Во имя жизни

Вилья Хосе Гарсия

Ротор Артуро Б.

Аргилья Мануэль Эстабильо

Дагио Амадор Т.

Гонсалес Нестор Висенте Мадали

Дандан Педро С.

Булосан Карлос

Хоакин Никомедес Маркес

Сантос Бьенвенидо Н.

Эдроса-Матуте Хенобеба Д.

Росес Алехандро Р.

Хосе Франсиско Сиониль

Хоакин Агапито М.

Крус Андрес Кристобаль

Кирино Хосе А.

Брильянтес Грегорио А.

Гарсия Фанни А.

Пеньяранда Виктор Хосе

ХОСЕ ГАРСИЯ ВИЛЬЯ

 

 

Хосе Гарсия Вилья (род. в 1906 г.) — крупнейший поэт и новеллист. Пишет на английском языке. В 1929 г. за революционную поэму «Песни человека» был исключен из Университета Филиппин. Закончил два американских университета — Колумбийский и в Нью-Мехико, доктор филологических наук. Первые новеллы Х.-Г. Вильи относятся к 20-м годам. В 1933 г. выходит в США его известный сборник новелл, названный по публикуемому ниже рассказу «В назидание молодым». В последующие годы Х.-Г. Вилья целиком посвящает себя поэтическому творчеству. Он лауреат всех крупнейших национальных премий в области литературы. В 1973 г. ему было присвоено высшее для филиппинского деятеля культуры звание — народный художник.

 

В НАЗИДАНИЕ МОЛОДЫМ

Близился закат. Солнце стало оранжево-розовым и подернулось дымкой. Додонг представлял себе, как скажет сегодня отцу о Тианг... Он думал об этом и когда собирался домой, и потом, когда выпрягал карабао из плуга, вел его под навес и задавал корм. Он со дня на день откладывал этот разговор, понимая, что никуда от него не уйти.

То, о чем он хотел оповестить своих родителей, имело очень важное значение и должно было изменить всю его жизнь. Он совсем уж было решился, как вдруг остановила мысль: а что делать, если отец даже не захочет и слышать об этом? Отец... Молчаливый, изнуренный тяжелым трудом крестьянин, с вечной бетелевой жвачкой во рту.

«И все-таки скажу. Будь что будет!»

Земля, исполосованная свежими ранами, источала сладковатый, приторный запах. В бороздах извивались тонкие черви, спеша снова втянуться в рыхлую землю. Маленькие и бесцветные, они сослепу залезали на ноги До-донгу и ползли по ним. Когда ему становилось щекотно, он стряхивал их с ноги и отшвыривал в сторону. Но даже не следил, как обычно, за их полетом: настолько был поглощен мыслями о том, что ему семнадцать и он уже больше не мальчик.

Додонг не спеша освободил карабао от упряжки и бесцеремонно ткнул его в бок. Буйвол повернул к нему голову, глядя на своего хозяина с преданностью и укором. Додонг слегка подтолкнул его и повел к навесу. Там он бросил буйволу охапку травы, и тот начал жевать. Додонг стоял и смотрел на него невидящим взглядом.

Потом он пошел к дому, не переставая размышлять о том, как лучше сообщить новость отцу. Он, Додонг, хотел жениться, в этом все дело. Ему исполнилось семнадцать, лицо покрылось прыщами, и уже пробился пушок над верхней губой — он становился мужчиной. Он мужчина! При одной мысли об этом он рос в собственных глазах: мужчина должен быть решительным! Он прибавил шагу, словно подстегивая себя подобными мыслями... Острый камешек поранил ему ногу, но он лишь рассеянно взглянул на кровоточащий палец и продолжал идти дальше. Солнце садилось, повеяло прохладой. Пылкое юношеское воображение Додонга рисовало смелые картины. Тианг, его девочка... У нее такое милое личико, такие черные глаза и такие красивые блестящие волосы. Как она ему желанна! Как ему хотелось коснуться ее, прижать к себе... Ни о чем другом думать он уже не мог.

Он напрягся и посмотрел на свои мускулистые руки. Грязные. Работа в поле — здоровая, от нее прибавляется сил, но чистым не походишь.

Додонг свернул с тропы и побежал напрямик к реке. На берегу стянул с себя немудреную одежду — серую рубашку и красные шорты, положил ее на траву. Зашел в воду и стал яростно смывать с себя грязь.

На берегу реки он пробыл недолго и вскоре снова шагал по тропе к дому. Купание охладило его разгоряченное тело.

Смеркалось, когда он поднялся в хижину. Родители уже ждали его ужинать. Под потолком горела керосиновая лампа, на низком грубом столе стояла еда: жареная рыба с рисом, бананы и постный сахар.

Додонг съел рыбу и рис, а к бананам не притронулся. Они были перезрелые — возьмешь такой, а он у тебя в руке разваливается. Отломил кусочек сахара, макнул его в чашку с водой, съел. Отломил еще кусок, еще... Потом вдруг спохватился — нужно ведь и отцу с матерью оставить...

Мать собрала со стола посуду и понесла ее в баталан. Она шла медленно и осторожно, боясь оступиться, и Додонг захотел было ей помочь, но от усталости не смог заставить себя подняться с места. Как жаль, что у него нет сестры. Вот кто помог бы матери по хозяйству!

Отец остался в доме. У него болел зуб, и он со свистом втягивал в рот воздух, чтобы облегчить свои мучения. «Опять этот зуб!» — подумал Додонг. Он не раз уговаривал отца сходить в город к врачу и вырвать зуб, но тщетно. Видно, боится, а признаться не хочет, думал Додонг. Впрочем, сам он на месте отца был бы не храбрее.

Наконец, когда мать вышла, он признался отцу, что собирается жениться на Тианг... Это получилось очень просто: он сказал то, что хотел сказать, без особого усилия или какого-то стеснения. Стоило так долго ломать себе голову, как лучше это сделать... Он сразу почувствовал облегчение и выжидательно замолчал... Ущербная луна лила в окно слабый свет и серебрила все еще черные виски отца — он выглядел сейчас старым.

— Я хочу жениться на Тианг, — вот что сказал Додонг.

Отец молча взглянул на него, забыв о больном зубе. Воцарилось молчание, напряженное и мучительное. «Лучше бы он снова засвистел своим зубом», — подумал Додонг. Ему стало не по себе, росло раздражение против отца, который продолжал смотреть на него и ничего не говорил.

— Я хочу жениться на Тианг, — повторил Додонг. — Жениться хочу, понимаешь?..

Отец пристально глядел на него в упорном молчании, и он стал ерзать на месте.

— Я спросил ее нынче, хочет ли она стать моей женой, и она сказала, что да... Теперь надо, чтоб ты разрешил. Мне... очень нужно, понимаешь?

Последние слова Додонг произнес нетерпеливым тоном, как бы протестуя против ледяного отцовского молчания... Он снова угрюмо посмотрел на отца, потом начал похрустывать суставами пальцев, одним, другим, третьим... И эти слабые звуки были единственными в безрадостной вечерней тишине.

— Тебе что, очень приспичило?

Его обидел этот вопрос. Ведь отец и сам когда-то женился! В голову невольно полезли мысли о «родительском эгоизме» и тому подобное, но он тут же устыдился их.

— Ты ведь слишком молод, Додонг.

— Мне уже семнадцать.

— Этого еще мало для того, чтобы заводить семью.

— Я... Я хочу жениться... И Тианг — хорошая девушка.

— А матери ты сказал?

— Скажи ей лучше ты, татай.

— Додонг, матери ты должен сказать сам.

— Нет, ты, татай!

— Ну ладно, скажу...

— Так ты разрешаешь мне жениться на Тианг?

— Что ж, сын, если уж ты так хочешь... — И отец посмотрел на него каким-то странным, беспомощным взглядом.

Додонг не понял значения этого взгляда — он слишком увлечен был собственными переживаниями.

Он страшно обрадовался разрешению отца, тотчас забыл о своей минутной обиде на него и даже посочувствовал ему с этим треклятым зубом. Через несколько мгновений он в мечтах был с Тианг. О, эти сладкие юношеские мечты...

Додонг стоял на улице, изнемогая от жары и духоты; нот уже давно насквозь пропитал его камисету. Он был неподвижен как дерево, но в душе не находил себе места... Мать просила его не уходить из дому, а он не стерпел и вышел... Так, без определенной причины. Просто он боялся — он это сознавал. Боялся самого дома, который казался ему сейчас клеткой, где все давит и сжимает мозг, как железными тисками. И он очень боялся за Тианг: там, в доме, она давала миру новую жизнь. Ее крики холодили кровь. Он не хотел, чтобы она так кричала; в этих криках ему слышался упрек... Он даже подумал с досадой: «Неужели и вправду рожать так больно? Ведь есть же, наверно, на свете женщины, которые не кричат как резаные во время родов!»

Через несколько минут он станет отцом. «Отец, отец», — прошептал он с трепетным волнением — как непривычно для него это слово! Он еще слишком молод — впервые вспомнились ему давние слова отца, которые он сейчас понял совсем не так, как девять месяцев назад. Он и в самом деле еще очень молод... Ему стало не по себе. Как странно, скоро люди будут говорить ему: «Твой сын. Твой сын, Додонг».

Додонг устал стоять. Сел на козлы, скрестив ноги, и начал разглядывать свои огрубелые, мозолистые подошвы. «А что, если у меня будет десять детей!» — подумал он без особой радости. Такие мысли в такой день? Что с ним случилось? О боже!

Он услышал голос матери из дома:

— Подымись сюда, Додонг! Уже все...

Неожиданно для себя он страшно смутился, когда

мать вышла и он встретился с ней глазами, — как будто ему было стыдно за свое раннее отцовство; у него даже появилось чувство вины, словно он совершил что-то недозволенное или недостойное. Он потупил глаза и стал усердно стряхивать пыль со своих шортов.

— Додонг! — позвала его мать. — Додонг!

Он обернулся и увидел рядом с матерью отца.

— Мальчик! — объявил отец и кивнул ему, чтобы он шел в дом.

Он еще больше смешался и не двигался с места. С ним творилось что-то непонятное... Глаза отца и матери словно пронизывали его насквозь и парализовали все его движения. Хотелось одного: убежать, скрыться, спрятаться куда-нибудь.

— Подымись в дом, Додонг, подымись! — настойчиво повторила мать.

Но он недвижно стоял на самом солнцепеке.

— Додонг, Додонг!

— Сейчас... иду.

Он неуверенно двинулся по сухому, выжженному солнцем двору. Потом стал медленно подниматься по бамбуковой лестнице наверх. Сердце предательски колотилось в груди, выдавая его волнение. Проходя мимо отца с матерью, он отвернулся, чтобы не встретиться с ними взглядом, не показать им своего лица. Его смущало и чувство собственной вины, и кажущееся неправдоподобие всего происходящего. Он готов был расплакаться. Глаза жгли сухие слезы, грудь разрывалась на части. Очень хотелось повернуть назад и броситься бежать со двора. Если б его сейчас избили, ему, наверно, было бы легче...

Отец поймал его руку.

— У тебя сын, — сказал он.

— Додонг... — встрепенулась мать.

Сколько доброты было в их голосах! Она вливалась в него, придавая ему силы.

— Тианг?.. — только и смог произнести он вопросительно.

— Она спит. Но ты можешь войти...

Отец провел его в маленькую каморку за тростниковой ширмой. Он увидел Тианг, свою девочку-жену, спящую на низкой лежанке. Волнистые черные волосы обрамляли ее лицо... Оно было неестественно бледным. Ему захотелось притронуться к этому лицу, отбросить прильнувшую к губам прядь волос... Но снова им овладело смущение перед отцом с матерью.

Новорожденный был в руках у повитухи, Додонг слышал его пронзительный крик. Тонкий голосок младенца рождал в нем неведомое прежде чувство.

Он не смог подавить в себе волну нахлынувшей радости:

— Можно мне его взять? Дайте его мне!

Блас не был их единственным ребенком. Потом родилось еще много детей. Они появлялись регулярно в течение шести последующих лет, хотя Додонга это совсем не радовало. Казалось, их появление ничто не может предотвратить. Он стал раздражительным и хмурым.

Тианг не жаловалась, но частые беременности сказались на ней. Она высохла, стала плоская как доска и выглядела старше своих лет. Ее изматывала нескончаемая домашняя работа. Стряпня. Стирка. Уборка. Дети. Она потихоньку плакала, жалея о том, что вышла замуж. Но ничего не говорила Додонгу — боялась, что он ее разлюбит. И все-таки жалела, что вышла замуж. Даже за Додонга, которого она любила. До замужества у нее был еще один поклонник, Лусио, старше Додонга на девять лет, и это сыграло решающую роль в ее выборе. Додонг был молодой, всего семнадцать! После того как она вышла за него замуж, Лусио женился на другой, но у него до сих пор не было детей. Если бы она выбрала Лусио, порой думала Тианг, разве пришлось бы ей рожать столько раз? Скорее всего нет. У нее была бы другая судьба. Да, но она любит Додонга...

Додонга, для которого жизнь уже не казалась такой радостной, как в те семнадцать лет...

Однажды ночью он поднялся с циновки, где лежал рядом с женой, и вышел из дому. Он спустился во двор и стоял в лунном свете, усталый и раздраженный. Он хотел получить ответ на мучившие его последнее время вопросы, хотел понять что-то самое главное...

Почему жизнь не похожа на то, что видится в юношеских мечтах? Совсем не похожа — разве это справедливо? И почему человека покидает любовь?..

Додонг не находил ответа. Может, на этот вопрос вообще нет ответа... Может быть, именно в юности человеку свойственно мечтать о несбыточном, прекрасном как сон...

Додонг вернулся в дом недовольный собой. Он хотел стать чуточку мудрее. И даже в этом ему было отказано.

Однажды Блас — ему уже исполнилось восемнадцать — возвратился домой радостный и возбужденный. Додонг слышал его шаги — он стал плохо спать по ночам. Он слышал, как сын разделся в темноте, стараясь не шуметь, и лег. Но не засыпал, а долго ворочался на своей циновке. Додонг негромко окликнул его.

— Ты почему не спишь, Блас? Спи, спи, давай. Уже поздно!

Сын приподнялся на локте и что-то невнятно проговорил тихим дрожащим голосом.

Но Додонг уже не слышал, он вернулся к своим мыслям.

— Татай... — снова слабо произнес Блас.

Додонг зашевелился и спросил, в чем дело.

— Я собираюсь жениться. На Тона. Она согласилась сегодня. Татай, ты что скажешь?

Додонг лежал молча.

— Я люблю Тона и хочу...

Додонг поднялся с циновки и велел Бласу идти за ним. Они спустились во двор, где было тихо и безветренно. Луна светила холодным серебряным светом.

— Значит, ты задумал жениться на Тона?.. — сказал Додонг. Он не хотел, чтобы Блас сейчас женился. Сын еще очень молод, и жизнь, которая начнется вслед за женитьбой, будет трудной, совсем не такой, какой она ему видится сейчас...

— Да.

— Это обязательно?

— Я женюсь на Тона! — Жестко, с обидой проговорил Блас.

Додонг молчал, больно задетый тоном, каким были произнесены последние слова.

— Ты почему-нибудь против, татай? — резко спросил Блас.

— Н-нет, сын... «Видит бог, я желаю ему добра. Просто ему еще рано жениться... Рано. Надо подождать».

Но он был беспомощен. Он не мог ничего поделать.

Сейчас должна победить Молодость. Сейчас должна победить Любовь. А после... после победит Жизнь...

Так же, как много лет назад победили Молодость и Любовь, когда они были на его стороне, а потом... победила Жизнь...

Додонг задумчиво смотрел на освещенное лунным светом лицо своего юного сына...

Ему было очень грустно. И очень жалко Бласа.

 

ИЗГОРОДЬ

Им бы стоять врозь, этим двум домишкам. Им бы отгородиться высокой сплошной стеной, а не смотреть друг на друга холодно, в упор — смотреть, не говоря ни слова, хотя бы грубого, злого слова. Два разных мира, две противостоящие планеты, расположенные так близко, что отталкивание взаимно подавляется, а подавление усиливает напряженность. Разделяет их ярд опаленной солнцем земли; сквозь ее ломкую корочку пробились кое-где сорняки — зримое доказательство того, что жизнь еще теплится в ее груди.

Дома стоят у дороги, соседствуя лишь друг с другом, словно две неверные тени, готовые поглотить одна другую. Очень странные старые домишки. Листья нипы на их кровле и стенах побурели от времени, и дома выглядят мрачными и затхлыми. Один домишко — тот, что повыше, с крышей в виде пирамиды, пытается смотреть на соседа высокомерно, сверху вниз, но старания его напрасны. Низенький, покосившийся от непогоды, укрепленный снаружи порыжелыми бамбуковыми подпорками, не уступает ему в спеси. Их ненависть остра, как углы их окон, а в сущности, окна домишек преисполнены такого же одиночества и отчаяния, как души их обитателей.

Домишки не боятся дороги, не прячутся за изгородями от проезжих и дорожной пыли. Они боятся лишь друг друга. По узкой выжженной полоске земли между ними проходит бамбуковая изгородь — высотой в дом, означающая; то, что справа, принадлежит одному дому, а то, что слева, — другому, и только ему.

Прежде здесь не было ни бамбуковой изгороди, ни сорняков. На их месте были две грядки овощей, принадлежавшие обитателям каждого из домишек, и земля тогда не молила о влаге — она была рыхлой и плодородной. Но что-то случилось, появилась изгородь, и овощи, росшие на грядках, становились все бледнее и бледнее, потом и вовсе пожухли. Обитатели домишек не поливали грядки: ведь вода проникает и на соседнюю и напоит чужую горчицу и чужую капусту. Мало-помалу все растения погибли, и заброшенная земля по обе стороны изгороди растрескалась.

Изгородь ставили две женщины, две смуглые деревенские женщины. Как-то раз одна из них застала своего мужа с другой. На следующее утро обманутая жена отправилась к бамбуковым зарослям у реки Пасиг и до изнеможения рубила бамбук. Она бросила дома маленького сына, ее не остановил его жалобный плач. Под палящим солнцем женщина перетаскивала бамбук домой. Она выбилась из сил, но ночью не сомкнула глаз. Едва забрезжил рассвет, она вышла на задний двор и принялась расщеплять бамбук. Муж увидел ее за работой, но ничего не сказал. В полдень Бьянг уже вгоняла в землю бамбуковые стойки. Тук, тук, тук, стучал тяжелый молоток, тук, тук, тук. Муж спросил, что она делает.

— Ставлю изгородь, — ответила Бьянг.

— Зачем?

— Мне нужна изгородь.

Тот же безобидный вопрос задала и другая женщина, Себия, бездетная вдова.

— Что ты делаешь, Бьянг?

— Ставлю изгородь.

— Зачем?

— Мне нужна изгородь, Себия. И пожалуйста, не приставай ко мне больше с разговорами.

Себия обиделась на эти слова. Желая досадить соседке, она тоже пошла к бамбуковым зарослям и нарубила бамбука. Потом расщепила его и, несмотря на усталость, стала вгонять бамбук в землю по той же линии, что и Бьянг, но с другой стороны. Постройка изгороди продвигалась с противоположных углов к центру. Но вот Бьянг вбила в землю последнюю стойку. Работа завершилась; испарина покрывала лица обеих женщин, взиравших с гордостью на величественную зеленую стену, разделявшую их.

Вскоре после того как появилась изгородь, муж Бьянг навсегда ушел из дому. Бьянг отнеслась к этому событию безучастно и не пыталась разыскать мужа. Она очерствела душой.

Изгородь скрывала все, что происходило в доме соседки. За изгородью был потусторонний мир, куда ни одна из женщин не решалась заглянуть. Шли месяцы, и каждая из них жила так, будто другой вовсе не существовало.

Однажды вечером Бьянг услышала за изгородью крики Себии. «Меня это не касается», — подумала Бьянг, притушила керосиновую лампу-кинке и легла на циновку рядом с сыном. И все же ей было не по себе от криков соседки; Бьянг поднялась, подошла к окну, глядевшему на изгородь, и громко спросила:

— Что с тобой, Себия?

С другой стороны донеслось еле слышно:

— Бьянг, сходи в город, приведи повитуху.

— Зачем тебе понадобилась повитуха?

— У меня начинаются роды, помочь некому. Прошу тебя, Бьянг, сходи за повитухой.

Бьянг долго стояла у окна. Она знала, кто отец ребенка, которого ждет Себия. Бьянг стояла неподвижно, и холодный ветер обвевал ее лицо. Какое ей дело, что Себия должна родить? Тонкая юбка не защищала от порывов холодного ветра. Бьянг решила, что ляжет спать. Укладываясь, она задела сына, и он застонал во сне: «Ааа-аа». А что, если другой ребенок стонет так же? Стонет в чреве Себии — чужом чреве? Бьянг быстро поднялась, обернула бедра верхней юбкой, завязала ее у пояса, накинула на плечи дешевую шаль.

— Ааа-аа! Ааа-ааа'

Ее душа отозвалась на этот крик. Крик жизни. Она спустилась вниз по бамбуковым ступенькам, скрипевшим в темноте.

Со временем изгородь обветшала, покрылась плесенью, покосилась на один бок. Сынишка Бьянг рос хилым; у него были глубоко посаженные темные глаза, косматые волосы. И дочь Себии была некрасива — грубые черты лица, плосконосая, узколобая. С той памятной ночи женщины не перебросились и словом.

Икингу, сыну Бьянг, запрещалось гулять у дороги: зачем ему знать, кто живет там, за изгородью? Его владения ограничивались домом и крошечным задним двориком. Порой он слонялся вдоль узкой полосы у изгороди и тайком заглядывал в щели. Он видел мельком смуглую девчонку со сплюснутым носом. Она была дурнушка, еще некрасивее, чем он сам, но крепкая и здоровая. Он наблюдал за ней, затаив дыхание, прижавшись к заплесневелой изгороди тонким, как тростинка, телом. Плосконосая девчонка возбуждала Икинга, его хилое тело ощущало биение жизни, в нем начинала бурлить, бунтовать молодая кровь.

Стоило ветру слегка стукнуть в стенку, как Икинг вздрагивал, будто кто-то тайком заглянул в сокровенный уголок его души. Икинг ощущал холодок в груди, он рос, ширился, покуда все тело не обливало мгновенным холодом и не кидало в дрожь. Он острее чувствовал свое одиночество, наблюдая за этой девчонкой, о которой не знал ничего, кроме того, что ему запрещалось с ней играть.

Мать, поймав сына за подглядыванием, принималась его бранить — он круто оборачивался и до боли прижимался сутулой спиной к изгороди.

— Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не заглядывал в щели! — кричала она. — Ступай домой.

Икинг поднимался в дом, не пытаясь ей перечить: вздумай он выяснять причины, снова начнется кашель и будет немилосердно колотить его худосочное тело.

Поздним вечером, когда он укладывался спать на бамбуковом полу, до него порой доносились звуки гитары. Звуки были резкие, звенящие, мелодия вдруг обрывалась посередине. Кто бренчал на гитаре? Кто наигрывал на ней единственную песню, которую он слышал в своей жизни? И почему музыка всегда обрывалась? Он лежал возле матери, а как ему хотелось подняться, сойти по ступенькам к старой запретной изгороди и посмотреть, кто там играет. Но Бьянг, встрепенувшись, спрашивала:

— Тебе холодно, Икинг? На, возьми одеяло.

Бедная мать, она не ведала, что это из-за нее на душе у мальчика так холодно, пусто и одиноко. И вот однажды, когда Бьянг расстелила на полу циновки, Икинг подошел к ней и сказал:

— Я буду спать у двери, нанай, один, ведь я уже взрослый, мне пятнадцать лет.

Он сложил циновку, взял ее под мышку, ухватил рукой подушку и решительно направился к двери. Когда послышались звуки гитары, Икинг поднялся и сошел вниз к изгороди. Он приник к бамбуковой стене и слушал музыку, как зачарованный. Песня снова оборвалась, Икингу хотелось кричать, возмущаться, но его снова стал душить кашель. Задыхаясь, он вытягивал шею, напрягал зрение, чтобы разглядеть музыканта. Сердце екнуло: она! Икинга обуревало желание броситься на изгородь и свалить ее. Но он знал, что ему не одолеть даже этот старый подгнивший бамбук. Изгородь была сильнее одиночества его души, сильнее самой души.

Тук, тук, тук. Тук, тук, тук.

Бледный, чахоточный мальчик с ненавистью в запавших глазах следил за матерью из окна. Она чинила изгородь, накренившуюся в сторону их дома; подгнили многие стойки. Мать заменяла их новыми, и под конец зеленые бамбуковые палки на фоне старых и обветшалых гляделись, как бравые капралы среди больных обтрепанных солдат. Икинг спросил из окна с дрожью в голосе:

— Зачем ты это делаешь, мама? Зачем?

— Изгородь требует починки, — отвечала мать, продолжая работу: тук, тук, тук...

— Но зачем? Зачем? — негодующе кричал Икинг.

Мать перестала стучать молотком и глянула на него со злостью.

— Мне нужна изгородь, — сказала она с расстановкой, и вены у нее на лбу вздулись. — Изгородь нужна твоей матери, а стало быть, и тебе.

Тук, тук, тук. Тук, тук, тук.

Вечером по ту сторону изгороди не играли на гитаре. Икинг знал почему.

Чахоточный Икинг. Восемнадцатилетний костлявый Икинг. Смертельно бледный, он уже не встает с циновки. И все время ждет музыки с другой стороны изгороди, — музыки, которая смолкла три года тому назад.

Сегодня ночь под рождество. Его ночь под рождество. Он должен быть счастлив сегодня. Кто-то должен подарить ему счастье.

Мать тихо напевает, сидя в уголке. На столе — библия, никто ее не читает: и мать, и сын неграмотны. Но сегодня — ночь под рождество, и они это знают.

— Сегодня рождество, — напомнила мать.

— Рождество, — эхом отозвался сын.

— Помолимся, Икинг.

Икинг поднялся. При виде его изнуренного болезнью тела сердце матери сжалось.

— Приляг, Икинг, я помолюсь одна.

Но Икинг ее не послушался. Он медленно подошел к двери и спустился во двор. Мать будет молиться. «Да может ли она молиться?» — недоуменно спрашивал он сам себя. Икинг посмотрел на изгородь, которую поставила и укрепила мать, чтобы разбить его сердце. Пошатываясь, он подбежал к изгороди: она притягивала его своей запретностью, суровой непоколебимостью. Икинг жадно приник к щели и увидел ЕЕ. Губы у него пересохли; стараясь говорить внятно, чтоб девушка услышала его слова, он произнес:

— Сыграй для меня сегодня.

Икинг понял, что она его услышала: некрасивое лицо резко повернулось к разделявшей их изгороди. Икинг заплакал: он говорил с ней — в первый раз, в первый раз...

Он сразу же лег, как только вошел в дом. Лег лицом к окну, выжидая, когда зазвучит музыка. Плотнее завернулся в одеяло, чтоб согреться. Лунный свет, проникший в комнату, выхватил из темноты его лицо — бледное, страждущее, просветленное надеждой, и мокрое красное пятно на одеяле, — там, где оно касалось его губ.

Стрекотали цикады, шелестели листья. Сияющая полная луна плыла по небу на запад. Порою, сбившись с пути, в комнату залетали темные летучие мыши. Огонек керосиновой лампы неудержимо манил белого шелковистого мотылька. Но вот смолкли усталые цикады. Луна вошла в зенит. Летучие мыши вылетели в окно. Мотылек с опаленными крыльями упал на стол возле полюбившегося ему огонька. А музыки все не было. И тогда Икинг понял, что изгородь отделяет от него не только соседский дом, но и сердце девушки...

Наступила полночь.

— Господь является миру,— торжественно сказала мать.

— Господь явился миру, — произнес сын, все еще прислушиваясь, не зазвучит ли музыка: через его душу изгородь не проходила...

А луна все плыла, плыла, плыла...

В два часа ночи Икинг закрыл глаза, и руки его похолодели. Мать заплакала. Сердце его больше не билось.

В два часа три минуты — всего лишь через три минуты! — за изгородью послышались звуки гитары. Резкие. Звенящие. Пронзительные. Звуки той же гитары. И на сей раз та, что играла на ней, не оборвала песни.

Бьянг, сидевшая возле сына, поднялась, подошла к окну, осуждающе глянула в сторону соседей.

— Издеваются, — сказала она глухим негодующим голосом. — Кто еще вздумал бы играть в такое время? У меня умер сын.

Но видела она перед собой только изгородь, которую сама построила и укрепила, величественно белую в предрассветных сумерках.