Кто-то щелкнул бичом, и дни, как резвые лошадки, побежали вперед, оставляя за собой только клубы пыли. Не одно событие покрылось этой седой пылью забвения.

Орыська продолжала плыть по классному озеру одинокой лодочкой. Правда, уже никто не возмущался, никто не заламывал рук, даже не удивлялся, когда та или иная ученица (хотя происходило это очень редко) одалживала у Подгорской ножичек или спрашивала ее, до какого абзаца Мигулев задал выучить историю.

Орыська оказывала эти услуги покорно, ничего не требуя взамен, и тем более не искала тропочек, которыми могла бы приблизиться к классу. Могло показаться, что класс вовсе не интересует ее. Мигалаке, как всегда, приходил на урок надушенный и элегантный, как фордансер.

Уроки свои он вел очень вольно. Острил (ученицы действительно теперь лучше знали румынский язык) и спрашивал обыкновенно только тех, кто сам хотел отвечать. Бывали уроки, когда слышался только покорный голосок Орыськи.

Мигалаке, который вначале не замечал этих жертвенных доказательств обожания, теперь с видимым удовольствием принимал Орыськино волнение и льстивые услужливые ответы.

Стефа Сидор на все нежные взгляды Дарки отвечала улыбками. Их дружба дошла уже до того, что Стефа дважды или трижды приглашала Дарку к себе домой. У советника в доме все сияло. И все-таки счастье, которое приносила Стефа, никогда не бывало полным. Дарке всегда было немного больно.

— Я приду к тебе завтра, — как-то сказала Дарка.

Стефа обрадовалась. Она прижала к себе Даркину руку, но вдруг задумалась и словно увяла.

— Завтра вечером я занята… Давай послезавтра, ладно?

Опять! Эти недосказанные слова, эти тайны искали выхода на дневной свет, как подземные источники. Кем и чем может быть занят вечер у Стефы? Почему это надо скрывать?

Дарка, возможно, обрадовалась бы, поймав Стефу на лжи, на замаскированной неискренности.

Раз как-то Стефа позвала ее побродить по парку. Она хотела набрать осенних листьев, чтоб их рисовать. Была уже половина октября. В парке пахло сыростью. От желтых листьев на деревьях и тех, что усыпали землю, было как-то неестественно светло. Солнце, словно в зеркале, отражалось на этой желтой поверхности и пронизывало воздух яркожелтыми лучами. Сочная летняя зелень с густой тенью казалась теперь сном. Между оголенными деревьями звук летал долго и без задержки. Звонки трамваев доносились в самую чащу парка и тоже вливались в осеннюю мелодию.

Девушки молча шли рядом. На главной аллее, как раз напротив Семигорской улицы, дорогу им пересек Данко со скрипкой под мышкой. Он едва взглянул на Дарку и прошел было мимо, но тут же обернулся, непринужденно поздоровался и ласково улыбнулся ей, хотя она была не одна.

— Ты его знаешь? — удивилась Стефа.

— А что? — неизвестно почему встревожилась Дарка.

Стефа загадочно покачала головой.

— Ничего… Красивый юноша и хорошо играет на скрипке. Я только раз слышала, как он играет, но… — Она не докончила, но можно было догадаться, что за этим следовало: «Никогда не забуду его игры».

Дарка больше не спрашивала. Взволнованный голос мог выдать ее. Стефа закончила сама:

— Но бегает за этой румынкой, и… жаль, если он пропадет для нас.

Известие поразило Дарку, как поражает человека гром или внезапный паралич: у нее перехватило дыхание, она не могла шевельнуть пальцем. Еще несколько шагов Дарка едва волочила ноги. Затем остановилась, сделав вид, что поправляет воротник плаща. На самом деле она просто хотела оправиться от удара.

— За румынкой? Они только учатся вместе, и больше ничего, — пытается Дарка оправдать Данка перед Стефой и собственным сердцем.

Но Стефа неумолима:

— Зачем защищать его, если ты не в курсе дела? Что же они, ежедневно учатся? А теперь знаешь, куда он полетел? На Гартенгассе, на виллу Джорджеску! Какая досада… Все, что у нас есть лучшего, талантливого, обязательно стараются перетащить в чужой лагерь…

Это замечание только усилило Даркину боль.

— Откуда он? — хочет знать Стефа.

Она не понимает, что Дарке теперь трудно разговаривать, что произнести хоть одно слово, ей так же трудно, как человеку, у которого прострелены легкие.

— Из Веренчанки…

— Родители — украинцы?

— Только отец… Мать — немка из Вены…

— А твои родители?

— Мои? — с изумлением спрашивает Дарка. — А кем могут быть мои родители?

Стефе захотелось поговорить о том, что ни капельки не соответствовало Даркиному настроению.

— Видишь ли, можно называться украинцем и не быть им… Вот, например, Подгорская… Сознательная украинка никогда бы так не поступила.

— Но ведь мой папа!… Зачем ты мне это говоришь? Мой папа сознательный.

— А откуда ты знаешь, что он сознательный? — засмеялась Стефа.

Дарку уколол этот насмешливый вопрос. Личное горе, свалившееся на нее, не дало ей возможности проанализировать смысл слов «сознательный» и «несознательный». Знала так же, как и то, что в электричестве плюс и минус притягиваются, знала без объяснений и анализа, что быть политически несознательным позорно. Дарка запомнила, хотя только много лет спустя поняла смысл сцены, происходившей чуть ли не в девятнадцатом году, в самом начале оккупации Буковины королевской армией, когда директор Хорватский, друг и товарищ отца, сидел у них в комнате и в отчаянии спрашивал:

— Ну, скажи мне, Микола, почему они меня не арестовали? Скажи! Да как же мне теперь показаться в Черновицах! Нет, ты мне скажи: почему всех честных людей арестовали, а меня оставили? Я тебя прошу, друг мой, если ты случайно услышишь разговор на эту тему, ради бога, разъясни людям, что я ни в чем не виноват!… Тяжело, друг мой, на старости лет из честного человека стать помелом… И должны же они были как раз меня не арестовать!

Сцена эта промелькнула в голове у Дарки, и она дерзко ответила:

— Но мой отец был арестован, когда пришли румыны. Если не веришь, спроси кого хочешь!

— Твоего отца арестовала румынская полиция, а ты так легко согласилась на то, что Мигулев сменил украинский язык на румынский? Неужели ты не понимаешь, что это значит? Неужели ты, — речь Стефы стала тяжелой и очень медленной, — еще до сих пор не понимаешь, что они всякими ухищрениями постепенно хотят вообще уничтожить нас как нацию? Неужели ты не видишь, что такие, как Мигулев, на службе у них?

«А домнул Локуица, — стучит у Дарки в мозгу, — домнул Локуица наверняка не желает нам, украинцам, ничего плохого, а он ведь тоже румын. Румын из румынов…»

— А ты не позволила? — решилась Дарка возразить подруге, которую до сегодняшнего разговора считала «воплощенной нежностью, ходячей поэзией».

— Нет, я была против. Ты забыла? — живо ответила Стефа, но тут же, словно что-то вспомнив, заговорила с Даркой прежним ласковым тоном: — А тебе никогда не приходило в голову, что мы должны знать своих поэтов… знать историю нашего народа, знать, кто мы и откуда появились на свет? Ты никогда не думала об этом?

Дарка молчит. Такие намеки можно понимать по-разному. Подруги должны разговаривать откровеннее. Так по крайней мере считает Дарка. Это, должно быть, чувствует и Стефа.

— А ты хотела бы достать такие книжки… ты знаешь, запрещенные, о которых я тебе как-то упоминала?

— Да, — твердо отвечает Дарка, и это «да» равносильно пожатию честной руки.

— Я так и знала, что ты согласишься. Теперь все хорошо. Я познакомлю тебя с людьми, которые будут доставать тебе такие книжки… Только никому об этом ни слова! Ни слова, Дарка!

— Ты должна мне верить, — уже немного обиженно замечает Дарка, словно своим тоном желая напомнить подружке, с кем та имеет дело. — Я никому не скажу… А теперь я пойду… — Она должна была проститься со Стефой, потому что опять вспомнила о Данке и ей захотелось, очень захотелось побыть одной!

* * *

В конце октября бывает такая погода, когда кажется, что дни сбросили с себя осенние пальто и прохаживаются в рубашках с расстегнутым воротом. Тогда трава вторично выпускает побеги и сердце человеческое тешит себя неразумными надеждами. О солнце в эти дни и говорить нечего. Оно светит ласково и благотворно, а если прикрыть, веки, можно ощутить на лице бег микроскопических ножек-лучей.

В такой день Данко пришел к Дарке. Так неожиданно приходит хороший сон к человеку, а потом исчезает, оставив тоску по себе. Дарка пригласила Данка на балкон. Она не хотела отдавать чужому дому, чужим людям ни одной его частицы, ни улыбки, ни голоса, ни даже эха его голоса — ведь для этих людей юноша был первый встречный.

— Я думала, ты уже совсем забыл меня!

Это звучало как упрек или вызов. Данко поискал ее глаза и, найдя, уставился прямехонько в них.

— Почему ты так думала? У нас теперь новый учитель по математике, который очень требователен… И потом репетиции в музыкальном училище. Посмотри на мои пальцы! Они совсем одеревенели от струн!

Дарка прикасается к действительно огрубевшим на кончиках пальцам его родных рук, а в это время у нее выстукивает в памяти:

«Дочка префекта… дочка префекта».

— Ты продолжаешь играть с этой Джорджеску? — внешне спокойно спрашивает она, помня каждую интонацию в Стефином рассказе о дочке префекта.

Но Данко отвечает так спокойно, что нельзя не верить ему:

— Конечно! Я же говорил тебе, что мы будем выступать в начале февраля…

Дарка еще подросток, ей пока неведома женская осторожность, и она спрашивает, как говорится, в лоб:

— И ты бываешь у нее дома? Она очень красивая?

Данко смеется каким-то мелким и как будто не очень искренним смехом.

— О, она форте фрумоси… Но главное — как она играет! Ты должна как-нибудь послушать ее… Фуга у нее выходит… — Но, верно вспомнив, что Дарка не разбирается в музыкальной терминологии, он снова возвращается к тому, с чего начал: — Ты обязательно должна послушать ее. Она так смешно говорит по-немецки…

— И потому ты ее любишь? — Дарка хочет рассмеяться, но смех отскакивает от серьезного лица Данка и стыдливо прячется в уголках ее глаз.

— Я только люблю слушать, как она играет. Не бойся, ее будет кому полюбить!

Стефа говорила правду о Данке и Лучике. Он даже не возражает. И от этой его прямолинейной откровенности ей еще больнее. Она уже боится спросить: верно ли, что он, как говорила Стефа, бывает у Джорджеску каждый день? Ведь если Данко скажет «да», это будет сама правда.

Дарка решается на дерзость и прикасается еще к одной струне в душе Данка, которая должна отозваться желанным голосом:

— За мной начал бегать этот Рахмиструк из седьмого… Знаешь его? — Ей стыдно говорить о таких вещах, но она уверена, что в эту минуту так надо.

Струна, которую она рванула с такой силой, не зазвенела.

— Как не знать? Такой русый, в крестьянском платье. Правда? — отвечает совсем не ревнивый Данко. Он далек от мысли, что Дарка, именно Дарка, такая, как она есть, может понравиться еще кому-то. — Что делает Орыська? Как ты чувствуешь себя в гимназии? Сошлась с подругами?

Данко засыпает ее вопросами, и Дарка начинает волноваться, не скучно ли ему с ней. Но раз он спрашивает, надо отвечать.

— Орыська? Орыська так повела себя, что весь класс не хочет с ней водиться. Она страшная подлиза. И знаешь, к кому подлизывается? К Мигалаке! Мне даже стыдно, что она из Веренчанки.

— Неужели Орыська так провинилась?

Данко чересчур интересуется Орыськиной судьбой. Именно поэтому Дарка заговаривает о другом:

— У меня есть теперь подруга — Стефа Сидор. Знаешь ее?

Данко прищуривает глаз так, как это любит делать дядя Муха, когда он «под мухой».

— А, знаю! Ты можешь даже передать ей поклон от меня.

— Вы знакомы? — живо спрашивает Дарка, и ей вспоминается встреча в парке.

— Почти знакомы… Было время, когда панна Стефа не имела ничего против знакомства со мной, а я, такой недотепа, проморгал.

Данко смотрит в серьезное, взволнованное лицо Дарки тоже серьезным взглядом и вдруг смеется примирительным, счастливым смехом.

— Эх, ты… ты… ребенок!

Дарка отворачивается от него. Данко не на шутку встревожен:

— Что с тобой? Дарка, ну что случилось?

— Ничего… Право, ничего… Я такая глупая!

— Ты должна сказать мне правду, — говорит он голосом, который делает его на десять лет старше.

Дарка вынужденно улыбается.

— Что я тебе скажу? И зачем говорить? Чтобы ты смеялся надо мной?

— Дарка!

Он уже угрожает, и только теперь она признается:

— Видишь, ты опять добр ко мне, а я думала… — глупые слезы опять застилают глаза, и Дарка не может закончить мысль, — я думала, что ты уже совсем с той… дочкой префекта, и уже перестанешь дружить со мной и… Орыськой.

Дарке уже не стыдно своих слез. Пусть Данко видит и знает. Если бы только она могла вырезать сердце из груди и дать ему подержать в руке, чтоб Данко почувствовал, что бьется оно ради него.

Данко вынимает из нагрудного кармана аккуратно выглаженный шелковый платок и мягко вылавливает им Даркины слезы. Оба при этом от души смеются. Дарка глядит на него чисто промытыми, жалобными глазами и хочет, чтобы он сам догадался о том, чего она не может ему сказать:

«Оставь в покое ту румынку… Ты, верно, сам не догадываешься, почему должен провожать ее каждый день. Я боюсь… я почему-то боюсь, что эта дочка префекта станет Твоим и моим несчастьем…»

Данко тотчас по глазам Дарки догадывается о ее переживаниях.

_ Нельзя девушке грустить, когда на это нет причин…

Погляди на меня, Дарка. Так! А теперь улыбнись!

«Тихо, глупенькое, — приказывает своему сердцу Дарка, — тихо! Он не будет дружить с той хотя бы для того, чтобы не причинять мне неприятностей. Разве ты не видишь, глупенькое, как он охраняет мой покой?»

— Что ты будешь делать в воскресенье? — спрашивает вдруг Данко.

Дарка боится предложить готовый план. А что, если он хочет условиться с ней на воскресенье?

— Дело в том, что я собираюсь с товарищами на прогулку в Цецин. Поедем туда на велосипедах!

— А эти твои товарищи — кто они? — Дарке интересно как можно больше узнать о нем.

— Мои товарищи? О, это хорошие ребята!

И Дарка снова должна согласиться, что существует много дел, много людей, принадлежащих только миру Данка, его «собственному» миру, и все это отделяет ее от него, как река без моста.

…Закат по золотой лесенке спускается на городские крыши. Осенний холодок уже подбирается к балкону. Дарка в одном платье, надо встать и накинуть на плечи пальто, но она боится, что как только встанет, поднимется и Данко. Впрочем, он поднимется и так.

— Я пойду.

Сердце у Дарки обрывается, но она не решается задерживать Данка.

— До свидания!

— До свидания!

И она не провожает его даже в коридор. Ей не хочется сразу после разлуки с Данком встретиться с хозяйкой или, еще хуже, с Лидкой.

Дарка облокачивается на перила балкона и видит, как Данко поправляет воротник, поворачивается и уходит вниз по Русской. У церкви он сворачивает направо.

«Нет, это дорога не к Джорджеску», — с облегчением вздыхает Дарка.

И вдруг ее заливает волна горячей жалости и раскаяния. Как могла она отпустить Данка без единого сердечного слова? Почему не окликнула его еще с балкона? А потом еще… удивляться, что Данко ищет общества этой Лучики. Этой по-цыгански музыкальной румынки! А Стефа? Нет, еще ближе, еще роднее стала она Дарке. Ведь ей тоже понравился Данко, а разве это не говорит о родстве их душ?