Во имя жизни

Вилья Хосе Гарсия

Ротор Артуро Б.

Аргилья Мануэль Эстабильо

Дагио Амадор Т.

Гонсалес Нестор Висенте Мадали

Дандан Педро С.

Булосан Карлос

Хоакин Никомедес Маркес

Сантос Бьенвенидо Н.

Эдроса-Матуте Хенобеба Д.

Росес Алехандро Р.

Хосе Франсиско Сиониль

Хоакин Агапито М.

Крус Андрес Кристобаль

Кирино Хосе А.

Брильянтес Грегорио А.

Гарсия Фанни А.

Пеньяранда Виктор Хосе

ФРАНСИСКО СИОНИЛЬ ХОСЕ

 

Франсиско Сиониль Хосе (род. в 1924 г.) — известный прозаик и журналист, автор нескольких сборников новелл и романов. Пишет на английском языке. Наибольшей известностью пользуется его тетралогия, три романа из которой переведены на русский язык: «Притворщики», «Мой брат, мой палач» и «Дерево». Ф.-С. Хосе занимается журналистской деятельностью. Сотрудничал в известных журналах «Манила тайме санди мэгэзин», «Эйша мэгэзин» и некоторых других. В 1958 г. явился инициатором создания филиппинского отделения Пен-клуба и с тех пор уже более четверти века остается его руководителем. В 1966 г. основал просуществовавший полтора десятилетия литературно-публицистический ежемесячник «Солидэрити», завоевавший популярность далеко за пределами Филиппин. (На его страницах выступали многие видные писатели и деятели культуры стран Азии.) Ф.-С. Хосе — лауреат почти всех известных национальных литературных премий. Не раз встречался с советскими писателями и переводчиками филиппинской литературы в Маниле и в Москве.

 

МАГИЯ

Великий Профессор Фаустус болен, и мне необходимо повидаться с ним, пока он жив. Он по-настоящему великий человек, если бы даже он не предварял свое имя этим эпитетом. Меня не нужно в этом убеждать, поскольку Великий Профессор Фаустус — мой отец.

Он мне не сообщал, что болен, — он никогда не касался в письмах личных проблем, — но даже живя в Манхеттене, филиппинец во всех подробностях узнает, что происходит дома. В прошлом году я вышел с работы ранним ноябрьским вечером — и кого же я увидел? Из объемистого, лоснящегося «кадиллака» с притемненными стеклами выбирался Клаудио, друг моих мальчишеских лет, которого тогда мы звали Клодом.

Он сразу узнал меня, хотя мы не виделись лет пятнадцать. С ним была пара типов уолл-стритовского вида, и после бурных объятий в облаке его французского одеколона я дал ему адрес и телефон, которые, как он объявил, он никак не мог у себя отыскать. Клод сказал, что весь его месяц в Америке буквально расписан по минутам, но завтра вечером он свободен, так не поужинаю ли я с ним в «Плазе». На Клоде был элегантный серый костюм, он так и лучился благополучием — будто выиграл все ставки на манильских бегах. До того все это было непохоже на прежнего Клода, который пошел в ассистенты к отцу, когда отец убедился, что я не собираюсь продолжать его дело...

Номер Клода состоял из гостиной и спальни габаритами с церковный притвор. Нам принесли ужин: омары из залива Мэн, артишоки, рейнвейн. За едой Клод рассказал мне о том, как удачно сложилась его жизнь, особенно в последние десять лет.

— Я всем обязан Великому Профессору Фаустусу, — говорил Клод, и глаза его светились благодарностью. — Без него, без тех вещей, которым он обучил меня, я не смог бы стать врачевателем и жить, как живу...

Клод пустился в приятные воспоминания. Он радостно описывал, как за последний десяток лет бескровная хирургия превратилась в большой бизнес, как начали съезжаться в Манилу люди с колоссальными деньгами, больные из Европы и Америки. Некоторые даже специально арендовали самолеты, рассказывал Клод.

— Моя поездка по Америке, сам понимаешь, полностью оплачена, а когда я буду уезжать, мне еще отвалят приличный куш, не важно, вылечу я тут кого-нибудь или нет.

Клод занимался хирургией без ножа — будучи ассистентом у моего отца, он научился иллюзионистским трюкам. Теперь он так ловко пускал их в ход, что сам поражался, скольких ему удавалось вылечить. У меня возникло подозрение, что Клод со своей восторженностью сам уверовал в то, что обладает способностью исцелять.

— Я его давно уговариваю заняться целительством, — продолжал Клод. — В Маниле перестали считать это недостойным делом. Кто только не обращался ко мне: политики, богатые дельцы из Макати, даже — поверишь — генералы, их жены и любовницы...

— Ну и что же отец? — спросил я.

Клод отставил тарелку и сказал, что сравнить нельзя, насколько здешние омары вкуснее хилых филиппинских крабов.

— Ты же знаешь своего отца, — грустновато ответил он. — Человек прошлого. Старомодный человек. Говорит, что лечить не умеет, что это дело докторов. Или господа бога.

Как ни нахальничал Клод, а оставалось в нем что-то порядочное.

— Я думаю, надо тебе съездить домой и повидать отца, — сказал он позднее.

Мы уже принялись за десерт — шоколадный торт, камамбер и кофе. Огни Манхеттена ярко светились в прохладной осенней ночи.

— Я расскажу твоему отцу, что мы встретились. Я как-то заходил к нему, и мне он показался нездоровым.

Отец помог не одному Клоду. Весь Мандалуйонг, где мы жили, знал отца не только как иллюзиониста, фокусы которого были почти чудесами, но и как человека, чей дом всегда открыт любому, кто нуждается в приюте. Умел бы отец хоть иногда закрывать свою дверь!

Письма писать он не любил. Я часто упрекал его за то, что редко пишет. Но уж когда писал, письма его были веселыми, а бывало, и уморительно смешными. Когда на Филиппинах ввели чрезвычайное положение, отец даже не упомянул ни. о каких эксцессах, которые так подробно освещала американская пресса. И не потому, что боялся, — просто такой он человек.

Он трунил над властями, и я, читая его письма, представлял себе, как он смакует анекдот, — будто он все еще выступает со сцены старого «Савоя» или «Паласа», где он был звездой первой величины, когда после войны стали выходить из моды водевили и шоу.

Вот поднимается он в лифте, а там еще один человек. Он и спрашивает того человека — вы не из Лейте, откуда мадам родом? Да нет, говорит тот. Может, из Илокоса, откуда... ну, сам? И не оттуда, отвечает. Тогда отец справляется: в армии служите или, может быть, какому-нибудь сержанту родня? Опять тот говорит, что нет, мол. И тут Великий Профессор Фаустус собирается с духом и говорит: в таком случае, не будете ли вы любезны не наступать мне на ногу? Больно же!

Отец умеет так рассказывать анекдоты, что слушатели принимают их за правдивейшие истории.

Мои первые детские воспоминания связаны с фокусами, с ровным голосом отца, который звучит все громче, по мере того как приближается кульминация представления: отец высвобождается из веревочных пут или снимает цилиндр, а тот взрывается. Я целыми днями торчал в парной духоте за кулисами, видел подсвеченные огнями рампы лица замерших зрителей, слышал долгие аплодисменты, окатывавшие меня волной восторга, потому что человек, раскланивавшийся теперь на сцене, — мой отец, — на мгновение избавлял зал от бремени повседневности.

Была и женщина. Красивая женщина, у отца они всегда бывали красивыми, особенно рядом с ним на сцене, в костюмах с блестками. Сначала женщина была готова пылинки сдувать с отца, радостно бросалась выполнять его просьбы, готовила нам обоим еду, стирала белье. Ее хватило ненадолго — как всех, что появлялись после нее. Я думал, что это моя мама, а она была ассистенткой Великого Профессора Фаустуса и, как все остальные, ушла, когда ей подвернулась работа получше, а сейчас я подозреваю, что ей просто надоели фокусы.

О матери отец ничего не рассказывал, хотя я часто спрашивал его. Он всякий раз увиливал от ответа, отделываясь дежурной фразой, что придет время и я увижу мать. Говорил, что она его оставила, и никогда не забывал добавить, что дело было не во мне.

— Во всем моя вина, — говорил он с тоскливым видом, — наверное, я слишком много требовал, мало думал о ней. Наверное, я не мог дать ей всего, что она хотела. А главное — счастья.

Отец твердил мне:

— Ты должен всегда любить маму.

Мне в голову не приходило не верить ему. С чего это отец станет лгать сыну? Все равно что самому себе лгать.

Но если у меня не было матери, то зато теть было великое множество — временных, которые смотрели за мной, выступали с отцом на сцене и часто делили с нами семейную трапезу. Второй раз отец так и не женился.

Мы были удачливей большинства людей его профессии: заклинателей змей, которым приходилось работать свои номера на улицах; хористок, которые скатывались по наклонной и начинали торговать собой; других фокусников типа Кануплина — отец помогал им, хоть они и были его конкурентами.

Нам было легче, потому что отец получил в наследство от родителей участочек — он весь зарос бурьяном — и дощатый домик на нем. Туго приходилось в сезон дождей, когда отец выступал только на приемах в богатых домах, а из ангажементов оставались одни школы и вечера на предприятиях.

Когда я пошел в школу, отец стал заниматься со мной, хоть и не очень регулярно, потому что он много разъезжал по городским фиестам. Дома он поздно ложился спать — стирал мои рубашки. С самого начала отец заявил, что раз мне хорошо дается математика, то после школы я должен уехать в Америку и вырваться из филиппинской нищеты. Мы с ним годами мечтали об этом, и мечта сбылась: в колледже я добился стипендии для обучения в Массачусетском технологическом институте.

Так и началось мое пятнадцатилетнее пребывание в Америке. Первые пять лет прошли невесело: стипендии хватало еле-еле, а зимы в Бостоне довольно холодные. Голодать мне не пришлось, потому что я умею работать руками — отец с детства приучил. В Штатах не умрешь с голоду, если берешься за любую работу.

После окончания института — Большое Яблоко, где конкуренция сильней всего. Филиппинцы говорят: кто выжил в Нью-Йорке, тот нигде не пропадет. Впрочем, я особых трудностей не испытал, потому что фирма предложила мне работу еще до того, как я получил диплом. По службе я тоже продвигался легко: и квалификация у меня была высокая, и старался я изо всех сил, чтобы не вернулись те времена, когда мы с отцом сидели на сушеной рыбе, пока отец искал себе ангажементы. Короче говоря, я устроился. Часто приходил на ум анекдот, который, по-моему, сначала рассказывали про поляков, потом филиппинцы присвоили его себе: ни один нью-йоркский филиппинец не выбросился от отчаяния из окна, потому что филиппинцы в Нью-Йорке живут по подвалам.

Я пробовал разыскать мать, хоть не имел ни малейшего представления, где она может найтись, если она вообще жива. Филиппинцам, которые давно жили в Америке, я представился как сын Великого Профессора Фаустуса. Некоторые его помнили, но про его жену никто даже не слышал.

С течением времени я стал понимать, что детство без матери оказало влияние на мой характер. Я не то чтобы дичился женщин, и женоненавистником я, конечно, не был, но я боялся прочных привязанностей. Страх прошел, когда я закончил колледж и познакомился в Нью-Йорке с Джейн. Она приехала из Элджина — городка в штате Иллинойс, который славился теми самыми часами, что, по словам отца, очень дорого стоили и считались модными в Маниле. Отец Джейн врач, ее семья и сейчас живет в Элджине в собственном доме.

У Джейн были зеленые глаза, веснушки и очаровательный носик. Сначала у нас ничего серьезного не было. Я, как многие филиппинцы, рассчитывал, что поеду в отпуск в Манилу, познакомлюсь с девушкой, женюсь.

Что бывает в смешанных браках, мне было отлично известно. С другой стороны, я слышал о бедах филиппинцев, которые, прожив жизнь на Гавайских островах или в Калифорнии, годам к шестидесяти отправлялись куда-нибудь в Илокос, брали в жены прелестных юных девушек, выложив за них все свои сбережения, а когда привозили молоденьких жен в Гонолулу или в Сан-Франциско, те бросали их.

Отец мне говорил, что я унаследовал от матери властные манеры и наклонности к выдумкам. Я бог знает что рассказывал о своем прошлом, которое мне хотелось приукрасить. Про отца, например, я сказал Джейн, что он у меня инженер. О подробностях Джейн не спрашивала. Если бы спросила, я бы начал объяснять, будто отец инженер по социальным проблемам, — кто знает, что это значит, — и в своей деятельности он исходит из убеждения, что радость, доставляемая людям, хотя бы возможность посмеяться, отвлекает их от жизненных трудностей. Отец и на самом деле верил в это.

Был такой год, когда мы жили просто впроголодь. Упоение от того, что Филиппины стали независимыми, прошло, вкусы зрителей переменились. Иногда отец возвращался домой с кулечком черствых сиопау, которые были королевским блюдом для меня. Готовить в доме было некому, а меня отец не хотел допускать к стряпне. Отец смотрел, как я поедаю сиопау, а мне по глупости и в голову не приходило, что сам он оставался без ужина. Когда у отца заводились деньги, он раздавал их друзьям по профессии в долг, прекрасно зная, что долги никогда не вернут.

Анекдоты, которые он тогда рассказывал, все были про президента Магсайсая, очень нравившегося отцу. Я запомнил про крестьянина — Великий Профессор Фаустус, рассказывая его, принимал обличье деревенщины. Крестьянин решил пробиться к президенту с жалобой насчет артезианского колодца.

Три дня он околачивался вокруг дворца, а Магсайсай ездил по деревням и, лихо перепрыгивая через оросительные канавки, тряс крестьянам руки.

Наконец Магсайсай возвращается, отец перехватывает его и говорит:

— Мистер президент, помните обещание, которое вы дали в Барри Ликуте?

А президент отвечает:

— Я все время даю обещания. А там я что наобещал?

— Артезианский колодец обещали!

— Ну так как, есть он у вас?

— Колодец есть, — говорит отец, — но в нем нет воды!

Президент смотрит на отца с досадой и спрашивает:

— Ну и что? Я и обещал артезианский колодец. А воду я не обещал!

Сам Магсайсай наверняка покатился бы от хохота, услышь он этот анекдот.

Итак, я уже пятнадцать лет живу в Штатах с женой-американкой и семилетним сынишкой, которого я когда-нибудь отвезу в Манилу к Великому Профессору Фаустусу. Наблюдая, как растет мой собственный сын, я все время вспоминаю свое детство и отца. Не могу сказать, что я не выполняю сыновний долг. Я начал посылать отцу деньги, как только стал подрабатывать и брать на летние каникулы работу в Бостоне. А уж с тех пор, как я устроился по специальности в Нью-Йорке, я ежемесячно перевожу в Манилу приличную сумму. И у Джейн хорошая работа: она биохимик. Жена меня отлично понимает и во всем поддерживает, Я ей объяснил, что пенсий за выслугу лет на Филиппинах не платят, что мой отец нуждается в средствах не только на жизнь — он приводит в порядок наш дом. Больше всего меня тревожило, что отец питается как попало, раз у него больше нет постоянных ангажементов.

Были у меня возможности съездить домой, но я так и не воспользовался ими. Как-то я засиделся поздно на работе, задумался обо всех этих неосуществленных поездках и с изумленным ужасом понял, что не хочу в Манилу, что я там не могу жить, что отец, конечно же, сильно переменился.

Я тогда уже получил американское гражданство и уговаривал отца переехать к нам в Нью-Йорк, но он отказался. Три месяца от него не приходило писем, а телефона у отца не было, и позвонить было некуда. Потом мы получили письмо — такое сухое, такое непохожее на живые и веселые отцовские письма. А тут и Клод подтвердил мои опасения: Великий Профессор Фаустус болен, может быть, он умирает.

Я воочию убедился, насколько успешно филиппинское правительство заманивает зарубежных филиппинцев обратно на родину, в тот ноябрьский день, когда самолет совершил часовую посадку в чикагском аэропорту и в него битком набились мои земляки с кучей подарков, которые они везли на Филиппины. Чистый бедлам!

В Нью-Йорке я мало общался с земляками. На работе я был единственным филиппинцем среди специалистов. Работали у нас еще две секретарши из Себу. В самолете же я сразу почувствовал себя дома на каникулах. Я высмотрел людей постарше. Многие были родом из самой глубинки, из Илокоса. Мало кто знал Манилу, помнил «Кловер» или «Савой». И ни один даже имени отца не слышал.

К Маниле мы подлетали часов в восемь утра. Еще когда самолет летел над океаном, я прилип к иллюминатору, ожидая появления привычного пейзажа: зеленых гор, зеленых заливов, зеленых полей, золотеющих там, где созрел рис.

Самолет пошел на снижение, и я поразился количеству огромных зданий справа — это Макати так обстроился за десять лет. Однако аэропорт не изменился: все то же угнетающее кишение неприступных клерков, наглых таможенников и праздного любопытствующего люда, которому там вообще нечего делать. Тут и начали они прибывать: громадные чемоданы, ящики, узлы с дарами для родственников и друзей. А я — с двумя чемоданчиками. Совершенно я не собирался изображать из себя Санта-Клауса для полусотни родичей. У меня есть только отец, и в один из чемоданов упакованы подарки ему, там даже новая книга о фокусах, которую я купил за день до отъезда из Нью-Йорка.

Выбравшись из удушливого аэропорта, я тщетно всматривался в толпу, напирающую на сетчатую загородку, ища знакомые лица — отца или соседей. Я послал телеграмму, и то, что никто не встретил меня, усилило мою тревогу.

У выхода на меня накинулся целый полк с предложением различных услуг, и, будь я провинциалом, мне бы несдобровать. Но я быстро дал им понять, кто я. Таксист был разочарован, когда увидел, что я знаю, куда ехать.

Многое переменилось. Улицы стали чище, они уже были не те, какими я их помнил, с грудами мусора по обочинам. Благотворное чрезвычайное положение. Чрезвычайное положение на филиппинский лад. Всего несколько солдат в аэропорту, никаких танков, никаких патрулей или уличных баррикад. А Макати! Роскошные новые здания, разросшиеся акации...

Транспортные пробки стали еще плотнее, чем прежде.

Свернув с магистрали, видавшее виды такси ракетой влетело в переулок и загремело по разбитой мостовой. И вот он, наш старый квартал, все та же немощеная улочка, хлипкие дощатые домишки, полно детей, белье полощется, как праздничные флаги, — подсохшие раны минувших лет.

Наш дом. Я ожидал увидеть новый дом, достаточно просторный и комфортабельный дом, в котором может жить американская семья. Участок не только не расчищен — даже грядки, которые я разбил когда-то, заросли теперь бурьяном. Я заглянул поверх замшелой глинобитной загородки — дверь в дом была распахнута.

Отец явно видел, как я открываю проржавевшую железную калитку, потому что ко мне подбежало трое мальчишек, пытаясь помочь с багажом. Я дал им тащить чемоданы. Отец вышел на крыльцо. На нем были его старые широкие шелковые штаны — сколько же они служат ему! Отец надевал эту пару только ради важных гостей. Штаны успели слежаться — складки явственно виднелись на них.

Как постарел отец! Совсем седой, сморщенный. А глаза — глаза по-прежнему живые и веселые. Он, шаркая, пошел навстречу мне. Я поцеловал ему руку, обнял его. Отец улыбался, но взгляд его туманился. Потом посыпались вопросы: как я долетел? Как внук, которого он еще не видел?

Потянулись соседи: Манг Энтенг, Алинг Джулия, Ка Эдро. Узенькая комната скоро переполнилась народом, люди толпились перед домом, а я старался сказать каждому хоть слово, никого не пропустить, чтобы потом не говорили, что этот американо много о себе понимает. Я не ожидал, что соберется столько народу, — в чемодане, который я привез для отца, подарков на всех не хватало. Парочка паркеровских шариковых ручек, с полдюжины колод пластмассовых игральных карт, два блока сигарет и две бутылки беспошлинного виски. Я не решался раздавать их, пока не посоветуюсь с отцом.

После обеда, который приготовила тетя Джулия, мы с отцом наконец остались вдвоем в спальне. На улице нещадно палило солнце, и я уже горел в тропическом жару. Еще я злился, видя, что отец ничего не сделал в доме, несмотря на все деньги, которые я посылал ему.

Отец явно устал от шумной встречи: он трудно дышал, растянувшись на железной кровати. Если бы он только согласился переехать в Америку, как быстро он пришел бы в себя: свежее молоко, прекрасный апельсиновый сок...

Через какие-нибудь две недели округлились бы его запавшие щеки, исчезло бы тоскливое безразличие взгляда — плод старости и скудной жизни.

— Теперь я понимаю, почему тебе не хочется уезжать отсюда, — сказал я, вспоминая толпу соседей, соседскую детвору.

По воскресеньям после обеда отец посылал меня за соседскими детьми, все собирались в нашем дворе, и отец показывал фокусы, которые никогда им не надоедали.

Я не мог скрыть разочарования от вида нашего дома, куда я не мог привести семью, во всяком случае пока он был в таком состоянии.

И тут я задал ему этот вопрос:

— Папа, а куда ты дел деньги, что я присылал? Я думал, ты отремонтировал дом, как я просил. Денег было больше чем достаточно.

Отец будто не расслышал. Он спустил ноги с кровати, сел и уставился на выгоревшие афиши на дощатой стенке, на которых красовался Великий Профессор Фаустус на сцене «Савоя», Лучший Иллюзионист Дальнего Востока, Чудо- Прорицатель.

Когда он перевел взгляд на меня, его глаза искрились.

— У меня есть новый фокус, — объявил он. — На него ушли все деньги. Думаю в воскресенье для начала показать его детишкам.

Его привычная уловка, он пускал ее в ход всякий раз, когда мальчишкой я начинал допытываться, где наша мама.

— Трудный фокус, — продолжал отец. — Он требует физической силы, но слава богу, силы у меня пока хватает. Значит, так: я выхожу на сцену, в кандалах, а на сцене заранее приготовлен мешок...

Я никак не думал, что в моих словах будет столько злости. Все дело, видимо, в долгом полете из Нью-Йорка, во многочасовой неподвижности, в вонючих туалетах «Боинга-747», аэродромной сутолоке. Глупо было требовать отчет в деньгах, раз мне так хорошо известно отношение отца к ним — он же всегда говорил, что их нужно разбрасывать, как удобрение, и тогда они могут что-то дать. Наверняка же всем соседям, всем их детям перепало от денег, которые я так аккуратно переводил. Можно было и не привозить для них подарки.

Я и сам понимал, что семейный очаг — это не дом и не ковры в каждой комнате, но я столько лет гнул спину и рассчитывал увидеть плоды своих трудов. А может быть, я слишком долго жил в Америке. Нельзя было так разговаривать с отцом.

— Ладно, папа, — сказал я, — я уже не ребенок, и я больше не ищу маму. Я говорил когда-то, что найду ее, — и нашел.

Улыбка сбежала с отцовского лица, а глаза широко раскрылись, не столько от удивления, подумал я, сколько от испуга.

— Да? — еле выговорил отец. — Ты с ней виделся?

Я отрицательно покачал головой; не оттого, что рассердился, — мне стало противно все это. И жара, боже мой, какая жара! Мне казалось, что она наваливается на меня всем своим белым калением.

— Не в этом дело. Просто я понял, почему она тебя бросила. И что незачем искать ее.

Он протестующе поднял старческую руку и отвернулся.

— Ты не изменился, папа. Ты все такой же, каким я помню тебя с детства. Только мне уже тридцать три года, а тебе шестьдесят три. Неужели ты не видишь, что времена другие, что я другой? Живешь, будто время для тебя остановилось. Нет больше «Кловера», его еще до моего отъезда снесли и сделали на его месте автомобильную стоянку. И «Савоя» нет, и нет Кануплина, с которым ты дружил...

Я бы не остановился, но отец поднялся на ноги.

Его старое тело еще сохранило былую стройность. Он вскинул руку в сценическом жесте, будто отвечая на овацию зрителей. Он заговорил, глядя мимо меня:

— Верно, времена другие. Верно, я многое так и не рассказал тебе!

Он потряс головой и перешел почти на шепот:

— Не рассказал про этот потрясающий вечер в Дагупа-не — толпа так и рвалась на мое представление... И твоя мама, она была уже на шестом месяце, скоро должен был родиться ты, — а мы их всех надули: в костюме, в гриме она смотрелась как юная девушка... Как ее принимали!

По-моему, я чуть не закричал:

— Все, папа, хватит! Не хочу я больше слышать, что ты делал, и про маму больше не хочу! Не нужно ничего мне объяснять! Я понял, почему она тебя оставила. Тебе вечно хотелось доставлять удовольствие другим, заставлять их забывать о настоящей жизни. Но жизнь — не фокус, и жизнь — дело жестокое. А люди неблагодарны. Деньги твои ушли неизвестно куда. И с чем ты теперь остался — вот с этими старыми афишами?

Он наконец посмотрел на меня. Я теперь думаю, он загодя готовился к тому, что сказать в эту минуту.

— С воспоминаниями, — негромко ответил отец, прихрамывая, подошел к ржавой железной кровати и сел. Он сидел полуотвернувшись, но я все равно видел, что по щекам его текут слезы. Я бросился к нему, к моему дорогому отцу, я обнял его.

Через неделю я улетел в Нью-Йорк. У меня была уйма оправданий: ужасная погода, дома полно работы, скучаю без Джейн, без сына. Но я знал, что обманываю себя.

Люди всю жизнь ищут свое счастье; может быть, и мое найдется в Америке, в стране изобилия, к которому только руку протяни. Не знаю. Знаю, что отец всегда был счастлив, даже после того, как от него ушла мама, и не мешало его счастью ни то, что разваливался дом, ни то, что обирали его соседи и неблагодарными оказались друзья.

Я преданный сын, но я больше не смогу вернуться домой.

 

БЕЗ ЛОЖНОЙ СКРОМНОСТИ

С шести до девяти вечера в баре «Джунгли» отеля «Манила» дает аудиенцию Аду Т. Куартана — Оракул, оглашая бар своим несдержанным смехом. В правом, дальнем от стойки углу ему раз навсегда отведен особый стол на двенадцать персон, и любой, кто что-то собой представляет в стране — исключая, разумеется, Лидера и Супругу, — рано или поздно должен появиться за этим столом и засвидетельствовать свое почтение.

— Говорят, что я делатель королей, самый влиятельный журналист в стране, — напоминает Аду время от времени своей свите, особенно если за столом присутствует новенький. — Должен сказать без ложной скромности, что этот титул я, полагаю, заслужил.

Аду никогда не нравилось имя, полученное им при крещении. Мать рассказывала, что, когда его крестили в Ла-Унионе, где он родился, у падре был трудный день: еще двенадцать младенцев дожидалось своей очереди. А падре, упрямый старик консервативных взглядов, не принимал в расчет имена, выбранные родителями. Скажем, хочет мамаша назвать дочку Ширли, он ее крестит как Марию-Шир-ли, или Консоласьон-Ширли, или как-нибудь еще, в зависимости от того, имя какого святого приходилось на тот день.

Вот так Аду дали имя: Адорасьон Мигель Т. Куартана. Адорасьон — имя женское, а он был никак уж не девочкой. Со временем он начал называть себя Адор, но это звучало чересчур претенциозно, и дело кончилось тем, что он превратился в Аду — с ударением на «у», и легко запоминается, и что-то в этом имени есть.

Смеркалось, когда он подъехал к отелю. Поскольку управляющий устроился на работу благодаря Аду, то теперь Аду в числе других привилегий пользовался правом ставить свою машину прямо перед главным входом. Привратник и мальчишки-посыльные строго охраняли место, забронированное за Аду, наперекор знаку «Машины не ставить». Говорили, что, кроме Аду, только Лидер мог бы поставить там машину, и все. Это не разрешалось ни одному из всемогущих генералов, которые, выпятив грудь, разгуливали нынче по роскошному фойе отеля.

За столом уже сидел народ; пока Аду усаживался на свое место, Марс Флоро, промышленник из Давао, спросил, получил ли он приглашение во Дворец на следующую пятницу.

— Нет, не получил, — правдиво ответил Аду, — но меня всегда приглашают, я не волнуюсь, в отличие от некоторых, кого вполне могут вычеркнуть из списка за то, что они не оправдали возлагавшихся на них надежд.

Марс Флоро просиял.

— Если кого-то вычеркнули, значит, меня вписали на его место, Аду, я же первый раз, меня никогда еще не приглашали, так что это значит — пробился я наконец?

— Смотря к чему — к большим деньгам ты давно пробился, разве нет? — съязвил Аду под общий смех.

Перегибать палку Аду не хотелось, и он добавил:

— Туда ведь без подарков не ходят, так что без денег не обойтись.

Аду любил бар «Джунгли». Те, кто плохо знали его, думали, что Аду просиживает вечера в баре, полупьяный, и не всякий раз отдает себе отчет в своей болтовне. Тем более, что, выступая в вечерней радиопередаче о событиях дня или сразу после нее заполняя пророчествами популярнейшую телевизионную программу в восемь, Аду еле выговаривал некоторые слова. Лицо его на экране было красным, хотя от природы он был темен, как донце чугунка; причиной, однако, был не алкоголь, а пыл гримера. Язык же у него заплетался потому, что сильный илоканский акцент мешал ему произносить длинные английские слова. Виноват был и один из тех, кто готовил ему материал, —- поэт, литератор, все время забывавший писать попроще.

В «Джунглях» Аду ставил перед собой стакан кока-колы, а всем говорил, что пьет кока-колу с ромом. Официанты давно знали его, а бармен был предупрежден, что никто не должен подозревать об отсутствии рома в стакане мистера Куартаны.

Мистер Куартана находил бар удобным во всех отношениях: in vino veritas, как известно, и именно таким образом он собирал большую часть материала для своей рубрики, для радио и телепередач. Аду попадали в руки сведения, которых не было — и быть не могло — у других журналистов, что служило доказательством и его связей, и доверия, оказывавшегося ему. Доверием Аду не злоупотреблял никогда.

Он много зарабатывал, но он и широко благотворил: пользовался репутацией человека отзывчивого, особенно в отношении бедных. К тому же Аду умел заставить раскошелиться и бизнесменов, и политиков. Таким образом он выстроил плавательный бассейн в трущобах Тондо, превратил в игровую площадку бывшую свалку. Эти и другие добрые дела, которыми Аду занимался между прочим, принесли ему популярность в городских низах.

Одно время все были уверены, что Аду сделается мэром Манилы — он был бы на своем месте на этом посту, но власти рассудили по-другому. Высказывались предположения, что Аду с его журналистским нюхом много что раскопал бы в муниципалитете, и рано или поздно обязательно бы выяснилось, что ниточки тянутся во Дворец. А это дало бы дополнительный материал для досье, которые собирал Аду, — было известно, что у него заведено досье на всякого, кто на виду, и что эти досье разбухают с каждым днем. Ходили даже слухи, что факты из досье уже введены в компьютер и, попади все это в руки разведывательной службы или непорядочного человека, служба или человек могут получить миллионы шантажом.

— Без ложной скромности, — обронил Аду, — я и без компьютера могу достать любого.

Аду был ловкач и джентльмен: его сведения о любовных похождениях окружающих нередко документировались фотографиями. Но эту клубничку он никогда не давал в печать, только позволял себе иной раз кое-что сболтнуть. Аду считал, что никого не должно касаться, чем занимаются по доброму согласию двое взрослых в постели, как никого, к чертовой матери, не должна волновать и его собственная слабость к едва созревшим девушкам.

Ему было известно, например, что, как только Марс Флоро приезжает в Манилу, очаровательная девица из Давао, которую он отправил на учебу в Марикнолл, оказывается вечером в его номере; если же их увидят вместе в одном из ресторанов или магазинов Макати, девица станет его благовоспитанной «племянницей». Аду никогда не говорил Марсу Флоро, что знает об этом. Или взять другого промышленника: Эусебио Бусабуса, который как раз пробирался к столу Аду; Эусебио только что приобрел для своей новой любовницы дом в Альта-Грин, выстроенный по проекту самого Рочелио Локсина в классическом японском стиле, но без этих хлипких сёдзи, которые может унести тайфун или прострелить какая-нибудь из недавно расплодившихся моторизованных банд, отравляющих жизнь обитателям роскошных предместий.

Что же до амурных дел Лидера — это был совершенно особый вопрос.

— Без ложной скромности, — говорил Аду, — я и здесь в курсе.

В свиту Аду входили люди с деньгами и с весом.

До чрезвычайного положения к столу Аду забредали и политики. Потом их пересажали, а поскольку Конгресс был упразднен и никто из политиков больше не имел власти, то они исчезли из-за стола вообще. У людей, составлявших свиту Аду, была одна общая черта: все они отлично жили, преимущественно на чужие деньги, иногда на государственные. Все часто выезжали за границу, побывали во множестве стран, что явствовало из убранства их домов. Все придавали большое значение престижной внешности: костюмы по последней парижской моде, итальянские кейсы, швейцарская обувь, под мышкой — свеженький путеводитель по злачным местам трех континентов.

«Филиппинец, — писал Аду Т. Куартана в эссе, сборник которых был опубликован в 1966 году и «рекомендован» министерству просвещения для включения в список школьной литературы для старших классов, — уделяет большое внимание тому, как он выглядит. Взять, например, вопрос одежды и ухода за собой. В приличном городке на Филиппинах найдется больше модных ателье и кабинетов красоты, чем в любой из столиц Юго-Восточной Азии. Филиппинец по природе щеголь, и он тщательно наряжается — крестьянин ли это из Центрального Лусона, собирающийся на петушиный бой, или президент Кесон, открывающий бал во Дворце. Филиппинец убежден, что одежда делает человека, и уносит эту веру с собой в могилу, ибо в гробу филиппинец лежит, обряженный в свой лучший костюм. И ухаживать за собой филиппинец умеет. Где, кроме Филиппин, увидишь мужчин с наманикюренными пальцами в бриллиантовых кольцах? Наши женщины чересчур нарядно одеваются, чересчур тщательно причесываются и, если только у них есть деньги, носят чересчур много украшений. Естественно, что средний филиппинец подражает в этом верхам страны и общества, но и без их примера он поступал бы точно так же. Филиппинца узнаешь где угодно по кичливому виду, по броской одежде, а если у него нет и гроша за душой, то стоит ли об этом думать?»

Описание было автопортретом Аду с одной только разницей: за душой у него было всегда побольше, чем грош.

— Без ложной скромности, — рассказывал Аду приятелям, — без десяти тысяч песо в кармане я из дому не выхожу.

С другой стороны, ну что такое сегодня десять тысяч? Инфляция растет колоссальными темпами, а заработная плата остается прежней. Три месяца назад шофер Аду попросил помощи для брата, он у него кадровый военный и не может больше прокормить семью на то, что платят в армии.

Справа от Аду сидел Аурелио Кастильо, председатель банка Филиппин.

— Какой у нас процент инфляции в этом году, Ауринг?

— Только не пиши в своей газете, а напишешь, так на меня не ссылайся, — предупредил Кастильо. — В пределах от двадцати четырех до двадцати процентов.

Обыкновенно в богатых семьях, где не меньше пяти человек прислуги, хозяевам готовили отдельно. Дом Аду был исключением в этом смысле. Издатель «Дейли пресс» Хосе Суарес как-то сказал, что собирается выдавать прислуге меньше риса, потому что и так расходы на ее питание уже сравнялись с хозяйскими.

— Пускай едят пирожные! — посмеялся Аду.

Суарес издавал газету только лишь потому, что был братом супруги Лидера. Известная в истории фраза не вызвала никакой реакции в его неандертальском мозгу.

— Ты, наверное, шутишь, Аду! Ты же знаешь, сколько стоят пирожные, особенно те, что покупает моя жена, — грустно возразил он.

Аду приехал домой к десяти, но жена еще не возвращалась. Наверняка играет в маджонг с приятельницами, либо в Альта-Грин на другом конце города, либо в Дасмари-нас неподалеку. Жене надоело ходить в гости в их квартале, в Парке; тут в аристократических домах было принято перемежать речь испанскими словами, а она не понимала по-испански.

Сын Томми, будущий художник, в гостиной рассматривал с друзьями новые альбомы по искусству, выписанные для него отцом.

— Я положил тебе приглашение на мою первую выставку в том месяце, папа, — сказал сын. — И еще там какие-то письма. Книга по японским гравюрам, что ты мне заказал, — очень интересная, ты тоже почитай. Все лежит у тебя на письменном столе.

Аду был в недоумении: понедельник на исходе, какой-то Марс Флоро получил приглашение, а у него еще ничего нет. Может быть, Рита придет домой и что-то прояснится.

В столовой ждал холодный ужин: мясо и его любимый салат с оливковым маслом. Аду быстро поел, прошел в кабинет и попробовал сосредоточиться на материале к завтрашней статье. Четверо репортеров, которые работают с ним, должны прийти завтра к полудню с тем, что удалось собрать, после чего Аду или отпечатает, или отдиктует статью. Аду Т. Куартана славился тем, что писал свою рубрику сам, почему его и ругали за грубые грамматические ошибки.

Взгляд его упал на подарочное издание японских гравюр. Поклонником японского искусства Аду не был, поэтому он даже не раскрыл альбом и просто поставил его на полку справа от себя. Усевшись за громадный письменный стол, он уставился на дипломы и грамоты, развешанные на стене перед ним. Это зрелище всегда поднимало его дух в минуты депрессии. А депрессии бывали, бывали минуты, когда он горько сожалел, что не живет, не пишет по-другому.

Этот его репортер, который писал стихи, затеял однажды разговор о неуемности желаний человека, о беспредельности его амбиций, о том, как ограничить себя и сделать жизнь проще. Аду припомнил, как жилось ему в Ла-Унио-не, где он питался одной вяленой рыбой с рисом, не всякий раз приправленным кокосовым маслом. Вкусно как все тогда было! Припомнил тесный домик, где они жили, спали с дедушкой прямо на бамбуковом полу, и дедушка рассказывал ему истории про призраков, ведьм и всяких невидимок.

И вот, пожалуйста, Манила, все радости жизни, которые можно купить — на свои или на деньги приятелей, дом в самом изысканном квартале Азии... Откуда же депрессии?

— Без ложной скромности, — любил говорить Аду, — я сам и спроектировал себе дом и сам руководил строительством. Архитектор нужен только дураку.

Дом выглядел как собор. Аду построил его в начале шестидесятых, он не рассчитывал, что новый дом будет больше прежнего, который он оставил женатому сыну. Аду мечтал об уютном домике с плавательным бассейном на просторном участке. Но у Аду было такое множество друзей, и один, которому Аду не раз оказывал услуги, запротестовал:

— Ты что это, Аду? Говорят, ты строишься? Ты не забыл: у меня же цементный завод, я прямо завтра пришлю машину цемента и все, что требуется. Только объясни, куда доставить.

Аду был уже слишком большим человеком, чтобы забивать себе голову такой прозой, как строительные материалы. Но он все равно обзвонил несколько знакомых, и ему столько всего навезли, что хватило бы на собственную строительную контору: он мог выстроить не один дом, а три.

Когда закончилось строительство, получился «собор» под синей черепичной крышей, с красными кирпичными стенами и полами из лучшей древесины. Можно было сплошь затянуть полы ковровым покрытием, но Аду подумал, что смешно это делать на Филиппинах, где жарко и где есть дорогие сорта древесины, которая так красиво смотрится. Поэтому покрытие сделали только в его кабинете и в подвальной комнате для игр. У Аду было три превосходных ковра, привезенных когда-то из Персеполиса; они украсили собой бар, кстати, лучший по разнообразию напитков во всей Маниле. Аду доставал спиртное из-за границы или у друзей, знавших его слабость к нарядным бутылкам. Бутылки закрывали собой стены, как на выставке, а кто-то из любителей статистики однажды сообщил Аду, что спиртного у него побольше, чем на сто тысяч песо. Аду мог бы открыть винный магазин.

В искусстве Аду не разбирался. Он приобретал или принимал в дар только картины, в которых ему все было ясно, вещи Амарсоло, например. Этот художник, прославившийся цветными настенными календарями, был приятелем Аду, и в пятидесятые годы Аду частенько заглядывал в его мастерскую в Азкарраге. Лидер ввел тогда валютные ограничения, Аду шел в гору, денег была куча, и он мог скупать картины Амарсоло с еще не просохшей краской. После смерти Амарсоло у Аду осталась целая коллекция его элегических деревенских сцен и ярчайших закатов, и он не знал, где все это развесить. Одна эта коллекция могла бы дать больше миллиона.

Аду не нравилась абстрактная живопись, он не понимал ее и однажды написал в своей рубрике — справедливо написал, — что манильские модернисты представляют собой претенциозное дерьмо. Он чуть не умер с досады, когда его младший сын Томми начал писать абстракции. Только тогда он попробовал всерьез разобраться в том, что это такое, но сколько книг ни покупал он сыну, сколько ни вчитывался в них, все равно абстрактная живопись ему казалась бредом.

— Без ложной скромности, — говорил Аду, — я теперь могу читать лекции по французскому модернизму, по абстрактному дзэну, даже по кинетическому искусству, но мне все равно это не по вкусу.

Рита вернулась в первом часу в полном восторге: выиграла пять тысяч, первый выигрыш за полгода! Дело было, конечно, не в сумме — во Дворце иной раз проигрывали в покер и по двести тысяч песо в ночь, и никто не удивлялся.

Нет, никакого приглашения она не видела, и вообще это ее не волновало. Терпеть она не могла все эти дворцовые приемы, где говорят не поймешь о чем. Рита закончила колледж в JIa-Унионе и к космополитическому высшему свету Манилы не применилась даже после того, как объездила весь мир и побывала во всех «Ритцах». Рита любила блюда, привычные с Ла-Униона: тушеные овощи с соленой рыбой и помидорами ломтиками — пищу илоканской деревни.

Рита легла спать. Аду слушал, как она посапывает, но у него сна не было ни в одном глазу. «Черт, — думал он, неужели со мной что-то не то. Только вообразить себе, чтобы Марс Флоро получил приглашение раньше меня! Он же ничего собой не представляет и не поддерживал их так, как я». Аду действительно поддерживал их и, как большинство илоканцев, был человеком упорной преданности. Он знал Лидера, когда тот был начинающим политиком, когда его еще и в Конгресс не избирали, но уже в те времена Аду относился к нему с любовью и уважением.

Аду планировал дать в пятничный номер небольшую заметку о годовщине, но сейчас он решил выделить это событие крупным планом: по целой колонке в трех номерах о браке Лидера и его Супруги и о том, что было сделано ими для страны. Вместо обычного комментария по телевидению — серия кинодокументов, которые Департамент пропаганды вполне успеет подобрать ему за день. Аду сел за машинку:

«Поздравляем Лидера и его Супругу».

Аду хорошо знал, неумеренная похвала производит обратное впечатление на читателя: избыточная лесть звучит как оскорбление. В отличие от некоторых царедворцев, превозносивших Лидера до небес в своих книгах, даже историю переписывавших наново, похвалы Аду удерживались в рамках правдоподобия. Эпос хорош для легендарных героев, а Лидер, при всей легендарности своих деяний, все-таки живой человек, не застрахованный ни от болезни, ни от злодейской пули. Аду был осмотрителен: Лидер должен оценить его сдержанность.

Он долго бился над последним абзацем, его пришлось переписывать дважды.

«Во всем мире политики утверждают, что действуют в интересах народа, когда объявляют с трибун, что являются его правомочными выборными представителями. Правомочность правителя не должна основываться на народном волеизъявлении, которое зачастую является результатом невежественности, предвзятости и воздействия средств массовой информации; более, чем на чем-либо другом, должна она основываться на прошлом Лидера, а когда он стоит у власти, то и на оценке того, на что употребляет он свою власть. Сорок пять же миллионов филиппинцев, возглашающих славу «Нашему Лидеру», можно не брать в расчет.

В то время как другие лишь говорят о патриотизме, он носит на себе шрамы войны, свидетельствующие о его убеждениях. В то время как другие рассуждают о том, что они сделали бы, он — за несколько последних лет авторитарного конституционизма — занялся джунглями и облагодетельствовал сельскую местность мощеными дорогами, открыл школы для детей, больницы для народа. Он единственный предоставил наконец крестьянину возможность жить с достоинством, какого не мог тот достичь в годы мрачной ночи олигархического феодализма.

Так нужны ли нам избирательные урны?»

Аду упивался последней фразой. Еще ему нравилось выражение «олигархический феодализм». Никто не додумался до этого раньше: ни интеллектуальные университетские радикалы, ни надутые «вершители судеб» из кофейни в «Интерконтинентале» — все они слюнявые мечтатели, а он, Аду, всегда был последовательным реалистом.

Надо будет ввернуть это выражение и в вечерний комментарий тоже.

Между тем наступил вторник, а приглашения так и не пришло. Аду подумал, не позвонить ли во Дворец: генералу Дисону, генералу Дакумосу и, естественно, секретарю, этому маленькому поганцу, который извел его просьбами о рекомендациях, ну и Анни, секретарше Супруги по личным вопросам. С другой стороны, можно было бы и заехать во Дворец под предлогом, будто есть что шепнуть, но впервые в жизни Аду почувствовал илоканскую гордыню. Он достаточно наклянчился в прошлом, а вот сейчас не станет.

Сегодня закончится показ телевизионной серии. Он душу вытряс из группы, требуя не только монтажных стыковок между документальными кусками, но и деталей, от которых заиграл бы фильм. Особенно удался комментарий — хорошо вышло. Аду два раза просмотрел готовую серию на видео и удостоверился в безупречности монтажа.

Он был в ярости оттого, что у департамента пропаганды не оказалось съемки родного городка Лидера — без этого невозможно было раскрыть личность Великого Человека и показать, какой длинный путь был им пройден.

К четырем Аду закончил запись и решил вздремнуть. Проснувшись в пять, он позвонил в редакцию, домой, в «Дейли пресс» и, конечно, в отель «Манила», куда, как обычно, он должен был прибыть к шести. Да, есть несколько приглашений, и письма тоже есть. Аду велел секретарше прочитать ему приглашения. Из Дворца ничего не пришло. В редакции он не решился ни о чем спрашивать: сотрудники, почуяв, что его положение пошатнулось, больше не сумеют высоко держать головы.

Аду становилось страшновато. Может, они недовольны чем-то из опубликованного им, но ведь он никогда не писал о них в лоб. Он не из борзописцев, которых столько развелось после второй мировой войны, когда и журналисты, и издатели просто занимались шантажом. В отличие от большинства газет, «Глоб», в который Аду писал с 1945 года, этими делами не занимался. «Глоб» нес знамя справедливости и добропорядочности, хотя и было ясно, что японская оккупация многим филиппинцам покалечила души, — то были жестокие времена, и выживали те, кто умел быть коварным и изворотливым.

Насилие было чуждо Аду. Мысль о ношении огнестрельного оружия вызывала содрогание в его душе, поэтому, как только у него появились деньги, он обзавелся телохранителем — человеком непримечательной внешности, игравшим роль шофера, который постоянно был неподалеку от Аду и зорко следил за помещением, где Аду встречался со своими дамами.

— Без ложной скромности, — говорил Аду, — я и сейчас могу нравиться молоденьким. И я не вожу их по дешевым отелям. Это унизительно. Они должны получать все высокого класса... все. Я не посол Ингге, — Аду с улыбкой повернулся к старику дипломату рядом, — на которого, по слухам, одна секретарша подала в суд за нападение с незаряженным оружием.

Присутствующие сто раз слышали этот анекдот от самого посла, но все равно послушно залились смехом. Посол пришел на ужин в Шампанском зале и нарочно явился пораньше, чтобы успеть посидеть за столом оракула.

— Я вчера утром получил приглашение на пятницу, Аду, — сказал посол, когда смех затих. — Во вторник я звонил Анни и сказал ей, что у меня нет приглашения, она говорит — не может быть, все приглашения были разосланы с нарочным еще в воскресенье с утра. Нарочный! Какой-то новый адъютант, полковник, который вызвался разнести карточки по адресам, чтоб всем нам лично представиться. Вы когда свою получили?

— Во вторник утром, — лениво протянул Аду, будто неохотно отвечая на пустой вопрос, хотя внутри все в нем кипело от обиды. Завтра и пятница — и все.

— А какой вы приготовили подарок? — заинтересовался Марс Флоро, промышленник из Давао.

— Вы видели мою передачу вчера и во вторник. Посмотрите заключительную часть сегодня.

— Я смотрел первые две передачи, — сказал посол Ингге. Посол знал толк в проблемах общественного сознания, и Аду с его мнением считался. Истинных друзей отличаешь от приятелей по тому, как они тебя критикуют. Аду, опытный газетный волк, хорошо это знал.

—Хроникальные кадры были не очень, Аду, — заметил старый дипломат. — Я помню, были кадры с Лидером получше. Его пребывание в Америке, в Китае. И вот еще что: надо было показать, где он родился.

Старик был профессионалом, и он был прав. Аду кивнул.

— ...больше всего мне понравился конец: где вы говорите о правомочности правительства. Но возникает вопрос, как вы дальше поведете речь? После такой концовки, что ни скажи, все уже будет снижением уровня.

— Не будет! — Аду усмехнулся, перебарывая досаду. — Сегодняшняя передача — о Супружеском Партнерстве. Я его рассматриваю в плане национальной традиции, когда муж с женой ведут дом, не вмешиваясь в дела друг друга, но при этом жена всегда делает то, что, как ей кажется, хочет от нее муж. В конце концов, если мы — филиппинцы, как мы все время утверждаем, то супружеское руководство надо понимать в контексте нашей традиции.

Марс Флоро зашелся от восхищения:

— Подумать только! А мне это никогда не приходило в голову. Возьмите нашу семью — у жены собственный бизнес, как и у меня, но если бы не она, я не мог бы позволить себе разные там штучки! Да здравствует филиппинская жена!

— Которая иногда умеет не видеть вещи, о которых ей кое-что известно, — добавил Аду.

— Ей известно только то, что муж ей сам говорит, — поддакнул Марс Флоро. — Но вы так и не открыли нам — что вы решили подарить?

— А вы? — спросил Аду.

Прыщавое лицо Марса Флоро лоснилось. Он важно поджал пухлые губы.

— Я им глиссер подарю, глиссер с потрясающим итальянским мотором, прошел испытания на озере Комо. Он сейчас в яхт-клубе, а завтра вечером — охрану я предупредил — я пройду на нем по Пасигу — и прямо ко Дворцу. Эффектно, не так ли? А вы?

— Марс, вы неисправимый прагматик, — усмехнулся Аду и, понизив голос, продолжал: — Моя рубрика, моя телепередача и то, что я им всегда преподносил, — искреннее восхищение. Я уже вам говорил — это за деньги не купишь...

В пятницу утром Аду перестал надеяться. Если его и пригласят сейчас, так только потому, что увидели газету, посмотрели телевизор и вспомнили, что он существует. Он приехал в отель к семи, на час позднее обычного, и, хотя никто не задавал ему вопросов, он понимал, что официанты недоумевают, отчего он не во Дворце. За его столом никого не было: свита тоже знала, где он проводит сегодняшний вечер.

Когда официант подал Аду традиционную кока-колу, оракул вдруг взвился:

— К черту, Алекс! Почему бы сегодня не подбавить для разнообразия и ром, а? Сегодня мне хочется выпить!

Аду выпил стакан. Потом еще стакан. Как можно было так стереть его с лица земли? Деньги есть, на газету и телевидение наплевать. Что же касается Парочки, черти бы ее взяли, пусть варится в собственном соку. Аду попробовал посмотреть на себя со стороны. Сколько раз его обзывали проституткой, говорили, что он никогда и не был журналистом, а был Их агентом по связям с публикой, по публичным связям, как кто-то съязвил. С горечью припомнил Аду статью в «Аур пресс», перед тем как прихлопнули этот журнал, в котором его изобразили мальчиком на побегушках: «чего изволите?» Ну конечно, это было вранье. Аду знал, у него бывали расхождения с Лидером. Ну и что, говорил он о них вслух? Как он мог выступать в поддержку наглейшего пренебрежения правами человека, гражданскими правами? Откровенной безнравственности и коррупции? Генеральской ненасытности? Он часто думал об этих вещах, но потом выбрасывал их из головы. Если бы те, кто нападал на него, знали о его душевных муках!

В эту минуту в баре зазвонил телефон. Официант поднес аппарат к столу. Звонила взбудораженная Рита.

— Господи, наконец ты отыскался! Почему ты не во Дворце?

Аду промолчал.

— Звонил генерал Дисон, Лидер спрашивает, куда ты делся и почему ты не там!

— Приглашение, — выдавил он.

Щеки его пылали, сердце колотилось.

— Оно же лежало у тебя на столе, а ты, не распечатав конверт, переложил его на полку. Томми мне сейчас сказал, что его принесли в понедельник утром.

Аду положил трубку. Он хохотал во все горло, отваливаясь на спинку кресла, вскидывая руки к пластмассовым висюлькам, болтавшимся на потолке, но хохот переходил в плач, и по его лицу катились слезы. Смех прекратился, и он громко, по-детски рыдал, будто сотрясаемый ураганным ветром. На него смотрели посетители бара.

«Бедный мистер Аду Т. Куартана, — думал про себя бармен, — две порции рома, и пожалуйста, готов».