Во имя жизни

Вилья Хосе Гарсия

Ротор Артуро Б.

Аргилья Мануэль Эстабильо

Дагио Амадор Т.

Гонсалес Нестор Висенте Мадали

Дандан Педро С.

Булосан Карлос

Хоакин Никомедес Маркес

Сантос Бьенвенидо Н.

Эдроса-Матуте Хенобеба Д.

Росес Алехандро Р.

Хосе Франсиско Сиониль

Хоакин Агапито М.

Крус Андрес Кристобаль

Кирино Хосе А.

Брильянтес Грегорио А.

Гарсия Фанни А.

Пеньяранда Виктор Хосе

МАНУЭЛЬ ЭСТАБИЛЬО АРГИЛЬЯ

 

 

Мануэль Эстабильо Аргилья (1910—1944) — видный прозаик, новеллист и публицист, литературный критик. Писал на английском языке. В 1933 г. окончил Университет Филиппин, преподавал в школе, работал в Бюро общественного благосостояния; одновременно занимался журналистской и издательской деятельностью. Один из основателей существующего и поныне Клуба писателей Университета Филиппин, а также Лиги Филиппинских писателей и издательского объединения — Филиппинская книжная гильдия.

Мануэль Аргилья вошел в историю филиппинской литературы как писатель демократического, прогрессивного направления. Особенно широкую известность приобрел его «Нагребканский цикл» — серия новелл о его родной деревне Нагребкан в Илоканской провинции Ла-Унион на севере острова Лусон. Печататься стал в начале 30-х годов, а уже в середине 30-х стал популярен не только на Филиппинах, но и в США (некоторые его рассказы, в частности публикуемый ниже рассказ «В середине лета», вошли в «Ежегодник американского короткого рассказа» 1936 г., составленный Эдвардом О’Брайеном). На Первом общенациональном литературном конкурсе 1940 г. М. Аргилья был удостоен главной премии за свой только что вышедший сборник «Как мой брат Леон привез домой жену и другие рассказы» (1940). Этот сборник сделался хрестоматийным в истории филиппинской англоязычной новеллистики и принес его автору прижизненную славу.

За участие в антияпонском движении сопротивления в Маниле в годы второй мировой войны Мануэль Аргилья был схвачен японской контрразведкой и тайно казнен в августе 1944 г.

 

КАК МОЙ БРАТ ЛЕОН ПРИВЕЗ ДОМОЙ ЖЕНУ

Она легко и грациозно соскочила с тележки Ка Селина. Она была очень красивая. И высокая. Улыбнувшись, взглянула на брата. Он был только чуть выше ее.

— Ты Бальдо, — сказала она и положила руку на мое плечо. Ногти у нее были удлиненные, но не накрашенные. Пахла она, как пахнет утро, когда цветут папайи. На правой щеке мелькнула ямочка.

— А это Лабанг, о котором я столько слышала. — Она смотрела на Лабанга, сжимая пальцами одной руки запястье другой, а Лабанг все жевал и жевал свою жвачку. Потом он проглотил и отрыгнул снова, и внутри у него как будто загрохотал барабан.

Я похлопал по могучей шее Лабанга и сказал ей:

— Теперь можешь почесать ему лоб.

Она заколебалась, и я заметил, что она смотрит на длинные изогнутые рога. Все-таки она подошла и тронула тонкими пальцами лоб Лабанга, а Лабанг так и не перестал жевать — он только полузакрыл огромные глаза. И скоро она уже ласково почесывала его лоб.

Леон поставил чемоданы на поросшую травой обочину.

Он заплатил Ка Селину вдвое больше, чем обычно платили за проезд от станции до Нагребкана. Потом он подошел к нам, и она порывисто обернулась. Я заметил, что Ка Селин, который стоял возле лошади, поглаживая ей челку, не сводил с нашей спутницы глаз.

— Мария, — позвал мой брат Леон.

Он не сказал — Маринг. Он не сказал — Маянга. Я сразу понял, что он всегда зовет ее Мария и что для всех нас она тоже будет Мария; я произнес про себя: «Мария», — красивое имя.

— Да, Ноель...

Почему она так называет его? Я подумал, что отцу это может не понравиться, хотя она просто перевернула имя Леона наоборот, и так оно звучало гораздо лучше.

— Вот и Нагребкан, Мария, — сказал Леон, поведя рукой на запад.

Она придвинулась к нему, и ее рука скользнула под его локоть. Помолчав, она тихонько спросила:

— Ты очень любишь Нагребкан, Ноель?

Ка Селин поехал обратно, громко понукая лошадь. У поворота большой дороги, где растет огромное сливовое дерево, он протрещал по спицам колеса рукояткой кнута, плетенного из пальмовых листьев.

Мы остались на обочине одни.

Солнце било нам прямо в глаза — оно уже садилось в сверкающее море. Небо над нами было просторное, бездонное и очень голубое, только на юго-западе вдоль зубчатой каемки холмов Катаягхан пламенела громадная куча облаков. Поля тонули в золотистой дымке, и, когда я глядел на заходящее солнце, сквозь нее всплывали багровые, красные и желтые пятна. Белая шкура Лабанга, которого я этим утром вымыл и почистил кожурой кокоса, искрилась, как чистый хлопок в свете лампы, а на кончиках рогов, казалось, горели огоньки. Он повернулся к солнцу, и из его глотки раздался рев — такой громкий и звучный, что под ногами задрожала земля. Издали, от-куда-то из глубины полей, тихо и нежно откликнулась буйволица.

— Запрягай, Бальдо, — сказал, засмеявшись, мой брат Леон, и она тоже неуверенно рассмеялась: я увидел, как он обнял ее за плечи.

— Чего он так ревет? — спросила она. — Я никогда не слышала ничего подобного.

— Ничего подобного и не бывает, — ответил мой брат. — Я еще в жизни не видел буйвола, который ревел бы, как Лабанг. Во всем мире другого такого нет.

Она улыбалась ему, и я остановился, не затянув до конца хомут на шее Лабанга, потому что у нее были очень белые зубы, смешливые глаза и маленькая ямочка на правой щеке.

— Если ты будешь так говорить о Лабанге, я или полюблю его, или буду ужасно ревновать.

Леон засмеялся, и она тоже, они взглянули друг на друга, и мне показалось, что все вокруг смеется вместе с ними.

Я взобрался в телегу с колеса, и Лабанг было рванулся — он всегда норовил так сделать, — но я крепко держал вожжи. Он был так нетерпелив, что ни минуты не мог постоять спокойно, и Леону пришлось несколько раз прикрикнуть: «Лабанг! Лабанг!» Когда Лабанг угомонился, Леон положил чемоданы в телегу — маленький поверх большого.

Она взглянула на свои туфли на высоких каблуках, потом протянула брату левую руку, стала на ступицу и одним махом очутилась в телеге. Пахло от нее очень приятно. Лабанг прямо приплясывал от нетерпения, и я еле-еле удерживал его на месте.

— Дай-ка мне вожжи, Бальдо, — сказал Леон. — Мария, сядь на сено и держись за что-нибудь.

Только он стал на левую оглоблю, как Лабанг рванулся вперед. Мой брат Леон со смехом вскарабкался в телегу и, подобрав вожжи, со свистом взмахнул ими над спиной Лабанга. В ушах загудел ветер, колеса раскатисто загрохотали по дороге, усыпанной галькой.

Она уселась прямо на дно телеги, подогнула ноги и прикрыла их юбкой, из-под которой высовывались только каблучки и носки туфель. Ее взгляд не отрывался от спины Леона. Я смотрел, как ветер треплет ее волосы.

Потом Лабанг замедлил шаг, и Леон передал мне вожжи. Я уперся коленками в передок и тянул вожжи до тех пор, пока Лабанг не пошел совсем медленно. Тогда я повернул его обратно.

— Что ты там еще забыл, Бальдо? — спросил Леон.

Я промолчал и лишь почесал спину Лабангу; мы вернулись туда, где я распряг его и ждал. Солнце опустилось, и тени, крадучись, пробирались с лесистых склонов Катаягханских холмов на поля.

Когда я повернул Лабанга в глубокую выемку, ведущую к пересохшему ложу реки, по которому мы добирались домой в сухой сезон, Леон тронул меня за плечо и сказал резко:

— Кто велел тебе ехать ночью полями?

Рука тяжело придавила плечо, но я не обернулся и молчал до тех пор, пока мы не очутились на каменистом дне реки.

— Бальдо, дурак, отвечай, а то огрею тебя вожжами! Почему ты едешь по реке, а не по большаку? — Пальцы впились в мое плечо.

— Отец. Он велел ехать рекой, манонг.

Рука брата соскользнула с плеча и потянулась к вожжам. Потом Леон засмеялся, сел и, все еще смеясь, проговорил:

— Должно быть, это отец велел тебе встретить нас на телеге с Лабангом, а не на двуколке, запряженной Кастаньо? — Не дожидаясь ответа, он обернулся к ней и спросил: — Мария, как ты думаешь, зачем отец сделал это? — Потом весело добавил: — Ты видела когда-нибудь столько звезд?

Я оглянулся: они сидели рядышком, прислонившись к чемоданам и обхватив колени руками. Над крутыми берегами реки низко, казалось на высоте человеческого роста, висели звезды. А в глубоком, узком ложе реки лежали густые тени, и даже белая шкура Лабанга виднелась неясным сероватым пятном. В береговых расселинах стрекотали кузнечики. Густой, удушливый запах кустарника дангла и остывающей обожженной солнцем земли смешивался с чистым, резким запахом корневищ арраи, обвеваемых ночным ветерком, и ароматом сена в телеге.

— Ноель, смотри, — вон наша звездочка! — В ее голосе слышались удивление и радость. На западе низко, почти касаясь неровного края берега, висела звезда — самая большая и самая яркая на небе.

— Я как раз смотрел на нее, — отозвался Леон. — Ты помнишь, как я тебе сказал, что, если хочешь увидеть звезды, надо поехать в Нагребкан?

— Да, Ноель, — сказала она. — Смотри-ка, — проговорила она вполголоса. — насколько она здесь больше и ярче, чем на пляже Эрмита.

— Воздух здесь чистый, ни пыли, ни дыма.

— А ведь и правда, Ноель, — сказала она, глубоко вдыхая.

— Шутишь, Мария?

Тогда она засмеялась. Они смеялись, и она взяла руку брата и прижала к лицу.

Я остановил Лабанга, слез и зажег фонарь, который висел на телеге.

— Молодец, Бальдо, — сказал Леон, и мое сердце запело от радости.

Теперь испуганные тени не толпились поблизости. Ветки деревьев появлялись на миг в поле зрения и сразу исчезали, как только мы проезжали мимо. Фонарь раскачивался вместе с телегой, и удлиненная тень Лабанга впереди подпрыгивала и пьяно шарахалась из стороны в сторону.

— Долго нам еще ехать, Ноель? — поинтересовалась она.

— Спроси Бальдо, — сказал Леон, — а то мы забыли про него.

— Я тебя спрашиваю, Бальдо, — сказала она.

Не оборачиваясь, я ответил, медленно подбирая слова:

— Скоро мы выберемся из реки и поедем полями. За полями — наш дом, мананг.

— Значит, уже близко?

Я больше ничего не сказал, потому что не понял, отчего последние слова она произнесла совсем другим тоном. Мне показалось, что ей не до смеха. Я думал, что Леон скажет что-нибудь, но он молчал. Вдруг он запел: это была песня «Небо, усеянное звездами», которую брат с отцом пели ночью на покосе еще когда Леон не уезжал учиться. Должно быть, он научил ее этой песне, потому что она подхватила мелодию, и ее голос присоединился к его, как слабый ручеек вливается в могучий поток. Ее голос прерывался каждый раз, когда колеса натыкались на большой камень, но Леон продолжал петь, и она, тихонько смеясь, снова начинала вторить.

Потом мы выбрались на поля, и свет фонаря дразнил тени сквозь спицы колес. Лабанг пошел быстрее. Мы пересекали неглубокие борозды, и телегу отчаянно трясло.

— А здесь, оказывается, просторно, — проговорила она. Свет звезд разогнал и рассеял тьму настолько, что можно было, хотя и с трудом, видеть довольно далеко по сторонам.

— Ты, наверно, вспоминаешь дома, машины, многолюдье, городской шум? — Леон перестал петь.

— Да, но совсем по-другому. Я рада, что этого здесь нет.

Я еле заставил Лабанга повернуть налево — ему хотелось идти прямо. Он тяжело дышал, но я знал, что это не от усталости, а от того, что его мучит жажда. Немного погодя мы въехали по травянистому откосу на большак.

— Знаешь, — объяснил Леон, — большак огибает подножие Катаягханских холмов и проходит мимо нашего дома. Мы поехали полями, потому что... Вообще, я спрошу об этом отца, как только мы доберемся до дому.

— Ноель, — сказала она.

— Да, Мария.

— Я боюсь. Может, я ему не понравлюсь.

— Ты все еще волнуешься, Мария? — сказал Леон. — Послушать, как ты говоришь о нем, так можно подумать, что он людоед. На самом деле пока его не беспокоит раненная во время революции нога, отец — самый кроткий и мягкий человек из всех, кого я знаю.

Мы подъехали к дому старого Хулиана, и, хотя я громко заговорил с Лабангом, Монинг не подошла к окну; я догадался, что она ужинает со своими. Я подумал о том, что дома уже приготовили поесть, и у меня потекли слюнки. Навстречу нам попались близнецы — Уронг и Селин. Я окликнул их. Они отозвались и спросили, со мной ли мой брат Леон и его жена. Леон поздоровался с ними, а потом сказал мне, чтобы я подстегнул Лабанга, и шум колес заглушил ответ близнецов.

Я остановил Лабанга перед нашим двором на улице и уже собирался было слезть, как Леон взял вожжи и велел мне остаться в телеге. Он повернул Лабанга в открытые ворота, и мы ринулись во двор. Я подумал, что мы сейчас с треском врежемся в ствол камачиля, но Леон вовремя осадил Лабанга. Внизу, на кухне, горел свет, мама стояла в дверях, и мне было видно, что она робко улыбается. Леон помог Марии вылезти из телеги.

Первое, что он спросил, поцеловав маме руку:

—Отец... где он?

— Он в своей комнате, наверху, — сказала мама, сразу став серьезной. — Нога опять беспокоит его.

Больше я ничего не слышал, потому что мне пришлось вернуться и распрячь Лабанга. Не успел я привязать его под навесом, как услышал, что отец зовет меня. Навстречу мне шел за чемоданами Леон. Когда я проходил через кухню, там были мама, моя сестра Аурелия и Мария, и мне показалось, что все они плачут.

В комнате отца было темно и совсем тихо. Он сидел в кресле у окна, выходившего на запад, и сияющая звезда заглядывала прямо в комнату. Он курил, но, увидев меня, вынул самокрутку изо рта и осторожно положил ее на подоконник.

— Вы никого не встретили по дороге? — спросил он.

— Нет, отец, — сказал я, — ночью по реке никто не ездит.

Он потянулся за самокруткой и привстал с кресла.

— Она очень красивая, отец.

— Она испугалась Лабанга? — Отец не повысил голос, но, казалось, его слова прогремели на всю комнату. А я опять увидел, как она смотрела на длинные изогнутые рога и как мой брат Леон обнимает ее за плечи.

— Нет, не испугалась, отец.

— А по дороге...

— Она смотрела на звезды. А манонг Леон пел.

— Что он пел?

— «Небо, усеянное звездами». Она пела вместе с ним.

Он опять замолчал. Снизу доносились тихие голоса мамы и Аурелии. Слышен был и голос Леона, и я подумал, что у отца в молодости, должно быть, был точно такой же голос. Он опять положил самокрутку на подоконник. Я смотрел, как струйка дыма от нее лениво поднимается вверх и медленно исчезает в ночной тьме за окном.

Распахнулась дверь, и вошли Леон с Марией.

— Ты напоил Лабанга? — Отец обращался ко мне.

Я сказал, что Лабанг еще отдыхает под навесом.

— Пора напоить его, сынок, — сказал отец.

Я посмотрел на Марию, она была прекрасна. Высокая. Рядом с Леоном она стояла высокая и очень спокойная. Тут я вышел из комнаты, и ее запах в темном коридоре напомнил утро, когда цветут папайи.

 

В СЕРЕДИНЕ ЛЕТА

Он так низко надвинул шляпу на лоб, что широкие поля ее коснулись плеч. Потом согнулся, устраиваясь поудобнее под навесом двуколки, и стал неотрывно глядеть вперед. Дорога, казалось, корчилась под бичами полуденного солнца: она петляла из стороны в сторону, горбилась и распрямлялась подобно змее и исчезала за отрогом невысокой горы, покрытой редкой порослью бамбука.

Нигде не видно было ни жилья, ни людей. По левую сторону дороги тянулось глубокое русло пересохшей горной реки, покрытое пучками выжженного солнцем когона, сквозь которые проглядывало каменистое дно; впереди, за дрожащими волнами знойного марева, поднимались древние холмы, почти такие же голубые, как и небо, обрамленное частоколом облаков. По правую сторону простиралось песчаное безбрежье низких волнообразных дюн, где лишь отдельные пятна стойкой к любому солнцу ледды оживляли монотонность безжизненного ландшафта. И только совсем далеко на горизонте была едва различима тонкая индиговая полоска — море.

Скрип деревянных колес и приглушенное шарканье копыт уставшего буйвола по дорожной гальке еще больше усиливали окружающую тишину; время от времени слышался шорох сухих комьев земли, скатывавшихся по склону на дно ущелья.

Натянув ослабевшую вожжу, он подстегнул буйвола, и тот затрусил мелкой рысцой. Над дорогой лениво зашевелилась пыль. Но вот буйвол снова замедлил шаг, вскинул голову, — и в сухом воздухе за ним потянулась искрящаяся нить слюны. Неотступное, назойливое солнце блестело на его взмокших, тяжело вздымавшихся боках.

Парень в двуколке не сразу заметил женскую фигуру, показавшуюся из-за поворота дороги. Это была девушка — удивительно юная и свежая на фоне выжженной солнцем природы. Она остановилась у обочины и смотрела на приближавшуюся повозку. В ярком полосатом платочке, завязанном на затылке, в одном лифе, юбке и босая. Лиф был домотканый, светло-красный, с белыми крапинками. Юбка тоже ручного тканья, белая, в крупную клетку, перемежающуюся желтыми и красными полосками.

В руках она держала большой широкогорлый кувшин для воды. Матово-красный, он гармонировал с цветом ее одежды.

Она спокойно стояла и несколько мгновений с нескрываемым любопытством глядела на парня, потом резко повернулась и исчезла. Подъехав через минуту к тому месту, где она стояла, он вылез из двуколки и увидел узкую тропинку, спускавшуюся в ущелье. Он медлил в нерешительности, рассеянно утирая пот с лица, потом выпряг разгоряченного буйвола и принялся массировать крепкими, сильными пальцами его шею, затем, погоняя буйвола впереди себя, стал спускаться по тропинке вниз. Острые выступы раскаленных камней жгли подошвы, как горячие угли. Он дошел до самого дна ущелья, а девушки все не было видно.

Он нашел ее за поворотом высохшего русла, где в тени большого мангового дерева приютился колодец. Кувшин у нее уже был наполнен, и она скатывала свой платок в широкий жгут, чтобы положить его на голову под дно кувшина. Не глядя в сторону незнакомца, она опустилась на корточки, собрав юбку между колен, и нагнула кувшин, чтобы отлить лишнюю воду; потом, поддерживая кувшин за край и за дно, начала его поднимать. Медленно встала на одно колено, передохнула, держа кувшин на другом и смахивая капли воды с его боков, и одним ловким движением водрузила его на голову, поднимаясь на обе ноги. Она все же слегка пошатнулась, и вода из кувшина выплеснулась ей на грудь, намочив лиф, который сразу прилип к телу. Придерживая кувшин, она свободной рукой оттянула материю от груди. После этого, так ни разу и не подняв глаза на молодого парня, она прошла мимо него. А он безмолвно глядел на нее, стоя рядом со своим буйволом, который усердно щипал скудную траву на дне ущелья.

Парень не мог оторвать взгляда от гибкой фигурки с кувшином, пока она не скрылась за поворотом русла. Только тогда он подвел буйвола к колодцу и привязал к манговому дереву.

— Какие у нее белые и гладкие руки! — сказал он своему неясному отражению в воде, нагибаясь, чтобы опустить ведро — обрезанный сверху бидон из-под керосина. — А какие густые и черные волосы! — Ведро с грохотом упало в воду и сразу наполнилось. Он швырнул шляпу на траву и ухватился за бамбуковый тяж обеими руками. Крученая веревка врезалась в загрубелые ладони, и он думал о том, как девушке больно, наверно, было ее тянуть.

Он поставил ведро на плоский камень, и буйвол стал пить.

— У-у, чертяка! — сказал он добродушно, ткнув буйвола в бок, когда тот наполовину опорожнил ведро. — Пыхтишь, как сам Кабунтитиао!

Словно в ответ на его слова, из раздувшегося брюха животного донеслось низкое, утробное урчание. Парень снова привязал буйвола к дереву, и тот стал лениво тереться о ствол. Солнечные лучи падали отвесно и вонзались в круп животного. Парень подтолкнул его в тень, а сам стал обмахиваться широкополой шляпой. Жарко... Он даже призывно свистнул ветру с моря, но напрасно: воздух оставался недвижим.

Время шло. Он нахлобучил шляпу и поспешил по ущелью к тропинке, а оттуда — вверх, к оставленной на дороге двуколке. Достал из нее джутовый мешок и перекинул его через плечо. Свободной рукой набрал охапку сена со дна повозки и пошел назад, к колодцу. Стараясь не ступать на острые, раскаленные камни, он перескакивал с одной поросшей травой кочки на другую, теряя за собой пучки сена.

Он дал сена буйволу. Между тем круп животного снова оказался на солнце.

—Дурень! Хочешь живьем изжариться... — проворчал он, шлепая буйвола по спине. Тот только взмахнул хвостом и продолжал жевать; сухое душистое сено хрустело на его зубах, слюна текла изо рта, цепляясь за жесткую щетину, бахромой окаймлявшую толстую нижнюю губу, и падала на землю, блестя и испаряясь в знойном воздухе.

Парень достал из мешка отшлифованную скорлупу кокосового ореха. Скорлупа была распилена на две неровные половины; меньшая служила как бы крышкой и могла свободно скользить вверх и вниз по веревочке, продетой через отверстия в обеих половинках скорлупы. В большой половине был вареный рис, еще не остывший. Сверху на нем лежало яйцо, которое ко времени обеда испеклось почти вкрутую. Затем из мешка были извлечены: бамбуковая трубочка, заменявшая солонку, кусок постного сахара, завернутый в банановый лист, и несколько засушенных креветок. Он расстелил в тени мешок, разложил на нем свою нехитрую снедь и приготовился есть. Но прежде достал из колодца ведро с водой и поставил его на камень рядом с деревом. Сам сел на другой камень и, запустив пальцы в рис, принялся за еду, время от времени запивая прямо из ведра.

Трапеза была в самом разгаре, когда из-за поворота снова показалась девушка. Она сменила мокрый лиф.

Не поднимая головы, он украдкой наблюдал за ней, продолжать еду стало как-то неловко, но пальцы машинально отправляли в рот щепотки риса... Он напрягал глаза, стараясь посмотреть на нее из-под сведенных бровей... Ах, какая красивая!..

Округлые бедра девушки плавно сужались книзу, стройные ноги двигались легко и естественно. А с каким застенчивым достоинством несла она на точеной шее свою изящную головку!..

Когда она подошла к нему, он не осмелился поднять глаза и чуть не подавился. Она поставила свой кувшин в углубление меж камней. Он пришел в себя, услышав, как она тянет кверху бамбуковый тяж с ведром, и, взглянув ей в лицо, увидел ее глаза. Они были карие и отвечали ему серьезным, без тени смущения взглядом. Он сразу осмелел:

— Не хочешь поесть со мной, адинг? — сказал он просто, но остался сидеть.

Ее губы полуоткрылись в улыбке, а на правой щеке появилась маленькая ямочка. Она покачала головой:

— Что ты! Бог с тобой, манонг.

— Может, моя простая еда тебе не по вкусу?

— Нет, нет! Как ты мог так подумать?! Просто я... только что поела. Ты же видишь — я пришла за водой в середине дня. Значит, обед уже был, и воды в доме нет... Я смотрю: у тебя и яйца, и креветки, и постный сахар. Вот как... А у нас ничего, кроме риса и соли.

— Кроме соли? Ты, видно, пошутила?

—Нет, правда.

— Хочешь силушки поболе — ешь побольше, детка, соли... — произнес он нараспев. — Бабушка говорила мне это в детстве, когда я капризничал.

Они смеялись, чувствуя себя все более непринужденно, и смело смотрели друг на друга. Он подолгу перебирал пальцами рис, прежде чем поднести его ко рту, часто поднимал на нее глаза и улыбался. Она тоже улыбалась и в какой-то момент нечаянно потянула к себе веревку, к которой было привязано ведро. Оно накренилось, и вода облила мешок, на котором была разложена еда. Он быстро вскочил, но ни рис в кокосовой скорлупе, ни соль в бамбуковой трубочке не намокли.

Она расстроилась, а он только улыбался.

— Ничего, ничего! Я уже поел... Сыт по горло.

— Прости меня, манонг. Такая уж я неловкая...

— Ты вовсе не виновата, — успокаивал он ее. — Это я неудачно поставил ведро, вот оно и опрокинулось.

— Я сейчас достану тебе воды! — сказала она, быстро опуская бамбуковый тяж.

— Не надо!.. Я сам это сделаю! Я же сильнее тебя.

— Нет, дай мне...

Но когда он подхватил ведро и потянулся за бамбуковой бечевой, девушка поспешно сунула веревку ему в руки и отступила на шаг, словно боясь его прикосновения. Пока он, повернувшись к ней спиной, опускал ведро, у нее было достаточно времени, чтобы по достоинству оценить его стройную фигуру, широкие плечи и длинные мускулистые ноги. Ниже плеч, почти у поясницы, сквозь мокрую рубашку выпирали два параллельных жгута мышц; а когда он стал тянуть бечеву с ведром вверх, желваки мышц мелкими волнами заиграли по всему телу. Волосы растрепались и красивой прядью упали ему на лоб.

— Давай я подержу ведро, пока ты будешь пить, — предложила она.

Он молча улыбнулся, вылил воду в кувшин и снова опустил ведро в колодец.

— Нет, нет! Ты не должен этого делать! — запротестовала она, подскочив к нему ближе и удерживая его зa руку. — Я не разрешаю, слышишь?!

— Почему? — Он улыбнулся во весь рот и успел заметить тонкую полоску влаги, затемнившую пушок над верхней губой девушки, и ему вдруг очень захотелось вытереть эту влагу с ее лица... Она стояла рядом.

— Не лучше ли тебе отойти в тень? — предложил он ей, когда ведро с легким стуком коснулось поверхности воды.

— Это еще зачем?! — оскорбилась она.

— Ты же изжаришься на этом пекле! — сказал он и потянул веревку с ведром вверх.

Но она осталась рядом, подхватывая тяж по мере того, как тот высвобождался, и аккуратно укладывая его на земле. Наполнив кувшин, он передал ей ведро, чтобы она держала его, пока он будет пить. Она наклонила ведро... Он набрал в рот воды, прополоскал горло, выплюнул ее, потом стал пить — долгими, глубокими глотками, издавая при этом сильный булькающий звук, что его сильно конфузило. Он тяжело дышал, когда кончил пить, и весь покраснел от напряжения.

— Не знаю, почему это получается, — сказал он, трогая себя пальцами за горло и смущенно улыбаясь.

— У нас отец тоже булькает, когда пьет, и мама всегда смеется над ним, — сказала она.

Она сняла с головы платок и начала его скатывать.

Солнце переместилось, и под деревом совсем не осталось тени. Буйвол языком подбирал с земли оставшиеся травинки сена. Парень отвязал его и перевел к противоположной стене ущелья, которая уже была в тени.

— Манонг, — заговорила она первая, — может, зайдешь к нам отдохнуть со своим буйволом? У нас много тени, ты сможешь подремать часок. Правда, люди мы бедные...

Она уже успела поднять кувшин на голову и сейчас стояла вполоборота к нему, ожидая ответа.

— Зачем мне вас беспокоить, адинг!..

— Какое там беспокойство! Иди за мной, а я предупрежу маму! — Она направилась к тропе.

Сильным шлепком он послал буйвола вперед. Затем быстро собрал остатки еды в мешок, который уже почти высох, и пошел следом. Буйвол то и дело останавливался у скудных пучков травы, разбросанных маленькими островками по высохшему дну реки; поймав волочившиеся по земле вожжи, парень погнал его вперед.

Она ждала их у двуколки.

— Наш дом вот за этим холмом, — сказала она, показывая на вершину, поросшую бамбуком. — Мы живем одни, без соседей.

Парень был не боек на язык, особенно с девушками. Он молча шел за ней следом со своим буйволом, неторопливо трусившим по дороге, всем своим существом ощущая ее присутствие. Она несла кувшин на голове, руки ее мерно раскачивались в такт шагам. Он приосанился, задрал кверху нос и шумно втянул неподвижный воздух. И еще он позволил себе — из озорства — стегнуть лишний раз буйвола, хотя тот в этом и не нуждался.

Он почувствовал себя сильным, очень сильным. И еще он почувствовал, что способен идти вот так, как сейчас, за этой стройной и гибкой девушкой хоть на край света.

 

МЕСТО ДЛЯ СТРОЧНЫХ И ПРОПИСНЫХ

В пять часов, во второй половине знойного и душного летнего дня, Альфредо Сантос, корректор «Иллюстрэйтед уикли», поднимался по лестнице Дома печати Лопеса из печатного цеха, помещавшегося в подвальном помещении, в редакционную комнату тремя этажами выше. Усталость подобно тяжелому намокшему плащу обволакивала все его тело. Он судорожно ловил ртом перегретый воздух, не замечая, какой он пыльный и прокопченный. Тупая боль под лопаткой отдавалась в позвоночнике при каждом вздохе. Она очень донимала его, и он пытался не обращать на нее внимания.

«Пустяки, всего лишь мышечная боль, — успокаивал он себя, — просто слишком много сижу согнувшись». Он ощутил эту боль впервые, наверное, недели три или четыре тому назад. Раз или два он даже просыпался от нее посреди ночи, обливаясь потом и испытывая какое-то жжение в спине. Боль всегда утихала, как только он вставал и начинал двигаться. Это-то и поддерживало в нем уверенность, что ничего страшного у него нет и скоро все пройдет. А так сильно потеет он конечно же оттого, что нынче выдалось необычно жаркое лето. В крохотной комнатушке на втором этаже двухэтажной аксесории на улице Санта-Крус неподалеку от Дулонгбаянского рынка, где жили они с женой, ночью просто нечем было дышать. Редкие дуновения ветерка, доносившиеся в спальню сквозь раскрытое настежь окно, из которого открывался унылый вид на теснящие друг друга ряды ржавых рифленых крыш, были подобны знойному дыханию горна. Днем же, особенно в полдень, неровная поверхность крыш собирала солнечные лучи и отражала их прямо в окна дома, превращая маленькую комнатку в работающую на полную мощь пекарню. Сантос явственно ощущал, как горячий воздух обжигает лицо. Любое прикосновение одежды к телу раздражало кожу. Воображение терзали мучительно сладкие видения: он купается в прохладных водах обрамленных зеленью озер или лежит в тени пальм на берегу широкого синего моря, и соленый ветерок ласкает его обнаженное тело.

Преодолев последние ступени лестницы перед комнатой редакторов, Сантос враз позабыл о боли в спине: все чувства вытеснил непреодолимый страх перед встречей с главным редактором. Еще утром, выходя из дому, он решил наконец попросить мистера Рейеса о прибавке, мысль о которой уже давно не давала ему покоя.

Дело в том, что человек, на чье место взяли Сантоса, получал шестьдесят песо, когда он ушел из журнала, соблазнившись заманчивым предложением работать в отделе печати правительственного бюро, где ему пообещали вдвое больше. Не имея за душой ничего, кроме диплома об окончании колледжа со степенью бакалавра искусств да небольшого опыта работы в университетской газете, Сантос начал здесь с зарплаты в сорок пять песо в месяц. В свое время, пять месяцев тому назад, он почитал за счастье радужную перспективу иметь каждые полмесяца двадцать два песо и пятьдесят сентаво и принимал их чуть ли не со слезами радости на глазах. Марта, его жена, даже тихонечко всплакнула у него на плече от счастья, когда он сообщил ей, что нашел работу и будет получать целых сорок пять песо. «Ой, я так рада, Фред, ты даже не можешь себе представить, — воскликнула она, и голос ее говорил много больше, чем сами слова, что делало его безмерно счастливым. — Теперь мы сможем вовремя платить за квартиру».

В этом была вся Марта: конечно же прежде всего ее обрадовала возможность отныне вовремя вносить плату за квартиру. Эта проблема была ее постоянной болью, всегдашним унижением, потому что ей никак не удавалось платить положенные тринадцать песо, включая плату за свет и воду, регулярно в первые пять дней месяца. И ей ничуть не легче от того, что человек, у которого они снимали комнату, — бисаец, обремененный большой семьей (у него было трое взрослых сыновей, две дочери и тяжело больная жена), был предельно тактичен и бесконечно терпелив. Он сам платил за всю аксесорию двадцать пять песо в месяц.

Хозяин с семьей ютился в нижнем помещении с бетонными полами. Под лестницей, ведущей на второй этаж, у самой стены стояла широкая бамбуковая лежанка — папаг, отгороженная занавеской, укрепленной на туго натянутой проволоке. На этой лежанке спали дочери вместе с больной матерью, которая уже редко выбиралась из своего затхлого и темного закутка. Отец с сыновьями спали на парусиновых складных койках, похожих на носилки, которые они на ночь расставляли на полу одна подле другой, а поутру аккуратно скатывали и убирали за лежанку под лестницей. Его трое сыновей работали на канатной фабрике в Бинондо. Там же прежде работал и он сам, пока болезни и слепота на левый глаз не вынудили его оставить работу на фабрике. Теперь он сидел дома и помогал дочерям готовить дешевые обеды, которыми они кормили в полдень не только своих троих братьев, но и человек двенадцать — четырнадцать других рабочих, плативших им по пятнадцать сентаво за порцию. И хотя у Сантосов никак не получалось отдавать квартирную плату в положенный срок, хозяин — они почтительно называли его Манг Сисо — никогда не тревожил их.

«Я понимаю, — обыкновенно говорил он своим спокойным голосом, растягивая слова. — Вам нет нужды рассказывать мне, как нелегко достать денег в наши дни». Он кряхтя слезал с деревянной табуретки, на которой про-водил почти все время, сцеплял за спиной руки и глядел вниз на свои ноги, обутые в самодельные шлепанцы из старых автомобильных шин. Он ходил по дому не торопясь, размеренно, словно экономя силы. Марте нравилась его походка, она действовала на нее успокаивающе. «Я просто поражаюсь, как еще мы умудряемся платить за дом из тех денег, что зарабатываем», — добавлял он и медленно оглядывал свое пристанище на первом этаже, задержав взор на лежанке за занавеской, где глухо покашливала его жена.

Встречаясь с ним, Марта каждый раз испытывала острое чувство стыда и подолгу не решалась сказать Мангу Сисо, что опять не может вовремя отдать причитающиеся с нее деньги. Это раздражало ее, и потому она часто срывала зло на своем Фреде, стоило ему дать хотя бы малейший повод для этого.

И вот теперь наконец-то они могли отдавать Мангу Сисо эти проклятые деньги первого числа каждого месяца! Одна мысль о том, как приятно будет старику получать эти деньги, переполняла их безмерной радостью.

Было немало и других причин радоваться постоянному доходу в сорок пять песо в месяц. Марта смогла наконец купить себе кухонной посуды, о которой давно мечтала. Как-то раз вечером они с Фредом отправились в торговый центр в Кьяпо и, всласть поторговавшись в китайских лавчонках, приобрели все, что было нужно для хозяйства. А еще Марта купила ему две рубашки, голубую и белую, всего за песо и двадцать сентаво каждую. Если б не ярлыки, их ни за что не отличить было бы по виду от тех дорогих, американского производства, что продаются по пять песо штука! Себе она выбрала новое платье из светлого набивного ситчика, который стоит всего-навсего тридцать сентаво за метр. Впервые за много месяцев они позволили себе пойти в кино в центре города, понежиться в мягких кожаных креслах, насладиться прохладой кондиционированного воздуха и всем прочим. А по окончании сеанса прошлись с полчаса, глазея на роскошные витрины главной торговой улицы — Эскольты. Сантос буквально силой увел оттуда жену.

— Что толку пялиться на все это? — втолковывал он Марте. — Чувствуешь себя совсем жалким. Тебе ведь никогда не купить здесь ничего. Если, конечно, не выиграешь в лотерею, — добавил он, решив про себя, что в следующую получку непременно выложит один песо на лотерейный билет с половинным выигрышем. Главный выигрыш составляет сто тысяч песо, а половина, стало быть, пятьдесят тысяч! «В конце концов и половина тоже ничего! Что можно сделать с такой кучей денег? Боже мой! — мысленно воскликнул Сантос, подражая литературному редактору «Иллюстрэйтед уикли», которого все называли Джей Си по его инициалам. — Вот бы выиграть пятьдесят тысяч песо!»

Альфредо Сантос, однако, не долго радовался долгожданной постоянной работе. Он готов был работать как вол за эти сорок пять песо в месяц. Но он и понятия не имел, какие трудности здесь его ожидают. Он убедился в этом, когда через неделю мистер Рейес, главный редактор, устроил ему разнос из-за опечатки в подзаголовке статьи.

— Взгляните-ка сюда, Сантос. — Мистер Рейес заводился с пол-оборота. — Я не рассчитываю на то, что вы не пропустите ни единой опечатки в тексте статей и рассказов. Это невозможно, я знаю... — Он выдержал паузу и продолжал со зловещей улыбочкой: — Я могу закрыть на эти опечатки глаза, разумеется, когда их не слишком много. Но, бога ради, Сантос, смотрите, чтобы в заголовках, подзаголовках, именах, в подписях под иллюстрациями и фотографиями все было безупречно. Идеально! Глядите в оба. Я не могу позволить, чтобы журнал был испорчен по вашей милости. Если вам эта работа не по зубам, мы будем вынуждены подыскать кого-нибудь другого, кто в состоянии с ней справиться. Вот и все, что я хотел вам сказать.

Мистер Рейес отшвырнул номер еженедельника, раскрытый на странице, где он обнаружил опечатку. Жирно обведенная синим карандашом, она угрожающе взирала на Сантоса. Оцепеневший от неожиданности и страха, всем своим видом выражающий сожаление, тот как завороженный смотрел на обведенное слово, не в состоянии вымолвить ни звука. Потерять только что обретенную работу! Нет, нет, — пронеслось у него в голове, — он даст слово работать лучше. Он больше не пропустит ни одной ошибки, да поможет ему бог! Он с трудом проглотил слюну и раскрыл было рот, чтобы сказать это вслух, но мистер Рейес неожиданно поднял голову и бесцеремонно гаркнул:

— Ну, нечего тут болтаться весь день. Отправляйтесь на свое место и работайте. — Слова застыли на губах несчастного корректора. Неуверенно потоптавшись, он повернулся и направился к своему столу в другом конце комнаты, но грубый окрик Рейеса пригвоздил его к полу. Главный редактор указал на номер «Иллюстрэйтед уикли» на своем столе:

— Вот, заберите это с собой, — проговорил он ворчливо. — И храните на память. Собирайте коллекцию.

Сантос взял еженедельник, который мистер Рейес не глядя швырнул ему, и поплелся на свое место у самой лестницы, ведущей в печатный цех. Он был ошеломлен, осознав, что в конце концов может лишиться вожделенной работы. Тугой комок, казалось, встал у него в груди, руки тряслись. Ему понадобилось время, чтобы успокоиться и снова взяться за гранки, грудой лежавшие перед ним на столе.

Последующие недели позволили Сантосу быстро понять, что чтение корректур «Иллюстрэйтед уикли» было настоящим адом. Новичок на этой работе, естественно кроткий и смиренный, он вскоре сделался козлом отпущения для всех других сотрудников... Стремясь понравиться своим коллегам, подружиться с ними, он охотно брал на себя ответственность за чужие ошибки. Причем даже ему, при всей его неопытности было ясно, что он никак не может быть в них виноват. И делал он это только для того, чтобы избавить других, чаще всего редакторов, от мало кому приятных разносов мистера Рейеса, который любил «спускать собак» на подчиненных. Сантос глубоко заблуждался, рассчитывая таким образом заслужить уважение и дружбу коллег. Как только стало общим достоянием, что любой «ляп» можно спихнуть на Сантоса, других виноватых уже больше не находилось. Им помыкали кому только не лень, относясь к нему с презрительной жалостью.

Больше всего Сантосу доставалось от главного редактора мистера Рейеса и от начальника печатного цеха дородного и грубоватого Манга Доро. Эти двое в первые же месяцы его работы здесь превратили жизнь Сантоса в сущий кошмар. Стоило ему услышать свое имя — а это означало, что его вызывал к себе мистер Рейес, — Сантос вскакивал как ошпаренный и менялся в лице. Комок в груди становился тверже, а как только он приближался к столу мистера Рейеса, кровь бросалась ему в голову, он чувствовал, что его лицо и уши полыхают огнем.

— Сантос, — начинал обыкновенно мистер Рейес спокойно и даже дружелюбно, что только еще больше настораживало бедного корректора, потому что он уже знал, что за этим последует. — Вы обратили внимание, каким шрифтом набран этот заголовок? — И мистер Рейес упирался негнущимся указательным пальцем в разложенную перед ним верстку. Сантос вытягивал, сколько мог, шею, чтобы разглядеть этот чертов заголовок, и молчал. — Почему так крупно? Получилось прямо как на афише.

— Но ведь вы так пометили в макете, сэр, — робко возражал Сантос еле слышным голосом.

—Да-а-а?.. Ну-ка, давайте посмотрим макет.

Сантос кидался к своему столу, но, не обнаружив

там макета, бросался вниз по лестнице, прыгая через три ступеньки, в печатный цех. Взяв у наборщиков макет, он на одном дыхании взлетал наверх, ноги у него подкашивались, сердце готово было выскочить из груди. Когда Сантос вновь представал перед главным редактором, мистер Рейес, с треском перелистав страницы макета, обнаруживал, что корректор прав: действительно, он сам своим синим карандашом разметил набрать заголовок именно этим кеглем. Тогда главный редактор поднимал голову от макета и несколько мгновений молча разглядывал Сантоса сквозь очки. Потом вдруг, захлопнув макет, взрывался:

— А когда вы увидели, что шрифт слишком крупный, почему вы, черт подери, не заменили его? У вас что, своих мозгов нет? Вы же должны соображать больше, чем эти лодыри там внизу. Почему вы не объяснили им, что надо сделать? От вас никакого толку, ну просто пустое место. И зачем только мы вас держим!

После этого время от времени Сантос на свой страх и риск вносил правку в макет, и мистер Рейес, видно найдя ее приемлемой, не делал ему замечаний. Но, случалось, он приходил в ярость, считая, что корректор сменил шрифт на слишком мелкий.

— Зачем, черт возьми, вы поменяли тут шрифт? — рявкал он на него, зло сверкая глазами из-за стекол очков. — Проклятье! Тут так мелко, что хоть под микроскопом читай.

— Я подумал, сэр... — пытался было объяснить Сантос.

Казалось, мистер Рейес только и ждал этого. Придравшись к словам Сантоса, он пускался во все тяжкие:

— Он подумал! Да кто, черт подери, просит вас думать? Корректору не полагается думать. Его дело — точно следовать оригиналу. Что это вы о себе возомнили, Сантос? (Иногда этот последний, по сути риторический, вопрос звучал так: «Кто здесь главный редактор, в конце концов, — вы или я?»)

Именно из-за макета Сантосу не раз приходилось терпеть и от Манга Доро, начальника печатного цеха, когда-то стройного, спортивного мужчины, а теперь растолстевшего и обленившегося. Он говорил язвительно, низким монотонным голосом, не скупясь на богохульства и грязные непристойности.

Мистер Рейес посылал Сантоса вниз, браня на чем свет стоит «этих бездельников» там, в печатном цехе, «ораву безмозглых обезьян», наказывая передать, чтобы они неукоснительно следовали макету и его, редактора, разметке («Кто, черт возьми, здесь главный редактор, в конце концов, — они или я?»). Сантос направлялся прямо к начальнику цеха.

— Манг Доро, мистер Рейес говорит, что вы должны набрать эту страницу точно, как он указал в макете, — начинал он довольно уверенно, но при виде раздражения на заплывшем от жира темно-коричневом лице Манга Доро чувствовал в животе какую-то пустоту и заканчивал невнятным бормотанием.

— Что там такое? — говорил сквозь зубы Манг Доро, выхватывая у него гранки. Пробежав по ним взглядом, демонстративно поворачивался к Сантосу спиной и окликал одного из наборщиков.

— Это ты делал? — спрашивал он его по-тагальски.

— Да, господин.

— А почему не по разметке мистера Рейеса?

— Так нельзя набрать, господин.

— В самом деле?

— Да, господин.

— Ну что ж, ладно. Иди работай, — отсылал он наборщика на место, потом поворачивался лицом к Сантосу.

— Вот, вы слышали. Так нельзя набрать. Передайте мистеру Рейесу: мы тут знаем, что делаем. Что вы понимаете в печати? Вы когда в первый раз вошли в типографию? Несколько дней тому назад. А уже учите нас, что и как делать. Мы работаем тут больше десяти лет и не нуждаемся в учителях. А своему мистеру Рейесу скажите, пусть сам набирает, если ему не нравится, как мы работаем.

Вдобавок ко всем этим неприятностям Сантоса постоянно преследовал страх пропустить грубую типографскую ошибку. Он читал и перечитывал гранки, покуда ему не начинало казаться, что глаза его вылезают из орбит. А однажды случилось нечто ужаснувшее его. Он поймал себя на том, что уставился на одно слово в заголовке и никак не может понять, что оно означает. Он читал это слово вновь и вновь, но оно становилось все страннее и непонятней. Он пытался и так и эдак выяснить, правильно ли оно набрано, но вынужден был отказаться от этого и почувствовал, что его охватила самая настоящая паника. Какая-то пелена заволокла глаза, а как только она спала, он увидел снова это слово — простое и хорошо знакомое. Однако этот случай поселил в его сердце страшное смятение. Он старался больше не спешить. Все дольше и дольше задерживался на работе после окончания рабочего дня, а уходя вечером из редакции, брал корректуры с собой, чтобы почитать еще и дома.

— Что ты так надрываешься? — упрекала его Марта. Он отрывался от гранок и жаловался ей, что, по сути дела, за все отвечает он. У него практически два рабочих места: одно в редакции, где ему приходится править гранки и верстку, а другое — в типографии, где он следит за тем, как наборщики верстают журнал или как печатники дают сводки набора с машины перед подписанием в печать. Он объяснил ей все этапы создания «Иллюстрэйтед уикли» и свою роль в каждом из них. Марта, которая любила его и высоко ценила, и без того считала, что муж работает больше, чем кто-либо другой в редакции еженедельника. Теперь же у нее и вовсе создалось впечатление, что буквально все зависит от него и что в редакции он самое важное и самое уважаемое лицо. И потому ей было особенно обидно и горько, что получает он при всем том какие-то сорок пять песо.

— А сколько получает этот ваш мистер Рейес? — полюбопытствовала она однажды.

— Я думаю, сотен пять, не знаю точно, — отвечал ей Фред.

— Почему это ты не знаешь? — напустилась она на него в раздражении. — Пятьсот песо! И за какие такие заслуги ему столько платят?

— О-о, у него масса обязанностей, — попытался отделаться общими словами Сантос. У него не было желания обсуждать эту тему. Одно имя мистера Рейеса напоминало ему о столь частых унижениях, о том, какое по сути незавидное положение он занимал в редакции: да он там просто никто. Иногда, когда Марта была особенно нежна с ним, говорила, как крепко любит его и как беспокоится, что он так много работает, ему невольно вспоминалось, как обращаются с ним в редакции, и его охватывал жгучий стыд. Если бы только Марта знала, как на него орет мистер Рейес!

— А другие сотрудники редакции, сколько они получают? — допытывалась у Фреда жена.

— Одни семьдесят, другие — восемьдесят песо. Джей Си, литературный редактор, получает сто пятьдесят песо.

Марта, помолчав, со вздохом спрашивала:

— А когда, как ты думаешь, тебе могут дать прибавку? Это было бы только справедливо, разве нет? Ты столько работаешь, а получаешь так мало.

Поначалу Сантос боялся и подумать о том, чтобы попросить прибавки жалованья. Просить о прибавке, когда он даже не уверен, что его вообще оставят в редакции? Боже милостивый! Что ему скажет на это мистер Рейес? Он, вероятно, просто фыркнет насмешливо, чертыхнется и прикажет отправляться на свое место, если Сантос хочет его сохранить.

Шли дни, проходили недели, месяцы, а Сантос по-прежнему много работал, даже еще больше, чем прежде, потому что мистер Рейес после совещания с заведующими отделами рекламы и реализации решил увеличить количество страниц в журнале с шестидесяти до восьмидесяти. Объем корректур возрос, и мысль о прибавке уже не оставляла Сантоса.

Он похудел, лицо осунулось. За ужином, глядя на него через стол, Марта обратила внимание на его ввалившиеся щеки и жесткую щетину на костлявом подбородке. «Как он похудел за последнее время!» — острой болью пронзила ее мысль. Губы у него растрескались, стали шершавыми, она чувствовала это, когда он целовал ее, что теперь случалось не слишком часто. Порой ей приходило на ум, что они были гораздо счастливей в то время, когда у него не было этой треклятой работы в «Иллюстрэйтед уикли». Он был тогда общительней, веселей, несмотря на то, что у них частенько не было ни сентаво. А теперь... Марта ощутила прилив гнева. Ведь это несправедливо! Он трудится на износ, и за какие-то гроши! Работает в этой своей редакции, как каторжный. Отдается работе больше, чем жене. В какой-то момент ее вдруг осенило: человек жертвует частью своей жизни, чтобы заработать на пропитание, а этот заработок приносит так мало и ему самому и тем, кого он любит. Но ведь баланс должен быть в его пользу. Никакое дело, никакая работа, как бы много денег они ни могли дать, не стоят всей человеческой жизни.

Горечь охватывала Марту, стоило ей подумать о муже, своем дорогом Фреде, изнуренном этой рабской работой, приносившей им всего-навсего жалкие сорок пять песо в месяц! «Это несправедливо!» — возмущалась она. А что, собственно, несправедливо? Удушающая липкая жара летней ночи путала ее мысли, приводила в смятение душу. Единственное, в чем она отдавала себе ясный отчет, было то, что сердце ее каждый раз болезненно сжималось при виде мужа, изможденного и худого, с глубоко запавшими глазами, которые смотрели беспокойно и озабоченно из-под черных сросшихся бровей.

Однажды она поняла, что будет матерью. Их счастье омрачала лишь мысль о скудном достатке.

— Может быть, мне скоро повысят жалованье, — сообщил Сантос как-то за ужином Марте.

— Ты хочешь сказать, что попросил о прибавке?

— Нет, — вынужден был он признаться, и ему стало стыдно за себя, когда он увидел, как поникла жена.

Действительно, сотрудники редакции поговаривали между собой о том, чтобы попросить мистера Рейеса о прибавке. Разве их журнал не процветает? Количество страниц увеличилось. Стали больше публиковать реклам и объявлений. Вырос тираж. Журнал приносит неплохой доход. Да они заслужили эту прибавку, хотя бы потому, что им платят меньше, нежели в других журналах.

Но дальше разговоров дело не шло. Все они терпеть не могли мистера Рейеса, проклинали его заглазно, обзывая ренегатом, продавшимся хозяину — дону Висенте, обсуждали, как они все выложат ему начистоту и правлению — тоже. Даже подумывали об организации и солидарности. Толковали о Газетной гильдии Америки, восхищались ее лидерами и вовсю расхваливали их, замышляя создать у себя такую же. Воодушевлялись, как только речь заходила о «коллективном договоре», «праве на создание профессиональных организаций», «социальной справедливости», «справедливом соотношении между трудовыми усилиями и их вознаграждением» и тому подобном.

Сантос слушал их, и в сердце его крепла надежда. Но в конце концов разговоры в редакции заглохли. У каждого из сотрудников были причины бояться начальства не меньше, чем у Сантоса. Большинство должно было содержать семью, и опасение потерять работу лишало их смелости. Вот так и получилось, что нашему корректору не оставалось ничего другого, как читать гранки и думать свои думы. Чаще всего они были о Марте и об их будущем ребенке. «Счастье, — убеждал он себя, — что это случилось теперь. Какой ужас, если б Марта забеременела, когда у меня не было работы». Возможно, пришлось бы даже делать аборт. Он слыхал о таких вещах и содрогнулся, вспомнив об этом. А теперь вот у него, слава богу, есть работа. И тут же вновь в который раз всплыла мысль о прибавке, и он опять принялся сочинять речи, с которыми мысленно обращался к мистеру Рейесу. Он должен рассказать ему о Марте...

Однажды вечером, возвратившись с работы, он узнал, что сыновья их хозяина Манга Сисо прекратили работу на канатной фабрике в Бинондо.

— А что случилось? — с тревогой спросил он Марту, исполненный сочувствия к этой семье. Ему было известно по собственному опыту, каково оказаться в столице без работы.

— Они забастовали, — объяснила она ему. — Требуют повышения заработной платы. У них профсоюз, и он помогает им деньгами, покуда они бастуют! — с восхищением воскликнула Марта. Ее глаза восторженно сверкали. — Я о забастовках только читала в газетах и толком не представляла, как это бывает на самом деле, — добавила она.

Необъяснимое чувство радости охватило Сантоса при мысли о троих сыновьях Манга Сисо, единственной опоре семьи, которые, рискуя потерять работу, решились бастовать, чтобы добиться справедливой оплаты своего труда. На следующий же день он решил по дороге в редакцию, что непременно поговорит с мистером Рейесом о прибавке.

И вот сегодня во второй половине рабочего дня, набравшись смелости, он, Альфредо Сантос, корректор «Иллюстрэйтед уикли», превозмогая слабость, поднимался вверх по лестнице из печатного цеха в помещение редакции. Он попросит, чтобы ему платили полную ставку, какую получал его предшественник. Шестьдесят песо! То есть ему должны прибавить пятнадцать песо. Он ведь работает на том же месте и делает даже больше с тех пор, как увеличилось количество страниц, — и ему непонятно, почему он не имеет права получать такое же жалованье. Но воспоминания о недавних унижениях, которые ему довелось испытать от мистера Рейеса, и леденящий душу страх, что его могут попросить с этого места, заставляли учащенно биться его сердце перед предстоящим разговором. Он страшился его весь этот день. Стоило ему лишь подумать об этом разговоре, как сразу же он ощущал какую-то болезненную пустоту в животе.

Сантос прошел всего один марш на узкой лестничной клетке от печатного цеха, который он только что покинул. Приглушенный шум голосов людей, мывших руки и торопливо снимавших заляпанную чернилами рабочую одежду, чтобы переодеться в ту, в которой они ходили по улице, едва долетал до его ушей. Ночная смена заступит на работу только в семь вечера, и эти два часа в здании относительно тихо и спокойно: смолк сотрясающий все здание пульсирующий грохот печатных машин; только в подвале слышится равномерное пощелкивание одиннадцати линотипов, — каждый линотипист едва касается клавишей своей машины в потоке оранжевого света, льющегося из затененной лампы над его головой.

На площадке второго этажа Сантосу встретились сотрудники редакции, направлявшиеся к главному выходу на улицу через отдел распространения. Тут он столкнулся и с Джей Си, литературным редактором, спешившим вниз. «Привет, галерный раб», — крикнул он Сантосу. Это была его любимая дежурная шутка, с которой он обращался к любому из корректоров, приходивших работать в «Иллюстрэйтед уикли». Он был, как всегда, весел и беззаботен. «Господи помилуй, да вы, голубчик, ужасно выглядите, — воскликнул он вдруг, подойдя поближе. — Что с вами? Заболели?»

Вздрогнув, Сантос в ответ лишь отрицательно мотнул головой. Потом, через силу улыбнувшись, пробормотал: «Да нет, ничего. Все в порядке», — и продолжал свой путь вверх по лестнице. Временами он испытывал болезненную зависть к Джей Си, холостяку, не имевшему никаких серьезных забот в этом мире. Литературный редактор всегда носил модные и дорогие вещи — из шелка, шерсти, льна и других дорогих тканей. А почему нет, если он получал сто пятьдесят песо в месяц и мог все потратить на себя? Джей Си рассказывал анекдоты и шутил с самим мистером Рейесом, главным редактором. Девицы звонили ему, обрывая телефон, бесчисленное множество раз за день. Когда бы не приводилось Сантосу поднять голову от своих корректур, чтобы дать отдохнуть глазам, чаще всего он видел, как Джей Си болтал по телефону и хохотал или же что-то нашептывал в трубку, поднеся ее к самым губам. И в Сантосе зарождалось что-то вроде ненависти к добродушному и жизнерадостному литературному редактору.

Джей Си вприпрыжку устремился вниз по лестнице, но перед его глазами по-прежнему стояло осунувшееся лицо корректора с заросшим темной щетиной костлявым подбородком, ввалившимися щеками и влажным липким лбом. Воспоминание об этом не шло у литературного редактора из головы. Малый выглядел действительно нездоровым, ну прямо ходячий мертвец. Не дело так надрываться на работе, как он. Наверное, бедняга нуждается в деньгах. Интересно, что у него дома, как он живет? Смутное чувство стыда и какой-то неловкости охватило литературного редактора помимо его воли и желания. Оно причиняло ему неудобство, и Джей Си поспешил избавиться от мыслей о несчастном корректоре и переключиться на куда более приятные — о предстоящем нынче вечером свидании с одной студенточкой-филологиней с выпускного курса столичного женского колледжа.

Подойдя к своему столу, Сантос присел на стул перевести дух. «Боже милостивый, что такое у меня со. спиной? Никогда раньше она так не болела». В какой-то миг мелькнула мысль: а не туберкулез ли у него? Господи, что он выдумывает, совсем спятил. Какая только дрянь не лезет в голову. Нечего себя расстраивать попусту. Обыкновенная мышечная боль. Сама собой пройдет.

В редакционной комнате было непривычно тихо. Лишь монотонно жужжал электровентилятор над столом мистера Рейеса. Сам он сидел, откинувшись на спинку вращающегося кресла, и читал дневную газету. Все сотрудники уже разошлись. Сантос тяжело вздохнул, расслабил плечи, чтобы немного унять боль в спине. Кроме них с Рейесом в комнате не было ни души. Сантос сидел за своим столом и ничего не делал. Оставалось прочесть несколько гранок и занести их в печатный цех по дороге домой — для форм, которые возьмут в работу ночью. Он ждал, когда успокоится дыхание, и следил за мистером Рейесом, углубившимся в чтение газеты. Сантосу почти хотелось, чтобы главный редактор вдруг поднялся и стал собираться домой. Но тут же, устыдившись минутной слабости, он встал из-за стола и, поколебавшись всего одно мгновение, решительно направился по проходу между пустых столов прямо к столу мистера Рейеса. Молча остановился перед ним, почтительно ожидая, когда тот отложит газету.

— Ну, Сантос, в чем дело? — Мистер Рейес бросил газету на стол, заваленный бумагами, и опустил на пол ноги, покоившиеся на выдвинутом наполовину нижнем ящике письменного стола. Это был человек среднего роста, лет сорока трех или сорока пяти. Широкие густые брови и красиво вырезанные подвижные ноздри, пожалуй, были наиболее примечательной особенностью его лица с желтоватым оттенком кожи и едва заметной раскосостью глаз, что выдавало его испанско-китайско-малайское происхождение. Мистер Рейес глядел на длинную тощую фигуру корректора, покорно и молча стоявшего в ожидании, когда с ним заговорят, и волна раздражения поднималась в его душе. Он вовсе не намерен был помыкать парнем, но ничего не мог с собой поделать. Боже мой, тот просто напрашивался на это. У корректора был такой униженный вид, что невольно хотелось пнуть его. Поначалу главный редактор решил задать ему для бодрости взбучку, но потом понял, что только вконец запугает это жалкое создание. «Как побитая собака», — пришла на ум фраза. Он тут же повернется и поплетется на свое место, как побитая собака, только прикрикни на него. Ну что же все-таки он тут топчется?

— Я... Я хотел бы поговорить с вами об одном деле, сэр, — запинаясь пролепетал Сантос, ненавидя себя за постоянную робость. — Это относительно моей работы, сэр, — продолжал он, встретившись с заинтересованным взглядом Рейеса. Главный редактор выпрямился и весь обратился в слух. Ну-ка, ну-ка, поглядим на него, казалось, говорил его вид.

— Садитесь, Сантос, — предложил он, — и расскажите мне все по порядку. — Он был просто сбит с толку и поставлен в тупик, его разбирало любопытство. Может быть, он ошибся в отношении этого парня. Что же он собрался делать: просить прибавки или подать заявление об уходе? Главный редактор не ожидал от него ничего подобного.

Сантос смешался, ему еще ни разу не приводилось сидеть в присутствии мистера Рейеса, но, преодолев смущение, он взял стул, на который ему указал главный редактор, повернул его и сел лицом к лицу с мистером Рейесом.

— Я... дело вот в чем, мистер Рейес, — начал Сантос. Может, сначала сказать ему про Марту и ребенка, которого они ждут, и насчет того, что он работает тут уже мять месяцев? Или сразу же взять быка за рога и попросить прибавку? А когда мистер Рейес спросит, сколько он хочет, чтобы ему прибавили, ответить: «Пятнадцать песо, сэр. Ведь тот человек, что работал на этом месте до меня, получал шестьдесят песо». Но эта сумма — пятнадцать песо! — вдруг показалась Сантосу чудовищно большой, и, ужаснувшись, он окончательно лишился присутствия духа и промямлил:

— Я обращаюсь к вам с просьбой, сэр, о небольшой прибавке — всего в пять песо, сэр, — закончил он торопливо и даже жалобно, заметив, как дружелюбие и заинтересованность мистера Рейеса сразу улетучились. Прежде чем заговорить, Рейес внимательно всмотрелся в лицо Сантоса. «А он, оказывается, не такой уж смирный и забитый»,— подумал главный редактор и почувствовал даже нечто вроде восхищения перед этим парнем. Жаль, что корректор обратился к нему с просьбой в такое неподходящее время: Рейес знал, что не может сделать для этого Сантоса решительно ничего.

— Я позволю себе быть с вами абсолютно откровенным, Сантос, — проговорил мистер Рейес. — Ни о каком повышении зарплаты сейчас не может быть и речи. — Сантос раскрыл было рот, чтобы что-то сказать, но мистер Рейес остановил его властным жестом. — Если бы это зависело всецело от меня, я бы дал вам прибавку прежде, чем вы о ней попросили, — продолжал он. Он и вправду так сделал бы. Странно, мысль об этом была ему приятна, и он заговорил с еще большей доброжелательностью. — Признаюсь вам, я ведь такой же, как вы, обыкновенный служащий, получающий зарплату. «Да, — подумал Рейес с горечью,— обыкновенный служащий, платный мальчик на побегушках у хозяина». И он вдруг увидел, как спешит сломя голову в комнату владельца журнала дона Висенте, едва послышится трель звонка на краю его стола.

Он, как наяву, услышал неторопливую вкрадчивую речь дона Висенте. «Рейес, вы мне нравитесь, — говорил дон Висенте по-испански. — Думаю, вы знаете об этом. И я смею полагать, что я вам тоже нравлюсь. Вы были для меня хорошим работником, и у меня нет оснований предполагать, что я был для вас плохим хозяином. Вы работаете со мной уже двенадцать лет. Начинали с жалованья в семьдесят песо. Сколько вы получаете теперь, вам хорошо известно. И вы все это заслужили. Вы — полезный и нужный человек, мистер Рейес. Вы умеете заставить людей работать как следует. Разумеется, мне необходим такой главный редактор еженедельника. Но...— И дон Висенте сменил свой отеческий тон на властный и безапелляционный: — ...но, если вы начнете причинять мне неприятности, вам придется винить в том, что последует за этим, только самого себя...» — Он больше ничего не добавил, но эта недосказанность сделала его предостережение особенно зловещим.

Разговор происходил год тому назад, когда, увлекшись новыми веяниями в среде местной интеллигенции, Рейес смело встал на сторону своих сотрудников, в очередной раз выступивших с требованием о повышении заработной платы. Вероятно, чтобы пощадить самолюбие Рейеса, старик разрешил ему дать сотрудникам, проработавшим в редакции не менее двух лет, пятипесовую прибавку. Это случилось год тому назад. А мистер Рейес не был столь глуп, чтобы позабыть о том разговоре. В конце концов пятьсот песо — это пятьсот песо, они на дороге не валяются.

— Старик, возможно, и согласится дать прибавку, если я его попрошу об этом, — продолжал мистер Рейес.— Но вы знаете, что тут начнется? Все в редакции станут требовать у меня прибавку. — Он намеренно сделал паузу, чтобы слова его прозвучали весомее. — Сейчас не может быть и речи о том, чтобы направо и налево раздавать прибавки. С тех пор как мы увеличили объем журнала на столько страниц, затраты возросли, а тираж не растет соответственно и не компенсирует этих затрат. Но будет вам известно, именно тираж привлекает к нам рекламные материалы. Нет хорошего тиража — нет и рекламных объявлений. А нет рекламы — нет денег. — Мистер Рейес хлопнул руками по разложенной на столе газете и взглянул на Сантоса с жалостливым сожалением, заметив, что тот совсем пал духом.

«Нет, об этом не может быть и речи», — повторил Рейес про себя. Он не может рисковать своей карьерой, хотя, видит бог, этот корректор заслужил свою прибавку!

— Пока я могу вам сказать одно, — мистер Рейес решил подбодрить уныло молчавшего Сантоса. — Подождите до декабря, и я обещаю вам прибавить десять песо. — Он взглянул на молодого человека, ожидая, что лицо его прояснится. Но этого не произошло, и былое раздражение снова вспыхнуло в душе мистера Рейеса. «Чего он хочет? Уж не думает ли этот сопляк, что главный редактор станет рисковать местом из-за его жалкой прибавки?» Рейес сердито поджал губы. Этот мальчишка, того гляди, выведет его из себя: застыл как статуя. Сидит молчит, словно воды в рот набрал, и смотрит на тебя, будто Христос, обреченный на муки! Главный редактор снова взял газету, откинулся назад на своем вращающемся кресле и уставился в заголовки, чтобы не видеть Сантоса. Он услыхал, как молодой человек поднялся со стула. Что он теперь скажет? — ждал мистер Рейес и решил в случае чего поставить парня на место. Он заявит этому Сантосу, чтобы тот вообще забыл о прибавке и отправлялся домой, если намерен настаивать на своем.

— Я должен прочитать еще несколько гранок из вечерней партии, — проговорил Сантос тихо.

Не зная, что ответить на это, мистер Рейес молча посмотрел ему вслед. И вдруг его прямо затрясло от ярости, от желания отомстить этому ничтожеству. Он с трудом взял себя в руки и ровным голосом окликнул корректора:

— Кстати, Сантос, — он выждал, когда молодой человек остановится и обернется к нему, — если вас не устраивает ваша зарплата... — он намеренно умолк, а потом продолжал, словно выдавливал по капле яд беспричинной злобы и ненависти, — скажите только слово. Никто не собирается вас здесь удерживать.

Рейес испытал злорадное чувство удовлетворения, увидев, как исказилось лицо Сантоса. Он снова уткнулся в газету: ему не хотелось встречаться взглядом с этим жалким парнем, испуганно уставившимся на него округлившимися глазами.

Сантос медленно возвратился к своему столу. В голове у него все беспорядочно смешалось, тело охватила слабость. Ему казалось, что он весь покрылся потом, но кожа оставалась сухой, воспаленной. Что такое сказал ему мистер Рейес? Сердце все еще бешено колотилось. Увольнение! Потерять работу! Боже милостивый, если он так шутит... Сантос посмотрел на кипу гранок на столе. Нужно спешить. Большие часы на стене над его столом показывали уже четверть седьмого. Нельзя терять ни минуты. Надо быстро внести исправления в гранки и отдать их линотипистам, прежде чем придут печатники.

Однако мысли его блуждали. Никакой прибавки, даже пяти песо. А он еще надеялся на пятнадцать! Вот дурак-то! Но мистер Рейес ведь обещал десять песо в декабре. Это все-таки что-то, разве не так? А где гарантия, что он их получит? И сколько еще ждать до декабря. Впрочем, в конце концов он может сказать Марте, что ему пообещали прибавку в декабре. Бог ты мой, в их положении так много значат эти пять песо! Он только все испортил. Нужно было прежде всего сказать мистеру Рейесу о Марте и о будущем ребенке. Ведь мистер Рейес говорил, что хотел бы дать ему прибавку. Да, он так и сказал. Сантос подумал о других сотрудниках редакции, которые хотели того же, что и он, но именно из-за них он и не получил этой прибавки. Почему бы им не собраться всем вместе, не пойти к мистеру Рейесу и не потребовать у него решения в их пользу? Но им наплевать на Сантоса.

Он для них никто: какой-то корректор. Галерный раб. Он ненавидел их. Ненавидел всех. Грудь его разрывалась от переполнявших ее чувств. Он взглянул на стол главного редактора. Мистер Рейес уже ушел, воспользовавшись, как всегда, боковым выходом из здания, предназначавшимся персонально для дона Висенте. Сантос остался в комнате один.

В горле что-то мешало. Он никак не мог разобрать что: вроде на мокроту не похоже. Он встал и пошел в мужской туалет. По дороге ему пришлось ускорить шаг, — это что-то скопилось там, в горле, и заполнило весь рот. Сантос толкнул вращающуюся дверь туалета, бегом устремился к писсуару и выплюнул туда сгусток крови. До него не сразу дошло происшедшее. Он стоял, наклонившись над писсуаром, прочищал горло, и снова и снова сплевывал кровь. Она была яркой, красной с бледными прожилками слюны. Сантос пустил сильную струю воды и спокойно смотрел, как она смывает кровь. И тут сначала еле слышно, а потом все громче заработали печатные машины, его ушей коснулся привычный шум, здание задрожало от вибрации. Он еще раз сплюнул в писсуар и, глядя на кровавые пятна на желтоватой эмали, вдруг ощутил весь ужас и безнадежность своего положения, всю тщетность своих усилий. Слезы брызнули у него из глаз. О господи, почему это случилось именно с ним? Он уперся ладонями в холодный бетон стены и прислонил к ней свою разгоряченную больную голову. Он молил бога помочь ему выиграть в лотерею. Тогда они с Мартой смогут уехать из этого города. Мысленным взором он видел прохладные зеленые аллеи, мирную и спокойную сельскую жизнь, маленький домик с увитой виноградом крышей где-нибудь на склоне холма. Горькое сожаление и страстное желание терзали его душу. Ну отчего, господи, все это свалилось на них с Мартой? Почему они не могут быть счастливы? Почему ему уготована эта каторжная работа? Почему им с Мартой приходится ютиться в тесной и душной комнатенке?.. Резкий запах мочи и нечистот отрезвил его, в уши ударил пульсирующий звук печатных машин, заработавших на полную мощность. Они словно выстукивали: надо спешить, спешить. Он всхлипнул, но тут же подавил готовые вырваться наружу рыдания. Он должен спешить...

Гранки на его столе покоились под свинцовым гнетом для бумаг. Он собрал их, сунул под мышку и, едва видя сквозь слезы ступени, стал спускаться по лестнице.