Три вечера подряд в бабушкиной комнатке допоздна горел свет. Столько потребовалось времени, чтобы Дарка рассказала все дочиста, или, как говорит бабушка, от «а» до «зет», о том, как ей живется в чужом городе, в чужой гимназии, но не у чужих людей.

На этот раз табель без двоек как будто не имел для родителей никакого значения. Дарку это даже немного обидело:

— А хороший табель — это для вас ничего не значит?

Папа объяснил:

— Ну, как не значит! Но, видишь ли, Дарка, ты на двойки никогда не училась, а то, что было… это скорей всего за счет твоей невнимательности. А когда к тебе перестали придираться, ты сразу же показала, на что способна! Я ни капельки не сомневался в твоих способностях… Меня мучало, как ты приживешься на чужбине… среди чужих… Вот что было для нас важнее всего!

«Мне кажется, что надо было больше говорить о своей тоске по дому и родной стороне. От меня этого просто ждали. Папа и мама как будто слегка даже разочарованы, что я так безболезненно приспособилась к новым условиям. Я не могла им сказать, что моя тоска по дому распространяется еще кое на кого помимо нашей семьи. Пусть уж лучше считают меня черствой».

И только четвертый день начался как обычный день.

На кухонной плите «дышала» жиденькая, специально для Славочки, мамалыжка. Бабушка жаловалась, что кто-то вчера оставил во дворе подойник. Теперь придется его снова выпаривать и в кухне снова «заплачут» стены и стекла. Папа на краешке плиты подсушивал на газете свою ежедневную порцию табака. Мама надевала ребенку папучи (утром на кухне теплее). Славочка, играя, капризничала, поджимала пальчики, ножка не влезала в вязаную туфельку, а мама не могла уговорить девочку, чтобы та держала стопу свободно. Мама нервно поджимала губы, Славочка смеялась и дергала то левой, то правой ножкой. Дарка мыла посуду после завтрака, автоматически опуская чашки в одну, потом в другую миску с водой и симметрично укладывая их вверх донышками на жестянке, которая служила когда-то подносом. А мысли ее были заняты письмом Данка, в котором он достаточно скупо сообщал, что, верно, не сможет приехать на рождество в Веренчанку, потому что будет в Берегомете готовиться с друзьями к экзаменам на аттестат зрелости. Слово «друзья» в этом письме не означало только представителей мужской половины молодого поколения. В этом контексте оно для Дарки вырастало в своего рода мафию, которая имела силу приказывать и вообще распоряжаться его особой.

Возникла новая угроза их отношениям с Данком. Надо сказать, что Дарка и раньше улавливала в его разговорах нотки опасного и в то же время непонятного ей увлечения друзьями так, словно это была для него единственная и высшая власть. И это, верно, так и есть. Теперь от ребят зависит, появится ли Данко на день-два в Веренчанке. Какая им забота, что Данко учится в Черновицах, а она — в регате, что рождественские каникулы так коротки, а до летних так далеко…

Кто-то постучал в дверь. Кто бы это? Ни соседи-крестьяне, ни почтальон, которого можно ждать в эту пору дня, не стучат. Дарка вынула руки из воды и предусмотрительно спрятала их за спину. А что, если Данко устроил ей сюрприз? Сердце защемило и сразу же подскочило к горлу. Напрасные страхи! В дверях стоял длинный, как жердь, головой под притолоку, Петро Костик. В сильно поношенном пальто (с тех пор, как Дарка помнила Костика, он всегда ходил в этом сером балахоне с разными пуговицами), Костик выглядел, как бы это сказать… довольно… ну, словом, довольно неэлегантно.

Родители обрадовались гостю (мама, может быть, еще и потому, что сразу передала Славочку бабушке). В конце концов, старая истина, что в селе зимой всегда рады гостям.

— О, какой гость! Какой неожиданный гость! Медведь, что ли, в лесу сдох?.. Заходите, заходите…

Мама, наскоро подкалывая растрепавшиеся волосы, открыла перед Петром дверь в комнату. Папа завернул в газету свой табак и отправился вслед за ними.

— Его нарочно держат в сыром месте, чтобы стал влажным и меньше крошился, а курить такой табак невозможно — не тянет. Может, разденетесь, пане Костик, в комнатах тепло…

Костик поблагодарил за внимание к своей особе, но снимать пальто отказался.

— Так, может, хоть шарф с шеи снимете?

Но он не захотел снимать и шарф.

Папа всегда недогадлив в подобных ситуациях. Наверное, у гостя просто несвежая сорочка. Он, должно быть, сегодня еще и не причесывался. На самой макушке, словно пушок одуванчика, торчало перышко.

Да, как только Костик перешагнул порог комнаты, Дарке показалось, что пришел он не с добрыми вестями. Почему она об этом догадалась? По многим причинам. Ну бывало ли когда-нибудь, чтобы, увидев Дарку после продолжительной разлуки, Костик не приветствовал бы ее экзальтированными (правда, не всегда тактичными.) восклицаниями?

Дарка еще не успела вымыть руки, как Костик сам позвал ее:

— Где ты там, Дарка? Поди-ка сюда, услышишь новость!

За Даркой вошла и бабушка, держа Славочку за ручку (удивительно, какими любопытными становятся люди в старости): дескать, она уже обула ребенка и не знает, что ей делать дальше.

Но мама сказала, что Славочку надо накормить, и бабушка снова вышла.

Папа попросил Петра не рассказывать новость, пока он не закурит: уж если праздник, так пусть будет пасха.

— Слушаем вас, пане Костик! Садись, Климця.

Папа усадил маму рядом с собой и обнял ее за талию.

«Меня это не смущает. Наоборот, я рада, что между ними сохранились такие отношения».

— Я пришел… — Костик встал. Карманы его пальто были совершенно вытерты. — Я пришел пригласить вас на мою свадьбу. Знаю, что надо было прийти с невестой, но прошу вас, пане Попович, — начал он по сельскому обычаю с главы семьи, — и вас, пани, и тебя, Дарка, от себя, и от моей мамы, и от невесты, чтоб вы были так добры и пришли ко мне на венчание и на свадьбу, которая состоится в эту субботу в четыре часа дня в местной церкви в Суховерхове…

Сказал, отер лицо платком неопределенного цвета и сел.

Не назови Костик место и день свадьбы, всю его болтовню можно было бы принять за шутку, тем более удачную, что подана она была в таком серьезном тоне.

Дарка посмотрела на маму, мама — на папу. Папа пожал плечами. Никто ничего не понимал.

Удивительнее всего было то, что Костику вообще не подходило само слово «женитьба». Мало того, что, на Даркин вкус, он внешне не очень привлекателен, у него еще характер — вся «братия» может это подтвердить — просто невыносимый. Он, кажется, не уснет, если в течение дня не испортит настроение хоть одному человеку. Дарка, да и не только Дарка, помнит, как позапрошлым летом сестра Данка Ляля закатила настоящую истерику, когда ей предложили, чтобы ее партнером в спектакле был Костик. Не помогали никакие заверения Дмитра Уляныча как режиссера, что Костик не будет целовать ее, а только прижиматься щекой к ее щеке, и то лишь в крайнем случае. Ляля заупрямилась и не хотела даже делать вид, что целуется с этой лошадиной мордой. Не запрети сигуранца спектакль, кто знает, до какого скандала дошло бы в любительском драмкружке, и все только из-за того, что Костик уперся, как осел, желая играть первого любовника.

Какая же девушка решилась выйти замуж за этого шалопута?

Еще полминуты — и молчание могло стать неприличным, но мама не допустила до этого.

— Поздравляем, поздравляем! А можно узнать, кто ваша невеста?

— Какая разница? Как говорил мой дед: «Возьмешь поганую — привыкнешь, возьмешь красавицу — тоже привыкнешь». Так зачем ломать себе голову? Вы должны знать моего будущего тестя. Елинский, эконом суховерховского помещика.

— Бывший эконом, — со свойственной учителям педантичностью поправил папа, за что и прочел упрек в маминых глазах.

— Да, да, бывший, — поспешно согласился Костик, — вы правы, пане Попович. Елинский служил у суховерховского помещика много лет, но недавно сигуранца пожелала, чтобы на этой должности был свой. Понимаете, что это значит? Вот барин и взял румына-колониста.

— Но у вашего будущего тестя есть земля, и он, верно, не очень грустит об этой должности. Теперь такое время, что лучше пахать землю и ни от кого не зависеть.

Мама в своей роли.

— Погоди, Климця, погоди, скоро и мне придется стать независимым и пахать землю, что ты тогда запоешь?..

Нет, папа и впрямь неисправим. Мама промолчала, сжав зубы. Как, должно быть, действует ей на нервы этот недопустимо откровенный в своей простоте человек!

В комнату входит (может быть, лучше — проскальзывает) бабушка, держа Славочку за ручку, хотя в семье существует закон, запрещающий ребенку быть там, где курят.

— Я сейчас, — успокаивает она маму, — сейчас заберу ребенка. Я только хочу сказать, что наш гость женится на шляхтянке. Елинские — шляхта, я не знаю, знаете ли вы.

Бабушка, сама происходившая из шляхты, чем в старости очень гордилась, посмотрела с вызовом на отца. Папа именно в эту минуту заинтересовался молоденькой черешней за окном. Папе не хочется обижать бабушку. Наоборот, он хочет, чтобы ей казалось, будто ему неловко, что сам он из простых. В те времена, когда Дарка была ребенком, папа вел с бабушкой резкие принципиальные споры, пытаясь доказать, что нынешняя пролетаризованная шляхта на Буковине — это в большинстве потомки ренегатов, которые после присоединения в шестнадцатом столетии Буковины к Галиции (где тогда правили польские магнаты и шляхта) ради ожидаемых привилегий отказались от православной веры и перешли в католичество. Со временем таким образом сфабрикованные шляхтичи совершенно растворились среди украинцев, и единственным признаком их социального превосходства было то, что Иван называл себя Яном и при любых обстоятельствах, даже если ходил босиком, носил камизельку.

По этому случаю в народе бытовала такая притча:

«Вспотел шляхтич, окучивая картошку, сбросил камизельку, положил ее на межу. А по дороге проходил посторонний человек, видит — окучивает крестьянин картошку — и здоровается с ним по обычаю:

— Бог помощь, Иван!

— Я тебе не Иван, а Ян!

— А откуда мне знать, что ты шляхтич? — спрашивает прохожий.

А Ян показывает тяпкой на камизельку, что лежит на меже:

— А там что лежит?»

Дарка, вспомнив этот анекдот, спросила Костика:

— А теперь вы тоже летом и зимой будете носить камизельку?

Бабушка фыркнула на Дарку:

— Постыдилась бы задавать такой вопрос! Дурак какой-то выдумал, а еще большие дураки повторяют… Пойдем, Славочка, отсюда…

Бабушка обиделась. Мама тотчас встала и вышла вслед за своей мамой. Наверно, будет ее там успокаивать. Да, в семье бабушка в таком же привилегированном положении, как и Славочка.

— Я не хотел бы, пане Попович, чтобы вы плохо думали обо мне. — Костику стало жарко, он сорвал шарф. Как и подозревала Дарка, он был в грязной рубашке и без галстука. — Я не думал жениться ни на шляхтянке, ни на фальчах, это я вам честно говорю, но положение у меня просто безвыходное. До каких, ну, до каких пор можно обманывать людей и себя? Я уже пятый или шестой год числюсь студентом третьего курса юридического факультета, а на самом деле меня давно уже выгнали из университета за неуплату.

Я тянусь к интеллигенции, понимаете, пане Попович, а моя мама волочит на плечах колючие ветки акаций, чтобы сварить мне, вечному студенту, картошку в мундирах… Когда-то, в ваше время, студент в Черновицах еще мог продержаться частными уроками, а теперь? Теперь в городе таких голодранцев, как я, больше, чем собак… Я мог бы пойти к помещику в поле или на пивоварню брагу мешать, но я не могу, мне это не подходит, я как-никак студент, член известной вам полулегальной студенческой корпорации с гордым названием «Сечь». Своим поступком я нанес бы ущерб престижу корпорации, и меня вытурили бы оттуда, а это мой единственный пропуск в общество. Без корпорантской шапочки и стяжки, хоть их теперь и запрещено носить, я в моем положении — нуль, пане Попович. Если б существовало такое математическое выражение, то я был бы нуль в квадрате. Бывший студент — это деклассированный элемент, которого все и всюду почитают за ничтожество. Но я разговорился!.. — И, только сейчас спохватившись, что он без галстука и в несвежей сорочке, Костик торопливо обмотал шею шарфом.

«Мне стало по-человечески жаль его. Я сказала себе: запоминай, Дарка, — чистая сорочка для мужчины, кроме гигиены, еще и значительный моральный фактор».

— И вот в пору таких раздумий и настроений, — продолжал гость, — является сваха от Елинских из Суховерхова: так, мол, и так, старики не имели бы ничего против выдать за меня свою Артемизию. И это меня так разозлило, так разозлило…

— А что же вас так разозлило, пане Костик? Я не вижу в этом ничего для вас оскорбительного… Как говорится, не хотите — как хотите…

— А то разозлило, пане Попович, что Елинские угодили именно в самый момент психической депрессии, знали, когда заслать ко мне сваху. Так это меня укололо, что я прогнал ее, да еще едва не стукнул на дорогу.

— Бить женщину?! И это говорит член студенческой корпорации?

— Я такой же корпорант, как и студент, а вы меня не можете понять потому, что вы даже мысленно никогда не были в моем положении. Вы простите, что я так…

— Ничего, ничего…

— Тогда и маме досталось от меня. Стал кричать на весь дом, что не собираюсь надевать на себя ярмо. Но моя мама, хоть и неграмотная крестьянка, оказалась умнее своего сына, вечного студента, и, провожая сваху до ворот, велела ей прийти еще раз. И что вы думаете, пане Попович? На третий раз я сказал: «Пусть будет так». Потому что подумал: чем продавать себя наемнику-оккупанту, уж лучше наняться к своим, к жениной родне…

— Я не знаю, что вам сказать… Это дело тонкое, — деликатно откликнулся на эту тираду папа.

Вошла мама. По ее сияющим глазам можно было догадаться, что она только что помирилась с бабушкой.

Присутствие мамы, как всегда, подняло настроение у папы, и он заговорил бодрее:

— Вы уже проучились два года в университете, можете хлопотать о какой-нибудь канцелярской службе. Ну, например, у какого-нибудь адвоката в Черновицах или еще где-либо…

— Адвокату сигуранца скажет то же самое, что сказала суховерховскому помещику…

— Простите, пане Костик, — вмешалась в разговор мама, — но ведь определенный процент не румын, да, да, определенный процент может держать каждый предприниматель.

— Конечно! А после двух лет обучения (а это же как-никак половина университетского курса!) можно устроиться в любом государственном учреждении…

Папин наивный оптимизм, очевидно, начинал действовать Костику на нервы, потому что он не дал отцу закончить мысль:

— Пане Попович, здесь, на Буковине, мне работы не дадут, а если б даже и дали, то потребовали бы, чтоб я работал еще на одной. Вы понимаете, о чем идет речь?.. То-то и оно! А я считаю, что унижаться, человек тоже может лишь до определенного предела. Не понимаю только, какого черта в гимназии нам вбивали в голову на примерах из античной истории и литературы, что честь превыше всего?

— Но это же так…

— О, это уже давно не так! Что вы хотите, если в наше время хлеба ради оправдывается любая подлость, любое страшное свинство. Когда-то, при Франце-Иосифе, — вы это время помните лучше меня, — предателю или доносчику в обществе руки не подавали, а сегодня? Сегодня стоит такому подлюге объяснить, что он совершил подлость ради куска хлеба, как общество уже не имеет к нему никаких претензий. Да подавись он таким хлебом! Ведь подобным способом можно оправдать любую уличную девку, любого жулика. Прошу прощения, Дарка. Можно закурить?

— Пожалуйста, пожалуйста!

— А кроме того, сигуранца не забудет мне того, что я в позапрошлом году, стуча кулаком по столу, добивался разрешения на постановку спектакля. Уж очень мне тогда хотелось сыграть с Лялей Данилюк… Еще и сегодня не могу вам объяснить, почему мне этого так хотелось. Но я тогда достаточно им наговорил! Запомнили они меня, не сомневайтесь!

— Ну, когда это было! Они давно уже забыли все!

— Забыли? — удивился Костик папиной наивности. — Нет, нет. В этом учреждении ничего не забывают. Человек, которого сигуранца хоть раз занесла в свою черную книгу, бессмертен. Где-где, а тут ему бессмертие гарантировано, пане Попович. Умирать могут люди, а не списки с их фамилиями. Вы что же, — не знаете, где мы живем?

Конечно, папа знает, где он живет, но все же положение Костика не столь безвыходно, как ему сейчас, в нервном возбуждении, кажется. Имея образование, он может получить должность в любом городе регата, потому что там повсюду (за исключением разве Бухареста или другого большого города) не хватает грамотных людей. В регате, возможно, с него и не потребуют выполнения других обязанностей.

— Я согласен с вами, что в регате легко можно получить работу. Почему бы нет? Я бы растворился там в румынском море, как щепотка соли в бочке с водой. Но в меня, видите ли, вселился какой-то бес, и я не хочу ради хлеба покидать свою землю. Почему я должен это делать? Чтобы освободить место еще одному колонисту? Не хочу — и баста! Хочу жить на своей земле и умереть здесь, где родился и где похоронены мой дед и прапрадед моего деда. Хочу лежать на веренчанском погосте и чтобы на кресте была высечена кириллицей моя фамилия. Может быть, по этим белым каменным крестам когда-нибудь станут читать историю Буковины и узнают, что на этой земле жили… украинцы…

— Эх, пане Костик, не надо поддаваться черным мыслям. Я вам скажу, не так страшен черт, как его малюют, — пробует мама поднять настроение гостя. — Не проглотила нас императорская Австрия, не проглотит и боярская Румыния. Как-нибудь перебьемся…

Костик забывает, в чьем он доме, кто тут хозяйка, и аффектированно хохочет (а это он умеет!) маме прямо в лицо.

— Как-нибудь перебьемся, говорите? Вы гениальны! Пане Попович, слышите, вашу супругу на ближайших выборах надо сделать депутатом.

— Я не понимаю, что вы этим хотите сказать, и вообще не знаю, что произошло, — сухо отрезал папа, явно обиженный за маму.

Это сразу привело Костика в себя.

— Я прошу прощения, но это «перебьемся» сейчас самый популярный клич наших ура-патриотов. Вот до чего дошло. И поэтому я думаю, что более достойно ради хлеба жениться без любви, чем идти на службу к врагу.

— Гм, — отец дипломатически кашлянул, — женитьба без любви и служба в регате, — папа тактично обходит тему продажи себя сигуранце, — это настолько разные вещи, что о них нельзя дискутировать в одной плоскости. Брак по любви, пане Костик, — это и есть то земное счастье, за которым многие гонятся, только мало кто знает, как оно должно выглядеть. И лишь на склоне лет человек оценивает, какая милость божия выбрать себе пару по велению сердца.

«Данко, — звенит что-то во мне, — я тоже хотела бы, чтобы мой муж на склоне лет мог сказать мне то же самое и чтобы (я зажмурю глаза, а ты заткни уши!)… и чтобы… этим мужем был ты».

Надо принять во внимание и тот факт, что Костик идет в примаки к Елинским. Как бы шляхта когда-нибудь не попрекнула, предостерегает папа, что взяли его в чем был.

Выходит, Костик не должен продаваться ни шляхтичу Елинскому, ни румынским оккупантам. Но как же тогда жить вечному студенту? Действительно, на какие средства должен существовать человек, который не хочет торговать своей честью — личной, национальной или классовой?

В нашем цивилизованном мире существуют даже общества охраны животных. А может, имело бы смысл создать международный фонд помощи тем, кто Не по своей вине оказался в трудном положении и стремится сохранить принципиальность?

Дарка так погрузилась в размышления, что до ее сознания не сразу дошли слова Костика:

— Вам так жаль меня, пане Попович? Тогда знаете что? Выдайте за меня вашу Дарку.

«Вот вам и весь Петро Костик. Знакомьтесь!

Ну, не права ли я была, когда говорила, что Этот паршивец не заснет ночью, если не испортит днем настроение хоть одному человеку? Я бы знала, что ответить такому наглецу, если бы осталась с ним с глазу на глаз. А так послушаем, что скажет мама».

— Ну чего вы ее в краску вгоняете, пане Костик? Из нее еще такая невеста, как из вас митрополит!

— Сударыня, — скалит свои лошадиные зубы этот черт, — Дарке уже и сегодня не грех выскочить замуж! Глядите, как она расцвела на каникулах! Вы скажите лучше, что не хотите меня в зятья, потому что у вас кто-то другой на примете!

Папа разглаживает вчерашнюю газету и зачем-то старательно складывает ее вчетверо.

— А что вы на это скажете, пане Попович?

«Представляю, какой театр устроил бы тут этот Костище, если б еще выпил сливянки!»

Папе остается одно из двух: обратить все в шутку или поставить Петра на место так, чтоб у того в пятках отдалось. И миролюбивый папочка выбирает первое:

— Погодите, погодите, нельзя сватать девушку, не спросив у нее, хочет ли она за вас замуж. Пойдешь за пана Костика, Дарка?

Это должно звучать как шутка, но почему-то никто не смеется.

Из кухонной двери высовывается голова бабушки. По выражению ее лица (когда она сердится, у нее как-то по-особому втягиваются губы) можно догадаться, что она не настроена шутить.

«Что за глупая ситуация! Если я сейчас не утру нос этому прохиндею, то вмешается бабушка, и тогда нашему гостю несдобровать. Мама и папа молчат, — верно, тоже ждут, что я скажу. Хорошо, мои дорогие, я отвечу ему, только совсем не то, чего вы ждете.

Слышу голос моей совести: «Встань и скажи им всем, пусть раз и навсегда знают». Не могу сразу решиться. Еще колеблюсь. Тогда моя совесть приказывает мне вторично: «Будь смелой! Встань и скажи!»

Дарка встала и сказала, запинаясь:

— В мире есть только один человек, за которого я могла бы выйти замуж, а больше я ни о ком и не думаю.

«Так я сказала. Если мне судилось совершить в жизни подвиг, то я совершила его в тот день, хотя день этот начался как обычный…

Я не могу сказать, как я выглядела, когда говорила это, как «выглядел» при этом мой голос. Одно я успела заметить: впечатление мои слова произвели колоссальное!»

Все замерли, словно зачарованные злой силой. Если бы у кого-нибудь из них в эту минуту была в руке ложка с едой, рука повисла бы в воздухе. Дарка не ждет, пока фигуры вокруг нее снова оживут. Она демонстративно издалека обходит Костика, одновременно оскорбленная и торжествующая, выходит из комнаты и идет к себе, к тому единственному месту, где можно укрыться, — к своей постели.

«Я твердо решила не плакать, но слезы все равно текли по лицу. Я пробовала сдержать их, но они не слушались и продолжали течь. Тогда я махнула на них рукой, и их не стало.

За стенкой заговорили. Наверно, осуждают меня. Или, наоборот, игнорируют мою выходку и нарочно громко рассуждают о… погоде (о политике небось так бы громко не говорили)… Меня немного мучает совесть, что я снова сорвалась и разочаровала маму, которой так хочется, чтоб ее дочка была такой, как у всех людей.

Через некоторое время я слышу, как папа провожает Костика до порога. Когда открывается кухонная дверь, оттуда доносится звон ложек. Кто-то за меня домывает посуду. Да, да, сейчас домоют, вытряхнут над ведерком скатерть, прополощут и повесят сушить над плитой тряпочку, а потом мама или бабушка (я хотела б, чтобы это была мама) зайдет сюда отругать меня за недостойное поведение при постороннем человеке.

Что ж, я готова к экзекуции. Скрипнула кухонная дверь, и я по шагам узнала маму.

— Почему ты лежишь, словно больная? — Голос у мамы не злой, но и до ласкового ему далеко. — Осрамила нас и себя, а теперь плачешь?

— А я не плачу.

— Это плохо, что ты не плачешь. Я думала, моя дочка уже повзрослела. Ведь тебе, девочка, через полгода будет семнадцать, а ты повела себя, как, как… я даже не знаю, как это назвать… Ты что, шуток не понимаешь? Ведь пан Костик пошутил, а ты…

— А я тоже пошутила.

Мамин голос метнулся в сторону:

— Хороши шуточки, нечего сказать! Где это видано, чтобы барышня в твоем возрасте при постороннем человеке, в присутствии родителей заявляла во весь голос, что она только за него выйдет замуж и больше ни за кого? Откуда это у тебя? Где ты это вычитала? Это же нескромно, Дарочка! Ты еще ребенок, и тебе вообще рано думать о таких вещах, а не то что громогласно заявлять об этом. Ты так меня ошеломила, что впору было сквозь землю провалиться. Деточка, — мамин голос стал ласковым и мягким, — всему свое время. Пока что думай о книжках, на все остальное еще будет время, Дарка, поверь!..

«Еще будет время»! В эту минуту действительно хочется быть учтивой, но это сакраментальное «еще будет время» преследует меня с тех пор, как я себя помню (конечно, по разным поводам).

Я хочу верить тебе, мама, что мне еще не время думать об этих вещах, все еще впереди, но ты скажи это моему сердцу, может быть, тебя оно и послушается, а меня — нет.

Мама гладит меня по голове. Спасибо, мама, но на этот раз твои испытанные лекарства не утоляют боли.

После паузы:

— Дарка, ты имела в виду Данка Данилюка? Да?

Молчу. Зажала кулаком рот и молчу.

— Выбей его из головы, — советует мне моя добрая мама, — это не для тебя. Музыканты — все равно что цыгане.

— Хорошо, я выбью его из головы, — говорю я и представляю, как беру в руки свою голову и вытряхиваю («выбиваю») из нее, как пыль из ковра, мою любовь к Данку Данилюку.

Клянусь, если у меня будет ребенок, я никогда-никогда не потребую от него, чтобы он выбил из головы того, кого полюбит.

— Киндерлибе, детская любовь, деточка, — философствует мама, — она, как корь, проходит быстро и без осложнений. Не падай духом. Еще встретится на твоем пути человек, достойный тебя, это и будет твоя пара. Твоя вторая половина… Знаешь, как в той легенде? А сын директора — ветрогон. Ты так тоскуешь по нем, а он, мне кажется, не очень-то по тебе скучает. Люди говорят (какие люди, что за люди, мама?!), что ему больше нравится Орыська со своим голосом. Не стала бы я на твоем месте забивать себе голову тем, кто заглядывается на других, девочка. Надо еще и девичью гордость иметь!

Мама, сейчас же замолчи, потому что я не выдержу и закричу от боли! О какой девичьей гордости может идти речь, когда кровоточит сердце?

Духовная пуповина, которая до сих пор связывала меня с мамой, обрывается. Мне кажется, что на этой грани где-то оборвалось и мое, как сказал бы поэт, золотое детство.

— Эй, что вы там делаете? — кричит из сеней бабушка. Ее любопытство больше не выдерживает.

Мама целует меня в лоб, а я, неблагодарная, не могу ответить на поцелуй. Встаем, полупримиренные, и идем в кухню. Там все без изменений: папа продолжает подсушивать свой табак на краешке плиты; Славочка укладывает куклу в коробку из-под бисквитов; кот, которого сегодня забыли покормить, задрав хвост, выпрашивает то у мамы, то у бабушки свою порцию молока.

— Дарка, собери все грязное белье, завтра постираем твои вещи, чтобы потом не устраивать тарарам в последнюю минуту.

Мама тоже хочет подчеркнуть, что жизнь в нашем доме ни капельки не вышла из берегов».

Завершается это странное утро замечанием бабушки:

— А я и не знала, что Костик такой вицман.

* * *

Да, пожалуй, это и в самом деле так. Дарке пришлось согласиться с мамой (папа в этом вопросе сохраняет строгий нейтралитет), что она, то есть дочка, а не мама, и впрямь не такая, «как дети у людей».

Дарка столько раздумывала, так переживала, узнав о намерении Костика жениться на полуграмотной шляхтянке, а между тем общественность Веренчанки приняла это известие совершенно спокойно. Никого не удивляло, а тем более не волновало, что недоучившийся студент женится без любви на девушке, которая может ему гарантировать целые штаны, башмаки на зиму и трехразовое питание.

Се ля ви — такова жизнь, Дарка Попович!

Кстати говоря, людей волновал не столько самый факт женитьбы, сколько все то, что поднялось вокруг свадьбы, к тому же помноженное на самые разнообразные догадки.

Каждая очередная версия начиналась словом «говорят» (ищи ветра в поле!). Дарка так и окрестила этот неуловимый источник: всевидящий, всезнающий пан Говорят.

Так вот, этот пан Говорят принес весть, будто отец невесты поручил будущему зятю позаботиться о разрешении сигуранцы на сборище с песнями и танцами, то есть на свадьбу, чтобы позднее ни у гостей, ни у хозяев не было неприятностей.

Елинский обратился к нему как к нормальному человеку, который знает, в каких условиях живет, а в зятя словно бес вселился.

Он (можно подумать, что только он один!), исконный хозяин этой земли, должен унижаться и просить у оккупантов разрешения попеть и потанцевать на собственной свадьбе? А может (тут он сказал такое, что Дарке стыдно произнести вслух), может быть, надо еще попросить у сигуранцы разрешения… лечь в постель с собственной женой?

Папа (папа!!!) осудил Костика:

— Нельзя быть таким эгоистом. Он женится на фальчах и плюет на сигуранцу. А как же быть всем нам, государственным служащим? Допустим, я могу не петь и не танцевать, но одного моего присутствия там достаточно, чтобы обвинить меня в подстрекательстве бунтарскими песнями к антигосударственным действиям. А Костик не хочет этого понять…

Мама сразу нашла практический выход из положения:

— А что, если тебе на это время заболеть?

— Нет, Климця, не уговаривай меня вести себя так, из этого ничего не выйдет. К тому же ты забыла, что со мной на свадьбе должна быть Дарка. Чем ей прикажешь заболеть? Может, у нее в это время заболит зуб, и… ну кто поверит, что у нашей дочки может болеть зуб?

«Нет, мои дорогие, я не заболею, а просто, даже без предупреждения умру, если не поеду в Суховерхово на свадьбу. Ведь пан Говорят уже донес, что Данко наверняка будет там, — надо же спеть молодым в церкви «Многая лета», а какой хор может обойтись без дирижера?

Ведь я, как выяснилось, не такая, как другие дети, так что будьте со мной осторожны, а то я и без вашего разрешения сбегу на эту свадьбу».

Вечером, когда семья пила молоко на сон грядущий (ничто так не способствует здоровому сну, как стакан теплого парного молока с ложечкой меда — рецепт бабушки), папа, верно переосмыслив за день сказанное утром, подошел теперь к делу с другого конца:

— Надо что-то придумать, жена. Я пока еще не знаю, что и как, но знаю одно — не пойти к Костику на свадьбу не могу. Это, тоже, если хочешь знать, выглядело бы просто непорядочно.

— С чьей стороны? — Мама не пришла в восторг оттого, что папина ориентация изменилась.

— С нашей, женушка, с нашей. Костик прав в одном: нельзя показывать оккупантам, что мы так уж их боимся, иначе они сами будут смеяться над нами. С сигуранцей — как с собакой: убегаешь — она за тобой гонится, а смело идешь на нее — пятится. Я не думаю, чтобы его преподобие разрешил бы ехать на свадьбу зятю и Орыське, если сигуранца не дала разрешения. Какая-то договоренность должна же быть.

— Ты хочешь сказать, что его преподобие в хороших отношениях с сигуранцей?

— Давай прекратим эту пустую болтовню! Ничего я не хочу сказать… Нет, хочу сказать, чтобы ты вынула из шкафа мой черный анцуг и поглядела, все ли пуговицы в порядке. Послушай, женушка, когда я в последний раз надевал черный костюм?

— Не так давно, на свадьбу Ляли Данилюк.

— А, верно.

Еще не прояснилось дело с разрешением на свадьбу, а пан Говорят уже принес весть о новой выходке зятя, то бишь будущего зятя Елинских.

Как-то Елинский намекнул Костику, правда, весьма осторожно, весьма вежливо (зная уже немного его характер): будет хорошо, если семья жениха, дабы не давать пищи злым языкам, появится на свадьбе, — разумеется, в общем-то, в сущности, только ради приличия, — одетая не по-деревенски.

Костик, даже не поинтересовавшись как следует, чем вызвана необходимость такого маскарада, сразу же облаял тестя: что-что? Его семья должна разыгрывать из себя богачей? А что, разве почтенному тестю не известно, откуда родом его будущий зять? Выходит, надо отказываться от последнего национального признака?

Какой признак, что за признак? Елинский не очень-то понимал своего норовистого зятя. Ни о каком признаке, боже упаси, речь не идет! Он хотел, ну просто хотел, чтоб злые языки потом не мололи бог весть что. Ну, точнее, имея в виду здешнее общество, которое будет на свадьбе, хотелось бы… ну, как бы это сказать… одним словом, зять должен понять его…

Костик понимает одно: кто не признает его народа, может не признавать и его, Петра Костика, а от алтаря отступить еще не поздно.

Говорят, эта угроза сыграла свою роль. Тесть сразу присмирел, а Костик, воспользовавшись временной победой, сам пошел в атаку. Если дело обстоит так, то он нарочно уговорит родных явиться на свадьбу в старинных нарядах, добытых с самого дна сундуков, из-под низу всего, что висит на жердках. Мужчины пусть надевают белые шерстяные гачи, сердаки, кожухи со шнурами, а женщины — красные сапожки с отогнутыми голенищами и фезы под шарфами…

И еще об одном Костик хочет условиться заранее, во избежание скандала: у него на свадьбе не должно быть отдельных столов для господ и мужиков, когда возле одних тарелок лежат серебряные ножи и вилки, а возле других деревянные и железные ложки. Для него все свадебные гости равны!

— Тут уж Костик не прав, — сказала мама, которая не поддерживала ни ту, ни другую сторону. — Он должен понимать: крестьяне будут лучше чувствовать себя в своей компании, чем среди господ. А что до ножей и вилок, то это просто смешно. Зачем же мучать мужика и заставлять его орудовать ножом и вилкой? Пусть уж ест так, как привык дома, ложкой. Нет, этот Костик совершенно невыносим. Не завидую его жене. — При этом мама почему-то поглядела на Дарку.

Любопытно, — если свадьбу сестры Данка можно было сравнить со спектаклем в профессиональном театре, где от зрителей скрывают все подготовительные работы, то свадьба в Суховерхове, если придерживаться этого сравнения, напоминала любительский спектакль (например, у нас в Веренчанке), где во всей подготовке — от костюмов до декораций — принимает участие полсела.

Кстати о костюмах. За три дня до свадьбы выяснилось, что у Пражского (первого дружки) нет черного костюма.

— Как это? — удивлялся кое-кто. — Вообще нет праздничного костюма?

Есть костюм, и достаточно приличный, но темно-синий.

— Темно-синий на такую свадьбу не годится — пришли к единодушному решению все круги веренчанского общества. — Надо черный.

А где его взять? Проще всего было бы сесть в поезд, доехать до Черновиц и купить новый костюм, но этого, как выразился Пантелеймон, веренчанский дьячок, не позволяет касса Пражских. Остался один-единственный выход — занять у кого-нибудь черный костюм. Да, но у кого? Парни (Дарка ненавидит, проклинает это слово), которые по такому случаю внимательно присмотрелись к Василю, выяснили, что фигура у него нестандартная. Он невысок, но очень широк в плечах. Длиннорукий, но коротконогий. И «братия» стала ломать голову, где бы найти двойника Пражскому по фигуре и… к тому же такого человека, к которому можно было бы обратиться с подобной необычной просьбой. Искали соответствующую кандидатуру, искали и все же нашли. Брат жениха напомнил веренчанцам, что отец аптекарши не всегда был маленьким, сухоньким старичком. Много лет назад это был плотный, правда, низкого роста мужчина, общим силуэтом (Уляныч теперь зачастую употребляет интеллигентные словечки) очень напоминавший нашего дружку.

Занимать вообще дело не из очень приятных, а тем более одежду, которую человек, возможно, бережет уже только на смерть, но у Пражского и его друзей иного выхода не было. Никто из них не надеялся, что все пройдет так гладко. Но старик, узнав, в чем дело, тотчас охотно согласился одолжить костюм. Попросил только, чтобы Пражский примерил при нем. Когда тот исполнил его волю (еще бы — за такую услугу!), старик был просто счастлив, что его костюм еще для чего-то пригодился.

— Хорошо, хорошо, очень хорошо! — лепетал он, приглаживая и одергивая анцуг на Пражском. — Вы возьмите в руки, пощупайте, что это за материя! Какой костюм! Теперь такого не найдешь в самом Бухаресте! Я уже думал, — он смахнул слезу, — что меня в нем положат в гроб, а он, гляди-ка, потанцует еще на свадьбе. Хорошо, хорошо, очень хорошо…

«К свадьбе у Данилюков мама перешила мне, платье из бабушкиного бального. Но, во-первых, тогда было лето, во-вторых, я была на полтора года моложе, так что могла еще появиться на людях в перешитом платье. А теперь не хочу. Я надену свое светло-серое шерстяное, с широкими, по-гречески разрезными рукавами, подбитыми голубым атласом. В конце концов, другого парадного наряда для зимнего сезона у меня нет.

Орыся, услыхав мой проект, покрутила носом. (Характерно — чем она становится старше, тем больше у нее заостряется носик. Кое-кто из ребят считает, что это придает ей пикантности, а я думаю — наоборот.)

— Молодой барышне не к лицу идти на свадьбу в таком платье. Или, может, ты хочешь подладиться под них? — Орыся имела в виду шляхту.

Сама она и не думает подделываться под шляхтянок. Должна же быть какая-то разница между нею и этой публикой. Или Дарка считает, что Орыся ради какой-то гуманности или деликатности станет опускаться до их уровня? Наоборот. Да, да, наоборот! Орыся, например, явится на свадьбу в серебристом кружевном платье на ярко-красном чехле, а к нему прическа а ля Пола Негри, плюс серебряные туфельки, плюс серебряная вечерняя сумочка.

— Это хорошо для светского бала, а не для скромной сельской свадьбы! — осмелилась я не согласиться с Орыськой в области бонтона.

— Я знаю, можешь меня не учить. Это я нарочно. Я одеваюсь не для них. Мне говорил швагер, что на свадьбе, возможно, будет кое-кто из черновицких студентов. Компрене ву, понимаете, мадемуазель? А у твоего Данилюка есть черный костюм или ему тоже придется занимать? Правда, на его фигуру подобрать нетрудно…

Орыська хотела уколоть меня, а тем временем ее шпилька доставила мне только радость («твой Данилюк»!)…

Когда до свадьбы оставались уже не дни, а часы и из Суховерхова в Веренчанку уже долетал (конечно, символически) запах копченых домашних колбас, слоеных пирогов, разных мазурок и бабок (вытесненных в городах вошедшими в моду тортами), жених снова выкинул коленце.

Верно говорит моя мама, намучается с ним его жена!»

Когда окончательно обсуждали список гостей, приглашенных на свадьбу, Елинский предложил включить в него и своего преемника, нынешнего эконома суховерховского помещика, Траяна Лупула. Костик резко запротестовал: «Э, нет, уважаемый тесть, до сих пор я шел на уступки, а тут уж тпрр — стой!» Что у него, Петра Костика, общего с этим голаном? Тесть что, окончательно решил подперчить ему день свадьбы? А может, эта женитьба ему, Костику (Дарка думает, что здесь пан Говорят преувеличил), и так не сладка? Ну зачем, хотел бы он знать, зачем на свадьбе колонист, просто враг?

Елинский сначала мялся, жался, хрустел пальцами, пожимал плечами, делал какие-то многозначительные, но непонятные Костику жесты, заговорщически подмигивал зятю, — одним словом, прилагал все усилия, чтобы его поняли без слов, — но все было напрасно.

Мужицкий сын Костик хотел получить простой ответ на простой вопрос: зачем ему колонист на свадьбе?

Наконец, убедившись, что все его старания тщетны, Елинский заявил напрямик: зять должен понять, что вступает не только в брак с Артемизией, но и в новую семью, у которой есть свои обычаи, свои связи, свои взгляды на жизнь. А жизнь, Петро, — это прежде всего хорошие отношения с людьми, среди которых живешь. Как же зять представляет себе жизнь среди суховерховских людей, если он готов перессорить своего тестя со всеми? Почему эконом должен быть на свадьбе? Да, потому, Петро, что этого требует… политика.

Услышав это слово, Костик икнул, словно в испуге. Политика? Он от нее (тут Костик выругался) сбежал в Суховерхое, а она и тут настигла его? Елинскому пришлось объяснить своему холерическому зятю, что он имел в виду не политическую политику, а хозяйственную.

— Какую?

— Такую, какую слышишь. Хозяйственную. А теперь, зятек, слушай внимательно и, как говорится, мотай себе на ус. Так же, как не может, например, сапожник-ремесленник не то что выдержать конкуренцию, а и просто удержаться по соседству с фабрикой обуви, так сегодня средний хозяин в селе не может свести концы с концами без поддержки поместья.

— Как? — снова перебил Костик. — Значит, поместье поддерживает все средние хозяйства в селе? Что-то я о такой политике не слышал.

— Всех поместье не поддерживает, потому что тогда и само разорилось бы. Но хозяйства, не опирающиеся на поместье, не живут, а прозябают, а нам с тобой, дорогой зять, и твоим детям, и моим внукам надо не прозябать, а жить.

Но в какой же поддержке, пусть наконец тесть скажет, нуждается хозяйство Елинских?

Хорошо, тесть сейчас все выложит начистоту. Вот, к примеру, до сих пор Елинский получает в поместье (конечно, за соответствующую плату) и отборную пшеницу на семена, и телочек от породистых быков, и жеребят от матерей с метриками, не говоря уже о рассаде из теплиц и саженцах фруктовых деревьев. Но это еще не все. Получит, например, поместье вагон искусственного удобрения — отпускают несколько центнеров и Елинскому. Или экспортирует поместье большую партию свиней за границу — как говорится, заодно и Елинский подбросит десять или двенадцать штук. Отправляют клубнику для черновицких ресторанов — к пятнадцати или скольким там корзинам присоединит Елинский и одну свою. А кто руководит всеми этими хозяйственными операциями? Помещик? Какое там! Эконом. Запомни это, зять, на всю жизнь. И поэтому Елинским даже выгодно пригласить на свадьбу Лупула.

— Погодите, погодите, не трещите так много, — остановил Костик тестя. — Выходит, я бежал от политической неволи и попал в другую зависимость — хозяйственную?

— А ты как думал, сынок? На земле нигде нет свободы человеку… Да и на небе будешь зависеть от более праведного, более заслуженного перед богом, чем ты…

— Если человек должен жить только так, то знайте, отец, — Костик впервые так назвал Елинского, — тогда знайте, что я…

Непристойное слово, которое употребил при этом Костик, опустим. Все, что ему объяснил тесть, он понял, одно только неясно: почему у него на свадьбе должен быть осведомитель сигуранцы, этот подлец Лупул?

— А, Траян Лупул! Между нами говоря, человек он неплохой. Только пентюх ужасный. Может, простите на слове, при дамах ковырять пальцем в носу, но как человек ничего.

— Да как же ничего, если он сотрудничает с сигуранцей?

— И что из этого? — добродушно рассмеялся Елинский. — Пусть себе работает на здоровье. Кому это мешает, если все об этом знают и каждый на свой лад остерегается его?

— А я не хочу сидеть за одним столом с доносчиком!

Тогда тесть выложил свой последний аргумент: хочешь ты или не хочешь, а Траян Лупул на свадьбе должен быть! Надо учесть, что само присутствие Лупула среди гостей сигуранца будет расценивать как естественное разрешение на сборище с играми и танцами.

Этим последним аргументом тесть одновременно и убедил и морально убил Костика. Тот согласился позвать Лупула с одной оговоркой:

— Но я лично приглашать его не буду. И не хочу, чтоб Артемизия…

— А это и не требуется! Он и без твоего приглашения придет. Я волновался только, чтобы ты не устроил скандала на свадьбе. А прийти он и сам придет. Он — не гордый.

* * *

И вот наступил день и час, когда надо было ехать на свадьбу в Суховерхов. Поповичи, Орыся и Уляныч должны были ехать в одних санях. Впрочем, когда на звон колокольчиков Дарка и папа вышли из дома, в санях, закутанная по самый нос, сидела одна Орыська. А где же Уляныч? Зять, объяснила Орыська, чтобы им было удобнее, по дороге пересел в сани, которые повезли в Суховерхов семью жениха.

Когда все разместились в санях (папа и кучер сидели лицом к лошадям, а Дарка с Орыськой плечами опирались о спины мужчин, которым предстояло защищать их не только от ветра, но и от снега из-под конских копыт), Орыська заговорила шепотом, чтобы не слышал кучер:

— Ты думаешь, Дмитро действительно пересел только для того, чтобы нам было удобнее?

— Думаю — да. А что?

— Он пересел в те сани, потому что ему приятнее, ты слышишь, приятнее ехать со своим мужичьем, чем с нами. Говорю тебе, это главное. Как его ни муштрует Софийка волка все равно в лес тянет. Мажь Федора медом, а Федор все Федор. Софийка только теперь понимает, какую глупость сотворила, но что ж поделаешь? Уже поздно. Зато мне будет наука. Никогда, — проговорила она с непонятной Дарке горячностью, — никогда я не выйду замуж за сына простого мужика!

Дарка, напротив, думала, что пребывание в регате, собственно, не в регате как таковом, а в относительно большом городе, каким, по описанию Орыськи, были Гицы, контакты (хотя бы в гимназии, где Уляныч преподавал математику) с интеллигентными людьми изменили Уляныча к лучшему и он приобрел приличные манеры.

На второй день рождества Поповичей пригласили к Подгорским. Дарка, чтобы развеять свою тоску по Данку, которого ей не удалось там встретить, поскольку он вообще еще не приехал в Веренчанку, весь вечер наблюдала за поведением хозяйского зятя. Оно было безупречным. Непринужденность, с какой он приветствовал гостей, помогая дамам снять верхнюю одежду, галантность, с какой целовал старшим дамам руки, легкость, с какой вводил мужчин в курительную комнату, где их уже ждал зеленый столик, элегантность, с какой заправлял манжеты сорочки в рукава, стиль его анекдотов, сосредоточенное внимание, с которым умел слушать нудного соседа, подбор слов в его речи — все свидетельствовало о том, что Дмитро Уляныч из деревенского парня стал интеллигентом. Правда, в одном Орыська была права на сто процентов: Уляныч не смог и, верно, никогда не сможет духовно порвать со своей мужицкой стихией. И если у Костика тяга к своему носит несколько романтический и болезненный характер, то у Уляныча эта привязанность к своему имеет глубокие и трагические корни.

Почему глубокие и трагические?

«Не знаю. Так мне кажется, а мне нет еще и семнадцати.

И снег из-под лошадиных копыт (мужские спины не очень-то защищали от него), и звон колокольчиков, и бесконечное заснеженное поле — как бы все это иначе воспринималось, будь ты, любимый, рядом!»

Когда сани въехали во двор невесты, оказалось, что все уже ждут запоздалых гостей, чтобы идти в церковь. Даркины глаза и сердце тотчас успокоились, как только в толпе молодых людей она увидела Данка. Как он вырос за это время, что они не виделись! Вытянулся и поэтому, очевидно, еще больше ссутулился. Было похоже, что и он искал Дарку. Встретившись с ней глазами, он приветствовал ее вежливо, но как чужую. Дарка поняла почему. «Мафия» следила за каждым его жестом. Когда их взгляды встретились снова, он бровью повел в сторону друзей: мол, я бы подошел к тебе, но теперь не могу.

«Но за столом будешь рядом?..» — спросила его в свою очередь Дарка.

«А как же иначе?»

«А эти, — теперь Дарка повела бровью в сторону «мафии», — разрешат тебе?»

«Не делай из меня такого уж безвольного раба!» — так же без слов, одной злой складочкой между бровями, ответил Данко.

Церковка была недалеко от усадьбы Елинских, так что свадебная процессия во главе с женихом и невестой двинулась пешком. Дарке понравилось, что семья жениха явилась одетая не по старинке и не по моде, а так, как было принято в селе.

Дарка опасалась, что жених у самого алтаря снова выкинет какое-нибудь коленце, но, слава богу, все закончилось хорошо. Позже, за столом, говорили, что мама Костика стояла у него за спиной и буквально придерживала за полу сюртука, чтобы он в последнюю минуту не сбежал из-под венца.

Жених не очень горячо, но и не очень вяло заявил, что по доброй воле берет в жены стоящую рядом с ним невесту. Священник прочитал соответствующее место из евангелия, благословил кольца, молодые надели их себе на пальцы и стали уже мужем и женой. Все так просто, что даже страшно.

Возвращение из церкви несколько затянулось — всем хотелось поздравить молодых.

Дарка смогла поздравить Костика только в доме. Когда она подошла к молодому, он наклонился якобы поблагодарить за добрые пожелания, но спросил страстным шепотом:

— Ты почему не захотела выйти за меня замуж? Я б тебя, глупенькую, на руках носил…

«У меня, очевидно, было очень растерянное лицо, потому что Данко подошел ко мне и спросил:

— Что с тобой? Что он сказал тебе?

На мое счастье, вокруг все засуетились (гости старались занимать места целыми компаниями), и я могла не расслышать вопрос Данка. А стало быть, и не ответить на него».

— Сядем вот здесь, — Дарка указала на первые свободные места с края, боясь, чтобы кто-нибудь не перетянул Данка в свою компанию и не разлучил его с нею.

— А почему здесь? Не спеши. Мы тоже сядем со своими. Может, еще петь придется. А где Орыся?

«Не знаю. Не знаю. Боже мой, а что, если мама права и он предпочитает мне эту музыкальную гусыню?»

Орыся как раз оккупировала шесть мест за другим столом и подавала знаки, чтобы пробирались к ней. Ее окружали четверо, то есть все бывшие на свадьбе студенты. Одного из них, с красивой фамилией Соловей, Дарка знала по черновицкому поезду. Соловей садился в Кицмани и всегда почему-то в последний вагон.

Он, видимо, тоже помнил Дарку, потому что, когда их знакомили, оба одновременно воскликнули:

— А мы уже давно знакомы… не раз виделись!

Орыська (конечно, как она и рассчитывала) сразу же оказалась в центре внимания. Ее серебряному платью и впрямь суждено было сыграть большую роль.

Дарка посмотрела на молодых. Они сидели на почетном, устланном коврами месте, как два случайных попутчика на одной вагонной скамье.

Ляля Данилюк тоже не по любви выходила замуж за своего Альфреда, но та хоть за свадебным столом сыграла роль влюбленной в новоиспеченного мужа, чем хоть немного замаскировала свой позор. (Дарка убеждена, что выходить замуж без любви — это позор, да еще какой!)

Молодая пани Костик не овладела этим искусством, и еще неизвестно, захотела ли бы им воспользоваться, даже знай она его секреты. Все ее внимание привлекали свашки, которые разносили кушанья по столам: подают ли они в том порядке, как было намечено, начинают ли с тех столов, с которых им было велено?

Молодой тоже, словно гусак, вытягивал и без того длинную шею, чтоб еще раз убедиться, не обходят ли свашки лучшими блюдами мужицкие столы.

Верно предсказывала мама Дарки, крестьяне действительно сели все вместе.

— А где Уляныч? — спросила Дарка Орыську, чтобы знать, держать ли для него свободное место.

— Где? — Орыська даже раскраснелась от злости. — Оглянись и увидишь, где мой зять. Уселся среди мужичья…

— Так, может быть, молодой попросил его об этом?

— Попросил? Его об этом просить? Не будь смешной…

Места было мало, людей много, скамьи стояли вплотную к столам, так что поистине было мукой вставать при каждом тосте, а сидя поздравлять молодых в этой среде, как видно, не принято.

— Я ехал сюда и все время думал, застану ли тебя здесь…

— Еще немного — и меня не было бы на свадьбе…

— Э, нет! Я должен был тебя видеть. Знаешь, что бы я сделал, если б не застал тебя здесь?

— Что?

— Я бы сразу после свадьбы пошел к твоим и с порога набросился бы: «Куда вы подевали мою Дарку?»

— Ты правда так бы поступил? И так спросил бы? — Девушка хочет еще раз услышать от него «мою Дарку» и искренне сожалеет, что этого не может услышать мама. — Как бы ты им сказал? Как?

Данко не подозревает коварства. Он доволен, что Дарке понравилась его шутка, и повторяет фразу целиком.

Даркина рука под скатертью с благодарностью ложится в его ладонь…

— Ты знаешь, я вижу двух тебя.

— Дан, ты…

— А Ты выслушай до конца. Тебя всегда две. Одна — та, которая всегда со мной, а вторая — та, что далёко от меня. Ты не рассердишься, если я скажу, что лучше отношусь к той, далекой? Той, что со мной, я зачастую сознательно Причиняю боль. Знаешь, иногда в человека вселяется черт… А той, второй, далекой, я никогда бы не причинил неприятностей. Но ведь и она ко мне относится лучше, чем ты. Ты не обиделась?

— Нет.

«Я не вправе обижаться, потому что и со мной порою происходит то же. А может, это расщепление психики вообще свойственно влюбленным?

Мне грустно. Тот, далекий Данко не прищурился бы так иронически, как сделал этот».

Только взялись за вилки (кулинарные запахи, которые еще за три дня до свадьбы долетали из Суховерхова до самой Веренчанки, полностью себя оправдали!), как у входной двери послышался шум. Какая-то пара нестарых, одетых по-городскому черноволосых людей, на радость присутствующим, шумно пробиралась к молодоженам, держа под мышками, как уже успели проинформировать Дарку соседи, двух гусынь.

Со всех сторон послышались восклицания:

— Расступись, процессия идет!

— Эй, Траян, куда прешься со скотиной, не видишь, что люди сидят?

— Заберите у человека гусей, а то еще вылетят и наделают баджокури.

Волна веселья возросла, когда молодые, приняв из рук гостей подарок, подняли птиц, чтоб показать их всем, а гуси поняли это как сигнал к свободе и загоготали.

Избавившись от хлопотливого груза, Лупул с женой стали пробираться к единственному свободному месту, которое Дарка держала для Уляныча.

— Может, побыстрее позвать сюда учителя? — предложил кто-то, чтоб таким образом не допустить сигурантщика в компанию.

Куда там! Попович в соседней комнате еще с тремя учителями (правда, дверь в зал была распахнута) резались в карты так, что дым шел! Дарка знала: нет такой силы, которая способна оторвать отца от карт, особенно если поблизости нет мамы. Оставалось одно — принять сигурантщика в свою компанию.

По всему было видно, что Лупул в достаточно близких отношениях с местными жителями, и это, должно быть, удивило не одну только Дарку.

Сидя визави, Дарка могла спокойно поближе присмотреться к сотруднику сигуранцы. Это был типичный уроженец юга своей страны: невысокий, плотный, с оливковой кожей и ранней склонностью к ожирению. У его жены при необычайно (быть может, даже слишком) правильных чертах лица были смуглые щеки и полная, в жировых складках шея. Не зная как следует украинского языка, она придумала себе способ общения и на все, с чем к ней обращались, отвечала смехом. Смеялась она искренне, по-детски широко раскрывая рот.

Лупул всем по очереди сунул свою здоровенную руку, представил жену, обняв ее на глазах у всех, и высказал надежду, что всем будет весело…

Несколько освоившись с компанией, Лупул налил (начиная с себя и своей жены) всем соседям, до которых мог дотянуться (остальным он предложил сделать это самим), и попросил слово для тоста.

В зале притихли, правда, не сразу. Те, кто не знал о существовании Траяна Лупула, расспрашивали соседей, кто он, а узнав, с кем приходится иметь дело, тут же замолкали и с любопытством ждали, что он скажет.

Лупул широко, ладонью, вытер рот (прав был Елинский, говоря, что он пентюх), хихикнул для храбрости и на ломаном, на четверть украинском языке пожелал молодой паре, чтоб у них все сладилось и чтоб через год все собрались снова в этом доме на крестины.

— Бери, Петрика, пример с меня. Я так пристрастился к этой работе, что уже через три месяца после свадьбы вынужден был праздновать крестины.

— Ах ты гоцуле, ах ты голане, ах ты проходимец! — Жена била его кулаками по плечам, а он нарочно, на потеху публике, охал и корчился от боли.

И муж, и жена, и гости посмеялись вдоволь.

Выступление Лупула по ассоциации напомнило Дарке, как у Ляли на свадьбе безобразничал пьяный представитель сигуранцы, а перепуганные гости жались по углам.

Что ни говорите, а Елинским (ну, и Костику тоже!) повезло с гостем из сигуранцы.

* * *

Невозможно определить, кто первый подал голос. Во всяком случае, песня раздалась не там, где сидел еще молодой, но уже достаточно известный в музыкальных кругах дирижер Богдан Данилюк. Не там хотя бы потому, что напротив дирижера сидел неофициальный представитель сигуранцы.

Не исключено, а, пожалуй, более всего правдоподобно, что запел сам жених, а за ним уже потянулись остальные. Но не прошло и нескольких минут, как Данко вскочил на табурет, чтоб ему удобнее было управлять хором.

Даже папа, тот папа, который в Веренчанке так разумно объяснял маме, что если он и не будет петь и танцевать, все равно его первого обвинят в том, что он подстрекал бунтарскими песнями к антигосударственным действиям, — даже папа, не выпуская карт из рук, тянул громко и фальшиво:

Над Прутом в долине Не месяц взошел…

Он мог бы впоследствии доказывать, ссылаясь на свидетелей, что не пел никаких бунтарских песен, но где же найти среди работников сигуранцы дурачка, который бы ему поверил? Разве эти господа не понимают, что речь идет не о буквальном тексте песни или динамике мелодии, а о настроении и реминисценциях, какие данная песня вызывает? Разве для обвинения в антигосударственной позиции, не достаточно того единственного факта, что собравшиеся позволяли себе распевать песню на родном языке, который формально запрещен? Тем паче, что этот язык, как доказывают ученые, представляет собой всего лишь русифицированный румынский и интеллигенция должна как можно скорее помочь очистить его от каких бы то ни было иностранных влияний и примесей, а не активно поддерживать это антинаучное и антигосударственное филологическое явление.

Сладкие речи Из уст их текут, А мимо спокойно Катит волны Прут…

«И я, несчастное создание, которому слон на ухо наступил, тоже пою. Нет, я не пою — я кричу! Это уже куда позднее, на склоне лет, я буду рассказывать, как один-единственный раз пела в хоре под управлением известного скрипача и дирижера Богдана Данилюка».

Свершилось чудо двадцатого века: люди развеселились и забыли (о, как это прекрасно, как это неповторимо прекрасно!), что на земле предков им запрещено петь песни на родном языке. И поэтому сентиментальная, бесхитростная песенка о красавце парне и девушке, у которой «глаза, как звездочки, светят в ночи», в этих условиях (господа сигурантщики не ошиблись!) в самом деле звучит как призыв к бунту.

О, воистину велика притягательная сила запретного плода!

Певцы еще пребывают в забытьи, когда отец молодой влезает на табурет, с которого только что дирижировал Данко, и просит любезных, дорогих и еще каких-то там гостей послушать минуточку, что хочет сказать домнул Лупул.

— Хватит, хватит, уже говорил!

— Мы хотим петь, а не слушать чью-то болтовню!

— Спокойно, друзья! Подумайте, с кем мы имеем дело!

— Да уж ладно, пусть скажет…

— Эх, и тут нет от него покоя!

Лупул, уже сильно подвыпивший, растрепанный, в выбившейся из брюк рубахе, с асимметричными, как после припадка падучей, глазами и кислым выражением лица, опираясь на плечо жены, поднялся из-за стола и стал лепетать на том же ломаном украинско-румынском языке:

— Атенчюня… Я думал, что вы люди, а вы порц ештешти. Еште аша параграфул, что надо прежде всего петь по-румынски, а вы, гоци, че ац ми фекут? Вай мне!.. Что будет теперь моя голова? Вай мне… Че ац ми фекут, а? Вай де мени, вай де мени!

Он запустил все десять пальцев в волосы и, не зная, что ему дальше делать с руками и людьми, которые не хотели его слушать, в отчаянии налил себе стакан вина и выпил его, как цуйку, единым духом.

Какой-то человек, которого при других обстоятельствах можно было бы принять за представителя похоронного бюро, как петух, вскочил на ту же табуретку и проговорил высоким дискантом:

— Прошу всех успокоиться. Закон есть закон. Домнул Лупул прав. Мы повели себя… хотя, гм… я уже много лет не пою… и пока еще не поздно, нам надо исправить свою ошибку! Пожалуйста, начинайте, домнуле Лупул, будьте добры, — обратился он к эконому на хорошем румынском языке, — а мы все — не так ли, господа? — подтянем. Мы любим украинские… о, пардон, я хотел сказать — румынские песни, так что начинайте, а мы подтянем.

— Тяните уж, пока не лопнете! — бросил кто-то весело, чтобы рассмешить гостей, но не всем стало смешно от этой шутки.

Лупулиха, которая наконец поняла, чего хотят от ее мужа, громко, по-детски, рассмеялась, широко открывая рот (впрочем, она, вероятно, рассмеялась бы так же и ничего не поняв), и сказала на родном языке, не переставая смеяться:

— Да чего вы хотите от него? Он пьян, как свинья. Я буду петь, а вы все, — она сделала призывный жест рукой, словно хотела поднять всех на ноги, — подтягивайте.

Она встала, одернула на животе платье, для чего-то взялась рукой за ухо (это было одно из автоматических движений, которыми женщины проверяют, в порядке ли их прическа) — и произошло второе чудо этого вечера. Конечно, не в масштабе столетия, но, во всяком случае, для веренчанцев немаловажное.

Из этого бочоночка с круглой шейкой полилась такая чистая, такая окрашенная глубоким чувством мелодия, что все присутствующие без особого принуждения, зачарованные песней и ее исполнением, подтянули рефрен: «Де че ну вий, де че ну вий?»

Дарка, словно на крылышках рендунерилор, перенеслась в лесистые окрестности Штефанешти, куда она ходила с Зоей за лесными орешками и где они вдвоем пели эту самую «Рендунеле», причем каждый вкладывал в песню свой особый смысл. Подтягивая Зое «Рендунеле» Дарка выплакивала свою тоску по родной стороне, дому и, понятно, по нем.

Де че ну вий, де че ну вий?..

Нет-нет, прекрасная песня никак не ассоциировалась с врагами и оккупантами. Это, должно быть, чувствовала не одна Дарка.

Кто-то тронул Дарку за локоть. Уляныч.

— У нее есть голос! Кто бы мог подумать? Хорошая песня. А чья музыка?

— Не знаю. Слова Эминеску.

— Это я знаю…

Папа подошел к ним. Рядом стал Данко. Он тоже был под впечатлением голоса жены Лупула.

— Вот так и пропадают таланты. Ей надо было кончить консерваторию, а не выходить замуж за пьяницу. Такой голос, такой от природы поставленный голос! Это нечто необыкновенное!

Дарка слышала, как Уляныч, держа отца за руку, не говорил, а нашептывал ему:

— Знаете, что пришло мне в голову? Мне кажется, меня наводит на эту мысль наша Буковина, что наступает время, когда более сильные народы поглощают более слабые и культурно и экономически стирают их с лица земли, как препятствие, стоящее у них на пути и мешающее их развитию. Уничтожают не пушками, не ядовитыми газами и не специальными законами, а экспансией культуры. Начнутся, это я вам говорю, крестовые походы культуртрегеров на своих слабых соседей.

— Ну, если это так, господин учитель, то нашему народу предстоит еще долгая жизнь на этом клочке Буковины. С богатством нашей народной культуры кто сможет нас вот так хап — и проглотить?

— Вы хотите сказать, что наш национальный организм настолько здоров, что как-то сам выживет, а история поможет ему в этом? Я имею в виду этот клочок Северной Буковины, где мы с вами живем, хотя обо мне нельзя сказать, что я тут живу. Я не стану называть никаких там организаций — Лиги Наций и ей подобных, я беру историю, на которую вы уповаете. История, как и все лиги, помогает прежде всего сильнейшим, которые могут обойтись и без помощи. Что можно пану, нельзя Ивану.

— Тихо, тихо! — Папа поглядел вокруг. — Не место тут… Тихо, друг мой, тихо… — И, как бы вытирая губы, прижал палец ко рту, призывая к молчанию.

Уляныч раздраженно повернулся к собеседнику:

— А что я такого сказал? По-вашему, уже и слово «организация» нельзя произнести? — И продолжал, хотя папа медленно, полушажками, отходил от него: — Что ж нам теперь, уж и собственной тени бояться?

— Вот-вот, святые слова! — со смехом вмешалась в разговор посаженая мать, которая призывала всех занять свои прежние места (чтобы не возиться с мытьем посуды) и выпить за молодую, потому что сейчас с нее будут снимать фату…

Есть, наверное, уже никто не хотел, но все усаживались за столы…

Наступил важный момент свадебной церемонии. У Дарки зародилось подозрение, что хозяева торопят события искусственно, чтобы отбить у людей охоту петь песни. Тем более — никто не мог гарантировать, что за «Над Прутом в долине…» не последует «Мы гайдамаки…». От стихии всего можно ожидать.

Причитания молодой были типичной мешаниной местного, народного, и наносного, заимствованного позднее, свадебного обряда. Молодую усадили на покрытый подушкой стул посреди комнаты (Ляля не садилась на подушку, а в соседнем селе невеста вообще садится с подушкой на колени к жениху), а посаженая мать с дружками сняли с молодой фату. Елинский, как сообщал пан Говорят, выплакал у зятя, чтобы все обошлось без обрядовых песен. Фату посаженая мать передала одной из дружек, а невесте надели на голову старинный чепец, который теперь не носят и столетние бабуси. Посаженая мать за деньги заняла его у кого-то, кто этим специально промышлял. В конце концов, чепец в данном случае символизировал благородное происхождение невесты, так же как и пресловутая камизелька у мужчин.

Невеста только теперь, когда избавилась от тревоги, что жених может сбежать от алтаря, когда убедилась, что на свашек во всем можно положиться и в кухне, и за столом, позволила себе немного расслабиться.

Ее полное, с хорошо очерченным подбородком, можно сказать, ординарное личико молодой девушки, проводящей много времени на свежем воздухе, не выражало ничего, кроме приятной усталости и тайного желания, чтобы все это поскорее кончилось.

У нее были светлые, белокурые, без претензий на пепельный или медный оттенок, густые волосы, розовая кожа и, чтобы не нарушалась гармония, простой курносый носик и самые обыкновенные синие глаза. И только губы, массивные, длинные и властные, казались одолженными у кого-то. «Как бы Костик не был с ней несчастным, а не она с ним», — подумала Дарка.

Непропорционально большие, слишком уж рабочие руки, особенно ладони, свидетельствовали, что молодая не из ленивых. Обувь она тоже носила на номер больше, чем ей было предназначено природой при рождении.

В старинном чепце с рюшиками и бантиками, которые спускались на шею, словно сосульки, жена Костика выглядела иностранкой.

Когда церемония превращения невесты в жену закончилась, к ней подошел Петро, по-мужски неуклюже снял с ее головы чепчик, вынул из-под полы пиджака заранее приготовленный узорчатый платок, подмигнул своей матери, которая, как нетрудно было догадаться, была посвящена в то, что должно было произойти, и они вдвоем повязали Артемизии голову платком, как носят в жару веренчанские хозяйки.

Гости, которые не проявляли особого интереса к причитаниям и уже собирались покинуть свои места, теперь снова засуетились, стараясь пробиться поближе к молодым.

Костик, подождав, пока все успокоились, взял жену сзади под мышки, поднял ее и крикнул:

— Поглядите, какая у меня женушка!

Оказавшись снова на полу, Артемизия повернулась лицом к мужу, и тут случилось то, чего гости меньше всего ожидали: Артемизия поднялась на цыпочки и закинула своему законному мужу руки за шею, а он с радостно сияющим, в эту минуту совсем не «лошадиным», лицом крепко прижал ее к груди. Их поцелуй продолжался несколько дольше, чем положено в таких случаях.

Оба наконец смирились со своей судьбой, признав друг друга мужем и женой. Дарку, как и многих присутствующих, тронула эта сцена, только непонятными остались для нее слова Костика, произнесенные в ответ на ее поздравление: когда же он был неискренен — тогда или теперь?

Музыка играла непрерывно, а в маленьком кругу девушки — прежде всего эта честь выпала дружкам — танцевали одна за другой в фате невесты. Здесь жило то же поверье, что и во всем цивилизованном мире: та, что первой после новобрачной наденет на голову фату, первой и выйдет замуж.

«На Лялиной свадьбе меня пригласил на такой танец сам брат молодой Богдан Данилюк. А где же он теперь? Нет, в самом деле, я не вижу его среди парней, которые ждут очереди потанцевать со своими симпатиями в фате и, конечно же, сделать для себя соответствующие выводы».

Дарка еще раз растерянно огляделась вокруг. Данка не было, а тут как раз посаженая мать протянула ей фату. Ничего не поделаешь, пришлось подставить под нее голову, что Дарка и сделала, скорчив при этом такую мину, словно шла с нелюбимым под венец.

«Интересно, кто теперь пригласит меня танцевать?»

Пригласил ее студент Соловей. Тот, кого она знала только с виду, по совместным поездкам в черновицком поезде.

— А я специально ждал, чтобы потанцевать с вами, как с невестой. Вы знаете, какое поверье с этим связывают?

«Знаю и как раз потому хотела, чтобы пригласил меня Данко. Ты красивый парень, а еще красивее у тебя фамилия, но ты не Богдан Данилюк, и поэтому у меня грустные, как ты заметил, глаза.

Моя погибель нашлась. Ничего особенного не случилось. Данко с еще одним кавалером вышел поглядеть на звезды».

Увидав Дарку без фаты, он с удовольствием (а может, от холода) потер ладони.

— Сейчас, Дарка, сейчас потанцуем. Ты помнишь, как мы танцевали на Лялиной свадьбе?

— А я уже протанцевала свой круг.

Дан прекрасно разыграл искреннее возмущение:

— Уже протанцевала? Да как ты посмела? Где мой соперник? Давайте его сюда, я вызову его на поединок!..

— Ты же сам проворонил меня, — сказала Дарка с упреком, который был совсем некстати. И при этом еще подумала, как о посторонней: «Следи, как бы и впрямь не умыкнул ее у тебя из-под носа какой-нибудь Соловей…»

— Нет-нет, Дарка, я тебя так не отпущу. То, что ты с кем-то там танцевала, меня не касается, ты должна со мною.

С развязностью сильно подвыпившего он попросил у незнакомой девушки тоненькую, прозрачную, как паутинка, шелковую шаль, которая украшала ее плечи, и, кое-как накинув Дарке на голову, заверял всех вокруг, что она в фате.

Было так тесно, что они не вальсировали, а только, прижавшись друг к другу, покачивались в такт музыке.

«Танец, — пришла Дарке в голову глупая мысль, — пожалуй, единственная возможность непринужденного общения, которую не отняла у человека цивилизация.

Я вдыхаю запах его одежды, которая пронизана остатками запахов незнакомых мне помещений и людей.

Мы покачиваемся в ритме, как Два куста камыша. Он и она. Ты и я замыкаем собой целый мир. Еще никогда мы с тобой не были вдвоем так долго (провинциальные музыканты не обращают внимания ни на время, ни на усталость) и близко. Моя рука обнимает твою шею. Твоя крепко, очевидно, чтобы я не сбилась с ритма, прижимает меня к твоей груди.

О, как хочется, чтобы эта минута длилась как можно дольше, потому что неизвестно, когда еще она повторится (если настроения вообще могут повторяться)…»

Терпение лопнуло не у тех, кто играл, и не у тех, кто танцевал, а у тех, кто из-за отсутствия места не мог танцевать. Они-то и прервали танец и затеяли игру.

Дарка уже принимала участие в такого рода играх, смысл которых был в том, чтобы девушка и парень остались одни в темной комнате, где они по правилам игры должны были поцеловаться.

…Дарке повезло, что Орыська пригласила в «монастырь» Данка, а уже он Дарку.

Она встала и пошла навстречу, сразу же решив, что после Данка больше не позовет в «монастырь» никого, чтобы чужие губы не смыли следов его поцелуя. Жаждала — и не скрывала этого — побыть с ним наедине, без свидетелей, а уж если быть откровенной до конца, то с трепетом ждала и его поцелуев. Открыв дверь «монастыря», Дарка сразу увидела, что в комнате не так уж темно, высоко на печи мигала коптилка. Улыбающийся Данко протянул Дарке руки. Доверчиво ответила тем же жестом. Доведись ей свидетельствовать на суде, так бы и призналась: пошла навстречу его улыбке. Как же она могла не верить ему? Но в следующее мгновение он уже без улыбки бросился к ней и молча повел себя так, как никогда еще не вел себя с нею, — до боли стал целовать губы, шею, грудь.

Когда наконец Данко отшвырнул (да, да, отшвырнул!) ее, оба они пошатывались, словно после непосильной физической работы. Растрепанный, с заплывшими кровью глазами, Данко показался Дарке неприятным и чужим.

— На, причешись. — Он протянул ей расческу, смахивая носовым платком пот со лба.

Из комнаты они вышли вместе, что вызвало бурю негодования у мужчин, которые тоже надеялись побывать в «монастыре». Данко нашел в себе силы заявить, что Дарка предпочитает светскую жизнь и поэтому не желает оставаться в «монастыре». В ответ «мафия» запела:

Данко, бедный наш коллега, Рула, рула, рула-ла, На свиданье — мамалыга, Рула, рула, рула-ла…

«Хороша мамалыга», — с горькой иронией подумала Дарка. Она втянула шею, не уверенная, что на ней не осталось следов от его бешеных поцелуев. Чувствовала себя так, словно в ней растоптали что-то очень дорогое… С ней поступили грязно, эгоистично, как с первой встречной. Она сдержалась, чтобы не выдать себя. Главное — перед Орыськой, которая уже что-то заподозрила:

— Ты почему такая взволнованная? Ведь не в первый же раз он тебя поцеловал?

Данко тоже тихонько спросил:

— Почему моя маленькая так печальна?

— …Мне грустно оттого, что ты меня совсем, совсем не понимаешь. — И у нее чуть не слетело с языка: «Как же мы будем жить вместе, если совсем не понимаем друг друга?»

— Это почему же я тебя не понимаю? — Он хотел взять ее руку и спрятать под скатерть, но Дарка воспротивилась. — Как я тебя не понимаю? В чём, ну в чем, ты можешь мне сказать? Можешь мне довериться? — Он сделал ударение на этом слове.

Она ответила после паузы:

— Мне обидно, что вот до чего у нас дошло.

Он был совершенно сбит с толку. Казалось, он даже не знает, о чём идёт речь.

— А до чего у нас дошло? Ты понимаешь, что говоришь?

— Об этом я могла бы спросить тебя. Почему ты прикидываешься, будто не понимаешь, что я имею в виду? — Дарка почувствовала, что внутри у нее все рыдает. Вот будет позор, если она не сдержится и эти рыдания вырвутся наружу!

Данко словно что-то предчувствовал. Он пододвинул ей стакан компота.

Выпей немного.

Она послушалась.

— Ты так и не скажешь мне, чем я провинился перед тобой?

— Что я могу тебе сказать, если ты и сам чувствуешь, что уже не сможешь любить меня такую… такую… исцелованную… такую… такую грязную!

Данко на миг застыл. Дарке показалось, что он хочет рассмеяться во весь голос, но, как видно, она не так истолковала гримасу на его губах, потому что он вдруг коснулся рукой ее подбородка и сказал с нежностью, от которой у нее снова помутилось в глазах:

— Даруся, погляди мне в глаза… Ты наивная-наивная девочка.

— Почему я наивная? Это ты так думаешь и поэтому слишком много позволяешь себе. Я больше знаю, чем тебе кажется, и все же ты невозможен.

— Нет, нет, ты просто наивный ребенок, — стоял он на своем. — Ведь такую девушку потом хочется еще больше целовать и любить. Ты ничего не понимаешь в этих делах.

Она только отрицательно покачала головой. Не верила ему, а его самоуверенность повергала ее в еще большую меланхолию.

А он некстати, во вред себе, добавил еще:

— Ты чуть не выцарапала мне глаза, когда я хотел по-настоящему поцеловать тебя… Ну, так, как взрослые мужчины целуют девушек. Ты сама — только не обижайся — вроде бы сопротивлялась, а на самом деле вся тянулась ко мне. Ты тоже хотела, да, да, даже не пытайся протестовать, чтобы тебя так целовали.

Он не должен так говорить, даже если бы так и было, но ведь это — неправда. Тягостно сознавать, но она считала его более деликатным. Не любила его в эту минуту. Более того — не уважала. Он был для нее только мужчиной, одним из представителей грубой силы, грубого пола.

Боже, она уже не была той тринадцатилетней Даркой, которая когда-то приняла первые признаки половой зрелости за беременность. Теперь она была взрослой. Теоретически для нее уже не было тайн в области отношений между мужчиной и женщиной. И хотя она, — тоже, впрочем, теоретически, — знала уже, что большинство мужчин именно так подходит к любви, ее девичья гордость была глубоко оскорблена. Самым грустным было то, что Данко совсем не понимал, в чем его вина. И Дарка снова и снова обращалась к своей великой духовной наставнице Ольге Кобылянской: «Существует род любви, который никогда не будет доступен мужчине».

Она не могла справиться со своими нервами. Данко обидел ее, но она не собиралась мстить ему: чувствовала себя униженной, но готова была простить его; ей было больно, но даже и в голову не приходило порывать с ним; была зла на него, но не собиралась отдавать его другой. Всем ли девушкам, думала она, суждены такие испытания? Если хоть половина юношей на земном шаре такие, как Данко, то такому же количеству девушек предстоит испытать то же, что и ей.

Свашки стали разносить на подносах черный кофе в специально предназначенных для этого чашечках. Большинство гостей не понимало: почему вдруг ночью подают кофе, да еще без молока и хлеба? Кое-кто протягивал руку, думая, что это компот, но, убедившись, что в чашке черный кофе, ставил ее обратно на поднос. Однако были среди гостей и такие, кто сразу понял, что черный кофе должен утвердить аристократический стиль свадьбы.

Папа за своим столиком выпил кофе за себя и за двоих партнеров. Это сразу же отрезвило его не только от алкоголя, но и от революционного настроения.

Он знаком подозвал Дарку:

— Я думаю, нам пора домой.

— Уже? Я должна уходить первой, когда никто еще и не думает трогаться с места?

Как раз подошел Уляныч. Отец обратился к нему за моральной поддержкой:

— Я думаю, что самым правильным будет сейчас отправиться домой.

Зять Подгорских как-то подозрительно покосился на папу и грустно улыбнулся:

— Честное слово, пане Попович, если меня спросят, я скажу, что вы не пели ни украинских, ни румынских песен.

— А вы знаете, действительно могут спросить.

Дарке стало жаль папу и чуточку… стыдно за него.

— Меня не спросят, пане Попович, это я вам гарантирую, но что не спросят никого другого, этого уж я гарантировать не могу. Я за то, чтобы ехать домой. Тем более что как раз договорился с Орысей: она остается тут до завтрашнего вечера, а я не показываюсь до этого времени в Веренчанке, у тестя. Орыся заедет за мной к моей маме, и домой мы явимся вместе.

— Не понимаю, зачем эта… — папа чуть не сказал «комедия», но и так было совершенно ясно, что он имел в виду.

— Вы поймете, если я скажу, что иногда мне бывает очень больно, когда спрашивают: «А почему ты опять идешь к маме? Ты ведь недавно был». Или: «Иди, но не сиди там долго, как всегда». А так я все-таки побуду с мамой.

Аргумент Уляныча Дарку не только убедил, Но и растрогал. Уважение к матери — это тоже одно из свойств порядочного человека, не так ли?

«Едем! Но куда же подевался Данко? А вот и он. Его задержал хозяин дома. Пойду послушаю, чего он хочет от моего парня».

— Я вам скажу, пане Данилюк, я не очень разбираюсь в музыкальных инструментах, но вот что люблю, так это скрипку. Мамин брат, мой дядя, чудесно, говорю вам, чудесно играл на скрипке. Теперь уж и мамы нет, и дяди нет, и мы с вами, Данилюк, будем покойниками, только я пораньше, а вы попозже, хотя это, как говорится, никому не известно…

— Но вы о чем-то хотели спросить, пане Елинский?

«Данко понял: я что-то хочу сказать ему».

— Ага, да, да! Как вы думаете, теперь, когда моя Мизя вышла за студента, наверно, не худо иметь в доме пианино? Я вам признаюсь искренне, что сделал одну ошибку в воспитании своей дочери — не посылал ее учиться. Глупый отец думал, что так она хоть получит на фальчу поля больше, а там еще как сказать… Возможно, если б она немного поучилась и умела… на пианино пальцами перебирать, так, может, заполучила бы «академика», — вы меня понимаете? В поместье есть пианино, неплохо бы купить и для моей Мизи. Но уж больно громоздкая штука!

— Так ведь есть и маленькие пианино.

— Вот это другое дело.

Дарка подошла, взяла Богдана под руку.

— Прости, я должна тебе что-то сказать.

— Извините… — Елинский, кланяясь, деликатно отошел в сторону.

— Совсем замучил меня старик. Спасибо, что догадалась меня вызволить.

— Нет, я действительно должна тебе кое-что сказать. Мы уже уезжаем домой. Ты знаешь, где твое пальто, шапка?

— Уезжаете? — спросил он озадаченно. — А почему так скоро?

— Так надо. Позднее я все тебе расскажу. Где ты раздевался?

Данко не двигался с места.

— Наши остаются до завтра. Костик хочет отдельно попрощаться с «братией». Орыся тоже остается. Оставайся и ты. Попроси папу, пусть оставит тебя под моей опекой, — не то серьезно, не то шутя советует Данко.

— Так ты потому остаешься, что они тебе приказали? А если ты не послушаешься и поедешь с нами, что тебе будет за это?

Данко недовольно морщится:

— Ты говоришь глупости, Дарка. Ничего мне не будет. Кроме того, я сам хочу присутствовать на прощании с «братией». Это мой долг перед побратимом. Но даже не это теперь главное. Пойми, если б я сейчас уехал с вами, друзья высмеяли бы меня за то, что бегаю за юбкой.

«Не глупи! Все твои друзья бегают за юбками», — подумала Дарка со злостью, на какую только была способна.

— Ну что? Что? — Он наклонился к ней так близко, что их носы соприкоснулись. — Ну что ты, маленькая, расстроилась? Я не могу поехать, значит, оставайся ты! Тебе трудно понять это, но «братия» есть «братия». А может, они как раз хотят испытать, не мамалыга ли я? Тем более что я, как только получу аттестат, хочу вступить в корпорацию «Сечь»… Правда, она полулегальная… А там, — он виновато улыбнулся, — знаешь, какие законы? «Мне с бабою не возиться…» Чего ты так поглядела на меня? Верно, я немного преувеличиваю, но вообще будет лучше всего, если ты останешься. Пойди скажи отцу, что Орыся остается, наверно, и тебе разрешат.

— Папа знает, что Орыся остается.

— Ну, так в чем же дело?

«Не могу же я ему сказать, что мой папа переволновался и хочет домой, но без меня не смеет показаться маме. Вот и вся закавыка! А папа уже идет к нам с моим пальто и бабушкиным пледом в руке.

— Поехали, Дарка. Попрощайся с молодыми, и поехали. Лошади уже ждут.

Помогая мне надеть пальто, Данко ловко и незаметно прижал меня к груди.

Однажды он уже сделал так, когда я еще училась в черновицкой гимназии. И именно потому, что сейчас он повторил это, у меня возникло подозрение. А что, если это всего лишь привычный жест, так же, как при прощании кланяться и шаркать ногой? Я злюсь потому, что обижена. Орыся остается, а я должна ехать.

Моя мама — страшный враг грубых слов в устах молоденьких девушек (понимай: в моих устах), а мне не хочется верить, чтобы мама в молодые годы не знала, как иногда может успокоить грубое словечко, произнесенное громко и с ударением. Вот обозвала я Данка и его компанию идиотами, и у меня сразу отлегло от сердца.

В санях я настолько успокоилась, что Могла мысленно продекламировать соответствующие моему настроению стихи (автора не помню), которые начинаются словами:

Я завидую солнцу — На тебя оно светит,

а кончаются:

Я завидую всему, Чего ты коснулся, К чему обращен твой взор Иль твоя улыбка.

А вообще я мечтала (если б это было возможно) на время езды заснуть мертвым сном или оглохнуть, чтобы не расстрачивать своего внимания на разговор папы с Улянычем».

Но вскоре Дарка благодарила бога, что он не внял ее мольбам и не послал ей ни мертвецкого сна, ни временной глухоты, потому что мужчины на заднем сиденье разговаривали об очень интересных вещах.

— Вот видите, — говорил Уляныч, — нынче они стали хитрые. Убедились, что сигурантщик, которого все ненавидят и боятся, не приносит много пользы, а, наоборот, своим присутствием только еще больше разжигает в людях ненависть к власти. И вот пожалуйста, подсовывают людям добродушного, простоватого пьянчужку Лупула.

— Я думаю, что это не система, а случайность.

— Наш пан Попович, — сказал Орыськин зять, — всегда ради святого спокойствия старается все упрощать. Вы думаете, с Лупулом — это случайность, а я думаю — нет. Глядите, как они изменили тактику. Больше не прячут от людей своих доносчиков, как было раньше. Вот вам один из них — Траян Лупул! Лупул сотрудничает с ними, и что из этого? Они проявляют этой, я бы сказал, игрой в открытую даже некоторое рыцарство в стиле «иду на вы». С другой стороны, разве такой добродушный, компанейский человек, всегда готовый выпить с кем угодно, может быть злым? Вот они и надеются, что мы сделаем из этого более широкие выводы. Ну, скажем: разве может быть злой власть, которая держит в сигуранце таких людей?

Пале, верно, хватило и костиковского политиканства, и он, желая уйти от скользкой темы, спросил на свою голову:

— А как чувствует себя ваша супруга?

Софийка, как всем известно, вот-вот ждала ребенка, и вопрос отца в присутствии подрастающей дочки был неуместен. По крайней мере так бы его квалифицировала мама.

— Ничего, слава богу, держится. Да, пане Попович, другой отец на моем месте радовался бы, что увеличивается семья, особенно когда ждут первого ребенка и этот ребенок может оказаться сыном, а мне не дано испытать эту радость.

«Папа не понимает Уляныча. Признаюсь откровенно — я тоже».

— Вот тебе и на! А почему это вы не можете радоваться появлению своего ребенка? (Папа был более опытным отцом и знал, что сыновья по заказу не рождаются.) Даст бог, все кончится благополучно, и будет у вас такой казачина, что только держись!..

— Так бы и должно быть, но разве у нас как у людей? Разве мы нормальные и живем в нормальных условиях?

— Кого вы имеете в виду? Не удивляйтесь, но я вас не понимаю!

— Я имею в виду, пане Попович, себя, Костика, которого мы только что женили, вас и вообще всех украинцев на Буковине. Вы можете сказать, что мы живем нормально? Вот я. Работаю черт знает где, в Гицах, потому что на Буковине не нашлось для меня места. Я послан в регат сознательно, по плану, для того чтобы следующее поколение ассимилировалось, да так, чтобы и следа от украинцев не осталось.

Папа пробует шутить:

— Будут у румын хлопоты с вашей фамилией, пане Уляныч. Улянеску не очень-то звучит.

— Видите ли, в чем дело. Они знают, что с большинством наших — с людьми моего или вашего поколения — они уже ничего не сделают. Мы еще принадлежим к поколению, которое в школе обучали уважать и любить — ведь и этому надо учить — родную речь. Гм, смех, да и только, — Уляныч и в самом деле рассмеялся, — что за дикость, что за варварство двадцатого века — отбирать у людей родной язык? Ну по какому, я вас спрашиваю, по какому праву? Ведь даже зверь в лесу или птица и те ревут и щебечут каждый по-своему. Нас они не могут взять голыми руками, а для моего сына им уже не надо будет надевать рукавицы.

— Не надрывайте себе голос на морозе, пане Уляныч.

— Оставьте меня в покое, пане Попович! Я себе сердце надрываю, а вы о голосе. Не говорите мне ничего. На свадьбе шикали на меня. Ну, там и в самом деле было много разных людей, а тут, под открытым небом, среди ночи, дайте мне хоть раз в жизни выговориться. Иногда я думаю, что если б человек своевременно мог выговориться, в мире было бы меньше сумасшедших. Дарочка, тебе не скучно с нами?

Дарке не было скучно, о чем она и заявила.

«Мне не может быть скучно еще и потому, что я слушаю их интересную дискуссию, по правде говоря, вполуха. Замолчи, глупое сердце! Это не беда, что мы любим больше, чем нас. Зато мы с тобой будем по-женски экономить запасы любви, чтоб когда-нибудь иметь чем наделить и то, второе сердце, которое теперь веселится…»

— Вы сказали, что у меня родится казачина. Я и сам так думаю и радуюсь, как каждый отец. С одной стороны, радуюсь, а с другой — мне хочется биться головой об стенку… Сидите тихо, пане Попович, я сейчас объясню. Когда у меня родится сын, мне захочется назвать его настоящим казачьим именем, — скажем, Тарас или Ярема, — но я не смогу этого сделать, чтобы не повредить ребенку, чтобы над ним потом не смеялись в школе и он сызмальства не испытал бы душевной боли. Одним словом, надо, чтобы он не был тем несчастным цыпленком с чернильным пятном на спинке, которого каждый может клюнуть.

— Вы слишком трагически воспринимаете все это, пане Уляныч.

— Не трагично, пане Попович, а реалистично. Я знаю, если меня из Гиц не вышлют дисциплинарным порядком в какой-нибудь глухой угол нашей «Романии маре», я дослужусь там до пенсии. Да, именно до пенсии. Но сегодня я не уверен, что вместе со мной захотят вернуться на Буковину и мои дети. Для них родиной, патрией, будет уже регат, город Гицы, а Веренчанка станет чужим местом, куда отец насильно возил их к бабушке на лето. Мои дети станут уже чужими среди своих… и своими среди чужих. Вот, пане Попович, тема для драмы, которая ждет своего Шекспира. И каким обедненным на фоне этой проблемы кажется Гамлет, принц датский, со своим «быть или не быть?».

И так же, как четыре года назад, на скале, он взволнованно продекламировал:

О, как мне сердце мучила тревога, Сомненья все росли в груди моей: Верна ли наша трудная дорога? Сумеем ли народ вести по ней? Ведь сохнет люд, слепой, глухой, безногий… Как он найдет без провожатых путь? И почему средь нас отступников так много, Которым просто в сторону свернуть?

Минуту под впечатлением слов Франко молчали оба. Первым откликнулся папа:

— Вы так говорите, пане Уляныч, словно в нашей жизни ничто и никогда не изменится. А я все-таки верю…

— А во что вы верите?

— Верю, — горячо воскликнул папа (гляди, гляди, какие мы отважные!), — что будут, должны быть перемены к лучшему!

— «Сгинут наши супостаты, как роса на солнце»? — иронически продекламировал Уляныч, чего, наверно, не должен был делать. Все-таки папа значительно старше его. — Одной веры мало, пане Попович, хотя в святом писании и сказано, что вера чудеса творит. В наш век этого мало. Сила нужна, пане Попович, сила. А вообще критерием значимости того или иного народа в мире является, как правило, то, как к нему относятся на международной арене. И поэтому я думаю, что для будущего всего украинского народа важнейшим фактором является существование за Днепром Украинской Советской Республики, которая перед всем миром официально называет себя украинской. Ее нанесено на карту мира.

— Постойте, постойте, пане Уляныч, ведь это прямая агитация за большевиков, а вы знаете, что наше государство ничего так не боится, как слова «большевик»?

— Конечно, знаю! А спросите среднего румына, что такое «большевик», и он не будет знать, что вам ответить. Вы говорите… Я зять попа, как же я могу агитировать за большевиков? Я не агитирую за них, но я подхожу, повторяю еще раз, подхожу к делу реалистично. Вы присмотритесь, что происходит в мире: где бы ни появился узурпатор, первое, что он делает, — это насаждает свою культуру. Главная его задача — уничтожить культуру коренного населения. Я дальше буду говорить о нашем клочке земли — Северной Буковине. Каких только культур, языков тут нам не насаждали! И турецкий, и польский, — трудно поверить, что в свое время государственным языком у нас был польский и немецкий, а теперь румынский. И все для того, чтобы нас просветить. Может, это действительно чудо, вы правы, что наша национальная культура столь устойчива, может, это и впрямь чудо, что буковинский крестьянин на протяжении столетий находил в себе силы сопротивляться всем культуртрегерам. А вы посмотрите, — только, пожалуйста, не обвиняйте меня снова в том, что я агитирую за них, — как повели себя большевики на колоссальной территории бывшей царской России, злополучной тюрьмы народов. Одновременно с коренными социальными реформами — у нас может быть свой взгляд на них — они поднимают национальную Культуру всех без исключения, даже самых малых, народностей, о существовании которых мир до сих пор даже не знал. Что ни говорите, ничего подобного в истории не было, и это сразу вызвало у многих доброжелательное отношение к новому общественному строю. И я вас уверяю, пане Попович, этим они могут удержаться.

— Вы не забывайте о земле, — проснулся хлебороб в отце.

— Да, земля… и национализация крупных предприятий… но нас пока касается то, что делается у нас под носом.

— Ну хорошо. Вы говорите, что подходите к делу реалистично, так я хочу спросить: какой же реальный выход вы видите из нашей беды?

Уляныч ответил не сразу:

— Этого-то я и не знаю, пане Попович. И, верно, большинство не знает, как вылезти из этой беды.

— Так, может, и нам устроить революцию, как на большой Украине?

Отец пошутил, а Уляныч ответил ему серьезно:

— Это не шутки, если принять во внимание, что Румыния, по сути, еще до сих пор феодальная страна. Видите ли, я не знаком со статистикой, возможно, Румыния занимает первое место в Европе по безграмотности. Но я точно знаю — ни в Европе, ни во всем мире нет другого государства, где бы так попирали законы, где бы так процветало санкционированное правительством бесправие, где бы так официально и всевластно господствовала взятка. Говорят, у нас за бакшиш можно достать все, кроме родной мамы, — впрочем, я не уверен, что где-нибудь в глухомани не торгуют уже и родными мамами.

— Ну, — отца не покидало хорошее настроение, — так что Же еще надо, чтоб у нас вспыхнула революция?

Уляныч повернулся к отцу.

«Мой папочка и в данном случае сохранил нейтралитет. А вообще мы все трое (трое!) почувствовали себя утомленными политической дискуссией».

Дарке кажется, что она даже задремала в тишине.

Когда приехали, папа, направляясь к дому, сказал:

— Не говори маме, что я играл в карты. — И поторопился добавить: — В этом нет ничего страшного. У меня вообще от мамы нет секретов, но ей будет неприятно.

— А почему неприятно?

— Дядя Юзя — он тебе двоюродный дед, ну, знаешь, тот бабушкин брат, что в Америке, — когда-то проиграл не свои деньги и вынужден был бежать в Америку… С тех пор мама не переносит, когда я сажусь играть в карты… Ну, амба и ша!

«Господи, папа ищет во мне союзника! Это уже конец света, как сказала бы наша бабушка».

По ту сторону двери, спросонья не попадая в замочную скважину, возились с ключом.

Наконец дверь открылась. На пороге, закутавшись в одеяло, стояла бабуся.

— О, что это вы так скоро?

Папа, обметая веником снег с сапог, ответил что-то невразумительное.

Теплый аромат печеной картошки ударил Дарке в ноздри.