Глава 7
— Скажи, что это за интрижку ты там завел с какой-то девицей с окраины? — спрашивала донья Роса своего супруга, подозревая, что он хочет пропустить ее вопрос мимо ушей и для этого притворяется спящим.
— Я никаких интрижек ни с кем не заводил и не завожу, Роса, — отвечал сонным голосом дон Кандидо.
— И заводил и заводишь. Я все знаю — мне верные люди рассказали.
— Это сплетни, Роса.
— Нет, не сплетни. Это правда. Несколько дней тому назад ты увез какую-то девицу… Только вот зачем, этого те люди не знают.
— Знают, Роса, отлично знают. Все дело в том, что ты находишься под чужим влиянием.
— Будем говорить начистоту. Ты снова взялся за старое, и в этом меня никто не разубедит…
— Видишь, тебя уже успели восстановить против меня. Твой сын…
— Разумеется, во всем виноват Леонардо.
— Твой сын, — невозмутимо продолжал дон Кандидо, — собирался совершить самое нелепое безрассудство из всех, какие он до сих пор совершал. Я счел нужным вмешаться, чтобы дело не дошло до беды; в конце концов, я его отец… Его ты трогать не позволяешь, и мне ничего другого не оставалось, как взяться за нее. К этому и сводится все то, что ты назвала словами «взялся за старое».
— Будет сказки рассказывать. Тебя послушать, так выходит, что если отец хочет уберечь сына от безрассудного поступка, он должен поднять шум на весь город?
— Я никакого шума не поднимал.
— Вот как? Значит, ты действовал тайком? Тем хуже. Какой же корысти ради ты все это затеял?
— Клянусь тебе — единственно ради той, чтобы не допустить до позора, который навсегда запятнал бы лицо, весьма нам с тобой близкое, — нашего сына.
— При чем тут позор? У тебя какая-то особенная страсть к сильным выражениям…
— Леонардо с некоторых пор преследует ухаживаниями одну девушку, мулатку…
— А как ты об этом узнал?
— Да уж узнал, ты вот никогда ничего не знаешь.
— Это не объяснение. Леонардито молод и хорош собой, и я ничего не вижу странного в том, что он, как ты говоришь, преследует девушек своими ухаживаниями. Странно другое — почему ты, старый и некрасивый, выказываешь столько интереса к девушкам, которые нравятся нашему сыну? Ты что — завидуешь ему? Или ты хочешь, чтобы он жил монахом? Зачем ты сторожишь каждый его шаг?
— Потому что я отвечаю за сына перед богом и людьми.
— Скажите на милость, какой праведник! В его лета ты сам был такой же, а может — еще и хуже.
— Таким же — возможно; хуже — никогда. По крайней мере я никогда не соблазнял невинных девушек, и совесть моя спокойна.
— Известно, ты ведь у нас святой. Только не верю я что-то в твою святость… Нет уж, меня не переубедишь, я знаю: в отношении женщин Леонардито рядом с тобой — сущий младенец.
— Оставим, Роса, эти взаимные упреки и поговорим о главном — о том, что для нас с тобой действительно важно; ведь мы же его родители. Дело обстоит очень серьезно, более чем серьезно… Я узнал… Когда, где и как узнал, ровно никакого значения не имеет. Итак, я узнал, что он накупил всевозможной мебели и домашней утвари и, видимо, ухлопал на это кучу денег. Откуда же он их взял? У ростовщиков? Может быть, выиграл? Или это… ты по своей обычной к нему слабости ссудила его такими деньгами?
Дон Кандидо попал в точку. Могла ли донья Роса не рассказать теперь мужу о злополучной ссуде лишь потому, что сделала ее тайком? Скрыть правду значило бы еще больше уронить сына в глазах отца, и без того склонного видеть во всех поступках Леонардо одну лишь плохую сторону. Поэтому, хотя донья Роса и была глубоко задета тем, что сын обманул ее, она предпочла открыть мужу всю правду и взять на себя обвинение в расточительности, которое дон Кандидо предъявил ее любимому чаду.
— Вот видишь, Роса, — без тени язвительности проговорил дон Кандидо, — к каким печальным последствиям приводит слепая любовь, с которой матери относятся подчас к своим детям. Ты должна согласиться, что есть случаи, когда излишняя строгость приносит детям больше пользы, чем излишняя мягкость. Леонардо просит у тебя денег, и ты не в силах отказать ему; кроме того, тебе кажется, что если ты ему откажешь — он умрет с горя… А он берет твои деньги и отправляется снимать дом и покупать для него обстановку… А зачем, черт побери, это ему понадобилось? Ясно как божий день. Дом нужен ему, чтобы поселить в нем свою любезную. Не требуется особой проницательности, чтобы это понять… И если бы я не помешал ему — прощай учение! Прощай звание бакалавра! Прощай женитьба! А ведь мы уговорились с ним — свадьба будет в ноябре!
— Все это прекрасно, но, я надеюсь, ты скажешь мне, где ты спрятал девушку?
— В женском исправительном доме. Мне казалось, — добавил он, видя, что жена, хотя и ничего не ответила, но сделала нетерпеливое движение, — мне казалось, что из всех способов спасти сына от погибели, а девушку от бесчестья этот способ самый надежный и наименее рискованный…
— Наименее рискованный! — отвечала донья Роса. — Ты воображаешь, что если девчонку заперли в исправительный дом, то на этом все кончилось и устроилось как нельзя лучше. Так вот могу тебе сообщить — ты ничего не добился. Мальчик принял все это очень близко к сердцу, он потерял голову от любви.
— Вздор! — пренебрежительно отозвался дон Кандидо. — Любовь, любовь! Тут и намека нет на любовь. Просто молодая кровь взыграла и в голову бросилась. Сердце тут ни при чем. Будь спокойна, это у него скоро пройдет.
— Пройдет? Возможно, что и пройдет. Но ведь на мальчике лица нет, он совсем извелся, не ест, не спит, плачет и день и ночь, мучается. Я опасаюсь, как бы он от огорчения не заболел. Да, да. Но тебе ведь все нипочем, ты ничего не видишь, ничего не понимаешь — вот и говоришь о нем так.
— Попытайся и ты что-нибудь сделать. Ты можешь на него повлиять скорее, чем я. Попробуй утешить его, вразумить. Ты, должно быть, еще не сказала детям, что, вероятно, с ближайшей почтой из Испании придет высочайший указ о пожаловании мне графского титула? Ведь не сказала, правда? Быть может, это известие обрадует его и развлечет?
— Обрадует и развлечет! Как плохо ты знаешь своего сына! Я уже сообщила ему эту новость. И что же он мне ответил? Он сказал, что титулы, оплаченные кровью негров, которых ты и другие испанцы обратили в вечное рабство и которых вы до сих пор продолжаете вывозить из Африки, совершая на нее разбойничьи набеги, — что такие титулы — не почесть, а прямое бесчестье, и что в его глазах графский герб — это черное клеймо позора…
— Ах он, негодяй, злодей, бунтовщик! — вскричал дон Кандидо, которого слова жены привели в неистовую ярость. — Вот она, креольская кровь! Показала себя! Начнись у нас смута, как на континенте, — так этот наглец прежде всего отправит на виселицу собственного отца! От него дождешься! Свободы им, видите, захотелось! Тоже выискались противники рабства и тирании! Взялись бы лучше, бездельники, за работу, тогда бы небось не было у них ни времени, ни причины жаловаться на такое превосходное правительство, как наше! Бить, бить их надо палками по голове, как упрямых мулов!..
— Полно браниться и болтать вздор, — недовольным голосом прервала его донья Роса. — Ты ругаешь креолов так, как будто я и наши дети родились в Испании. Ты не любишь гаванцев. Почему же ты недоволен, когда они платят тебе той же монетой? Леонардито не так уж неправ. Ты отнимаешь у него все, что ему нравится и в чем он находит удовольствие… Так недолго довести его и до отчаяния. Имей в виду — он сделает все возможное, чтобы освободить девушку.
— Я сильно сомневаюсь, что это ему удастся! — воскликнул, окончательно выходя из себя, дон Кандидо. — Если, конечно, ты не станешь давать ему денег на взятки. Очень тебя прошу, не бросай денег на ветер, не давай ему ни гроша! Если твоя любовь непременно требует осыпать его подарками, — хорошо, сделаем ему подарок, но такой, чтобы он мог гордиться и чтобы он устыдился той грязи, которой хотел себя замарать.
— Любопытно, что за подарок может, по-твоему, совершить это чудо?..
— Продастся дом Солера — тот самый, что Абреу выиграл в лотерею. Мы его купим, обставим, и после свадьбы Леонардо сможет поселиться в нем вместе с Исабелью. За него просят шестьдесят тысяч дуро.
— Почти столько, сколько за целое инхенио.
— Дом стоит этих денег. Это настоящий дворец, другого такого нет во всей Гаване. А о деньгах ты не думай. Деньги — мелочь. Речь идет о спасении твоего любимого сына. Так вот, я берусь купить и позолотить клетку, а ты должна приручить птичку, которая будет в ней жить.
Разработав этот план и распределив роли, дон Кандидо не мешкая приступил к делу и без особого труда выполнил взятые на себя обязанности. Что же касается доньи Росы, то свойства ее натуры с самого начала стали камнем преткновения для замыслов дона Кандидо.
Отличительными чертами характера доньи Росы были высокомерие и подозрительность, и потому нередко она в своих отношениях с домашними действовала опрометчиво и несправедливо. Никто не изучил этой ее слабости так хорошо, как Леонардо. И когда мать изложила ему условия проекта, разработанного доном Кандидо с целью приручить сына и заставить его отказаться от Сесилии, молодой человек, не задумываясь, решил восстановить донью Росу против отца, а для этого требовалось только возбудить и разжечь в ней супружескую ревность. Чтобы добиться поставленной цели, Леонардо оказалось достаточным передать донье Росе — разумеется, не сообщая ей, откуда взялись у него такие сведения, — все то, что рассказала ему Сесилия о таинственных и подозрительных отношениях, издавна связывавших дона Кандидо с двумя женщинами из квартала Ангела — молодой девушкой и ее бабкой; о деньгах, которые он с расточительной щедростью старого волокиты тратил на них обеих; о странной заботливости, с какой он следил за тем, чтобы женщины эти всегда жили в достатке и никогда ни в чем не нуждались; о его неусыпном, ревнивом надзоре за девушкой и его попечении о здоровье старухи; наконец, о тех постоянных и важных услугах, которые оказывал дону Кандидо доктор Монтес де Ока, бесспорно причастные к этому делу весьма сомнительной нравственной чистоплотности.
Уже не в первый раз доходили до слуха доньи Росы подобные известия. Из разных источников и в разное время постепенно узнавала она и то, о чем теперь рассказал ей Леонардо, и многое другое, о чем мы упоминали на этих страницах ранее. Однако запоздалое и злонамеренное сообщение сына дополнило и подтвердило все ее прежние сведения и подозрения.
Излишне добавлять, что, как и обычно в такого рода случаях, яд не замедлил оказать свое пагубное действие. Мать ополчилась на отца и в отместку за предполагаемое многолетнее нарушение им супружеской верности повела вместе с сыном тайный подкоп, рассчитывая, что ей удастся взорвать укрепления, воздвигнутые доном Кандидо для защиты Сесилии Вальдес от бесчестья. Донья Роса не жалела денег и использовала все свои связи, только бы добиться желанного результата.
Обещая Леонардо свою поддержку в этом трудном предприятии, мать потребовала от сына выполнения трех непременных условий: во-первых, Леонардо обязывался не бросать учения, пока не сдаст экзаменов на звание бакалавра прав; во-вторых, он обещал до конца года жениться на Исабели Илинчета; и, наконец, он безропотно должен был вступить во владение дворцом, который отец намеревался подарить ему к свадьбе.
Прежде всего донья Роса призвала к себе на помощи Марию-де-Регла, бывшую сиделку из поместья Ла-Тинаха, чей хитрый, изворотливый ум ставил эту невольницу весьма высоко во мнении ее госпожи и молодого господина, хотя оба они и питали к ней недобрые чувства. Что касается Марии, то и она охотно взялась услужить своей хозяйке, не только потому, что роль заговорщицы была ей по праву, но и потому, что она теперь надеялась взыскать со своих господ добром за все зло, которое они ей причинили. И заговорщики, не теряя времени, приступили к делу.
Водворение Сесилии в женском исправительном доме произвело немалое волнение среди его обитательниц. Молодость юной узницы, ее красота, ее горестные жалобы и слезы, самая причина ее заточения — вмененная ей в вину попытка соблазнить колдовскими чарами некоего белого юношу из самой богатой гаванской семьи, наследника миллионного состояния, — все это не могло не пробудить живейшего любопытства, участия и даже восхищения у светлокожих и темнокожих затворниц исправительного дома, женщин всякого сорта и звания, заключенных сюда на различные по длительности сроки.
Как ни были грубы эти несчастные существа, как ни задавлено было в их груди чувство личного достоинства, но и они не могли не подпасть под магическое воздействие некоторых жизненных обстоятельств, чья власть над человеческим воображением не ослабнет, доколе подлунный мир будет отражать сияние солнца. Естественно, Сесилии не много было толку от изъявляемых узницами восторгов и сочувствия, и все же восхищение и сострадание этих женщин создало вокруг девушки атмосферу почтительности и уважения, что не только помогало ей переносить нежданно обрушившееся на нее несчастье, но и раскрыло перед нею в конце концов двери ее тюрьмы.
Смотреть за этими заблудшими овечками приставлен был старый монастырский служитель — нечто вроде послушника, — холостяк и поклонник прекрасного пола, в ком ни лета, ни покаяние не смирили человеческих слабостей и страстей. Доселе во вверенную его надзору обитель поступали только женщины, дошедшие до самой низкой ступени нравственного падения, старые, уродливые, потрепанные своей порочной жизнью. Совсем иной предстала перед ним Сесилия, явившаяся умножить число этих отверженных созданий. Если она и совершила какой-то проступок, то, безусловно, не по злому умыслу и не потому, что была порочна. Ее молодость, ее благопристойные, скромные манеры, ее располагающая внешность и перламутровая белизна ее свежих щек служили этому надежной порукой. Отчаяние и стыд от сознания того, что она заточена в подобном месте, наравне с женщинами, известными своим дурным поведением, — вот что, по-видимому, заставляло ее проливать столько слез и разражаться горькими жалобами. Разумеется, такая искренняя и глубокая скорбь была несовместима с пороком!
Рассудив подобным образом и не вдаваясь в дальнейшие размышления, надзиратель исправительного дома решительно встал на сторону Сесилии и зачислил себя в ее друзья. Особенное удовольствие находил он в том, чтобы подбираться украдкой под окошко отведенной ей кельи и, стоя здесь, исподтишка подглядывать за девушкой. Но когда он видел, что она по-прежнему горюет и плачет, в нем вспыхивало чувство необыкновенной любви и нежности к прелестной узнице и ненависти к ее гонителям. Иногда она сидела у стола, уронив голову на сложенные руки, и рассыпавшиеся роскошные волосы целомудренно скрывали от постороннего взгляда юные плечи, с которых соскальзывало небрежно застегнутое платье. Иногда она вдруг обращала глаза к небу и, воздев сложенные руки, восклицала голосом, полным тоски и отчаяния:
— Боже мой! Боже мой! За какие грехи ниспослано мне это тяжкое наказание?!
После каждой такой сцены надзиратель отправлялся к себе в привратницкую мрачнее тучи.
И вот в одну из таких минут, когда старый смотритель весь был во власти своего человеколюбивого негодования, перед ним внезапно, словно из-под земли, появилась Мария-де-Регла, предлагая купить у нее свежих и засахаренных фруктов — торговля этим товаром составляла теперь ее повседневное занятие. Но привратник вовсе не собирался покупать фрукты, к тому же он не хотел из-за разговора с какой-то торговкой отвлекаться от своих мыслей, исполненных такой сладостной горечи. Однако Мария-де-Регла, ожидавшая встретить гораздо более решительный отпор, нисколько не была смущена отказом и обратилась к надзирателю вторично, заговорив с ним ласковым, вкрадчивым голосом, как она умела это делать:
— Может быть, у сеньора болят зубы или голова? — Мария не удостоила надзирателя более почетного обращения — «ваша милость».
— Ничего у меня не болит, — буркнул он ей в ответ.
— И очень хорошо, что не болит, сеньор. Ведь эти две хвори всем болезням болезнь. А вы бы, сеньор, пошли да узнали — может статься, ваши затворницы, бедняжечки, апельсинов хотят либо цукатов моих сладких?
— Не нужны нам ни апельсины, ни цукаты. Нет у нас нынче денег на это баловство.
— А я вам в долг поверю.
— Ступай, ступай с богом и оставь меня в покое.
— Прежде, бывало, покупали у меня здесь и фрукты и цукаты.
— Только не при мне. Верно, при помощнике; моем, при недотепе.
— Может, и так.
— Я не позволю торговать с арестантками и разводить тут в привратницкой базар. По уставу не положено.
— Подумать только! А мне говорили, что вы для этих бедняжечек как отец родной.
— Обманули тебя. Я человек строгий, шутить не люблю.
— Ну какой же вы, сеньор, строгий? Где уж вам! У вас доброта на лице написана.
— Хватит, поговорили!
— Что ж, коли так! Ваше дело приказать, наше — исполнить. Я и уйду. Одно только словечко. Уж будьте ласковы, выслушайте, что я вам скажу. Один сеньорито дал мне к вам порученьице.
— Что еще за порученьице? Говори, живо! — грубо оборвал Марию привратник, тут только впервые внимательно на нее взглядывая.
— Содержите вы тут под арестом одну белую девушку?
— Я под арестом никого не содержу. Я тут не начальство, а всего-навсего надзиратель, и поставил меня сюда надзирателем его преосвященство сеньор епископ Эспада-и-Ланда.
— Простите меня, сеньор. Я хотела спросить, нет ли у вас тут среди ваших затворниц одной белой девушки?
— Белой по наружности? Да, есть такая. А что?
— Этот сеньорито, что я вам говорила, очень об ней беспокоится.
— А мне-то что до этого? Разбогатею я, что ли, с его беспокойства?
— Зря, сеньор, вы так говорите. Знаете пословицу: «не плюй в колодец, пригодится воды напиться». Дворянчик-то богатеющий и в девицу в эту втюрился до смерти. А вы, сеньор, поди, и сами знаете, что дворянчик, молодой да богатый, коли уж он влюбится, ни за чем не постоит, только бы ему увидеться да поговорить с кралей со своей ненаглядной.
— Ладно, — вымолвил, несколько умилосердившись, привратник. — Чего же ему; надобно, твоему дворянчику?
— Безделицу, сеньор, сущую безделицу. Он просит, чтобы вы передали ей от него эти вот апельсины. — Мария-де-Регла выбрала шесть самых красивых плодов со своего лотка. — И еще просит сказать ей, что он все сделает, только бы ее скорей отсюда вызволить, и что никаких денег на это не пожалеет.
— Послушай, — в смущении пробормотал надзиратель, — я еще никогда и никому не служил почтальоном.
— Полноте, сеньор, вам не придется раскаиваться в своей доброте. Я же вам говорю, дворянчик этот из самых что ни на есть богачей, а влюбился он крепко, так что благодарность будет вам самая щедрая.
Привратник долго стоял, не двигаясь с места, не зная, на что решиться, и, терзаемый тысячью сомнений и страхов, переводил растерянный взгляд с апельсинов на негритянку и с негритянки на апельсины. Наконец голосом, внезапно охрипшим то ли от стыда, то ли от волнения, он спросил:
— А как его звать, твоего дворянчика?
— Она знает, — коротко ответила Мария-де-Регла, и, прежде чем привратник успел что-либо возразить ей, исчезла.
Некоторое время он стоял в раздумье у решетки привратницкой, словно боясь от нее оторваться, но потом закрыл дверь на засов, запер ее на замок и, взяв в каждую руку по три апельсина, скрылся в обширном патио исправительного дома.
Недолгий разговор, который произошел вслед за тем между ним и Сесилией, содержал в себе все, что способно вселить сладостные грезы в сердце влюбленного и надежду — в отчаявшееся женское сердце. «Вы — мой спаситель, — услышал старый привратник обращенные к нему слова. — Какой ангел привел вас ко мне, бедной, преследуемой девушке? Я ни в чем не виновата. Единственное мое преступление — моя любовь к юноше, который и сам душу за меня готов отдать. Да, это тот молодой человек, про которого вы рассказываете. Меня заточил сюда его отец, он бесится, почему я люблю его сына, а не его, как он хотел бы. Сжальтесь над несчастной, несправедливо гонимой девушкой!»
После этого разговора привратника точно подменили. «Как могли поместить к нам это невинное дитя? — спрашивал он самого себя. — Нет, надобно быть исчадием ада, самим дьяволом, чтобы додуматься до такого злодейства! Заключить ее сюда — ведь это же значит смущать честных людей, вводить их в соблазн! Хотел бы я посмотреть, что стали бы делать на моем месте мужи, сильные духом, святые праведники божии? Неужто устояли бы? Нет, не достало бы у них на это добродетели, поддались бы на соблазн, да и угодили бы прямехонько к сатане в когти! Да и у кого хватит сил видеть ее слезы, слышать ее мольбы и жалобы и не вступиться за нее? Коли она захочет, так может из меня теперь хоть веревки вить. Очень просто. А мой покровитель, сеньор епископ, прогневается на меня, лишит меня своих милостей и прогонит с места. Но чем же я виноват? Она — такая красавица и так плачет! Я ведь тоже не каменный. Проклятая торговка!»
Прошло два-три дня, и «проклятая торговка» вновь появилась у дверей привратницкой. На этот раз старый надзиратель встретил ее вполне благосклонно. Но у нее была новая просьба: она хотела поговорить с юной узницей наедине, в ее камере. Между тем подобные посещения были запрещены. Визитерам разрешалось беседовать с теми, кого они навещали, только через решетку ворот и непременно в присутствии самого привратника. Однако Мария-де-Регла очень ловко доказала надзирателю всю нелепость такого правила; при этом она, как бы между прочим, заметила, что несчастная, ни в чем не повинная девушка скоро умрет с тоски из-за таких строгостей, а он станет не только соучастником величайшей из всех несправедливостей, которые когда-либо совершались в Гаване, но и ускорит своею суровостью смерть бедной мученицы. Она добавила также, что молодой дворянин, возлюбленный девушки, делает все возможное для ее скорейшего освобождения, что хлопоты его скоро увенчаются успехом и что тогда все те, кто притеснял его ненаглядную, уже не смогут ни оправдаться перед ним, ни заслужить его благодарности. И, словно вдруг вспомнив о чем-то, случайно забытом ею, она прибавила:
— Да, ведь он дал мне для сеньора полдюжины золотых унций, на случай, если девушке захочется купить что-нибудь из съестного или из одежды — ну, мало ли что может ей понадобиться… Этот довод разом сокрушил в душе привратника последние остатки щепетильности и добродетели, и недозволенное посещение было торговке разрешено. А теперь мы в немногих словах опишем сцену, последовавшую за появлением Марии-де-Регла в камере молодой затворницы.
Торговка застала Сесилию в той самой позе, в которой несколько дней назад, как мы уже упоминали, видел ее старый привратник, когда подглядывал за нею в окошко. Различие заключалось единственно в том, что сегодня волосы не падали ей сзади на плечи, и так как Сесилия сидела спиной к двери, то, войдя в келью, бывшая кормилица успела заметить на плече у девушки нечто такое, что в сильнейшей степени привлекло к себе ее внимание.
— Боже! — проговорила Мария-де-Регла. — Что я вижу! Неужели это в самом деле она, и я угадала? Что же это делается на белом свете!
Услышав у себя за спиною какие-то бессвязные восклицания, произнесенные громким шепотом, Сесилия подняла голову и слабым, словно надломленным голосом спросила:
— Что вам угодно?
— Ваша милость, назовите мне имя, полученное вами при крещении?
— Сесилия Вальдес.
— Боже мой! — снова воскликнула негритянка. — Это она! Так я и думала! Или, может быть, я сплю? Знаете ли вы, ваша милость, кто нарисовал вам это полукружие?
— Какое полукружие?
— А вон то, что у вашей милости тут, на плечике? — И негритянка указательным пальцем прикоснулась к левому плечу девушки.
— Это не нарисовано. Это родинка, вернее — след от удара, полученного мною в детстве.
— Нет, ваша милость, если вы взаправду та самая Сесилия Вальдес, которую я знала когда-то, то это не родинка и не след от удара, а полукружие, которое бабушка вашей милости наколола вам иголкой с темно-голубой краской, перед тем как она подбросила вас в Королевский приют для новорожденных.
— О! Мамочка никогда мне ничего такого не рассказывала.
— Но мне оно известно доподлинно, ведь по этому знаку мне было велено отыскать вас среди других младенцев, какие находились тогда в приюте.
— Кто вы такая? Кто вам все это рассказал?
— Неужели вы, ваша милость, до сих пор так и не узнали меня? Неужели вы меня не помните?
— Нет, право же, я вас не знаю.
— Так ведь это же я, ваша милость, была вашей кормилицей, сперва в приюте, а после, почти целый год, в доме вашей бабушки — тогда она жила в переулке Сан-Хуан-де-Дьос. Когда вас у меня отняли, вы тогда, ваша милость, только-только ходить начинали, но уже немножко говорили, самую малость, Ах, ваша милость, не знаете вы, сколько огорчений и слез стоило мне вас выкормить! И не только мне: мужу моему тоже тогда не сладко доставалось. Да, ваша милость, ведь это вы — самая первая, да и самая главная причина всех наших несчастий.
— А что такое с вами стряслось?
— Меня вот уже двенадцать лет минуло как увезли из Гаваны, сослали в инхенио, а муж мой попал в тюрьму. Его обвиняют в убийстве капитана Тонды.
— Значит, все это правда?! Нет на свете человека злосчастней меня! Горькая, горькая моя доля! Никогда я никому не делала зла, а всегда во всем виновата!
— Не надо плакать, дитя мое, не надо говорить такие слова. Ваша милость хотя и были причиной наших несчастий, но на вас вины нету, вы ни в чем не повинны.
— Как же мне не плакать и не жаловаться! Мало того, что меня подвергли несправедливому наказанию, мало того, что мое имя здесь у всех на языках, что эти ужасные женщины без конца надоедают мне и пристают со своими глупыми расспросами, мало этого — теперь являетесь вы, говорите, что вы моя кормилица, и бросаете мне в лицо обвинение во всех несчастьях, постигших вас и вашего мужа! Возможно ли несчастье тяжелее и горше моего?!
— Ваша милость, я рассказала вам о себе только потому, что моя жизнь тесно переплелась с вашей, и сейчас вы убедитесь в правоте моих слов. Я — Мария-де-Регла, покорная служанка вашей милости и рабыня сеньорито Леонардо Гамбоа.
— Ах! — воскликнула Сесилия, вскакивая на ноги и бросаясь обнимать свою бывшую кормилицу.
— Так, так! — огорченно промолвила Мария-де-Регла. — Стало быть, ваша милость признали и поцеловали меня за то, что я служанка сеньорито Леонардо, а не за то, что я была кормилицей вашей милости?
— Нет, я вас целую и за то и за другое, а главное — потому, что вы явились ко мне вестницей моего спасения.
Скрестив руки на груди, негритянка пристально всматривалась в лицо девушки. Время от времени она тихонько, словно бы про себя, бормотала:
— Нет, вы только посмотрите! Тот же лоб! Тот же нос! Тот же рот! Те же глаза! Даже ямочка на подбородке такая же! Да, да — ее волосы, ее фигура, ее осанка, и такое же милое выражение лица! Да что там говорить! Ее живой портрет!
— Чей портрет?
— Сеньориты Аделы.
— А кто такая сеньорита Адела?
— Это моя вторая молочная дочь, родная сестра сеньорито Леонардо.
— Неужто я так на нее похожа? Мои друзья, которым случалось ее видеть, тоже мне об этом говорили.
— Похожи? Мало сказать — похожи! Такое сходство даже у близнецов не часто встретишь! Уж не потому ли сеньорито Леонардо так вас полюбил? Но только великий это грех, ваша милость, и для него и для вас, что вы полюбили друг друга такой любовью. Если бы вы были просто друзьями или любили друг друга как брат и сестра — это бы ничего. Но любить друг друга как мужчина и женщина для вас — грех. Смертный грех.
— Почему вы так говорите? — удивленно спросила Сесилия. — Я еще никогда не слышала, что мужчине и женщине грешно любить друг друга.
— Да, ваша милость, бывает не только что грешно, но еще и грех-то этот — тяжкий. Да вы возьмите хоть то, что он — белый, да к тому же и голубой крови: отец его недавно графский титул получил, они теперь графы де Каса Гамбоа. А сеньорито Леонардо, когда женится, переедет со своей законной женой во дворец жить — родители ему подарили. И взять вас, ваша милость… Уж вы простите меня за такие мои откровенные слова… Но ведь вы, ваша милость, девушка бедная, к тому же и не голубых дворянских кровей, и род свой ведете… из приюта для подкидышей. Не может того быть, чтобы ему дозволили жениться на вас.
— Все будет так, как захочет он. Он ведь мужчина и волен распорядиться собой по собственному усмотрению. А хоть бы и не так — я уверена, что раз он дал мне слово, то сдержит его.
— Милая доченька, не сможет он его сдержать, не сможет, если бы даже и захотел. И лучше вам не надеяться.
— Но почему?
— Невозможно это. А почему — потом узнаете, ваша милость. Вам за него никогда замуж не выйти, несбыточное это дело, так, пустое мечтание…
— Стало быть, вы противитесь нашему браку? Но какая у вас на то причина?
— Не я ему противлюсь, не я — само естество противится и все законы божеские и человеческие. Потому что это было бы святотатство… Но что попусту толковать — сдается мне, что теперь уж оно и поздно про то говорить. Скажите мне, доченька, что у вас такое с глазками?
— Не знаю, кажется, ничего, — отвечала Сесилия и простодушно потерла глаза.
— Нет, имеется у вас в глазках знак один нехороший. Как будто белки у вас немного желтоватые. Так и есть! И подглазницы синие, и бледность, и все лицо словно бы какое-то не такое… Бедная, бедная! Вы нездоровы, ваша милость!
— Я нездорова? Нет, нет, — в смятения проговорила Сесилия.
— Ваша милость уже стали женой сеньорито Леонардо.
— Я вас не понимаю.
— Ваши милость, бывают у вас приступы тошноты? Ну так, точно на рвоту вас тянет?
— Да, довольно часто. Особенно с тех пор, как я здесь. Я думаю, что это сделалось у меня от страха и от горя. Мало ли пришлось мне натерпеться с тех пор, как меня безо всякой вины в тюрьму посадили.
— Не то, голубка, не то, поручиться могу. Разве я не говорила? Причина нездоровья вашей милости совсем другая. Мне-то это известно, я тотчас все угадала. Вам, наверно, и невдомек, что я много лет сиделкой была, да и замужняя ведь я. Теперь вам уж ничто не поможет. Ничто. Бедная, бедная вы моя! Безвинная страдалица! Несчастная! На горе дал вам господь пригожее личико, ваша милость. Оно-то, личико это пригожее, вас и погубило. Родились бы вы дурнушкой — может, и не случилось бы с вами такой беды. Были бы вы теперь на свободе и ни о чем бы не тужили. Но… чему помочь нельзя, об том лучше не думать. А сеньорито Леонардо я про ваше теперешнее положение расскажу. Уж он все сделает, чтобы вас поскорей отсюда вызволить.
Новость, которую негритянка сообщила Леонардо после свидания с Сесилией, сильно его обеспокоила. Не теряя ни минуты, он, как и предполагала это Мария-де-Регла, поспешил к своему однокашнику и приятелю, старшему алькальду, отдавшему противозаконный приказ об аресте девушки. Леонардо вновь напомнил алькальду обо всей несправедливости и жестокости этого распоряжения, он воззвал также к его дружеским чувствам и, под условием сохранения тайны, открыл другу всю правду о положении, в котором находилась его возлюбленная. Не скупясь на взятки и подачки, он щедрой рукой раздавал золото всем, кто мог хотя бы чем-то быть полезен ему; и в последних числах апреля, к его несказанной радости, все его хлопоты увенчались полным успехом.
Наконец-то, вопреки отчаянному противодействию отца, Сесилия принадлежала ему. Прямо из тюрьмы он отвез возлюбленную в тот самый домик, который уже давно снял для нее на улице Лас-Дамас. В качестве кухарки, наперсницы и дуэньи он приставил к ней неизменную Марию-де-Регла. Казалось, не было на земле человека счастливее Леонардо.
Посреди всех этих треволнений и забот молодой Гамбоа не забывал о тайном соглашении, заключенном им со своей матерью, и выказал немало здравого смысла и недюжинную силу воли, чтобы выполнить условия их договора. Он не пропустил больше ни единой лекции, а когда подошло время сдавать экзамены, посетил одного за другим всех своих будущих экзаменаторов, и в первую голову дона Диего де ла Торре — профессора, известного своей строгостью к абитуриентам. Затем он явился к секретарю университета, брату Амбросио Эррере, и сообщил ему в виде тайны, что, вместо обычных трех дуро, которыми экзаменующийся вознаграждал экзаменаторов, он намерен вложить в каждый конверт по три золотые унции. Таким образом, путь к званию бакалавра был открыт. Вскоре, 12 апреля 1831 года, плечи Леонардо облеклись традиционной пелериной, а голову увенчала пурпурная шапочка, и, взойдя на кафедру университетского актового зала, он пробубнил с нее нечто невразумительное, долженствовавшее изображать речь на латинском языке, после чего ему было присвоено nemine dissentiente звание бакалавра прав.
Выполнив таким образом часть своих обязательств, Леонардо поспешил вступить в законное владение дворцом, подаренным ему доном Кандидо, а затем, в надежде усыпить подозрения отца, отправился к Исабели взглянуть, что поделывает она в своих алькисарских садах. Он рассчитывал также, если бы обстоятельства сложились благоприятно, условиться с нею о свадьбе и назначить день венчания.
Исабель встретила Леонардо без особенной радости и держалась с ним довольно холодно. Она испытывала ужас и отвращение, когда думала, что ей, быть может, вновь предстоит увидеть страшные картины, которым она была свидетельницей во время своего первого приезда и Ла-Тинаху. Она отнюдь не испытывала желания вторично ехать в гости в подобное место; впрочем, теперь к этому, вероятно, не могло представиться случая. Однако не привлекала девушку и мысль приехать в инхенио в качестве хозяйки, ибо она едва ли могла питать надежду, что сможет добиться от будущего супруга того, чего не смогли добиться от жениха, который не пожелал посчитаться с нею и ничего не сделал, чтобы положить конец зверскому обращению с неграми, ставшему на сахарных плантациях роковым спутником рабства. И то ли эти доводы Исабели пришлись Леонардо не по душе своею монашески суровою требовательностью, то ли он сообразил, что они предоставляют ему удобную возможность освободиться от обязательства, к которому оставалось равнодушным его сердце, — как бы там ни было, он возвратился в Гавану, не сделав никакой попытки преодолеть внезапно возникшее перед ним препятствие.
С непостижимой быстротой пролетело несколько месяцев, и в конце августа Сесилия произвела на свет прелестную девочку. Но, как ни странно, событие это нисколько не обрадовало Леонардо; более того — по-видимому, только теперь осознал он всю тяжкую ответственность, которой должен был расплачиваться за миг любовного безумия. Сесилия не была его женой и, главное, не была ему ровной. Мог ли он, несмотря на ее ослепительную красоту, не стыдясь, появиться с нею где-нибудь в обществе? Нет, он еще не настолько низко скатился по наклонной плоскости порока, чтобы испытывать наслаждение от собственного позора!
Теперь, когда вожделенная цель, заключавшаяся для него в кратком миге обладания, была достигнута, пелена самообмана спала с его глаз и любовь уступила в его сердце место стыду. Следом за стыдом явились горькие сожаления и досада на свою опрометчивость — явились много раньше, чем можно было ожидать даже от такого безнравственного и холодного душой человека, каким неоднократно проявлял себя молодой Гамбоа.
Первые признаки происшедшей перемены не укрылись от внимания Сесилии, пробудив в ее груди целую бурю ревнивых подозрений, что еще больше запутало отношения любовников. Через три-четыре месяца после начала их незаконной связи Леонардо стал все реже бывать в домике на улице Лас-Дамас, и посещения его с каждым разом делались все непродолжительней. Что из того, что он осыпал Сесилию подарками, предупреждал малейшие ее желания и даже прихоти, если с каждым разом он был с нею все сдержанней, все холодней, если при виде малютки дочери на его лице не выражалось ни гордости, ни радости, если он по-прежнему оставался жить под родительским кровом, не отваживаясь даже на ночь покинуть его ради домика на улице Лас-Дамас?
Столь быстрое охлаждение Леонардо к своей возлюбленной в значительной мере объяснялось тем сильным воздействием, какое оказывала на младшего Гамбоа его энергичная мать. Ибо, если несомненно то, что в двадцать два года, в возрасте столь раннем, добродетели давно отлетели от этого юноши, как разлетаются голуби из пораженной громом голубятни, — не менее верно и то, что в его ледяном сердце теплилась искра нежной сыновней любви к матери.
Как раз в это время донья Роса узнала правду о рождении и крещении Сесилии, равно как и о том, кто была ее кормилица и кто был ее отец. Обо всем этом поведала своей госпоже Мария-де-Регла, думавшая заслужить таким образом полное прощение своих былых грехов и добиться некоторой помощи для Дионисио, который все еще томился в строгом тюремном заключении. Ужас и отчаяние охватили донью Росу, когда она поняла, в какую бездну она столкнула родного сына своими собственными руками. Она призвала его к себе и, стараясь сохранять внешнее спокойствие, сказала ему:
— Знаешь, о чем я подумываю, Леонардито? Не пора ли тебе развязаться с твоей красавицей? Как ты полагаешь?
В первую минуту мысль эта возмутила Леонардо.
— Помилуйте, маменька! — воскликнул он. — Это было бы бесчеловечно!
— Да. Но это необходимо, — добавила мать решительным тоном. — Ты должен жениться на Исабели, и не откладывая.
— Мало мне было одной Сесилии! Исабель меня давно разлюбила. Вы читали ее последние письма? В них ни слова нет о любви: все ее помыслы о том, чтобы уйти в монастырь.
— Пустое! Не обращай на это внимания. Я устрою твою свадьбу в два счета. Наше положение в обществе переменилось. Старший сын, к которому перейдет и наш титул и все наше состояние, должен жениться как можно раньше, даже если он сделает это только для того, чтобы иметь законного наследника. Итак, ты женишься на Исабели.
Дон Кандидо написал дону Томасу Илинчете письмо, в котором просил руки Исабели для своего сына Леонардо, наследника графской короны де Каса Гамбоа.
В ответ на это письмо невеста, сопровождаемая своим отцом, сестрой и теткой, явилась в положенное время в Гавану и остановилась здесь у своих кузин, сеньорит Гамес. Свадьбу назначили на первые дни ноября, избрав для торжественного обряда живописную церковь Ангела, которая была если и не самой ближней к дому жениха, то, во всяком случае, самой приличной в ту пору церковью Гаваны. Первая из трех положенных по обычаю огласок состоялась в последнее воскресенье октября, после ярмарки, приуроченной к дню святого Рафаила.
Доброжелатели не поленились сообщить Сесилии о близкой свадьбе ее любовника с Исабелью Илинчета. Не станем описывать вихря страстей, бушевавших в гордом и мстительном сердце прекрасной мулатки. Скажем только, что кроткая овечка превратилась в свирепую львицу.
Десятого ноября, в час, когда наступили вечерние сумерки, в дверь к Сесилии постучал ее старый друг, с которым она не виделась с тех пор, как стала любовницей Леонардо.
— Хосе Долорес! — воскликнула Сесилия и вся в слезах бросилась ему на грудь. — Какой добрый ангел тебя ко мне посылает?!
— Я пришел, — отвечал он ей мрачно, и на лице его появилось жестокое выражение, — я пришел потому, что голос сердца сказал мне: «Ты нужен Селии».
— Хосе Долорес! Милый, дорогой Хосе Долорес, они не должны пожениться!
— Они не поженятся, Селия!
И, не произнеся более ни слова, он высвободился из ее объятий и вышел на улицу. В следующую минуту Сесилия, растрепанная, небрежно одетая, выбежала на порог и закричала:
— Хосе! Хосе Долорес! Его — не надо, только ее!
Но было поздно. Молодой музыкант уже свернул за угол улицы Лас-Дамас и не мог слышать того, что кричала ему вслед Сесилия.
Бесчисленные свечи, большие и маленькие, горели на главном алтаре церкви Святого ангела-хранителя. Перед храмом, на широкой паперти, куда с одной и с другой стороны ведут каменные ступени двух лестниц, стояли, опершись на парапет, несколько человек. По той лестнице, что обращена к улице Компостела, подымалась толпа кавалеров и дам, которые только что вышли из экипажей, остановившихся внизу на улице. Жених и невеста вступили на паперть как раз в ту минуту, когда какой-то человек в сомбреро, надвинутом на самые брови, поднялся по противоположной лестнице и, видимо стремясь первым достичь южного притвора церкви, быстро пересек по диагонали площадку паперти, наперерез Леонардо; при этом он грубо толкнул молодого Гамбоа и в тот же миг скрылся за углом храма.
Жених прижал руку к груди, с глухим стоном схватился за плечо Исабели, пошатнулся и рухнул к ногам невесты, заливая кровью ее атласный, блистающий белизною подвенечный наряд.
Леонардо был убит ударом навахи, которая оцарапала ему руку на уровне соска и вонзилась прямо в сердце.