Война с деревенскими была странная и незаметная.

Драк с ними почти никто не видел. Просто на следующий день от одного к другому, как пожар по сухому бурелому, разлеталась новость. Снова — драка.

Кто-то их боялся до чертиков, а кто-то — наоборот, приятельствовал и бегал за ворота, в поля, жечь костры и запекать колхозную картошку.

Шептались, что когда в поселке только-только раздали участки и старшие ребята приехали помогать родителям — перекапывать землю и вытаскивать огромные пни, которые остались от вырубленного леса, — случилась первая драка. Стенка на стенку. Кто начал и как все было на самом деле — никто уже и не помнил. Знали только: кого-то увозили на скорой помощи в больницу, а из наших, поселковых, ребят один угодил в тюрьму.

Тюрьма — это очень далеко, страшно и таинственно, так, что мурашки по коже.

Оттуда не выйти никогда.

Казак был младшим братом «уголовника», как называли взрослые того, что сидел в тюрьме, — и грозой всего поселка. Непримиримым врагом деревенских. Стоило им заехать в поселок и случайно повстречать Казака или кого-нибудь из его дружков — и драки было не миновать.

Щупленький, стриженный коротко-коротко, с неподвижным лицом и оспинками на правой щеке и крутом лбу, он казался совсем нестрашным, когда шел по главной улице своей знаменитой походкой вразвалочку — как матросы. Если б не руки — словно высеченные из мрамора, как у скульптур в музее, с рельефными мышцами и угрожающе выпуклыми венами.

«Кулаки у него стальные», — сказал однажды Пашка. Хоть разок почувствовать на себе, правда ли это, вовсе не хотелось.

Казак курил. Совсем как взрослые мужики — закуривал, сложив ладони раковинкой, потом небрежным, шикарным движением боднув воздух, гасил спичку и выкидывал ее в сторону. Или шел по поселку с прилипшей в углу рта сигареткой — ну чисто дворовый хулиган из старых книжек.

Казак ругался матом. Не робко и задиристо, как ругались другие мальчишки. Нет, он ругался как-то размашисто, с удовольствием. И казалось, что грубые матерные слова вполне могли заменить ему нормальные, которыми разговаривали все мы.

Казак плевался. Между крепких передних зубов у него была щель — и оттого он, приподнимая верхнюю губу, становился похожим на наглого кролика. Издавал странный, утробный звук. Потом раздавался свист — будто Казак замахивался хлыстом, и на асфальт выстреливала дугой густая струя.

В этот момент Казак был прямо-таки вараном из передачи «В мире животных», захватывающим маленькую зверюшку длиннющим языком.

Казак не смеялся — он щерился, чуть приподнимая губу, презирал всех и вся, растягивал рот странным, пугающим оскалом.

Вместе с Казаком приходила и его свита.

Маленький вертлявый Буратино — лицо усыпано золотистыми конопушками, острый нос, как у деревянного сыночка папы Карло, всклокоченная шевелюра топорщится светлыми кудрями — все время заискивающе улыбался, глядя на Казака снизу вверх. Эта чуть-чуть кривоватая улыбочка будто навсегда приклеилась к его веснушчатому лицу.

Лешка-Пескарь — круглолицый, похожий на крепкое яблоко, хмурый и серьезный. Чуть что — он грозно, с вызовом, оглядывал всех, готовый, если надо, пустить в ход кулаки.

Гитарист Миша вышагивал гоголем — словно был музыкантом при короле — руки в брюки, за плечом гитара, и насвистывал фальшиво простенький мотивчик.

В общем, таких, как Казак, бабушка называет «плохой мальчишка». Но ему, конечно, все равно, как его называют.

— Эх, костерочек, — сказал ухарски Симка, размахиваясь и со всей силы вколачивая топорик в белую, будто сочную еще, середку круглого бревнышка.

Жечь костер у маленького пруда на берегу — сделаешь шаг и уже чернеется у самых ног ночная вода — так же здорово, как и на бугре. Там можно глядеть, как догорает вдали закат и проносятся куда-то в сторону Ярославля одинокие машины. А здесь — как огонь костра выхватывает у ночи кусочек запруды, круги на воде — должно быть, от неведомой рыбы — и ряды жесткой осоки, щеточкой.

— Скоро спутник пойдет, — мечтательно сказал Пашка, закинув голову, чтобы лучше было видно звезды.

— Большая Медведица, — отозвалась сестра-Ася и сразу же похвасталась: — А я знаю, как найти Маленькую: нужно от ручки отсчитать три звезды. Вон она, ручка!

— Сама ты ручка, — отчего-то обиделся Пашка и принялся ломать об колено сухие ветки, которые они с Симкой принесли из леса. Когда он кидал ветку в костер, она поднимала мириады искр, просто настоящую волну — волна летела к веткам старого дуба, стараясь лизнуть листву, и исчезала в черном небе.

Полинка доставала из необъятных карманов куртки маленькие круглые картофелины и куски ноздреватого черного хлеба.

Мы наперегонки очищали ивовые прутики — чтобы жарить мягкие ломти над огнем. «Тьфу-ты-черт», — ругалась сестра-Ася шепотом — ее кусочек так и норовил упасть в костер.

Больше всего на даче я люблю такие уютные костры. Не нужно бежать куда-то и бояться, что вот-вот пропустишь в поселке что-нибудь интересное. Вот оно, все самое интересное, — перед тобой, на расстоянии вытянутой ладони.

Стали подходить те, кто увидел в черноте ночи наш огонь. И Макс-панк с Кривой улицы у леса — в кожаной мотоциклетной куртке, косолапый, с длинными, почти по пояс, волосами. И мальчик Ваня, папа у которого такой богатый, что, говорят, дома у него стоит настоящий компьютер. И белобрысая дылда Танька с Третьей линии — она играла в футбол не хуже мальчишек и донашивала вещи старшего брата.

Все они садились тихо вокруг костра, протягивали руки к теплу, смотрели, как неистово пляшет пламя.

Из темноты — прямо в огонь вылетела куцая коряга, подняв нам в лицо целое облако золы, — вышел сначала Буратино. Паясничая, чуть поклонился всем гитарист Миша, улыбаясь одними — черными, как маслины, — глазами. Потом — король за шутом — появился Казак. Постоял молча у костра — за спиной Леша-Пескарь, верный телохранитель. Присел, кивнул Ване — ну что ты там рассказывал, давай дальше. Разговор, было замолкший, разгорелся вновь.

Казак выругался — так, как умел только он, — витиевато и грубо. Будто не умел говорить нормальными словами.

Я не люблю, когда ругаются. И Полинка не любит. Матерное слово делает мне больно — как сверло у зубного врача. Если кто-то из ребят ругается, я прошу перестать. Сначала они не понимали, думали — выпендриваюсь, хочу показаться особенной. А теперь привыкли. И перестают. Все, кроме Казака.

Я набралась смелости — заговорить с Казаком не такое уж легкое дело.

— Слушай, можно не ругаться?

Он внимательно — как всегда — посмотрел на меня. Когда на тебя смотрит Казак, кажется, что ты — маленький жучок. Или божья коровка.

— Нельзя, — и выругался снова. Теперь — позабористее.

Буратино подобострастно захихикал.

— Ну подумаешь, мат, — пожала плечами белобрысая Танька, — что тут такого.

— Да ладно тебе, — подхватил Макс-панк.

Казак насмешливо улыбался. В этом молчаливом противостоянии побеждал всегда он. А мы бежали — будто проигравшая армия игрушечных солдатиков.

Ну нельзя, так нельзя, а я это слушать не буду — я встала и пошла. В темноту, по берегу пруда, мимо леса — домой.

Знала, что сейчас, за моей спиной, встали и Полинка, и сестра-Ася — и тоже идут домой. А попозже — чтоб не показаться слабаками — встанут Пашка и Симка и догонят нас уже около нашей улицы.

И вот так всегда. Обойти Казака никак нельзя. Он приходит всегда сам — туда, куда его не звали, — и остается столько, сколько ему хочется. И делает все, что ему вздумается. А оттого, что на самом деле его зовут Леша Казаков, он не становится безобиднее.

Воскресенье — совсем невеселый день. Мамы, папы, тети и дяди — все-все, кто в пятницу весело спрыгивал со ступенек круглоносого автобуса в дачную пыль, — словно перелетные птицы, улетают обратно. В Москву. Подмигнув красным глазом в сумерках — на прощание — исчезает за сторожкой последняя машина.

В такие вечера хочется пораньше уйти из дому и без конца бродить по улицам — чтобы было не так грустно. С Полинкой и сестрой-Асей под руки, Пашка с Симкой с нами не ходят, как будто гулять по поселку — несерьезное и девчоночье занятие.

В такой вечер окна во всех домах почему-то гаснут раньше обычного — дома тоже грустят. Улицы пустые — все сидят по участкам.

— Смотрите, — обрадовалась вдруг сестра-Ася, — кто-то у остановки.

— А может быть, не пойдем дальше, — тихо попросила Полинка.

Только теперь мы заметили горбатые большие мотоциклы, притулившиеся за остановкой. Услышали низкий смех и магнитофонную музыку — те, кто сидели там, были старше наших, поселковых ребят. Деревенские.

Сворачивать было уже некуда — или трусливо идти назад, или, будто море нам по колено, мимо остановки, за сторожку.

Музыка и хриплый смех замолкли. От темной остановки отделилась высокая тень.

— Гуляем? — ласково спросил парень в старом полосатом свитере и нехорошо улыбнулся.

Все, кого вместила железная остановка — похожая на домик, с окошком и деревянными лавочками, — сгрудились у кромки, там, где бетонный пол круто спускался к земле. Столько деревенских зараз мы еще никогда не видели.

— Гуляем, — ответила Полинка.

Тип в свитере обернулся к остановке, подмигнул своим и продолжил, так же ласково:

— Ну, так погуляем вместе!

Сестра-Ася блаженно улыбалась, будто ничего и не поняла. Полинка сжала мой локоть — видно было, что боится.

— Нет, спасибо, — вежливо ответила я, — нам уже нужно домой.

Помолчала и прибавила — для убедительности:

— Бабушка ждет.

Мы подхватили сестру-Асю под руки, неуклюже развернулись и пошли прочь. Обратно. «Идите медленно, — шептала я, — чтоб не подумали, что сбегаем».

— Э-э, нет, так не делается, — протянул низкий гнусавый голос с остановки.

— От нас такие красоточки не уходят, — подхватил парень в свитере и, хохотнув, пошел за нами.

Мы прибавили шагу. Он не отставал. Все, кто был на остановке, высыпали на улицу и потянулись за ним. Шли быстрее и быстрее — в тишине было слышно их дыхание.

— Бежим! — крикнула вдруг Полинка. И мы побежали — что было силы.

Сзади гикнули, заржали дюжиной глоток, затопотали бесчисленными ногами в грубых ботинках по ночной безмолвной улице. Потом — видно решив, что не догонят, — вернулись. Взревели моторы, целая эскадрилья мотоциклов враз снялась с места — за нами.

Они гнались, как за зверями на охоте. Вспотев, улюлюкали, радовались своей власти и силе. Никогда еще я не бежала так быстро — ноги бежали сами, я их не чувствовала. Сердце от ужаса застряло где-то на вздохе и летело вперед, толкая бежать еще быстрее, еще.

— Мы-же-не-убежим-там-мотоциклы, — крикнула сестра-Ася, задыхаясь.

— Заходи сверху, — проорал сзади бас, вырываясь из мотоциклетного рева.

Два мотоцикла отделились от рыкающей стаи, преследующей нас, свернули на улицу по соседству — было слышно, как они едут где-то рядом, чтобы, повернув наверху, встретить нас на перекрестке. Куда деваться? Сзади нас догоняли и впереди тоже ждали они, деревенские. Помощи ждать неоткуда.

На участке по правой стороне — единственном на улице — была открыта калитка. «Спрячемся», — выдохнула Полинка — и мы нырнули в спасительную темноту, не разбираясь, чей это участок и живет ли там кто-то. Спотыкаясь, разбивая коленки, не чувствуя саднящих ладоней, забились куда-то к фундаменту недостроенного дома.

Немного перевели дух и огляделись. Мы сидели в большой тачке, наполненной сухим цементом. Уходила в глубину участка, к сарайчику, дорожка. На пороге, молча рассматривая нас, попыхивая сигаретой, стоял Казак. Просто стоял и курил.

Вдали ревели моторы мотоциклов — взвывали, взбирались по пологой Казаковой улице. Приближались, урча, как голодные звери.

Казак медленно — вразвалочку, руки в карманы, в углу рта вспыхивает огонек сигаретки — прошел к раскрытой калитке. Мимо нас, не глядя, как мы корчимся у тачки с цементом.

Мотоциклы ревели уже где-то совсем рядом с калиткой, и видно было, как мощные фары высветили кочки, поросшие жесткой травой, хороводы комаров и толстую жабу, которая медленно ковыляла через улицу и теперь замерла в столбе света. Она не мигала, только толстая шея в бородавках мерно раздувалась, ходила туда-сюда.

Рыкнув в последний раз, пострашнее, моторы, как по команде, замолкли. Стало тихо — очень тихо, по-ночному и пугающе. Мы затаили дыхание, а сестра-Ася, кажется, вообще перестала дышать, будто умерла в ту же минуту. Полинка сжала сильно-сильно мою ладонь. Руки у нее совсем холодные — настоящие ледышки.

Деревенские верхом на двух мотоциклах — теперь они казались мне огромными, просто великанами — стояли прямо перед Казаком. Руки на руле, головы вызывающе вскинуты. Те, что сидели сзади, старались заглянуть за Казакову спину, на участок.

Молчание — такое сильное, что, казалось, разорвет сейчас ночной воздух, — тянулось бесконечно. Они просто стояли и смотрели друг на друга — не отрываясь. Вспыхивал и гас огонек сигареты в углу рта Казака.

Тишина лопнула, оглушительным треском моторов взорвалась, распалась на кусочки. Тот, что сидел за рулем первого мотоцикла, отвел глаза — первым, ударил, словно с досады, по педали стартера, еще раз, неистово, яростно, газанул и сорвался с места. Второй мотоцикл, зарываясь задним колесом в уличный гравий и оттого немного заваливаясь набок, полетел за ним.

Казак еще — все так же молча — неподвижно постоял около улицы. На фоне густо-синего неба вырисовывался крепкий затылок и аккуратные уши.

Потом повернулся и не спеша прошел по дорожке в дом. Мимо нас — будто нас и нету. И закрыл входную дверь.

Мы, падая и спотыкаясь, прислушиваясь — нет ли где деревенских — и не веря в свое спасение, побежали улочками, через маленькие пруды, домой. Не разбирая дороги в темноте, пробегали по чужим огородам.

— Черт-черт, — жалобно приговаривала сестра-Ася, когда мы случайно наступали в спелые уже кабачки, поскальзывались и падали. Добежав до дома, долго не могли отдышаться. Отряхивали с брюк колючки репейника, цементную пыль и светло-зеленую кожицу растоптанных кабачков. Сердце прыгало как сумасшедшее, и было вовсе не до сна.

Когда Симка с Пашкой снова натаскали из лесу хвороста и маленьких поленьев, принесли на берег пруда мешочек картошки, история с деревенскими почти уже забылась. Быстро — как забывается что-то стыдное, неловкое и даже обидное.

Снова летели к ветвям дуба — туда, где в дупле живет огромный шершень, — мириады искр, снова тянулись к костру ребята с соседних улиц. Садились — бок о бок, протягивали руки к огню.

За спиной Пашки что-то хрустнуло, и гитарист Миша вышел к огню — по-хозяйски, будто его разожгли специально для него. Из темноты показались Буратино и Леша-Пескарь. И Казак, о котором нам тоже хотелось забыть.

Я испугалась, что он все-все расскажет — и про деревенских, и как мы бежали, а потом сидели в тачке с цементом. Но Казак только молча посмотрел на нас и присел на полуобгоревшее грязное бревно. Медленно, с удовольствием закурил, выкинув спичку в пруд. Буратино и Леша-Пескарь заметно скучали.

Наверное, чтобы оживить всех, Пескарь выругался — нарочно грубо, громко, — с вызовом глядя на нас.

Буратино угодливо хохотнул, предвкушая ссору и скандал.

Гитарист Миша с издевкой прошелся аккордом по грифу гитары.

И вдруг Казак, пристально глядя на Пескаря, веско сказал:

— При них, — он торопливо, как-то даже воровато, глянул на меня и тут же отвел взгляд, — не ругаться. Понял?

Все замерли. Лицо Буратино вытянулось. Мишина гитара захлебнулась аккордом. Лешка подался назад, недоверчиво глядя на Казака.

— Бери пример вот с меня, — усмехнулся тот и, размахнувшись, прибил комара, который устроился на его щеке, рядом с оспинкой.