Во имя жизни

Вилья Хосе Гарсия

Ротор Артуро Б.

Аргилья Мануэль Эстабильо

Дагио Амадор Т.

Гонсалес Нестор Висенте Мадали

Дандан Педро С.

Булосан Карлос

Хоакин Никомедес Маркес

Сантос Бьенвенидо Н.

Эдроса-Матуте Хенобеба Д.

Росес Алехандро Р.

Хосе Франсиско Сиониль

Хоакин Агапито М.

Крус Андрес Кристобаль

Кирино Хосе А.

Брильянтес Грегорио А.

Гарсия Фанни А.

Пеньяранда Виктор Хосе

ХОСЕ А. КИРИНО

 

Хосе А. Кирино (род. в 1930 г.) — один из наиболее известных журналистов, публицистов, новеллистов послевоенного времени. Пишет на английском языке. Автор около 7 тыс. статей и рецензий и не менее 200 рассказов. Долгие годы был членом редколлегий и постоянным автором крупнейших литературнохудожественных и общественно-политических журналов, в которых сотрудничали передовые деятели филиппинской культуры: «Фи-липпинз фри пресс», «Грэфик», «Уикли нейшн». Помимо литературной и журналистской деятельности известен как серьезный исследователь фольклора. Ведет постоянную телепрограмму «Встреча со звездами». Лучшие рассказы X. Кирино вошли в сборники «Сорок новелл» (1968), «Любовь — это вулкан» (1956), «Современные любовные истории» (1972) и др.

 

ЛЮБОВЬ-71

Где я с ним познакомилась? Как вы можете спрашивать об этом в такую минуту? Я сейчас не в силах вспоминать тот день! Вы что, с ума сошли или у вас нет ни капли жалости?

Ах, нет, извините. Ну правда, извините, я не собиралась так на вас набрасываться. Да нет, я все понимаю, репортер должен делать свое дело, как всякий человек, у вас же работа. Просто не выдержали нервы, вот и все. Простите. Так где я с ним познакомилась? Сейчас я вам все расскажу. Может быть, мне легче станет.

Первый раз я увидела Мона в нашей школе. Смешно, да? Потому что я училась не где-нибудь, а в монастырской школе Ледимаунт, сами знаете: одни девочки, все так исключительно, суперпрестижно. На первой большой перемене мы разговариваем только по-испански, на второй — только по-французски. По средам бальные танцы, по субботам верховая езда. За столом все сидят пряменько, даже когда подают суп. Попробуй хоть капельку нагнуться — тут же получишь от мадам Визитасьон. Монахинь мы зовем мадам.

Господи, кажется, что все это было сто лет назад! А вообще-то прошел всего год. Помните, когда были демонстрации перед Конгрессом и дворцом президента? Монахини перепугались, и у нас целую неделю не было занятий. Я училась в старшем классе у мадам Терезы.

Когда занятия возобновились, мадам Тереза сказала: было бы разумно, если бы мы уяснили себе, что же происходило на улицах. И она заявила, что собирается пригласить в школу одного из молодежных вожаков, чтобы он выступил у нас и объяснил нам, из-за чего шли демонстрации.

Вот так и увидела я в первый раз Мона. Мона Пинь-еду. О нем уже тогда много говорили — один из зачинщиков демонстраций, один из тех, кто ворвался во дворец, один из тех, кого ранили на мосту Мендиола. Это его полиция арестовала в больнице и увезла в тюрьму. Фотографии Мона обошли все газеты — «Пылкий комми» его называли.

Я думаю, что поэтому мадам Тереза и остановила свой выбор на нем: уж если приглашать в школу Ледимаунт радикала, так самого радикального. В одно прекрасное утро девочек из старших классов собрали в гостиной для посетителей (монахини не согласились, чтобы радикал выступил в одном из классов или в актовом зале) и привели туда Мона.

Началось с общего разочарования. Мы все так волновались, ожидали увидеть что-то наподобие чудища, изрыгающего огонь и дым. И входит Мон — обыкновеннейший парень: худощавый, темно-смуглый и очень плебейского вида. У меня он вызвал такое презрение, что даже смеяться над ним не хотелось. Он был такой простецкий, понимаете? Я подумала про себя: и это герой Мендиолы?

Надо сказать, говорил он очень хорошо: пылко, но сдерживая себя. Однако я заранее решила, что он мне не понравится. После его выступления должна была начаться дискуссия, но ни одна из старшеклассниц не осмеливалась ни задать вопрос, ни опровергнуть то, что он сказал.

Тогда встала я.

Я его высмеяла за наивность. Я сказала, что не могу согласиться с картиной общества, которая искусственно сведена к двум цветам: черному и белому. Богатые — жестокие эксплуататоры, а бедные — их жертвы. Ну как может нормальный человек делать такие примитивные обобщения? Я ему сказала, что все богатые люди, которых я знаю, и осознают ответственность за свое положение в обществе, и стараются не употребить свои возможности во зло. Да мой собственный отец, сказала я, платит по справедливости всем, кто у него работает, а мать у меня занимается благотворительностью.

Мона задели мои слова. Он заявил, что я наделена апломбом, характерным для представителей моего класса. Я возразила: апломбом наделен он и ему подобные. Мы с ним проспорили не меньше часа, а мадам Тереза и девочки слушали нас с ужасом. Думаю, что моя смелость потрясла их не меньше, чем нахальство Мона.

И знаете, чем все это кончилось? Я спросила, хватит ли его на то, чтобы прийти к нам в дом, познакомиться с моей семьей и посмотреть, не переменит ли он после этого свою позицию. Он принял приглашение — а что ему оставалось? И в воскресенье... Не могу, не могу я говорить об этом! Почему вы заставляете меня об этом говорить? Оставьте вы меня в покое!

Простите. Постарайтесь понять, мне-то сейчас каково. Да нет, ничего, все в порядке. Нормально все, совершенно нормально. Мы говорили, как он впервые пришел к нам домой.

Я всех предупредила о его приходе, и все очень мило к этому отнеслись. Дома были и отец, и мать, и Марго, моя старшая сестра, которая сейчас на курсах хорошего тона в Швейцарии. Если бы жизнь пошла по-другому, быть бы и мне там сейчас вместе с ней. Большая радость!

Мон явился около пяти, мы все расселись на лужайке перед домом, отец налил Мону выпить, мать подала закуски и стала расспрашивать о семье. Мон рассказал, что его отец работал на фабрике, пока не получил производственную травму, а теперь никак не найдет себе место. Мать берет белье в стирку, старший брат — таксист, в доме еще пятеро малышей. Семья самовольно построила себе хибару в Тондо, Мон тоже работает на такси, зарабатывает себе на учебу в колледже.

Отвечая на расспросы, Мон опять начал горячиться, но теперь я предоставила отцу возможность спорить с ним, а сама сидела и слушала их споры о сложившемся положении дел, о социальной справедливости, о коммунизме, о частной собственности, о движении протеста.

Отец был полон сочувствия, он вел себя до того корректно, что я возгордилась им. Я считала, что доказала Мону свою правоту: человек не обязательно мерзавец только оттого, что богат. Отец предложил устроить на работу отца Мона и его старшего брата тоже. А мать сказала, что приготовила чек для нуждающейся семьи, так почему бы не передать чек матери Мона с ее пятью малышами.

Но Мон объявил, что его неправильно поняли, — дело не в его семействе, а в социальной системе, допускающей, чтобы меньшинство имело все, что душе угодно, когда у большинства нет ничего.

Мон будто даже обиделся и стал поспешно прощаться. Я пошла провожать его до ворот, стараясь быть с ним помягче, и, когда мы прощались, он уже опять .улыбался.

Возвращаясь на лужайку, я услышала разговор.

— А я думала, у него на голове рога, — говорила Марго.

— Ну я-то ожидала, что он о двух головах, — засмеялась мать.

— Помяните мое слово, — сказал отец, — молодой человек вернется. Так что, дорогая, держи свой чек наготове.

— Ох, знаю, — вздохнула мать. — Все они одинаковые. Сколько я их, таких, встречала! Сначала задирают нос, а потом приползают на коленях.

— Не умеют они ценить добро, которое им делаешь, — сказал отец. — Что бедные стоят за бедных, это логично. Но когда состоятельные люди, которым нет в этом никакой нужды, сил своих не жалея, хлопочут за бедных — это больше чем простая справедливость. А они еще твердят нам о социальной справедливости!

Я слушала, о чем говорят мои родные, и понимала, что уже никогда не смогу относиться с уважением ни к кому из них. Рассуждения Мона во время наших двух встреч не убедили меня в порочности общества. В этом убедила меня собственная семья, когда я услышала разговор на лужайке в воскресных сумерках. Я поняла, что уже нахожусь по другую сторону баррикад.

Ну правда же, я в полном порядке, дайте мне досказать. Мне надо выговориться. После того воскресенья я больше всего боялась, что Мон снова придет. Если он явится — выйдет, что отец прав. А уж тогда мне совсем не во что будет верить.

Поэтому после того воскресенья я каждый день молилась — молилась, чтоб он не пришел. Каждый день я о нем думала — в надежде, что никогда его больше не увижу.

Так что можете себе представить, как скверно стало у меня на душе, когда чуть больше чем через неделю я застала его на нашей лужайке.

Я холодно смотрела на него, пока горничная не оставила нас вдвоем.

— Вернулся, значит, — сказала я.

— А что делать, — ответил Мон.

— Матери нет дома. Ничего, я знаю, куда она положила чек.

— Какой еще чек? — удивился он.

— Который она обещала. Ты же за чеком вернулся?

— Спятила! За тобой я вернулся!

— За мной?!

— За тобой. Я с того воскресенья только о тебе и думал. Кажется, я в тебя влюбился. Нет, точно: я тебя люблю.

— Ты что, чокнулся?!

— В жизни не был нормальней, чем сейчас. И я делаю тебе предложение: бросай все это и пойдем со мной. Куда — сама знаешь, я могу забрать тебя только в трущобы Тондо. Зато я знаю, что, если я тебя позову, ты пойдешь со мной. Я уверен в этом, как ни в чем и никогда!

И знаете, пока я стояла разинув рот, я вдруг поняла, что он прав. Все время я молилась, чтоб он не приходил, а надеялась я как раз на это — что придет и позовет с собой.

Я — вот просто так — протянула ему руку, и мы ушли. Его такси стояло перед домом. Мы сели и уехали в Тондо. Сначала мы поселились с его семьей, а потом его отец и брат помогли нам соорудить отдельную хибару. Эта хибара и стала моим домом на год — на год моей жизни!

Господи, не карай меня за это счастье!

Что? Как повела себя моя семья? Ну конечно же, меня старались вернуть домой. Прямо на другое утро они разыскали меня в Тондо. О, держались они мило и обходительно, как всегда. Мать чуточку посмеялась над тем, что она назвала моей «маленькой эскападой», а отец сказал, даю честное слово, что я тебя не отшлепаю, когда мы вернемся домой.

— Куда это — домой? — спросила я. — Я дома. Здесь мой дом.— Я им объяснила, что Мон — мой муж, а его семья теперь моя семья.

Мать улыбнулась, ну такой терпеливой улыбкой, и спросила, как может Мон быть моим мужем, если мы не венчаны, а обвенчаться нам нельзя без родительского согласия. Поскольку и Мон, и я, мы оба, несовершеннолетние.

— Человек, которого я люблю, — мой муж, — сказала я матери. — Раз я люблю Мона, значит, он мой муж.

Хоть бы мы сто раз повенчались, он от этого не станет мне мужем больше, чем сейчас.

Отец рассмеялся, ну таким естественным смехом, и сказал, что Мона можно арестовать за похищение и изнасилование.

— Тогда придется тебе сделать так, чтобы меня тоже арестовали, — заявила я, — потому что я все равно пойду за Моном, куда бы его ни забрали. В тюрьму так в тюрьму. Все газеты напишут, что ваша дочь, ученица школы Ледимаунт, сидит в тюрьме! Вы ведь сами не захотите скандала.

Это их немного вывело из себя.

Мать обвела взглядом халупу и решила:

— Даю тебе неделю, моя девочка. Неделька в этом свинарнике, стирка собственными руками, и ты как миленькая прибежишь домой.

Я так глянула на них, что им пришлось убраться.

А Мон все это время стоял рядом. Они на него смотрели, они ему улыбались, но ни разу не обратились к нему. Я знала, что Мон для них просто не существует как человек. Он — нечто неодушевленное, некое неудобство, абстракция. Мон — просто бедняк, или человек из народа, или молодой радикал, или коммунист. Для людей с деньгами те, у кого денег нет, не люди.

Когда мои родители отбыли, Мон спросил, уверена ли я, что не хочу вернуться к ним.

— Уверена, как ни в чем и никогда! — ответила я со смехом, стараясь воспроизвести интонацию, с которой он произнес эти слова.

— Они могут оказаться правы, — сказал Мон. — Неделя в этом «свинарнике», и тебя затошнит.

— Ну так дай мне эту неделю, — попросила я. — Испытай меня этой неделей. Если через неделю затошнит — никто ни на кого не в обиде. Но если неделя пройдет, а я захочу остаться, тогда, друг, тебе придется на мне жениться.

— Как мы можем пожениться, — простонал Мон, — когда ты отлично знаешь, что они никогда не дадут согласия.

— А почему нам не подождать неделю? — спросила я.

Я теперь знаю, что в эту неделю Мону предложили тридцать тысяч песо за то, чтобы он оставил меня и уехал за границу. Сам Мон не сказал мне, что его пытались подкупить. Но я знаю, что он чуть не врезал адвокату по морде, отцовскому адвокату, подосланному для переговоров. Всю неделю Мон старался вести себя так, чтобы не повлиять на мое решение. Поэтому и про тридцать тысяч он не рассказал. В ту неделю мы по-настоящему поняли, как мы любим друг друга. Нам даже не нужно было быть вместе, чтобы чувствовать, что мы вместе. Не знаю, вы понимаете, о чем я?

Через неделю я позвонила матери.

— Послушай, — сказала я ей. — Ты мне дала неделю, эта неделя прошла, и я теперь совершенно уверена, что хочу остаться с Моном навсегда. Так, может быть, вы согласитесь на свадьбу?

— Иди к черту, моя девочка, — ответила мать.

Вечером я заявила Мону:

— Вот что, друг, испытательный срок прошел, я здесь с тобой и влюблена в тебя по уши. Раз ты обещал, ты должен на мне жениться и сделать меня порядочной женщиной.

Мон спросил, как мы поженимся, если мои родители уперлись намертво.

— Пошли со мной, друг! — сказала я.

В конце переулка, где мы жили, была часовня. Туда я и привела Мона. Он не верил в бога, но я все равно заставила его преклонить колени перед алтарем, взять меня за руку и сказать, что он берет меня в жены, отныне и навек: на радость, на горе, богатство и бедность, что в болезни и во здравии будет он любить, беречь меня, пока смерть нас не разлучит.

Боже, боже милосердный, нет! Нет же, нет, нет, нет! Вы должны меня извинить. Ах, так, слезы! Ну нет, это слезы счастья, потому что мы были так счастливы. Как это вышло? Без денег, без хорошего дома, без красивой свадьбы, без груды подарков, без родительского умиления — безо всего, что мне когда-то казалось обязательным для семейного счастья. А тут — ни подвенечного туалета от Валери, ни элегантных нарядов из Парижа. Я должна бы чувствовать себя совсем, ну совсем обездоленной! А я была счастлива, безоглядно и взахлеб! Это и есть любовь. «Любовь — это способность быть счастливым даже в несчастье». Так Мон сказал.

Стоя на коленях в облезлой часовенке, Мон и я слились в единое, упоенное счастьем, существо, когда я тоже поклялась, что буду любить и беречь его, прилеплюсь к нему, моему мужу, все оставив ради него, и буду следовать за ним хоть на самый край света.

И знаете, что мы обнаружили? Мы обвенчались не тайно, а в присутствии целой толпы свидетелей! Трущобные жители обступили часовню, заглядывая во все окна, и, когда Мон поцеловал меня, все захлопали и радостно закричали!

Извините, у меня насморк.

Мон, Мон, Мон, Мон! Как мне объяснить вам, чем Мон был для меня?

Вот Мон возвращается домой после рабочего дня, и от него так славно пахнет потом. Мон воротит нос от моей стряпни, а потом изображает, будто у него разболелся живот. Мон подносит воду, а я мою посуду. Мон сидит над учебниками при свете лампы, пока я стелю постель и развешиваю сетку от москитов. А потом, уже в темноте, Мон приближается ко мне, и я оказываюсь в его объятиях. О Мон, Мон, Мон, Мон!

Хватит, больше не могу. Нет, я должна рассказать все до конца.

Слушайте, я ничего не стараюсь приукрасить. Мне это тяжко досталось, привыкание к жизни, когда моешься водой из бидона, ходишь в общую уборную, готовишь на глиняной печурке, а вечером зажигаешь керосиновую лампу, потому что свет отключен за неуплату. Я скулила как черт знает кто, но мне даже скулить нравилось.

А потом у нас ведь была и другая жизнь, которая просто не оставляла времени на роль «несчастной девушки из хорошей семьи в трущобах Тондо».

В эту другую жизнь Мон заставил меня влезть с головой. Сначала плакаты, которые я рисовала по ночам, ухитряясь вся вымазаться в красной краске и перепачкать всю хибару. Потом Мон стал водить меня по кружкам и дискуссиям, я задавала вопросы, отвечала на вопросы, училась отстаивать свою точку зрения. Было потрясающе интересно. Скоро Мону уже не нужно было говорить мне, что прочитать, — я с жадностью сама отыскивала себе пищу для ума.

Понимаете, Мон разбудил не только мое тело, которое так и завибрировало страстью, он и ум мой заставил вибрировать — страстью иного порядка. Не только в том дело, что я стала женщиной, я стала личностью, полнокровной и деятельной личностью.

Теперь я уже не просто участвовала в движении, я стала частью его. Маршировала в демонстрациях, ходила в пикеты во время забастовок, научилась спать на асфальте и удирать от полиции. Я узнала, как пахнет слезоточивый газ и как бьет полицейская дубинка. У меня загрубели руки, я загорела до черноты от хождения по солнцу, но меня это не волновало. Я шагала рядом с Моном.

Как я могу называть это моей жизнью, когда мы жили общей жизнью? Да, Мон, знаю, я не имею права считать ее только нашей с тобой или думать о ней в прошедшем времени, только потому, что тебя...

«Слез не лить, объединяться!» Ты произнес это на асфальте, страшном от твоей крови.

День труда — марш под дождем и солнцем. Первое мая — митинг перед Конгрессом.

Потом — выстрелы, вопли, выстрелы, все врассыпную, выстрелы и падающие люди.

Я огляделась и застыла от того, что ты падал, падал, падал — падал замедленно, как в страшном сне.

Я рванулась к тебе, нагнулась поднять тебя — и увидела кровавое пятно на асфальте.

— Мон! Мон! Мон! Мон!

Неужели это я кричала и кричала, обхватив тебя руками, прижав твою голову к сердцу?

А ты открыл глаза, улыбнулся, когда понял, что это я, слабо покачал головой, потому что мои слезы капали на твое лицо.

— Слез не лить, объединяться...

Твои последние слова, друг.

Я почувствовала, как отяжелела твоя голова.

И это случилось всего лишь вчера? Я даже не знаю, куда девали тело. Не помню, как я очутилась здесь. Наверное, солдаты или полицейские схватили и увезли с другими в тюрьму.

Да, говорят, сегодня нас выпустят.

Да, здесь были мои родители, они ушли недавно. Все мило и прилично, как всегда. Отец без всяких там — а что я тебе говорил. Мать без нотаций — этим и должно было кончиться. Наоборот: ужасно, девочка, мы так тебе сочувствуем. И еще: все улажено, тебе здесь не придется оставаться, мы приехали забрать нашу девочку домой.

И отец и мать говорили:

— В трудную минуту ты должна быть среди родных людей.

Я повернулась к ним спиной и села на нары вместе со всеми.

Сейчас я вам скажу одну вещь — родителям не сказала, я даже Мону не сказала. Слушайте: Мон Пиньеда не погиб. Мон Пиньеда живет во мне, он каждый миг растет во мне. Я Мону не сказала, потому что весь этот месяц было столько дел, и я не хотела, чтоб ему прибавилось хлопот.

Мон, где бы ты ни был, слушай, Мон: я несу в себе твое семя. Ты велел слез не лить, объединяться — я клетку за клеткой объединяю в тебя. Корявая фраза, прости меня, Мон, но зато это правда. Каждый миг объединяются во мне клетки, и я восстанавливаю тебя, Мон. Убийцы не смогли убить тебя — нужно было и меня прикончить заодно.

Ух ты, почему это я так радуюсь, вместо того чтобы биться в истерике?

Потому что ты не умер. Ты продолжаешь жить. Это и есть любовь.

«Любовь — это способность быть счастливым даже в несчастье».

Ты так сказал, любимый, разве ты знал тогда, что эти слова дадут мне силы, необходимые сейчас? Конечно, знал, ты, кто взял меня в жены не только на всю жизнь, пока смерть нас не разлучит, а на веки вечные.

Значит, друг, мы не прощаемся.

Я чувствую, как ты живешь во мне.

С возвращением, Мон!

 

МИССИС ПАРДО ПОДКЛЮЧАЕТСЯ К РЕВОЛЮЦИИ

Менчу Пардо пришла к Революции кружным путем, хотя при обстоятельствах, характерных для нее. Как обычно, она устраивала прием.

Даже те из нас, кто живет на рисе и воде, слышали про миссис Пардо и ее приемы «Тысяча и одна ночь» — в честь заезжего шейха, нажившего миллиарды на нефти; «Вербена голубки» — по поводу отъезда испанского посла; «Фонтан шампанского» — по случаю приезда важных гостей из Вашингтона.

Когда началась борьба за экономию, Менчу Пардо ограничила себя интимными суаре по воскресеньям.

— Бог мой, я просто презрела традицию: я не устроила бал-маскарад под Новый год!

Но 18 февраля — особый случай, двадцать четвертая годовщина свадьбы.

— Уж тут никто, конечно, не посмеет злопыхательствовать и возражать против празднования семейного юбилея. Нам с Моне всего год остается до четверти века. Я, конечно, соломенная вдовушка, мне, чтоб повидаться с Моне, надо искать его по всем площадкам для гольфа. Но даже соломенные вдовы раз в году могут заявить права на своих мужей. Я только поэтому и хочу отметить нашу с Моне двадцать четвертую годовщину.

Естественно, без расточительства, раз проводится борьба за экономию.

— Просто маленькая вечеринка, две или там три сотни ближайших друзей, старая дружба, сами понимаете. Я даже детей предупредила, чтобы не приглашали больше чем человек по двадцать, ну тридцать, из своих компаний. Я подумала — поскольку у нас режим экономии, получится очень пикантно, если устроить вечер в стиле «Оперы нищих». Представляете, все приходят в рубищах, в отрепьях. Столы будут накрыты в сломанных маршрутках, или можно так: расставить тарелки прямо на тележках разносчиков на фоне трущоб. Я пригласила Бимби Эскурдиа сделать интерьер, и он выдумал потрясающую штуку: все задекорировать под квартал незаконного заселения. Вот здесь — друг к другу хибарки, там — ряд маршруток, перед бассейном — тележки. Бассейн Бимби оформит в виде помойной лужи, а за ним — громадная свалка из конфетти, но только в ней можно будет рыться как в настоящей и находить разные полезные вещи: банку икры или бутылку шотландского виски.

Менчу Пардо страшно увлеклась приготовлениями к «Опере нищих» — и пришла в восторг от собственной увлеченности.

— Представляете, нам с Бимби пришлось заняться изысканиями «на месте», чтоб все выглядело подлинным, и, должна признаться, я столькому научилась, когда мы отправились в квартал незаконного заселения — ну совсем рядом с нами — изучать жизнь, как говорится, «другой половины человечества». Я сразу сказала себе: мой вечер будет, что называется, на актуальную тему. Мои гости узнают все то, что я сама узнала, когда мы с Бимби Эскурдиа ходили в трущобы. Так что это не просто очередной прием — в меру моих сил я стараюсь открыть обществу глаза на условия жизни обездоленных и на необходимость социальных и экономических реформ.

Вечер такой социальной значимости — кому он мешал?

Первым предвестником беды был телефонный звонок накануне приема. Звонил Ненето Иразу, председатель Комитета жителей квартала. Менчу Пардо была занята — она стояла на лужайке перед домом, помогая Бимби и его ассистентам придать всему вокруг трущобный облик, поэтому сказала, чтобы горничная попросила перезвонить попозже. Однако Ненето Иразу, к удивлению Менчу, потребовал ее к телефону по срочному делу. Менчу все бросила — она как раз пускала по воде пустые консервные банки, которые должны были усилить сходство бассейна с помойной лужей — пошла разговаривать с Ненето Иразу.

— Ну что ты тормошишь меня в такое время, Ненето? Я тут мечусь, готовлю этот дизайн, чтоб вы с Маритой могли от души повеселиться завтра вечером, когда мы все соберемся...

— Я тебе как раз поэтому звоню, Менчу. Мы с Маритой не придем.

— Боже мой! Случилось что-нибудь?

— Ничего не случилось. Я же не говорил, что мы не можем прийти. Я сказал, мы не придем.

— Довольно грубо.

— Послушай, Менчу. Отложила бы ты этот вечер.

— Как отложила? Все уже готово! И чего ради?

— Мы тут опасаемся, что наш квартал неправильно поймут. Понимаешь, на завтра опять назначена студенческая демонстрация.

— Знаю. Но демонстрация в городе, далеко от нас. Все доберутся без проблем. Если ты имел в виду пробки на дорогах.

— Менчу, я не пробки имел в виду. Проблема в том, как мы будем выглядеть. Не хотелось бы, чтобы создалось впечатление, что здесь живет какой-то легкомысленный народ, Менчу, милая, в такие времена, ну разве я не прав?

— Легкомысленный! Что тут легкомысленного, если отмечается счастливый и достойный христианский брак?

— Времена неподходящие, Менчу. В общем, жители квартала с очень-очень большой неохотой, но все-таки приняли решение просить тебя все отменить.

— Ненето, я обязана тебе заявить, что это просто вопиющая несправедливость. Если у вас были возражения, почему вы мне сразу не сказали? Нет, вы тянули до последней минуты, а потом за моей спиной приняли решение!

— Ну выслушай меня, Менчу! Никто не возражал, пока сегодня утром Дику Санчо не шепнули, что в одной газете готовится разгромный репортаж о твоем вечере. Поверь мне, Менчу, дорогая! Нам с Маритой уже доставили костюмы бродяг от Рамонинга, ты можешь себе представить, каково нам было решить, что мы не идем. Весь квартал в жутком настроении. Мы все тебя обожаем, Менчу, но никто не хочет подставляться- Ты же сама не захотела бы, чтобы из-за твоего вечера люди шли на риск, НУ правда, Менчу!

— Слава богу, у меня есть другие друзья, которые ради меня пойдут на любой риск. И завтра все они будут здесь.

— Ты не устроишь завтра вечер!

— И как еще устрою! Мы живем в свободной стране, ясно?

— В таком случае, я тебе желаю... Увидим, что будет в газетах, Менчу, дорогая.

— И я тебе желаю, Ненето. Не знаю, как там ты, но меня газетный репортаж не остановит.

Сразу после этого Менчу Пардо позвонила закадычной подруге Ширли Сантамария, однокласснице по монастырской школе, которая теперь заведовала отделом светской хроники. Ширли Сантамария немедленно объявила, что не только будет на вечере у дорогой Менчу, но еще и приведет в действие все журналистские пружины, чтобы снять любые нежелательные упоминания о вечере дорогой Менчу. В более счастливые времена можно было не сомневаться в том, что верная Ширли (выпускница престижной школы, которая не за того вышла замуж опишет любой вечер дорогой Менчу во всех его ослепительных подробностях, и странно было сейчас умолять ее сделать так, чтобы в газетах ничего не появилось о приеме в доме Менчу Пардо. Но меняются даже колонки светской хроники, и, как Менчу Пардо сказала себе, «надо идти в ногу со временем».

Потом она почти всю ночь сидела у телефона, обзванивая приглашенных. Это было неслыханно. Никто не сказал «нет», но все говорили, что ещё не знают, сумеют ли быть. «Может быть» — в ответ на приглашение Менчу Пардо!

От Моне Пардо, когда он ввалился в дом, после двадцать четвертой лунки или чего-то в этом духе, толку было мало. Его гости тоже не были уверены, что смогут прийти.

— Экономия, понимаешь, и все такое, — пробурчал Моне Пардо.

Это было последней каплей.

— Экономия? — взвизгнула Менчу. — Кто может попрекнуть нас в том, что мы не экономим?!

И она с яростью начала перечислять.

Старшему сыну было обещано кругосветное путешествие в связи с окончанием школы в этом году. И они собирались поехать целой компанией — все за счет Пардо. Так что, не пришлось разве бедному мальчику пойти на жертвы и отказаться от поездки из-за борьбы за экономию? Не они ли, его собственные родители, убедили мальчика, что он будет вынужден довольствоваться новой машиной в подарок? Машина — всего-навсего «тойота», пусть даже с кондиционером и стереосистемой! А старшая дочь? Ей исполняется восемнадцать, и родители обещали устроить ей первый бал в «Хилтоне», а вместо этого, все из-за той же экономии, потребовали, чтобы бедняжка обошлась домашней вечеринкой и поездкой на «Экспо-70». А новая летняя резиденция в Багио? Разве они, опять-таки борясь за экономию, не заставили всю семью ограничиться пляжным домиком в Батангае? Чего только она, Менчу Пардо, не лишила свою семью, потому что понимает: нынче трудные времена, нынче экономия!

— Все говорят, — промямлил засыпающий Моне Пардо, — что нужно проявлять еще и общественную сознательность.

— Общественную сознательность! — возмутилась Менчу Пардо. — Да я с ног падала, пока строила этот коттедж, или что это было, для малолетних преступников или нет, сирот, или слепых там! Не помню для кого, не важно! Да неужели я хоть раз упустила возможность принести пользу моей стране и моему народу? Нет, ты скажи!

Но Моне Пардо уже давно крепко спал.

Вечером следующего дня, когда пробил решающий час, Менчу и Моне Пардо приготовились к самому страшному. Наряженные как огородные пугала — костюмы специально шились у Питоя, в настроении столь же мрачном, сколь мрачно выглядят те самые вороны, против которых ставят пугала, они сидели рядышком на бамбуковой скамейке перед преображенной лужайкой, ярко освещенной прожекторами.

Два наемных комбо устанавливали инструменты на эстраде, громко переругиваясь между собой. Около свалки повара из ресторана суетились у спиртовых горелок и жаровен. Официанты в форменной одежде сновали по лужайке, лавируя между хибарами, допотопными маршрутками и тележками. В зачерненной воде бассейна плавала дохлая собака — из пластмассы.

В девять никто не явился, и Моне Пардо улизнул в бар, оборудованный в виде забегаловки. Менчу Пардо осталась на скамейке в угрюмом ожидании. До нее доносился стук каблуков сына, раздраженно вышагивавшего по гостиной, и, голос дочери, стонавшей в телефон, — еще одна подруга позвонила, чтобы сказать, что «мать с отцом не выпускают из дому, говорят, на улицах революция».

Телевизор в гостиной прямо разрывался от сообщений о том, что вытворяют студенты на площади Миранда.

Менчу Пардо вызвала горничную.

— Выключите телевизор, — сдержанно распорядилась она.

Через минуту из гостиной донесся негодующий вопль.

— Я же смотрю телевизор! — кричал сын.

В половине десятого явился Бимби Эскурдиа, перепуганный донельзя.

— Менчу, детка, это похоже на конец света! Я думал, я не доберусь. На Тафт-авеню и в Эрмите идет настоящее побоище. Два раза останавливали мою машину, понадобился весь мой шарм, чтобы меня пропустили! Что происходит с нашей страной?

Бедный Бимби не пришел в себя даже после двух порций сангрито.

— Менчу, детка, можешь считать меня ужасным человеком, но, радость моя, если я не попаду в постель, я просто свалюсь с ног, нервы не выдерживают, а потом, я думаю, все равно сегодня никто не придет, это трагедия, это катастрофа, мне за тебя очень больно, детка, что так вышло с твоим очаровательным вечером, но, если я сейчас же не лягу, завтра я не человек; поэтому я с тобой прощаюсь и еще раз тебе говорю, это ужас, что погублен твой вечер, а мы с тобой столько сил положили, чтобы всем было весело. Спокойной ночи, Менчу, детка, и ты не против, если я пришлю счет завтра с утра пораньше?

К десяти ввалилась кучка молодежи, но никто не проявил интереса к декорациям на лужайке, а все поднялись наверх, заперлись в комнатах детей и там танцевали под стерео.

В половине одиннадцатого приехала Ширли Сантамария.

— Что творится, Менчу, дорогая моя? Где гости? Я думала, что приехала очень поздно. Ты меня прости, понимаешь, нужно было сдать материал. Кстати, не забыть проверить, правда ли, что дочка Иразу вышла замуж в Испании. Ненето и Марита здесь?

— Нет, — ответила Менчу Пардо.

— Не пришли?

— Никто не пришел, — ровным голосом объяснила Менчу.

Ширли Сантамария ошалело обвела взглядом лужайку. На нее, выстроившись в линейку, смотрели официанты. Один из музыкантов, играя, тоже глядел на нее. Моне с полным бокалом в руках, улыбаясь, шел к ней через лужайку. На его голове красовалась изодранная соломенная шляпа.

— Никто не пришел? — спросила Ширли, изумленно подняв брови.

— Никто, — пожал он плечами.

Ширли повернулась к Менчу Пардо, застывшей на нелепой бамбуковой скамье.

— Но, Менчу, дорогая, а вся эта еда! Что вы собираетесь делать со всей этой едой?

— Не знаю! И знать не хочу!— завизжала Менчу Пардо, вскакивая со скамейки.— Пускай все выбросят! Сожгут! Свалят в бассейн! Мне все равно!

Она с рыданиями бросилась в дом.

Моне Пардо плюхнулся на скамейку. Ширли Сантамария глянула на него и положила руку ему на плечо.

— Не переживай, Моне,— сказала она.— Я все сделаю.

На другой день в вечернем выпуске появилась колонка светской хроники Ширли Сантамария. В ней говорилось:

«Экстравагантные богачи отнюдь не так бессердечны, как их изображают. Вот утешительный тому пример. Вчера Рамон и Кармен Пардо отмечали 24-ю годовщину свадьбы, и хоть Менчу Пардо славится умением собирать сливки общества на вечера, которые она устраивает с большой выдумкой, в этом году она решила не приглашать гостей. «Сейчас у людей нет настроения ходить на приемы»,— говорит Менчу, которую серьезно тревожит проблема волнений среди студенчества и городских низов.

Но тем не менее Моне и Менчу Пардо отметили двадцатичетырехлетие чрезвычайно оригинальным образом. Вместо обычного вечера для людей их круга они устроили прием для тех, кого принято называть «неимущими». Бедняки из квартала незаконного заселения неподалеку от особняка Пардо были приятно поражены, когда вчера вечером в их квартале появилась длинная череда официантов с подносами — это было угощение, присланное Моне и Менчу Пардо! И заметьте себе, не макароны, не бутерброды, а изысканные блюда: от индейки до мяса на углях! Уж если Моне и Менчу устраивают прием — пускай это будет «антиприем», как в этот раз, все делается по высшему разряду!

Но это еще не все. Узнав, что молодежь, которая участвовала во вчерашнем «Народном марше», все еще на улицах, несмотря на поздний час, Менчу Пардо распорядилась отвезти часть еды, приготовленной для неимущих, студентам-демонстрантам. Бедные детки, наверное, еще не ужинали, сказала Менчу. Еду повезли в центр города на одной из машин Менчу, и утомленные бунтари, сидевшие на тротуарах, явно никогда за свои юные жизни не удивлялись больше, чем в тот миг, когда им стали подавать жаркое прямо из лимузина!

Менчу Пардо заявила: «Нам с Моне довелось пережить вместе немало счастливых часов, но «антиприем», который мы вчера устроили, стал самым, радостным праздником нашей совместной жизни!»

Хорошо сказано, Менчу, господь тебя благослови. И побольше бы нам таких людей!»

Печать широко комментировала статью Ширли Сантамария, на нее ссылались даже в одной-двух передовицах. Общий смысл выступлений прессы заключался в том, что благородный поступок миссис Пардо должен пристыдить крикунов, которые делают вид, будто борются за права обездоленных, когда, по сути, все у них сводится лишь к лозунгам и выбитым стеклам. В отличие от них миссис Пардо не только выказала озабоченность трудным положением неимущих, но и протянула им руку помощи, подтвердив свои чувства «позитивным действием».

Как говорит теперь сама Менчу Пардо:

— В одно прекрасное утро я проснулась прямо святой — покровительницей нашего квартала. Ах, бедный Ненето Иразу!

Если вам приведется встретиться сегодня с Менчу Пардо, вы увидите женщину, одетую без вычурности, торопящуюся либо на лекцию, либо на совещание.

— Милые, мое легкомыслие в прошлом. Я изменилась, я теперь на стороне Революции. Пожалуйста, без шуточек. Мой приход в Революцию совершенно закономерен. Я ведь не родилась богатой. Нет, конечно, я из хорошей семьи, из семьи известной, но мой отец был в ней на положении бедного родственника. Это верно, я окончила престижную школу, но я туда попала исключительно хлопотами богатой родни, а там меня держали из милости. Я мыла посуду, была на побегушках у монахинь. После школы я была швеей, потом продавщицей, работала секретарем в дамском клубе, я даже на заводе работала во время войны. Да у меня лишних десяти песо не было, пока я не вышла замуж за Моне. Так что не нужно рассказывать мне, что такое лишения. Я все что угодно пережила.

В интимном же кругу Менчу Пардо позволяла себе другое:

— Милые, слушайте меня: нужно идти в ногу со временем. Раньше было неудобно признаваться, что тебе не всегда хватало денег. А теперь неплохо к случаю ввернуть, что бывали в жизни периоды, когда приходилось, скажем, довольно туго. Поверьте, милые, сейчас так надо. Хорошо, а что, гильотина, по-вашему, лучше? Мне тут отцы иезуиты рассказывали, что стало с такими, как мы, когда победила Революция. Ужас, трудно представить себе. То, что я сейчас делаю,— это вроде страховки. Так что будьте умницами и тоже подключайтесь к Революции.

Либо это, либо голова с плеч.