«Ничто в искусстве не творится одной волей. Все творится беспрекословной

покорностью с приходом бессознательного».

(Одилон Редок)

Только что изученные нами психопатологические состояния, нашедшие - спасибо де Саду — самый радушный прием у писателей и постановщиков фантастических фильмов, отражают врожденные тенденции, растворенные в том, что обычно называют коллективным бессознательным. Со времен пещерного мрака и тьмы волшебных гротов человеческий род навеки заклеймен атавистическими страхами. Они прорывались во времена бесконечных гонений, которыми отмечен путь Истории: погромов, судов над колдунами, режимов политического или религиозного террора. В преследовании волков-оборотней или истреблении вампиров нет ничего выдающегося по сравнению с массовыми убийствами и мерзостями, которые развернулись вовсю с самого начала XX века. «Охота на ведьм», помещение в резервации негров и индейцев, геноцид очень сильно напоминают изничтожение предполагаемых приспешников Сатаны. Если события меняются, то человек оказывается неспособным изменить свое поведение и свой образ мыслей. Наш мир по-прежнему любит войны, оправдывает худшие ужасы, и пытки - это уже почти общее место -вошли в привычку и даже стали возбуждать некое сладострастие.

Самые гнусные происшествия обеспечивают успех газетам, гоняющимся за сенсациями, и, если сегодня перестали выкапывать вампиров из земли, то не перестают любоваться ими на экране, где они действуют заодно с ликантропа-ми, привидениями и зомби. Сексуальное влечение к крови вездесуще: Поланского почти осуждают за то, что он заигрывает со смертью, но все находят совершенно нормальным то, что Пазолини показывает нам каннибалов при отправлении питательных функций. В каждом из нас существует глубоко укоренившееся желание убивать, истязать, пожирать ближнего. Подавленная жизнью в обществе, покрытая лоском цивилизации, подобная потребность не перестает от этого быть все такой же живучей и готовой проявиться. Мы бессознательно любуемся изуверами, садистами-убийцами и превозносим до небес завоевателей, которые на самом деле являются лишь великими преступниками.

Религии, даже самые развитые, как, например, католицизм, тоже подпадают под космический закон. Христианское причащение, этот обряд, «в котором верующий символически приобщается крови и плоти своего Бога», как сказал об этом Зигмунд Фрейд, очень близко тотеми-ческой трапезе язычников. Превращение вина, материальной субстанции, в субстанцию вечную и поглощение -вампирическое - этой священной жидкости были приняты не сразу. В частности, Папам Льву и Геласию пришлось бороться с сектой аквариев, изгонявших вино Тайной Вечери; вино, которое еретик Манес называл «желчью демона». Кроме этого священного каннибализма, сожжение врагов веры, умерщвление плоти, принесение «чудесных трупов» в жертву требующему их Богу роднят католицизм с самыми жестокими культами Баала, Кали и Тлалока. Поклонение крови

проявляется также и в возвеличивании мученичества, стигматов, кровавых жертв и мистического пресса. Наконец, некрофилия ясно видна в поклонении мощам, изображении пляски смерти, выставлении напоказ трупов и костей у капуцинов. В самом Риме, стоя напротив Терезы д'Авила, млеющей под дождем любовных стрел, которыми осыпает ее берниниевс-кий ангел, смехотворная святая Виктория демонстрирует поклонникам свою восковую грудь с зияющей раной. Может быть, она покровительница гуль? Santa Vittoria dei Vampiri ora pro nobis?

Святая Виктория Вампиров (итал.), молись за нас (лат.)

Во всяком случае, кончина здесь соединяется с развлечением. Вампиризм мог развиваться только вместе с христианством...

Понятно, что преступники, отождествляющие себя с богами или демонами, посредством очевидной причинной связи могли стремиться ощутить терпкий соленый вкус гемоглобина. Простые смертные, которые не могут - или не смеют -зайти так далеко, довольствуются литературой с особым уклоном (сказки, новеллы, комиксы) или устремляются в кинозалы. Вот что служит порукой вечности ликантропического и вампирического сюжетов: постоянное возобновление обеих категорий монстров, несомненно, лучшее, какое только можно придумать, доказательство реальности их существования.

С самого своего появления на свет «седьмое» искусство старалось омолодить мифы, и Жорж Мельес, который, как сказал Аполлинер, «заворожил грубую материю», проложил путь, воспользовавшись преданиями минувших веков.

Приняв во внимание множество клинических наблюдений, кино быстро сообразило, что между жестокостью и чувственностью существует тесная связь. Общедоступная замена античной трагедии, по определению Мари Бонапарт, кино в самом деле находит удовольствие в кровавых драмах. Фильмы ужасов, имеющие освободительную власть над инстинктами, постоянно к этому возвращаются и собирают толпы зрителей. В мире «созерцателей», в котором мы существуем, кино, таким образом, сумело сделать для многих необходимым перенесение на экран чудовищ, некогда ужасавших воображение. Оно придало им отличительные признаки, позаимствованные с равным успехом у демонологии и литературы. Вампира, к примеру, сразу же распознают по тому, что он не отбрасывает тени, отдает приказы волкам, читает в темноте, постоянно таскает с собой свой гроб, но вся его власть исчезает с восходом солнца. Толпы, онемев от восторга, ждут появления на экране жутких лиц Франкенштейна, Носферату, Дракулы или Твари из «Черной лагуны». Излияния этой нездоровой радости, тем более странной, что зрителям заранее в большинстве случаев известно, как и почему монстр будет побежден, заставили некоторых актеров специализироваться на смущающих нас ролях похотливых убийц. Борис-Карлоср, «человек с тысячей лиц» Лон Чани, Бела Лугоши и Петер Лорре так в этом преуспели, что уже трудно представить их себе не в образе волка-оборотня или вампира. Способствуют ли эти пугающие образы освобождению от чувства сексуальной неудовлетворенности? Отвечают ли они реальной потребности? Желанию Красавицы встретиться с Чудовищем и отдаться ему после притворного сопротивления? Конечно, они не соблазнят утонченных интеллектуалов и эстетов, которых больше взволнует чтение По, Готье или Лавк-рафта. Но кинематограф ужасов и не старается завоевать их узкий и чаще всего старающийся держаться особняком круг. У него есть огромная толпа зрителей, жаждущих неведомого, замираний и недозволенных объятий. В конце концов, возможно, заторможенное, притупившееся от будничности воображение ощущает необходимость в том, чтобы его подстегнули картинами ужаса и насилия? Эта потребность отвлечься и желание содрогнуться кажутся вполне естественными... Появление на экране волка-оборотня вызвало у специалистов меньше споров, чем появление вампиров. Может быть, его образ лучше поддается кинематографическому воплощению? Или он более эстетичен? Может быть, и так... Кроме того, более обильна литература, где речь идет о раздвоении личности -образцом в этой области остается Дориан Грей, — о метаморфозах («La РёНпе»(«Кошка»); «Le Renne blanc» («Белый северный олень»); «La Nuit du loup-garou» («Ночь волка-оборотня»)), или определенные сюжеты романов («Остров доктора Моро» ГДж.Уэллса или «Доктор Джекилл и мистер Хайд» Р.Л. Стивенсона), экранизированные, в частности, Джоном Бер-римором в 1920 и Фредериком Марчем в 1932 году.

Конечно, преобладают заурядные волки-оборотни, которые порождают юных хищников или кусают детей («Оборотень», «Дом Франкенштейна»). Но тема метаморфоз подарила нам также и незабываемый фильм Жана Кокто, где Чудовище, благодаря чистой и искренней любви, старалось очаровать Красавицу и завоевать ее. На самом деле речь шла о редком, исключительном фильме, резко выделяющемся на фоне вульгарности и дикого и грубого эротизма обычных историй о волках-оборотнях. Драматическая напряженность рождалась скорее от соединения психологических элементов, чем от внезапного появления отвратительного чудовища с волосатьь ми лапами и пеной на губах. Увы, не всем кинематографистам дано создать пригрезившийся мир, где поэтическое мышление будет соперничать с художественным совершенством. Кто знает, впрочем, понравился бы этот чудесный, фантастический мир завсегдатаям пещер ужасов? Эстетическому наслаждению они явно предпочитают мгновенное содрогание, зловещий реализм, отвратительные подробности, которые одни в этом мире, уже пресытившемся атомными ужасами, еще способны пощекотать их нервы скопофилов и потенциальных садистов. Проклятая троица - пластик, резина и папье-маше — принимает дань восторга этих любителей сильных ощущений, которые, перепутав местами ценности, помещают на один уровень тонкие любовные игры и грубые, даже преступные действия дорогих их сердцу монстров. Отсюда также происходит успех вампира в кино; эта новая симфония ужаса приводит в восторг жадную до неожиданностей толпу. Больше всего в поведении этой публики поражает то, что люди ищут новизны там, где нельзя и представить себе ничего, кроме стереотипов и повторов. Сколько же среди фильмов, названных восхитительными, гениальными и божественными (в эпитетах недостатка нет), халтуры, кривляния и безвкусицы! Именно отсутствие необычного заставляет постановщиков вести своих вампиров по запутанным лабиринтам приключений («Le Masque du Demon» («Маска Демона»), «Et Mourir de plaisir» («И умереть от наслаждения»)), заставляет их встречаться с комиками Эбботтом и Костелло («Abbott and Costello meet Frankenstein») и - кто бы мог подумать? - с Геркулесом

собственной персоной («Геркулес и вампиры»).

«Дракула» Тода Браунинга (1931), которым открывался ряд фильмов, посвященных этому персонажу, ставшему у Белы Лугоши особенно тревожащим и извращенным, был, несомненно, наиболее близким к исторической действительности. Но это был уникальный фильм, и кадры его остаются одними из лучших в этом жанре.

Все кинематографисты, впоследствии пытавшиеся эксплуатировать успех Браунинга, вынуждены были, под страхом плагиата, давать Дракуле сына (граф Алюкар), дочь, любовниц, жертвы и кошмары. Так мы попадаем в порочный круг, внутри которого бьется кинематограф ужасов. Или режиссер старается вырваться из тисков условности фольклора, сочиняя свой собственный мир сновидений и чувственных образов. Или же он строго придерживается легенды, приводящей в восторг кинолюбителей, и услаждает читателей комиксов и «Famous monsters». В том и другом случае он становится мишенью для критики эстетов или всех тех, кто держится за отжившую, но живучую традицию. Эта живучесть и представляет собой главную черту вампиризма, у которого, как у всякой легенды, нелегкая жизнь.