Во имя жизни

Вилья Хосе Гарсия

Ротор Артуро Б.

Аргилья Мануэль Эстабильо

Дагио Амадор Т.

Гонсалес Нестор Висенте Мадали

Дандан Педро С.

Булосан Карлос

Хоакин Никомедес Маркес

Сантос Бьенвенидо Н.

Эдроса-Матуте Хенобеба Д.

Росес Алехандро Р.

Хосе Франсиско Сиониль

Хоакин Агапито М.

Крус Андрес Кристобаль

Кирино Хосе А.

Брильянтес Грегорио А.

Гарсия Фанни А.

Пеньяранда Виктор Хосе

НИК (НИКОМЕДЕС) МАРКЕС ХОАКИН

 

Ник (Никомедес) Маркес Хоакин (род. в 1917 г. в пров. Рисаль)— крупнейший прозаик и поит, драматург и публицист, известный журналист. Его отец был участником национально-освободительной революции 1896— 1898 гг. против испанского владычества. Ник Хоакин впервые выступил в печати в 1937 г.

С начала 50-х годов стал членом редколлегии и литературным редактором крупнейшего общественно-политического и литературно-художественного еженедельника «Филиппинз фри пресс» (существовал с 1908 по 1972 гг.), в котором сотрудничали многие передовые деятели национальной культуры Филиппин. После двадцати лет работы в этом журнале возглавил редакционный совет нового еженедельника «Эйша-Филиппинз лидер», который был закрыт в 1972 г. в связи с введением в стране чрезвычайного положения. Первую свою книгу писатель выпустил в 1952 г. В нее вошли как его прозаические произведения, так и поэтические, а также пьеса «Портрет филиппинского художника».

Н. Хоакин — лауреат всех литературных национальных премий, а в 1976 г. ему было присвоено высшее для филиппинского деятеля культуры звание: народный художник.

Проза и поэзия Ника Хоакина известна советским читателям по переводам на русский язык.

 

ЛЕГЕНДА О ДОНЬЕ ХЕРОНИМЕ

Это было во дни галионов, и в один из тех дней архиепископ Манилы был призван на совет в Мексику, но по дороге встретился с пиратами, которые захватили его корабль, разграбили дочиста, убили команду и уже привязывали архиепископа к мачте, когда вдруг налетел ураган, и потопил оба судна, пиратский корабль и филиппинский галион, и увлек всех в пучину, всех, кроме архиепископа, привязанного к мачте; благополучно избег он ярости волн и был вынесен на берег пустынного острова, безводного острова, который был всего лишь вершиною рифа посреди морских вод, и здесь провел он, сжигаемый солнцем, год с лишним, питаясь лишь рыбой и молитвами и утоляя жажду дождевой водой и медитациями, день и ночь погруженный в размышления у подножия крестовины мачты, которую он поставил на берегу, один-одинешенек в безбрежном океане. Так жил он, пока с проходящего корабля не заметили в воздухе отражения гигантского креста, и, привлеченные этим миражем, не последовали за ним за горизонт, и не приплыли к пустынному острову, где у подножия крестовины мачты безмолвно и неподвижно сидел, скрестив ноги, дряхлый старик, нагой и полуослепший, и тело его было черно от солнца, как уголь, волосы — седы, а белая борода ниспадала до пупка, и он едва мог двигаться, едва говорил и дышал, и в таком вот плачевном состоянии привезли его обратно в город, который он покинул почти два года назад в блеске славы, ибо был тогда мужчиной во цвете лет, могучим красавцем, и весь город провожал его под колокольный звон, со знаменами, фейерверками и музыкой, а теперь он вернулся развалиной, изменившийся страшно, постаревший страшно, одна кожа, да кости, да безумные глаза, но все равно его встретили колокольным звоном, со знаменами, фейерверками и музыкой, и опять сбежался весь город, ибо весть о его чудесном спасении опередила его, и рассказ о его святой жизни на острове уже превращался в легенду, а сам он в мученика, дважды спасенного Знаком Креста,— ибо люди рассказывали, будто там, на пустынном острове, кормили его вороны, как пророка Илию, и ниспосылалась ему манна небесная, как израильтянам,— а потому народ, сбежавшийся приветствовать его, трепеща упал перед ним на колени, ибо этот почти бестелесный призрак обладал, однако, силой привораживать к себе взгляды и покорять души, и поистине в те дни он безраздельно владел умами, и если у странствующего барда была хоть одна баллада — он воспевал его деяние, и если у торговца-разносчика была хоть одна лубочная картинка — это было изображение архиепископа, и так распространялась его слава праведника, которому бог оказал высочайшие милости, и, когда наконец после долгого выздоровления он появился на людях, окрепший телом, но уже не такой, как в расцвете сил, он увидел, что вся страна почитает его, как святого.

Для архиепископа была в этом злая ирония: его считали святым, но сам-то он знал, что грешен и пуст душой. Голый на голом острове, он провел год Великого Поста, размышляя о самом себе, и увидел, какой тщетой и тщеславием, какой ложью была его прежняя жизнь. Уже в честолюбивой своей юности он понял, где лежат пути к возвышению, и избрал церковь, как самый короткий путь к наивысшим вершинам, но избрал ее не из благочестия, а из жажды власти; облачившись в одеяния монашеского ордена, он угодничал и сопротивлялся, добивался поддержки одних и топил других и карабкался все выше и выше, поднимаясь по ступеням иерархии, находя монастырское поле деятельности слишком тесным для своих нерастраченных сил, пока не достиг долгожданной цели и не воссел на самой вершине, на престоле архиепископа Манильского моря. Помазанный, коронованный, возведенный на трон, наконец-то архиепископ Манильский, он тем не менее не успокоился и стремился еще дальше, еще жаднее, еще ненасытнее стремился к еще большей власти и вскоре стал самым воинственным пастырем божьим, чьи дни проходили в непрестанных и яростных схватках то с грандами островов, то с купцами — капитанами галионов, то с кафедральными канониками, или священниками приходов, или с вышестоящими главами его собственного ордена, но чаще всего и ожесточеннее всего — с очередным вице-королем. То и дело возглавлял он крестные ходы ко дворцу, и губернатор за губернатором либо, устрашившись, склонялись перед ним, либо, втянутые в борьбу с ним и сурово наказанные за это, скуля, как побитые псы, убирались обратно в Мадрид, а он захватывал бразды правления и, пока не отваживался появиться новый посланник короля, наслаждался всей полнотой духовной и светской власти. В такие минуты он чувствовал исполненным свое предназначение, ибо в душе был средневековым епископом-государем. Тогда он выказывал себя могучим воином как в сражениях, так и в политике. Пираты-мавры сунулись на побережье его моря? Архиепископ тут же мчался на место боя и вел за собой христиан против нехристей. Китайцы в Маниле подняли бунт? Подоткнув рясу и обувшись в сапоги, архиепископ поднимался на стены города, воодушевлял защитников и собственноручно наводил пушки. Английские или датские еретики угрожают гавани Манилы? В тот же миг архиепископ появлялся в створе гавани, составлял план защиты, созывал отряды, посылал корабли и, стоя у походного костра на берегу, следил за морским сражением.

Он прекрасно знал, как далеко известно его имя, когда его призвали тогда на совет в Мексику, и взошел на корабль, мечтая о новых далях, открывавшихся перед ним. За Мексикой был Мадрид, и,— кто знает?— может быть, даже Рим. Мог ли такой человек, как он, оставаться всего лишь епископом в отдаленной колонии?— вопрошал он. И бог ответил ему пустынным островом, где архиепископ, лишенный несравненно большего, чем своей пурпурной сутаны, целый голодный год царствовал лишь над грудой бесплодных камней. Отныне он не мог без трепета облачаться в пурпурное одеяние и, снова встав на ноги, как младенец, только что научившийся ходить, и говорить, и открывать глаза, со стыдом шел через толпы людей, стремящихся хоть бы притронуться к рему, воображая, будто они прикасаются под этими одеяниями к святыне. Но не было никакой святыни, была одна лишь пустая скорлупа человека, возвратившегося духом в детство. И все же он терпел преклонение народа из жалости к простым людям, которые приходили так издалека, отовсюду, дабы увидеть живую чудотворную икону, и знал, что со временем их пыл остынет, и толпы поредеют, и этот последний маскарад окончится — развеется ореол чудотворца и свитого, и он сможет вернуться к поискам сущего, начатым на пустынном острове.

Ах, если он что-нибудь и постиг на острове, так это то, как постичь самого себя. Ибо яркие образы, которые он принимал за сущность своего «я»: честолюбивый юноша, скромный священник, мятежный архиепископ, несгибаемый воитель — все это были не более, чем маски, личины, бестелесные призраки его самого, чад от сжигавших его плоть вожделений: тщеславия, стремления к власти и жажды славы. На острове все его аппетиты поутихли, и день ото дня все глубже погружался он в смиренную тишину, где, видимо, и заключалась истинная его сущность, и ничто его не тревожило — ни треволнения чувств, ни изменчивость судьбы человеческой, и был он подобен утесу, неподвижному и неизменному среди приливов и отливов вод морских и чередования дней и ночей, и никакая преходящая зелень не прикрывала костяк этого острова, и был он извечно самим собой во всей своей наготе и бесплодности, такой же суровый и непреклонный — думал архиепископ,— каким должно быть существо, таящееся в глубине смиренной тишины, таинственное существо, которое он искал и преследовал неустанно, денно и нощно, даже когда сидел недвижимо, скрестив ноги, у подножия своего креста на скалистом мысу. Спасительный корабль прервал его общение с этим существом и вернул его, увы, к подобию человека — в епископском облачении, в ореоле мученика, в саване привидения,— в любой ипостаси он был абсурден, но эта видимость стала реальностью, иллюзия превратилась в истину, и его провозглашали святым на базарных площадях, и люди, давя друг друга, стремились прикоснуться к его одежде. Но абсурд .был частью его самопознания, ибо то, что считается реальностью, следует проверять на абсурдность, и тогда, возможно, она станет нереальной,— а посему ему приходилось страдать и сносить, что его, опустошенного человека, принимают за святого, и терпеливо ждать возвращения в тишину, к общению с божеством, к которому он приблизился там, на острове, ибо он знал, что погрузиться в себя можно и среди базарных толп, а не только на пустынном острове и что даже перерыв в общении с богом был сам по себе частью движения к нему.

Даже его старые враги готовы были, хоть и не без опаски, уверовать в чудо, когда со временем обозначавшиеся в нем перемены не исчезли, когда по мере возвращения здоровья оказалось, что к нему не вернулся задор былого яростного забияки, известного своими буйными выходками, что архиепископ уже никогда не возглавит крестный ход своих приверженцев на губернаторский дворец, и не будет в ярости метаться по пристани, пока галион ожидает прилива, и уже не выскочит на ходу из своей кареты, чтобы собственноручно отлупить какого-нибудь спесивого гранда, который высокомерно повернулся спиной к его епископской свите. Мало того, с течением времени архиепископ все более и более удалялся от мирской суеты, он препоручил все дела своему кондъюнкту и кафедральному собору, а сам постепенно отошел в тень и скрылся из виду. Ибо, когда, как он и ожидал, любопытство черни поуменьшилось и толпы вокруг него постепенно рассеялись, он не счел более нужным появляться на людях и удалился в давно уже подготовленное убежище, в маленькую пальмовую хижину, как у туземцев, на берегу Пасига, укрытую за городскими стенами в роще, вдали от всех предместий.

В свой отшельнический скит он взял единственного спутника, своего слугу Гаспара, который был ему и поваром, и сиделкой, и кучером, и посыльным, и прислужником при алтаре. По большим христианским праздникам архиепископ служил торжественные мессы в соборе и, когда неотложные дела того требовали, появлялся в своем старом городском дворце, но все остальное время он проводил в пальмовой хижине на берегу Пасига, где гулял в густой тени рощи, либо сидел на берегу, либо лежал на постели у окна, выходящего на реку, и пытался вновь обрести тишину и покой, коих достиг на пустынном острове, и завершить тот свой поиск того совершенства, что вечно в движении, ибо в этом смысле он был истинным сыном своего века, septimocento, пораженный и увлеченный, как многие другие в этом городе на краю света, метафизическими тайнами бытия.

Там, в Маниле XVII столетия, люди, едва лишь вышедшие из язычества, едва принявшие крещение от конкистадоров, уже начинали, подобно своим более опытным и просвещенным братьям в Европе, исследовать мистический мир, уже знали о темной ночи тех времен, когда еще не заговорил святой Иоанн Креститель, уже стремились к полному озарению, исследуя душу свою в одиночку, в добровольном изгнании или же совместно, в стихийно возникавших общинах, испытывая экстатические муки, ибо, хотя по большей части то были люди простые и неграмотные, им ведом был высокий дух их века: сколько их было, усомнившихся, кто в расцвете силы, красоты, богатства или славы вдруг покидал карнавал жизни и удалялся от мира, побуждаемый сжигавшим душу огнем искать нечто не столь суетное и преходящее.

Таким образом, наш архиепископ вовсе не был исключением, когда удалился в свою маленькую хижину у реки в надежде обрести безмятежность, но эта безмятежность, к которой он стремился, изнуряя себя трансами и ночными бдениями, бежала от него; что-то мешало его само-созерцаниям, душа жаждала тишины, но в ней нарастала тревога, по мере того как архиепископ все больше и больше убеждался, что чьи-то глаза следят за ним, чьи-то ноги следуют за ним — что-то вторгалось в его одиночество.

Его преследовали.

* * *

Вторжение это ощущалось вначале смутно: какое-то белое пятно ускользало от взгляда, прежде чем он успевал поднять глаза или обернуться через плечо; он не видел, а скорее ощущал его, но с каждым днем оно приближалось, и он уже мог уголком глаза на кратчайший миг увидеть белый блик, исчезающий в листве, если он гулял по роще, или за углом дома, если он ехал в своей карете по городу, или за колонной собора, если во время мессы он успевал достаточно быстро отвернуться от алтаря; благодаря этим судорожным усилиям хоть и углом глаза он все чаще и чаще захватывал врасплох своего преследователя и наконец смог хотя бы приблизительно его представить; но то были неясные отдельные приметы, которые еще не складывались в человеческий облик. Так притупилось его зрение, что он не мог разглядеть ни лица, ни рук, только белый силуэт без головы,— но все же это нечто белое начало постепенно принимать человеческий образ, хотя он не мог сказать, мужчина это или женщина, юноша или старик, и лишь со временем после многих более пристальных взглядов он понял, что его преследователь — женщина, женщина в белом, закутанная в белое с головы до ног, так что ничего не было видно, кроме руки, придерживающей у шеи белую вуаль, и теперь, когда он это понял, она уже не избегала больше его взгляда и стояла, словно одетая в саван, перед ним на углу улицы, или в соборе, или даже вблизи его убежища у реки, где однажды лунной ночью, когда он сидел неподвижно, скрестив ноги, у самой воды, он взглянул вверх и увидел ее на скале, безликую белую фигуру, и она не шевелилась, пока он не шевельнулся, а затем словно растаяла в лунном свете.

До той поры архиепископ не пытался ее схватить, ибо не знал, кто его преследует, ангел или дьявол, но теперь попросил своего слугу Гаспара подстеречь ее, поскольку знал, что это всего-навсего женщина, хотя и необычайно хитрая, ибо напрасно Гаспар устраивал засады, пытаясь поймать таинственную женщину, которую его хозяин якобы видел, напрасно солдаты из королевского форта обыскивали город, напрасно, все было напрасно,— никто о ней даже не слышал, и наконец сам архиепископ, не замечавший своей преследовательницы уже целый месяц, начал сомневаться, не привиделся ли ему призрак, или она ему просто приснилась, ибо женщина, которую он искал, растворилась теперь не в лунном свете, а в ярком свете дня.

Но вот однажды, когда он сидел в своем дворце и выслушивал просителей, он взглянул поверх толпы и увидел ее в конце приемного зала, закутанную в белое, как прежде; и он шепнул Гаспару, чтобы стража встала в дверях. Лишь после того, как последний из просителей покинул зал, она стронулась с того места, где ожидала, и прошла через весь зал к его трону, но не подняла вуаль, даже когда встала перед ним на колени.

— Господин мой епископ,— сказала она,— у меня к вам жалоба.

Но он сказал ей:

— У меня тоже жалоба! Кто ты, женщина, и почему преследуешь меня все это время?

— Если господин мой епископ выслушает меня,— последовал ответ,— он узнает все, что желает.

Тогда он жестом велел ей продолжать, и она поднялась на ноги и, стоя перед ним, закутанная с головы до ног во все белое, как в саван, заговорила:

— Дозвольте рассказать вашей светлости и всему суду одну историю, дабы вы могли лучше разобраться в моей жалобе. Это история о юноше, который обручился с девушкой и поклялся любить ее вечно. Но этот юноша уплыл за моря в поисках богатства и на одном острове влюбился в языческую богиню, которая там правила, и она тоже полюбила его. И когда он сказал ей, что уже обручен, она его уверила, что она, богиня, властна расторгать все клятвы и может освободить его от его обязательства, и сделала это. И они поженились, и молодой человек уже не вернулся к той женщине у себя на родине. Господин мой епископ, справедливо ли это?

— В высшей степени несправедливо!— ответил архиепископ.— Ибо, даже если богиня могла своей властью освободить молодого человека от его клятвы, она не должна была этого делать, не выслушав другую женщину. Чтобы на молодого человека не обрушилась кара богов, богине следовало по законам небесной справедливости отослать молодого человека на родину, дабы он мог умолить свою нареченную избавить его от клятвы, если только у него не было против нее самой неопровержимых обвинений.

— Но скажите, господин мой епископ, не превысит ли клятва, данная богине, клятву, данную простой смертной женщине?

— Боги устанавливают законы,— ответил архиепископ, — и если они сами не будут верны им, что же спрашивать с простых смертных? А посему любая клятва одного человека перед другим священна и не может быть нарушена другой клятвой, пусть даже данной аду или небесам!

— Но послушайте дальше, господин мой епископ, а что, если тот молодой человек, о котором я говорю, женился на своей богине обманом, не поведав ей о своей первой клятве?

— Тогда этот человек не только лжец, но и святотатец и должен вечно, пока не наступит конец света, гореть в аду, он и все его потомство, а его первая клятва останется нерушимой, пусть даже он клянется еще две тысячи раз, чтобы от нее избавиться.

При этих словах женщина упала на колени и громко воскликнула:

— Господин мой епископ, да сбудутся ваши слова!

— Но в чем же твоя жалоба?— спросил он с удивлением.

— Моя жалоба,— ответила она, снова поднимаясь на ноги,— это жалоба женщины, покинутой любовником, который поклялся любить ее вечно. Я говорила аллегориями; но это история истинная. И я пришла с жалобой на этого человека и требую, чтобы он сдержал свою клятву.

Так убедительны и горячи были ее слова, что архиепископ проникся к ней сочувствием и воспылал гневом против клятвопреступника.

— Kтo этот человек?— загремел его голос.— Можешь ты найти его? Клянусь,- он сдержит свое обещание и выполнит клятву, если ты отыщешь его и представишь нам.

— Господин мой епископ, я нашла его и могу представить, хотя он изменил свое имя и одежды и лицо его стало совсем другим.

— А есть ли у тебя доказательства против него?

— Я сохранила залог его обещания, который он дал мне в ту ночь на речном берегу, когда клялся в вечной любви.

И шагнув вперед, она протянула человеку на троне кольцо.

Архиепископ взглянул на кольцо с печаткой, что лежало у нее на ладони, прочел подпись, и побледнел, и взял кольцо, чтобы разглядеть его поближе, и дыхание его ускорилось, глаза перебегали с кольца на женщину, с женщины на кольцо, а она, закутанная в белое, стояла перед ним с протянутой рукой, пока он, дрожа, не уронил кольцо в ее открытую ладонь и не откинулся назад на своем троне, бледный, задыхающийся, с глазами, вылезающими из орбит.

Но, услышав ропот, поднявшийся вокруг, он повелел очистить зал и запереть все двери. Когда они остались одни, архиепископ встал с трона и спустился к ней, и они стояли друг напротив друга, она — словно окаменевшая, а он — весь дрожа.

— Кто ты?— прошептал он с ужасом.

— Разве я не та женщина, которую ты искал последнее время? — ответила она спокойно.

— Где ты взяла кольцо? — продолжал он.

— Молодой человек надел мне его на речном берегу и сказал: «Да будет это кольцо залогом, что здесь, преклонив колени, я клянусь любить тебя всегда и вечно, и да будет эта река свидетельницей моей клятвы!»

— Река?— переспросил он. — Ты с реки? Откуда?

— Из лесов и с холмов в верховьях, господин мой, из тех мест, где река вытекает из озера.

— Край летучих мышей! — воскликнул он больше про себя, чем для нее.

— Да, господин мой; они свисают гроздьями, как плоды с деревьев, и проносятся по небу, как тучи...

— И на рассвете такой шум стоит от их крыльев, когда они возвращаются к себе!

— Все влюбленные в том лесном краю, господин мой, знают, что, когда большие летучие мыши проносятся с шумом над головой, значит, пора расставаться. Летучие мыши там — друзья влюбленных: они возвещают о приближении ночи и о ее конце и заслоняют своими крыльями места свидания на речном берегу. Влюбленные всю ночь лежат в объятиях друг друга, пока летучие мыши не предупредят их о близости дня. Сколько влюбленных проклинало и благословляло летучих мышей! Такие ужасные, уродливые создания, черные и гадкие! Но для меня они были ангелами любви и хранителями любви. Так я не раз говорила моему возлюбленному, когда черные крылья трепетали над нами. Господин мой помнит шум их крыльев на рассвете на том речном берегу?

Дыхание перехватило у него, и он тихо воскликнул:

— Херонима!

Она на мгновение дрогнула, и гордая голова ее поникла.

Сотрясаясь всем телом, он поднял руки, словно хотел к ней прикоснуться, но не смог и, отступив, воздел их к небу жестом отчаяния и рыдающим голосом прокричал опять:

— Херонима!

В ответ на его призыв она подняла склоненную голову и медленно откинула вуаль с лица, и рыдания застряли в горле старика, когда он с невыразимым изумлением увидел перед собой лицо, ослепительно сияющее юностью и красотой.

Видя его недоверие, она печально улыбнулась и сказала:

— Да, господин мой, это я — Херонима. Все эти годы я хранила свое горе, а горе хранило меня. Разве не обещала я дождаться твоего возвращения, разве не обещала не меняться и не стареть? Посмотри на меня, господин мой, и скажи, разве Херонима не сдержала своего обещания? Но где же твое слово, господин мой? Все эти долгие годы я ждала, и ждала, и ждала, а от тебя не было ни единого слова, и неизвестно было, где ты, жив или мертв, пока однажды на ярмарке я не увидела изображения человека, чем-то похожего на возлюбленного, которого я ждала, и я отправилась в город, и нашла его, и последовала за ним, и убедилась, что это он.

— Но я вовсе не он!— воскликнул архиепископ.— Посмотри на меня, Херонима, и скажи, разве это тот самый молодой человек, который клялся тебе в любви? Тот молодой человек умер давным-давным-давно, Херонима, и, если он причинил тебе боль, я готов за это ответить. Но я ношу ныне, как ты сама сказала, иное имя, иные одежды, и у меня иное лицо. Я — не он, Херонима!

Она поднесла кольцо к его лицу.

— Разве это не твоя печатка с подписью?— вскричала она.— Разве это не твое кольцо — залог клятвы, которую ты мне дал?

Отводя глаза от кольца, он простонал:

— Как может исполнить такую клятву тот, кто носит сутану и обручен со святою церковью?

— Но что ты сам говорил недавно?— возразила она.— Что боги устанавливают законы и должны быть верны им, что клятва, данная им, не может отменить клятву, данную простому смертному! Ты обручился со мной задолго до того, как обручился со святою церковью, а потому, сколько бы клятв ты ни приносил потом, та, первая, остается в силе. Вот что ты объявил перед лицом своих советников. Так позови их сюда в этот зал и скажи им: рассудите нас! Пусть решат, имею ли я на тебя право. И пусть засвидетельствуют, не сказал ли ты перед всеми: «Клянусь, он сдержит свое обещание и выполнит свою клятву, если ты отыщешь его и представишь нам»? Я отыскала этого человека, господин мой. Могу я призвать советников?

— Нет, нет!— вскричал он.

— Тогда исполни свое обещание и сдержи свое слово!— сказала она.

— Но чего ты хочешь теперь от меня?— простонал архиепископ. — Я стар, смерть близка, я устал от жизни и уже не способен на страсть. Что может дать тебе такая развалина, как я, Херонима?

— Если ты не можешь дать мне любви,— сказала она,— воздай справедливостью.

— Тогда предоставь мне время, чтобы я мог тщательно обдумать, как по закону можно вознаградить тебя.

— Хорошо,— сказала она,— я дам тебе время, но лишь для того, чтобы ты привел свои дела в порядок, прежде чем покинешь этот дворец. Месяц я дам тебе, господин мой, начиная с сегодняшнего новолуния. Но когда эта луна померкнет, я вернусь, чтобы потребовать то, что принадлежит мне по праву, взять то, что мне было обещано, и унести то, чем я владею.

Он смотрел, потрясенный ее пугающей красотой, а она улыбнулась ему, и склонилась перед ним в поклоне, и сказала:

— Я склоняюсь у ног твоих, господин мой епископ, но не для того, чтобы просить благословения, ибо оно уже принадлежит мне по праву, как и все остальное в сердце твоем, а для того, чтобы вспомнить те годы, когда я жила на коленях в надежде и смятении, в горе и унижении, пока мои колени не покрылись язвами, как мое страдающее сердце. Но когда мы встретимся следующий раз, ты упадешь передо мной на колени, как перед своей возлюбленной, ибо на берегу Пасига ты поклялся быть моим навеки и вечно!

Сказав так, она поднялась, опустила вуаль на лицо и выскользнула из зала, оставив архиепископа на его троне.

* * *

Луна прибывала слишком быстро для того, кто с замирающим сердцем считал дни, чье сердце болезненно сжималось при воспоминании о словах «Навеки и вечно!», и он содрогался от мысли, что когда-то жаждал бесконечности, ибо ему тогда казалось, что юности, любви, наслаждениям никогда не будет конца. И все же эта юношеская жадность, по крайней мере в одном, скоро была удовлетворена. Радости плотских утех быстро уступили место всепоглощающей страсти — стремлению к власти; и юноша, который на речном берегу молил, чтобы ночи никогда не кончались, внезапно исчез со всеми своими любовными

желаниями, исчез так бесследно, что в памяти даже памяти не осталось о том, кто так страстно повторял: «Навеки и вечно!»

Но похоже, он все-таки не умер, а только скрылся куда-то на время и ждал своего часа, чтобы вернуться, и теперь этот час приблизился и вместе с ним все горячее кипучее прошлое. И архиепископ почувствовал, что старику, какой он сейчас есть, угрожает юноша, каким он был.

Сын рядового конкистадора, он вырос в краю летучих мышей у истоков реки, в поместье, которое отец получил в награду за службу, но это была для него не награда, а тяжкая повинность, живьем снедавшая несчастного старого солдата, который занимался землей слишком мало, а пил слишком много, тщетно искал золото и поплатился за свое пьянство, свалившись в один из горячих источников, где его выварило дочиста, так что его юный сын нашел только голые кости и, оставшись на свете один-одинешенек, вскоре узнал, что король требует вернуть поместье, и решил поискать счастья в городе. Никаких привязанностей не оставил он в джунглях, кроме одной: то была девушка с противоположного берега реки, к которой он переправлялся на лодке по вечерам, когда летучие мыши с шумом кружили над головой, и от которой уплывал до рассвета снова под трепет крыльев летучих мышей. Расставаясь с ней в последний раз, он обещал вернуться, просил ждать, дал клятву верности, подарил кольцо и уплыл в искренних слезах, такой элегантный в своем пышном камзоле и шляпе с пером, и все оборачивался, а она сидела на прибрежной скале, где он так часто ее видел, неясно светясь в утреннем полумраке, и прекрасное лицо ее было задумчиво, и распущенные волосы обвивали ее, взлетая на ветру, и цветы, которые он в них вплел, рассыпались по земле, а над головой в шуме крыльев пролетающих мимо летучих мышей повторялся его крик: «Навеки и вечно!» Однако в городе, завороженный обилием легкодоступных женщин, он дал себе волю и сразу забыл обо всем; прекрасный образ растворился в скопище безымянной безликой женской плоти, бесформенной горе похоти, и все это, в свою очередь, было им отброшено и предано забвению, когда он наконец очнулся от долгой оргии и понял, что никакие любовные утехи уже не могут утолить его жажду, и решил пойти по иной дороге. Тогда он принял постриг, избрал наставника-покровителя, дал священный обет и начал долгое восхождение к архиепископскому трону, отринув со своего пути некоего юного повесу и распутника.

Отринутый, похороненный и навсегда забытый, этот юный повеса, в котором пылали асе страсти мира, сохранился, однако, в сознании одной женщины, выжил, уцелел и стремился вернуться обратно, ибо был властен свершить теперь то, чего жаждал в прошлом, и возродиться вновь. И архиепископ думал, что он не столь страшится молодой женщины из его прошлого, сколь этого молодого человека, возникающего оттуда, его пылкого жизнелюбия. Он не боялся ощутить юного мужчину в своей старой плоти, тот и не мог в ней возродиться, ибо плоть его была давно умерщвлена постами, бдениями и годами воздержания, все ее желания износились вместе с юношеским камзолом, и все ее огни погасли. Нет, архиепископ не боялся бунта страстей, ибо он помнил: увидев сияющее юностью и красотой лицо женщины, когда та откинула вуаль, он не испытал никаких плотских чувств — ничего, кроме изумления.

Он страшился слабости не плоти своей, а веры. Что было истинной реальностью: царство плоти или царство духа? Что, если все маски бренного мира, его образы и призраки вовсе не были иллюзиями, достойными презрения? Разве чувства и преходящие наслаждения не могут быть единственно постоянной величиной в вечном потоке идей и символов веры? Неужели он читал свой урок не с того конца? А что, если порывы плоти, ее желания и устремления были истинным огнем, а все науки разума и метафизика духа — лишь дымом, им порожденным?

С тревогой думал архиепископ о женщине под вуалью, которую страсть сохранила свежей и юной. Он вспомнил, каким представлялся ему в пору юности мир, и перед ним опять возникла бесформенная куча тел, огромная гора похоти. Но эта мерзостная гора извергала богов и богинь, творения искусства и культуры и прочие духовные ценности, которые таяли, как воск от огня, в то время как сама она оставалась вечной. Смертен лишь дух смертного человека, чувства его бессмертны. То или иное тело погибает, но плоть и жар плоти переживают своего бога, претерпевают все и существуют вечно, ибо это купина неопалимая, которая горит и не сгорает.

Юноша в камзоле, спускавшийся некогда вниз по реке! Его существование, так же как его чувства, казалось таким недолговечным, и все же он был до сих пор где-то там, на реке, все еще плыл, горел всеми страстями, а потому был сегодня реальнее — с горечью думал архиепископ,— чем этот опустошенный старик в епископской сутане, чьи желания давно угасли, и на кого эта женщина глядела, не видя его, ибо перед ее глазами стоял тот юноша, и к нему она стремилась.

На пустынном острове начал он свои поиски истинной сущности покоя и тишины, но теперь он страшился их продолжить,— ибо что, если, проникнув в сущность абсолютного покоя, он обнаружит, что вечным было движение, а единственной реальностью — плоть?

Он содрогнулся от этой мысли. Если в юности он стремился к нескончаемому — к сказке с бесконечными продолжениями, к еде и питью, которых вечно вдоволь, к любовным объятиям, которых никогда не прерывают на рассвете летучие мыши, то теперь он в ужасе отшатывался от всего бесконечного. Ибо все его существо возглашало, что никакая преисподняя не может быть страшнее того, что для него казалось в юности раем, а теперь вызывало в душе отвращение быть вечно юным, в поте лица исходить юношеской страстью и вечно любить, внедряясь из одного надушенного тела в другое. Поистине это было бы проклятие божье! Но юный любовник не знал, о чем он говорил, когда воскликнул: «Навеки и вечно!»

Архиепископ не мог более продолжать свой поиск тишины, ибо его одолевали сомнения, и не мог обрести одиночества в своей хижине над рекой, ибо душа его была смущена, и в полнолуние он сбежал оттуда, и вернулся во дворец, и занялся делами епархии, но все ему казалось не то и не так, и он начал ссориться со своими канониками и со своими священниками, с грандами и губернатором, пока в городе не стали говорить со смехом, что чудо кончилось, и старый дьявол снова стал дьяволом.

Но когда ущербный месяц померк, архиепископ вернулся в свое убежище на реке, суровый и неистовый, словно вновь шел в бой и наводил мушкет на врага. Он заглянул в темную хижину, где провел столько долгих часов в созерцании, и не почувствовал никаких сожалений, никакой душевной тоски по тем временам, а только глубокое смущение и стыд, ибо знал, что созерцание было таким же абсурдом, как его слава святого человека,— еще одна маска на еще одном маскараде. Его бегство от иллюзий было само по себе иллюзией, и эта хижина — всего лишь еще одной раковиной, которую он должен покинуть, точно такой же, как пустынный остров, или монастырь, или пышный камзол и шляпа с пером.

Не в силах вынести зрелища своей кельи, которая теперь казалась ему тюрьмой, он вышел в рощу и спустился к самой реке, к дружелюбной реке, коричневой реке, которая играла с ним в детстве и одарила первой любовью в юности. Речная зыбь едва мерцала в безлунной тьме. Ночь была черна, как летучие мыши там, в верховьях реки, и ему подумалось, что эти твари мудры, ибо избегают дневного света и предпочитают темноту, когда мир сбрасывает свою маску и лежит беззащитный, объятый невинным сном. Но он молил раньше света, который наряжает и приукрашает, а не темноты, которая раздевает и разоблачает, открывая тайны любовников в постели или спящего в сонном вскрике. Одни лишь летучие мыши видели мир обнаженным.

Он раздумывал об этом парадоксе, когда вдруг заметил, что рядом с ним стоит женщина, и, вглядевшись, увидел, что она без вуали и задумчиво смотрит на него, и распущенные волосы обвивают ее, взлетая на ветру, а цветы белеют в ее волосах.

— Готов ли ты, господин мой?— тихо спросила она после того, как они печально и безмолвно приветствовали друг друга.

— Да, Херонима, я готов,— ответил он еще тише и суровее, чем спросила она.

Она ожидала в недоумении, но он ничего больше не прибавил и улыбнулся ей.

— Значит, мы идем?— спросила она.

— Ты пойдешь, Херонима,— ответил прелат,— когда вернешь мне кольцо.

Но теперь уже она начала улыбаться и приблизила к его окаменевшему лику свое прелестное лицо.

— Кольцо, господин мой?

— В этом саду, Херонима, прячется отряд солдат, готовых схватить тебя. Мне достаточно подать им знак.

— Отряд солдат, господин мой?— Она рассмеялась.— Неужели целый отряд воинов короля вызвали сюда ради одной слабой женщины и одного маленького колечка?

— Так отдай его мне, Херонима, ибо, хочешь ты того или нет, тебе придется с ним расстаться.

Она подняла кольцо над головой и спросила:

— Вот эта малость так беспокоит вашу светлость?

— Херонима!— простонал он.— Умоляю тебя, подумай. Я ничем не могу вознаградить тебя, а ты ничем не можешь меня принудить. Но если ты отдашь мне кольцо, я отпущу тебя с миром.

— А если я откажусь?

— У тебя его вырвут силой.

— А что со мной будет потом?

— Здесь есть дома для женщин, удалившихся от мира, и я помещу тебя в один из них и заплачу сколько надо, чтобы о тебе заботились до конца твоих дней.

— Херониму в монастырь?

— А разве это не лучше края летучих мышей?

— О господин мой, ведь я говорила тебе, как люблю летучих мышей и их реку!

— Ты отдашь мне кольцо?

— Об этом просит мой любовник?

— Это повелевает тебе твой епископ, Херонима, ибо я должен спасти тебя от тебя самой.

— Я не могу отдать кольцо епископу, господин мой, и не могу оставить его у себя, ибо я в западне. Но вон там — свидетельница наших клятв. Пусть возьмет кольцо; и если она когда-нибудь вернет его, ты будешь свободен от своей клятвы.

И прежде чем он мог остановить ее, она бросила кольцо в реку.

Он увидел, как оно исчезло в воде с легким всплеском, и отшатнулся, белее полотна; колени его подгибались.

— Что ты наделала, Херонима!— горестно простонал он, падая на землю.— О Херонима, что ты наделала!

В ужасе она склонилась над упавшим.

— Господин мой, господин мой, тебе плохо?

Но он отвернулся от нее и лежал, стеная, на речном берегу.

— Уходи, уходи, Херонима!— прохрипел он вдруг.— Беги, спасайся! Солдаты близко! Скорее беги отсюда, Херонима!

Она заколебалась, дико вглядываясь в его искаженное мукой лицо, а потом бросилась вверх по берегу и дальше, в лес, и цветы сыпались на бегу из ее волос.

Когда Гаспар нашел своего хозяина, старик горел в лихорадке.

* * *

Последующие дни больной архиепископ лежал в своем дворце в жару и в бреду, и все думали, что он умирает, и во всех церквах молились за него, а он бредил и кричал о какой-то реке, через которую должен переправиться. Но он преодолел болезнь и вновь встал с ложа, но таким изможденным, мрачным и молчаливым, что даже его враги жалели его и говорили, что его яростный рык все же был лучше этого горького безмолвия.

Врачи посоветовали ему отдохнуть в деревне, но архиепископ прогнал их. С холодным рвением, похожим на отчаяние, он работал целыми днями и молился целыми ночами, но ничто не приносило ему облегчения. Река, вида которой он теперь не выносил, которая совсем недавно с ревом прорывалась сквозь его бред, ныне мчалась сквозь его сознание, сквозь его отчаяние, никогда не останавливаясь и не утихая, и казалась ему потоком крови из незаживающей раны его жизни. Река, которая была другом детства и наперсником юности, стала заклятым врагом старика.

Однажды поздно ночью он молился один в соборе, мучительно содрогаясь под напором бешеных потоков реки, злобной реки, когда вдруг услышал сквозь боль во тьме своего «я» стон боли в темном углу позади себя. Взяв тонкую восковую свечу, он начал обходить приделы собора и за одной из колонн наткнулся на существо, в рыдании простертое на полу. Когда архиепископ склонился над ним со своей свечой, существо подняло голову от пола, и прелат увидел, что это женщина.

Первые слова ее были словно эхо его вопля там, на речном берегу:

— Что я наделала, господин мой епископ! О господин мой, что я наделала!

— Херонима,— только и мог он вымолвить.

От горя ее юная ослепительная красота потускнела, она сменила свое белое свадебное одеяние на коричневую хламиду кающейся грешницы, препоясалась вервием и надела на голову черный капюшон.

— Я осмелилась прийти,— сказала она, преклоняя колени перед его согбенной фигурой,— дабы ты простил мне мой грех, хотя знаю, что этой просьбой наношу тебе еще одну обиду, ибо ты должен проклясть меня и никогда не простить.

— Нет, Херонима,— ответил он очень печально, становясь рядом с ней на колени.— Прощение — это единственное, чем мы можем одарить друг друга в этом мире. Так скажи: я прощаю тебя, и я отвечу: я прощаю тебя, и да сжалится господь нам нами обоими!

Она взглянула на его изможденное лицо, и тихие слезы потекли из ее глаз:

— О, как ты страдал, господин мой епископ!

— Но я утешаюсь мыслью, Херонима, что, если даже весь мир проклинал меня за все мои страшные прегрешения, хотя бы одно сердце все эти годы любило меня.

Но тогда она заломила руки и затрясла головой, горестно рыдая:

— Нет, нет, я никогда не любила тебя, никогда не любила! Ты ничего мне не должен, господин мой епископ, ибо любила я не тебя, а свою собственную гордость! Ты был для меня как река, которая нравилась мне, потому что я видела в ней свое отражение. Бог сподобил меня своей милостью, и я наконец узрела истину: мы думали, что любим друг друга, но это ложь, господин мой. Ибо кто ты был мне,— не более чем гребень, и щетка, и зеркало — орудия моего тщеславия! Я была молода и любила свой смех, когда ты веселил меня. Я была красива и любила твое любование мной. Я была горда, и любила свою власть над тобой. И я была женщиной, и наслаждалась страстью, которую ты мне давал.

А когда ты покинул меня, господин мой, покинул и не вернулся, я не знаю, кто горше рыдал: сердце мое или гордость моя? И когда я ждала тебя, и ждала, и ждала, разве не упивалась я собственной силой духа? Я думала, что все эти годы любила тебя, а на самом деле восхищалась сама собой. Это так, господин мой епископ, и верная любовь моя, которой я гордилась,— пустой обман, такой же, как юная красота моего лица. Ибо, страдая, я любила мои страдания; преданная тобой, я любила свою отверженность; униженная, я любила свою оскорбленную гордость. Этим жила я и благоденствовала; этим хранилась и питалась моя неувядающая красота, как роза питается могильным прахом. Моя страсть не могла меня пресытить, господин мой, ибо пресыщают только страсти, рожденные любовью.

Ах, если б я любила тебя по-настоящему, то, отыскав, выследив и увидев, чем ты стал, исчезла бы никому не ведомая и неотомщенная, но без горечи в душе. Ибо я узрела человека, который бросил вызов небесам. Я видела его в стенаниях, и в посте, и в молитвах, и на жестком ложе, и во власянице. И я видела его в неземном экстазе. Посмело бы хоть одно божье создание помешать его подвижничеству? Но поскольку любила я не тебя, а свою гордость, ничто не могло меня удержать: я хотела, чтобы тебя развенчали, чтобы тебя освистали, чтобы тебя выкинули прочь и я могла тебя унести, как если бы ты весил не больше лепешки, купленной на базаре, или был моей живой собственностью с моим клеймом.

Боги творят законы, и боги суть закон, сказал ты мне, но если бы они были только этим, они были бы ничтожнее людей, которые знают, как соединить закон с милосердием и правила с исключением. Ибо следовать лишь букве закона, как я это делала,— это не правосудие, а злобная мстительность. И поэтому я прошу у тебя прощения, господин мой епископ, за то, что именем закона провозгласила тебя собственностью, вместо того, чтобы именем милосердия назвать своей любовью.

Но он ответил ей:

— Я был только орудием божьим, дабы ты прозрела, Херонима,— гребнем, и щеткой, и зеркалом в руке всевышнего, чтобы душа твоя засияла так же ярко, как твоя красота.

Но она ответила ему:

— Я устала от моей красоты, ибо она породила мою гордость, и плоть моя ранит меня более, чем власяница. И теперь я думаю, что нет страшней проклятия, чем быть обреченной навсегда оставаться юной и прекрасной. Кто освободит меня от оков мирской суеты?

Заколебавшись на миг, архиепископ снова заговорил о доме для тех, кто удалился от мира.

И она, повторяя, как эхо, свои слова, ответила ему, смеясь:

— Херонима в монастыре?

— Так что же будет с тобой?— спросил прелат.

— Позволь мне жить, как когда-то, на другом берегу от тебя. В деревне поблизости от города на восточном берегу есть пещера, куда я могу удалиться. Дай мне позволение обитать там, как раскаявшейся грешнице, как отшельнице, дабы я могла искупить свои грехи и найти свой путь к небесам.

— Дозволяю,— сказал архиепископ,— и прикажу, чтобы никто не смел тревожить тебя в твоей пещере.

— Благослови же меня, господин мой епископ,— сказала она.— И отпусти мне мои грехи.

Исповедуя ее и исповедуясь сам, архиепископ вдруг почувствовал, что стремительный поток, до тех пор бушевавший в нем, остановил свой бег; он напряженно вслушивался, ждал, когда река вновь заревет, и, не дождавшись, успокоился, и теперь ничего не видел и не слышал вокруг себя, ибо мгновение тишины выросло в целую вечность, заполненную громогласным гимном: «Я прощаю тебя, ты прощаешь меня». И только когда зазвонил колокол, архиепископ очнулся от высшего счастья всепрощения и, взглянув вокруг, увидел, что женщина исчезла, а сам он стоит на коленях в соборе и свечка его роняет на пол слезы воска.

* * *

Новый период жизни начался для архиепископа, то был период безмятежности, когда он уже не искал истинной сущности тишины, а жаждал лишь покойно и смиренно влачить свои дни где-то на грани существования,— работал без увлечения, молился без надежды, что бог снизойдет к нему, и вновь обрел маленькие человеческие радости: чашка горячего шоколада после полудня и бокал вина на ночь. Он сбросил власяницу, помирился с губернатором. Река уже не проносилась с ревом сквозь него, он был где-то на ее берегу, смотрел и выжидал.

Он знал, что это затишье всего лишь отсрочка. Скоро он вновь окунется в поток, и на этот раз навсегда, и познает: действительно ли он ад, а может быть, рай или чистилище? Душа его, устрашенная суетностью мира, бренностью человеческой плоти, устремилась в иную крайность и, потрясенная мыслью о бесконечности, дошла до святотатственного признания плоти как единственной, первородной и окончательной истины. До сих пор он метался из одной крайности в другую, думал архиепископ, но теперь он станет ждать, не торопя событий, нового откровения. Каким бы оно ни было, оно придет к нему не извне, а из него самого, такого, какой он есть, со всеми его страстями, оно будет порождено тем, чего он желал, что вызывал к жизни — это будет не свет с высоты, а свет, возгоревшийся снизу: ясный и бездымный огонь купины неопалимой.

До него доходили тревожные вести об отшельнице в пещере на Пасиге, но он не шевельнул и пальцем, чтобы помочь ей, ибо знал, что она должна пройти через это испытание в своей искупительной аскезе. Когда она поселилась в пещере, в соседней деревне стали происходить чудеса. Река, которая до сих пор была скудной, теперь кишела рыбой; дожди проливались в положенное время и были обильны; поля и сады щедро плодоносили; скот тучнел и множился; бесплодные женщины беременели. Однако крестьяне, вместо того, чтобы радоваться, дрожали от суеверного ужаса и роптали, что все это слишком хорошо и потому не к добру, ибо только дьявол способен породить такие наваждения. Никто не мог припомнить, чтобы на его веку летучие мыши появлялись в этих краях, а теперь они кружили стаями над пещерой женщины на речном берегу, прилетали по ее зову, и было замечено, что она говорила с ними и ласкала черных крылатых бестий, и крестьяне шептались, что сама она обращается в летучую мышь по ночам, и носится над округой, и высасывает кровь у спящих. А потому крестьяне избегали пещеры, а дети забрасывали женщину камнями, и она не осмеливалась выйти из своего убежища даже на берег реки.

Она не прожила и года в своей пещере, как крестьяне схватили ее. Однажды Гаспар прибежал к хозяину и сказал, что огромная толпа крестьян движется к собору и тащит с собой отшельницу. Архиепископ поспешил на соборную площадь и встал перед толпой. Крестьянами предводительствовал священник; с криками и воплями они бросили женщину к ногам прелата. Она была в грязных лохмотьях, голову и лицо ее закрывал мешок, и вся она была перевязана веревками, как свинья.

Когда архиепископ взглянул на нее, сердце его облилось слезами, но лицо, обращенное к крестьянам и их священнику, было сурово.

— Не приказал ли я вам, чтобы никто не трогал эту женщину?— загремел он.

— Никто ее не трогал,— ответил священник,— пока ее пещера не стала вертепом.

— Что же дурного она сделала?

— Она поганая ведьма!— вскричал священник.

И толпа позади него заревела:

— Ведьма! Ведьма! На костер ведьму, на костер!

Архиепископ остановил шум гневным взглядом и поднятой рукой.

— Эта женщина,— сказал он,— святая отшельница. Она молится за всех грешников и хочет своим подвигом искупить грехи мира.

— Никакая она не святая отшельница!— словно плевок, бросил ему в лицо сельский священник.— Она ведьма и шлюха!

— Можешь ты доказать свое обвинение?— спросил архиепископ.

Священник обернулся к толпе прихожан.

— Вот честные люди, которые могут подтвердить, что видели сами, как молодой мужчина приходит к этой жен-щине ночью и остается с ней в пещере до самого восхода солнца.

И снова толпа возмущенно завопила:

— На костер ведьму! На костер распутницу!

Архиепископ побледнел и приказал Гаспару, который

стоял с ним рядом:

— Развяжи пленницу и приведи в собор, чтобы я мог допросить ее наедине.

В алтаре, воссев на свой трон, архиепископ обратился к стоявшей перед ним на коленях женщине в жалких лохмотьях и мешке, надетом на голову.

— Херонима,— сказал он с тоской и тревогой,— почему они так говорят о тебе? Свидетели обвиняют тебя в тяжком преступлении. Осмелишься ли ты отрицать свою вину?

— О господин мой епископ,— простонала кающаяся,— я самая грешная из грешниц, но их обвинение ложно. Перед богом в сем божьем доме, клянусь: ни один мужчина не приходил ко мне, и моя пещера была лишь местом свидания с богом. Семижды в день становлюсь я на молитву, полночь и рассвет встречая на коленях. Я пощусь и умерщвляю свою плоть, я очищаю мою совесть. Есть ли у Херонимы время и желание для любовных утех? Но если ты не веришь моим словам,— сказала она,— взгляни на мое лицо и скажи, кого оно может соблазнить?

И с этими словами она сдернула мешок со своей головы, и архиепископ ужаснулся тому, как страшно она изменилась всего за год. Ибо лицо, которое он увидел, было лицом дряхлой старухи: исхудалое, изможденное, измученное и поблекшее, ни сияния, ни красоты не осталось в нем, одни кости, да кожа, да безумные глаза, и еще — печать смерти.

— Какой молодой человек,— сказала она,— захочет обнять этот отвратительный скелет, который вожделеет лишь могилы? Но взгляни, господин мой, на другие мои прелести.

И, сорвав лохмотья со своей спины, она склонилась к полу, и он увидел следы бича на ее теле.

— Похоже это на ласки любовника?— спросила, рыдая, женщина.

И он ответил ей:

— Встань, Херонима, и воздай хвалу господу за то, что он освободил тебя от мирских уз. Твоя плоть свидетельствует о правдивости твоих слов. Возвращайся в свою пещеру и молись за нас, грешников.

Но она не могла подняться с пола.

И, спустившись к ней со своего трона, он сказал:

— Неужели они так мучили тебя, что ты не можешь стоять на ногах? Обопрись о мою руку, Херонима, и вставай!

— О господин мой епископ, твоя рука не может поднять меня, уставшую до смерти! Но я обопрусь о нее в знак приветствия, я обопрусь о нее в знак прощания.

И тогда он позвал своих людей и приказал отвезти женщину обратно в ее пещеру, а крестьянам и их священнику сказал:

— Пусть никто не прикасается к этой женщине, пока я сам не расследую ее тайну!

Слуге же своему Гаспару приказал:

— Приготовь коня и карету, сегодня ночью мы едем.

* * *

В вечерних сумерках выезжая из города, архиепископ дрожал от неосознанного волнения и спрашивал себя, неужели он сегодня ночью все узнает? На пустынном острове и в уединенной хижине на речном берегу он делал все, чтобы найти ответ: он бросал вызов небесам (как сказала женщина), но небеса остановили его, отбросили и отринули, ибо они хранят свои тайны от мудрых и открывают их только детям. Дети принимают жизнь с искренней радостью и теряют невинность души лишь тогда, когда сознают себя изгнанными из жизни. Может быть, поиски его были попытками вновь научиться этой искренней радости, а еще — уважению к презренной плоти, удивлению перед грешным миром? Может быть, эти поиски, шагнув по ту сторону жизни, превратили плоть и ее страсти, даже если они существуют всегда и вечно, вовсе не в ад, а в худшем случае в чистилище, в школу для любовников? «Я никогда не любила тебя!»— крикнула ему женщина, и воистину она не любила, ибо не была способна за короткую юность и даже за всю свою жизнь научиться ценить тело не как предмет минутного обладания в неудержимом беге времени, а как нечто достойное вечной любви. Увы, любовники не знают, какую страшную судьбу себе готовят, восклицая: «Навеки и вечно!» Но все равно их клятвы будут нерушимы «до скончания света».

Так размышлял архиепископ, пока карета катилась вдоль реки, апокалипсической реки, к деревне, рядом с которой находилась пещера. Светила луна, однако уединенная долина была пустынна. Когда они достигли рощи, где таилась пещера, Гаспар чуть ли не на руках пронес своего хозяина сквозь темные заросли и между прибрежных камней наверх, пока они не оказались в таком месте, откуда видели внизу вход в пещеру, но сами были скрыты выступом скалы. Пещера зияла на середине крутого склона, и каменные уступы спускались от нее к самой воде.

Едва господин и его слуга укрылись за скалой, в воздухе захлопали огромные крылья и лунный свет померк: стая летучих мышей закружилась над пещерой. И, словно на бой часов или звон колоколов, призывающих к молитве, из пещеры появилась женщина в лохмотьях и капюшоне из мешковины. Простершись на каменной глыбе, она начала молиться, и тишину разорвали такие горестные покаяния, что казалось, совесть всего мира рыдает в раскаянии. Луна поднималась все выше и выше, ночь становилась холоднее, а простертая на камнях женщина все молилась, стеная и плача, воздевая к небесам руки, подобно мифической жертве богов, прикованной к скале. И наконец безмолвие снизошло на нее, но не только безмолвие: архиепископу и его слуге показалось, будто кто-то поднял ее за волосы, поставил на колени, а потом — на ноги. Она широко раскинула руки, и ее лицо из-под капюшона обратилось к небу, и такое неземное блаженство разлилось по нему, что на мгновение содрогнулся воздух. А потом она упала, словно кто-то ее уронил, на колени, постояла так, раскачиваясь и пряча лицо в ладонях, затем поднялась и исчезла в темноте пещеры.

Архиепископ, недвижно сидевший на скале над пещерой, скрестив ноги, поднял голову и взглянул на луну. Гаспар сказал ему:

— Воистину, господин мой, это святая женщина, и она угодна небесам. А потому подождите меня здесь, я спущусь и разделаюсь с мужланами, которые ее преследуют.

Однако архиепископ, продолжая следить за движением луны, жестом приказал ему молчать.

Луна достигла зенита, и снова раздался шум крыльев, и воздух потемнел, ибо гигантские летучие мыши появились вновь и медленно закружили над пещерой.

И в тот же миг архиепископ и слуга увидели юношу в лодке, переплывающего реку, красавца юношу в пышном камзоле и шляпе с пером. Достигнув берега, он выпрыгнул из лодки, привязал ее и взлетел по ступенькам к пещере, где приветливо горел яркий свет, и навстречу ему взметнулись две белые руки, обняли его и увлекли в пещеру. Со своей скалы архиепископ и его слуга видели, как мерцает в пещере свет, и слышали смутные звуки музыки и веселья.

Поднявшись и вытащив из ножен меч, Гаспар сказал:

— Воистину, господин мой, это проклятая богом ведьма, угодная только преисподней. А потому подождите меня здесь, я спущусь и убью эту гнусную шлюху и ее сожителя!

И он устремился вниз, и в одно мгновение достиг пещеры, и удивился, не увидев в ней света и не услышав звуков музыки и веселья,— там царили безмолвие и мрак. С обнаженным мечом он осторожно вошел в пещеру, оглянулся вокруг и с трудом разглядел на земле женщину; она лежала одна, укрытая лохмотьями и мешковиной, и не ответила на его оклик, не вздрогнула, когда он кольнул ее кончиком меча. Приподняв мечом капюшон, он увидел в луче лунного света, который упал на ее старое, изможденное лицо, что она не дышит. Он прикоснулся к ней и почувствовал, что тело ее холодно, как ночь, опустился перед ней на колени и прошептал молитву.

Возвратившись на скалу, он рассказал архиепископу, который сидел все так же недвижимо, скрестив ноги, залитый лунным светом, о том, что он видел в пещере, но прелата это, казалось, ничуть не удивило, и он только слабым голосом попросил Гаспара поскорее вернуться домой, потому что почувствовал, что и его час близок.

— Ибо сегодня,— сказал он,— я видел свой собственный призрак.

Его доставили, как он просил, в уединенную хижину на речном берегу, и здесь он прожил еще три дня, лежа у окна и глядя на воду, и его умирающие глаза ни на миг не отрывались от реки, этой вечной реки, а на третью ночь, словно что-то завидев вдалеке (а те, кто бдел над ним, говорят, будто по реке в тот миг разлилось сияние, и мимо пронеслась в лодке женщина, и лицо ее было обращено к луне, и распущенные волосы обвивали ее), умирающий приподнялся вдруг с подушек и протянул руку, словно хотел помахать женщине вслед, или послать свое приветствие, или сказать: «Навеки и вечно!», а может быть, тот жест означал, что он понимает, принимает и подчиняется, а потом улыбнулся слабо, закрыл глаза, откинулся на спину, и дух его отлетел.

* * *

С того дня донья Херонима делит власть над рекой Пасиг со своим любовником.

Говорят, что ее пещера в языческие времена была убежищем нимфы, веселой и доброй. Рыбаки, которым случалось видеть, как «дивата» (так называли они нимфу), сидя у пещеры на берегу реки, расчесывает свои длинные волосы, знали, что река будет для них щедра рыбой. По ночам они часто видели в пещере мерцающий свет, слышали смутные звуки музыки и веселья, ибо нимфа любила пировать с жителями волшебного царства. А на следующий день золото сверкало на дне реки, то были золотые блюда нимфы, которые она по лености бросала в реку, предоставляя речным струям мыть за нее посуду. Бывало, что влюбленные, проснувшись в лесу, находили у себя в руках драгоценные украшения, которые, однако, превращались в простой камень, если они начинали из-за них ссориться. Невесты накануне свадьбы порой слышали за окном звонкий смех, а когда выглядывали за дверь, обнаруживали подарок от нимфы. Но она была сладострастна и потому иной раз жестока. Если ей нравился какой-нибудь юноша, она завлекала его в пещеру, кормила со своей золотой посуды, а наутро его находили в лесу, где он блуждал с безумным взглядом, и потом уже рассудок больше никогда к нему не возвращался.

Когда пришли Конкистадоры и Крест, нимфа исчезла, забытая всеми. Пещера ее опустела.

Рыбаки уже не склонялись Перед ней в поклоне, проплывая мимо, их жены не приносили больше в дар белых цыплят. Из пещеры по ночам теперь не пробивался свет и не доносились звуки музыки и веселья — пока не появилась донья Херонима.

На рассвете после той ночи, когда умерла отшельница, крестьяне увидели у входа в пещеру донью Херониму, прекрасную и юную, и поняли, что она добра.

И с той поры в пещере поселилась новая «дивата», пещера ожила и река тоже, ибо донья Херонима и ее любовник каждый день проплывали в своей волшебной лодке, быстрой, как луч света, весь путь реки от страны рассвета в верховьях, где Пасиг вытекает из озера, до страны заката в низовьях, где он впадает в море. Если вы услышите шум невидимых крыльев, знайте: это вьются над головой летучие мыши доньи Херонимы, и она проплывает мимо со своим возлюбленным. Обильный улов ждет того рыбака, кому посчастливится увидеть хоть на миг, как они проносятся по реке в волшебной лодке, и она откидывает назад и расчесывает свои волосы, а он, красавец в пышном камзоле и шляпе с пером, гребет, и оба глядят друг другу в глаза. А поэтому, проплывая мимо пещеры доньи Херонимы, рыбаки склоняются перед ней в поклоне.

В лунные ночи в пещере мерцает свет и слышатся звуки музыки и веселья. А на следующий день, увидев под водой золотые сверкающие блюда, жители речных деревень подмигивают друг другу и говорят:

— Донья Херонима опять пировала со своим возлюбленным.

Иногда ее видят на скале перед входом в пещеру — смутный призрак в полутьме рассвета или заката; прекрасное лицо задумчиво, распущенные волосы вьются на ветру, а ее возлюбленный стоит на коленях у ее ног и смотрит на нее взглядом, в котором пылают все страсти мира, и украшает ее волосы цветами, а над ними трепещут призрачные крылья летучих мышей, и небо темнеет от их стай.

И так будет вечно: всегда он будет любить, и всегда она будет юна и прекрасна, — пока река не отдаст кольцо архиепископа.