом складывает руки на груди и говорит ласково и снисходительно:

— Дети мои! До меня дошел слух, — я не искал его автора (по залу проходит едва слышный ропот возмущенного удивления), потому что не хотел раздувать это дело, — итак, до меня дошло, что некоторые из вас не хотят участвовать в концерте, который устраивают гимназии в честь господина министра. Дети мои! Мне кажется, что какой-то опасный враг, ваш и наш, заронил в ваши души эту мысль. Кто-то, вероятно, очень ненавидит нас, украинцев, если пожелал оставить без учебного заведения триста украинских детей. Я хорошо знаю своих учеников, чтобы подозревать, что эта мысль родилась в ваших головах. Вы, может быть даже лучшие среди вас, пали жертвой злых, а может быть, и подкупленных людей, и если бы не божее провидение, которое вовремя предостерегло нас, эти подлые советчики довели бы всех нас до несчастья. Я уже не упоминаю о том, какую огромную обиду, какую боль причинили бы вы вашим родителям, которые, может быть, тянутся из последних сил, чтобы вывести своих детей в люди. И все же я не могу не наказать вас за ваше легкомыслие. В наказание ни женская, ни мужская гимназии не примут участия в концерте, в котором будут участвовать все черновицкие гимназии. Вас там не будет. Вас не будет на этих культурных соревнованиях, ибо вы не доросли до них! Вам же советуем, вернее, не советуем, а приказываем, не разглашать это дело за стенами гимназии. Не забывайте, — ласковый голос директора начинает прерываться и толчками подниматься все выше и выше, — что теперь мы спасаем вас своей честью! Имейте в виду, что мы в первый и последний раз взваливаем вашу вину на свои плечи. Если еще раз случится что-либо, хоть отдаленно напоминающее это дело, то мы не отступим больше ни на миллиметр. Даю вам в присутствии учителей честное слово. Теперь без шума разойдитесь по домам. А завтра, как обычно, на занятия.

Кто-то за спиной у Дарки говорит звонким шепотом:

— Ну и идиот! Ты думаешь, они это все ради нас делают? Хотят спасти свою шкуру!

Все с веселым шумом направляются к двери.

Сбоку над Даркиной головой кто-то кашлянул.

— Ой, братцы, ну и высплюсь же я, ну и высплюсь!

Где Цыганюк? Что он думает об этом?

Орест надвигает шапку на самые уши и хохочет, щуря глаза.

Дарка остолбенела. Она внезапно останавливается и на миг загораживает собой проход. Кто-то отталкивает ее в сторону, и все снова движутся гуськом. Дарка стоит у стены и с отчаянием вглядывается в каждое лицо: как же это — никто, никто серьезно не относится к происшедшему? Стало быть… все эти тайные собрания, все грозные «честные слова», выступления никто никогда не принимал всерьез? А она, глупая… она готова была за то, что для них игрушка, расплатиться жизнью! Как смели они так подло злоупотреблять ее доверием, ее святой верой, ее добрым сердцем?! Неужели столько огня, мыслей, порывов, сомнений, жертв самоотречения, и боли — все станет только горсточкой пепла, которую можно взять и развеять по ветру? Все опять вернется в старое русло? Нет, доверия мамы и Данка уже никогда не вернуть. Никогда уже Данко не подойдет к ней в не спросит своим приглушенным, таким ласковым голосом: «Сколько у тебя было уроков, Дарочка?» Он будет ждать Лучику Джорджеску и провожать ее домой. И мама, самая дорогая на свете, единственная мама, уже никогда не возьмет Даркину голову в свои ладони с прежним безграничным доверием. А в Черновицах (что за издевательство!) все будут говорить, что дело с концертом «для всех окончилось счастливо».