Четыре направления - четыре ветра

Виллолдо Альберто

ЗАПАД

 

 

*11*

Аэропорт Куско прекратил полеты. Небо опустилось вниз, облака расположились прямо в городе. Видимость в аэропорту измерялась футами. Последний самолет взлетел два с лишним часа назад, после чего все полеты были отменены до следующего утра, когда туман поднимется «согласно расписанию» — так мне и сказал диспетчер, улыбаясь и уверенно кивая головой.

Я возвратился в Куско и обнаружил в гостинице почту для себя. Я был уже выписан из гостиницы, но пригоршня soles, высыпанных на стол перед администратором, решила вес проблемы. Письмо оказалось от Брайена, а еще была телеграмма от отца: у бабушки инсульт, и мне, видимо, следует возвращаться в Калифорнию через Майами.

Я заказал билет на самолет, и мы с Антонио вместе пообедали. На следующий день он сопровождал меня в аэропорт.

Я покачал головой, взваливая на плечи рюкзак:

— Вы не можете знать расписание тумана.

Он посмотрел на часы. Он выглядел так же, как в тот день, когда я увидел его впервые. Профессор Антонио Моралес Бака. Мешковатый костюм, потертая белая сорочка, темный галстук, волосы зачесаны назад, карманы оттопырены. Безупречная неряшливость. Кожа его лица едва заметно потемнела от загара на altiplano, а в движениях чувствовалась здоровая легкость; какое-то обновление светилось в уголках глаз и в улыбке.

— Через полчаса будет ясная погода, — сказал он.

Я посмотрел ему в глаза и улыбнулся:

— Вы так думаете?

— Конечно.

— Откуда вы знаете?

— Я же индеец, — улыбнулся он.

— Да, я почти забыл, — рассмеялся я. — Индейцы знают нес.

— Все. Не знают только, как жить в безоблачном мире физических объектов и прямых утлов. — Он положил мне руку на плечо. — Я должен идти. У меня занятия в первом часу.

— Спасибо вам, — сказал я.

— Вам спасибо, мой друг. Мы оказались хорошими спутинками.

Я открыл рот, но не нашелся, что сказать.

— Вы попробовали знание на вкус, — сказал он. — Скоро нам предстоит опыт силы. Но не ожидайте его.

— До свидания, — сказал я.

Я протянул руку, но он только посмотрел на нее и покачал головой:

— У шаманов, говорят, принято прощаться только раз. Я держал руку протянутой.

— Кто это говорит?

— Да мы и говорим. Вы и я. Для нас это всегда будет husta pronto. Пока мы снова не встретимся.

И он пожал мне руку.

Полчаса спустя туман рассеялся. Над аэропортом засняло небо, и молодая женщина в униформе перуанского аэропорта объявила посадку на рейс Куско— Лима.

В Майами я провел один день. Отец осмотрел меня с головы до ног и нахмурился: волосы я не стриг еще с Калифорнии, и у меня отросли усы, одежда измялась.

— Тебе следует пойти к бабушке, — сказал отец. Глаза у него были усталые.

— Я для этого и прилетел, папа.

Я побрился, и Соледад, сорокалетняя служанка моих родителей, дала мне одну из отцовских сорочек, накрахмаленную и отглаженную. Я повел бабушку к завтраку.

Инсульт был незначительным, скорее, просто церебронаскулярный спазм. Вся ее слабость объяснялась преклонным возрастом и ничем более. Она опиралась о мою руку, и я отвел ее в ярко освещенный ресторан над водой.

Мы болтали с ней о всякой всячине. Она радовалась мне — или откликалась на мою радость. Я хорошо выгляжу, сказала она, и у меня красивые длинные волосы. Она сильно щурилась, и я спросил, в чем дело.

— Здесь так тускло. Почему не включат свет?

Я обошел столик и снял с ее лица толстые очки. Я протер их льняной салфеткой и снова надел, просунув дужки за уши сквозь седые волосы.

— Теперь намного лучше! — сказала она и непринужденно рассмеялась. Мы всегда так смеялись с ней. Ее рука потянулась через скатерть и нашла мою, и мы так и сидели, словно лю бовники, за столиком для двоих. Женщина, которая стала мне матерью, которая являлась мне в огне в Мачу Пикчу, чей дух был так силен, но тело таяло, слабело под натиском времени.

Мы никогда больше так не посидим. Я это сознавал, и я улыбался своей памяти.

Я возвратился в Калифорнию. Я уезжал зимой, а прилетел в первый день весны. Я начал с того, что привел в порядок свои материалы по диссертации, доложил свою работу в психиатрической клинике, получил грант Института Развития Ребенка на разработку программ психической гигиены в школах для отсталых детей, открыл небольшую частную практику и влюбился в Стефани, Страстная влюбленность Брайена закончилась ничем. А моя была билетом в один конец, туристской поездкой по местам, где я уже бывал и куда еще не раз возвращусь. Да, человеческий опыт рождается из пар противоположностей: Инь и Ян, тьма и свет, сцепившись друг с другом; тьма усиливает свет, свет определяет тьму, и центры удовольствия и страдания в человеческом мозгу расположены радом, так что редко удается возбудить один из них, не затронув другого. Я любил Стефани, и мы вместе переживали экстаз и боль встреч и разлук.

Как я и подозревал, с ней оказалось нелегко: непоколебимый романтик, яростная феминистка. Она никак не могла прийти в себя от мучительного разрыва после двухлетней связи со студентом-стоматологом по имени Эдвард; и тут мы влюбились друг в друга. Мы пировали всю весну, мы наслаждались друг другом. Мы решили и лето провести в моногамии.

Моя работа в это время была как никогда разнообразной. Я начал отбирать материалы из своей диссертации для книги «Мир целительства», которую мы будем писать со Стенли Криннпером. В клинике я непосредственно занимался психозами — многочисленными изменениями личности, шизофренией (неопределенное состояние), социопатическими расстройствами и попытками самоубийства. В частной практике я вел пациентов с депрессией, сексуальными нарушениями, наркотической занисимостью, психическими травмами. А в школе для отсталых детей я участвовал в разработке и проверке критериев нормальности и стандартов развития применительно к детям. Я наблюдал учащихся из семей бедняков, из трущоб и национальных меньшинств, детей пяти-шести различных культур, наблюдал, как они приспосабливаются к нашей культуре, ассимилируются с системой образования. Дети привыкли приспосабливаться, служить программе ради того, чтобы программа послужила им.

Необходимо что-то другое. Система обучения и оценки путем вопросов-ответов, неспособная активизировать личностный и культурный потенциал ребенка, является, на мой радикальный взгляд, главным производителем умственно отсталых детей.

Мне не понадобилось много времени, чтобы заработать репутацию яркой эксцентрнчной личности в клинической работе и заносчивого оригинала в вопросах образования.

Странно, однако, было то, что, не забывая ни на минуту о моей работе с Антонио, я почти не говорил о ней. Я очень много думал о нем в те первые несколько месяцев; я даже нашел себе укромное местечко в Сономских горах, естественное убежище возле водопада в часе ходьбы; я ходил туда в выходные дни медитировать и упражнять видение. Но в основном моя работа на Южном пути ограничивалась рамками моего сознания и страницами дневника.

1 июня 1974 года

Только что из клиники. Стакан вина — и сразу мысль: раскрыть и заполнить страничку. Все тянулось слишком долго.

Глория снова поступила сегодня ночью. Великий Четверг, Вознесение. Первый раз это была Великопостная Среда, затем Страстная Пятница. Ее снова спасли, а завтра моя очередь. Снова к доске. По-прежнему чувствую себя сосредоточенным и сильным. Результаты моей работы в Мачу Пикчу? Вырывание внутренностей, ритуал сожжения души — один вечер в таком состоянии сознания, когда я прямо, визуально, в каком-то катарсисе сталкивался с элементами собственной биографии. Не аналитически, не интеллектуально; это не был неокортекс. Я иду дальше, пытаюсь локализировать хлам, из которого складываются сновидения. Приписать их лимбическому мозгу.

Это проблема. Здесь нет прямых линий, нет подходящих теорий, нет готовых ящичков и полочек. Куда же мне сложить свой опыт? Я знаю, что работа, равноценная одному или двум годам интенсивной терапии, была выполнена за одну ночь. Если я добрался до своего бессознательного, следует ли мне объяснять, как я это делал? Если я хочу, чтобы кто-то здесь меня понял, то следует. Если для меня так важно, чтобы мне верили… Кого я дурачу? Наука определила тип нашей действительности уже тогда, когда появился разум, и нельзя применять научный метод к сознанию. Нельзя быть объективным в том, что является самой сущностью субъективного опыта. Я должен удовлетвориться тем, что приобретаю опыт, служу опыту, собираю «данные». Звучит мрачно и цинично. Почему?

Стефани не позвонила. Глория снова госпитализирована. Глория Пирс была послушницей женского монастыря недалеко от Наны; в ближайшее время, после отпуска, ей предстояло постричься в монахини. Ей было двадцать три года — ровесница Марии Магдалины, чувственность и набожность. Послушничсский обет она дала на следующий же день после двадцатитрехлетней подготовки. Христос явился ее матери во время трехдневных родов, так что Глория была посвящена Богу по предопределению, еще до рождения.

Обет монахини является ее брачным обетом, ее ритуальным бракосочетанием с Христом. И вот перед нами молодая женщина, которая была предназначена Ему с момента рождения. Брак по договоренности. Ее религиозная преданность была подлинной и страстной; ее страсть стала ее демоном. Проснувшаяся сексуальность застала Глорию врасплох, открыла ей глаза на слишком многие вещи. Физическое вожделение повергло ее в ужас: она чувствовала себя девственницей, живущей во грехе. В Великопостную Среду она перерезала себе вены на запястьях. Ей наложили швы в городской больнице и перевели в психиатрическую клинику к одному из моих коллег для обследования и выводов. Вскоре она повторила попытку; это было в страстную Пятницу. Я как раз был на дежурстве.

Мне здорово досталось за мой «метод лечения». Мы использовали больницу в качестве терапевтического окружения: комната скорой помощи, реанимационная, родильное отделение. Травмы, смерти, рождения. Мы выбирались на длительные прогулки в Сономский лес, и она начала приоткрываться, рассказывать о муках вожделения, о своей любви к Христу, о жестоких страданиях из-за оргазмов, которые она сама у себя вызывала. Вскоре ее история стала требовать чрезмерного внимания; тогда мы прекратили скорую помощь и занялись соскабливанием прошлого. У нее уже зажили шрамы; один приобрел устричный цвет (Великопостная Среда), другой был еще нежно-розовым.

Ежедневные сеансы перешли в еженедельные. Потом она один пропустила, вскоре еще один. А накануне не ответила на мой телефонный звонок. Не могла: она выпила какую-то дрянь. Теперь шрамы будут внутри — в горле, пищеводе и желудке. Обожженные слизистые оболочки.

Я никогда не забуду, как вошел в ее комнату. Она сидела, прижимая к себе подушку, словно ребенка или любовника, и уставившись в стену. На меня она даже не взглянула. Страх в ее глазах был заразительным, и во мне что-то оборвалось. Я сказал ей, что если она хочет умереть, то я могу дать ей свой карманный ножик, но резать ей нужно не поперек, а вдоль. Ей следует сделать знак креста с предыдущими шрамами на запястьях. Я сунул руку в карман и достал свой ножик. Несколько монет упали на кровать и покатились на пол.

— Вот, — сказал я и бросил красный ножик на ее постель.

— Сделай это как следует.

Она швырнула ножик в меня. Я сидел на постели и держал ее, пока слезы не перешли в хохот; я понял, что мне еще многому надо научиться. Ничто из того, что кто-либо когда-либо говорил ей, не воспринималось критически. Решающий взрыв произошел спонтанно, он родился из страха и через драму.

Ее выписали на следующей педеле. Вскоре она ушла из монастыря. Меня вызвали к главному психиатру и съели с потрохами за непрофессиональное поведение. Я пытался доказать, что наша профессия давно сбилась на паллиативные меры. Мы стали пенхопарамедиками, мы ставим заплаты на человеческую душу до следующего кризиса. Глорию я увидел через месяц, когда она пригласила меня, чтобы познакомить со своим женихом.

В одну из июньских пятниц я обнаружил, что у меня свободный уик-энд. Стефани поехала в Санта-Барбару навестить родителей. Я осмотрел последнего пациента в клинике, отпустил последнего клиента из кабинета и, вместо того чтобы два дня корпеть над диссертацией, решил приготовить Сан Педро. Сам кактус широко распространен, достать его нетрудно, и, хотя я не очень хорошо знал, как это делается, я все же нарезал его кусками и несколько часов варил в литре воды. Отвар я сцедил во флягу и отправился к своему месту в лесу, в часе ходьбы от грунтовой дороги за дальним концом частных виноградников.

В этом году начало лета было дождливым; вода все еще падала с тридцатифутовой скалы в мелкий пруд у подножия и плелась дальше в лес по каменистому ложу ручья. Я сидел на песчаной отмели посреди потока; крупный песок и гладкне камешки, листья и нависающие ветви дубов. Сидел и медитировал на журчании воды среди камней, на дроздах, ссорившихся из-за ягод пираканты; на запахе дуба, на земле виноделов, и солнце грело мое обращенное к небу лицо.

У меня было ощущение, что я вернулся в свою естественную среду. Я чувствовал себя ближе, чем когда-либо прежде, к жизни моего маленького естественного убежища. Словно я научился в Пepy, как быть с Природой, и привез это знание с собой. Жизнь на ulliplano была жизнью Антонио, а это уже моя жизнь.

Солнце клонилось к западу, когда я выпил чашку Сан Педро. Я оказал надлежащее уважение Четырем Сторонам, призвал архетипы духов Четырех Сторон прийти и посидеть со мною и выпил напиток. Я не завтракал и не обедал, и все же прошел час, другой, а я ничего не чувствовал. К моему блаженному состоянию добавилось только ожидание эффекта от питья. Я вспоминал слова Антонио о дистилляции растения и об использовании «очистительных трав». Тут я поймал себя на том, что где-то в глубине сознания повторяю последние его слова, его упоминание об опыте силы.

Несколько лет спустя я узнал, что только особый кактус Сан Педро, выросший в горах, в «местах силы», за которым ухаживали и над которым молились шаманы, может дать эффект. Американский окультуренный подвид, сваренный мною, не дает ничего, кроме токсического расстройства желудка.

День был жаркий. Вода ласково струилась по обеим сторонам моего песчаного островка, и солнечные лучи отражались от ее поверхности. Я снял сорочку и поднялся на ноги. Проверяю свои ощущения. Что-нибудь происходит? Чувствую ли я что-нибудь? Надо выбросить это из головы. Я слишком озабочен действием питья, и это начинает мне мешать. Я чувствую себя хорошо. Я чувствую себя прекрасно. Расслабляюсь; приятное ощущение силы в теле. Я подойду прямо к водопаду. По воде.

Башмаки мокрые, в них стало неловко. Я не иду, я стою посреди потока. Снимаю их и швыряю на свой островок. Там моя Вода так ласково падает со скалы, льется по крутизне, по лоснящимся скользким водорослям, облепившим каменную стену высотою… тридцать футов? Я могу взобраться на нее. Там хорошее место для медитации, и рядом с потоком. Это легко. Я взбираюсь быстро, ловко, работая руками и ногами. Мгновенно. Как кот.

И вот я сижу здесь, наверху блаженства, где маленький ручей переваливает через гребень крутой скалы, на уровне верхушек дубов, и мой песчаный островок и башмаки на нем кажугся совсем крохотными. Ничего особенно таинственного не произошло. Не было никаких Богоявлений, просто спокойно-эйфорическое чувство свершения, ощущение, что ты возвратился к себе, что ты весь у себя дома.

Я не знаю, сколько времени прошло, пока я осознал свое положение, осознал, что я не помню, как взобрался на скалу. Уже темнело, когда мой рассудок забил тревогу, и я заглянул вниз и с удивлением увидел, что на отвесной поверхности скалы не было никаких уступов; не было никакого приемлемого пути обратно. Справа, где падала вода, была скользкая органическая пленка. Слева и прямо подо мной была вертикальная стена высотою в тридцать футов. Там, внизу, лежали мои башмаки. Мой пакет, фляга, ключи от автомобиля. Я понимал, что мне нужно спуститься вниз; я понятия не имел, каким образом я очутился наверху; и когда солнце зашло и надвинулась темнота, я ощутил страх в желудке. Внизу, среди деревьев, происходило какое-то движение. Свет и тени. Мой страх был осязаем и нарастал с наступлением ночи. Я лихорадочно размышлял, что же делать дальше, и решил снова обрести силу и мощь, которыми я обладал несколько часов назад. Я визуализировал своего кота.

Мой кот. Почему-то мне пришла в голову мысль именно об этом, предположительно моем, звере силы. Сейчас, подумал я, есть возможность испытать его, призвав его. Я закрыл глаза и представил, как он появляется из джунглей, — нет, из леса, здешнего леса, — и как уверенно, целенаправленно передвигается, голова опущена к земле, лапы мелькают в безупречном ритме, одна за другой, мягко и точно подошвы касаются земли, вперед, вперед, передние лапы уже на скале, левая, правая, свободные гибкие движения, знание без размышления, вперед, непреклонно, дюйм за дюймом.

И был момент такого восторга, такой опьяняющей силы, какую только возможно испытать, но описать нет возможности. Это было мгновение, какая-то пауза, и было ощущение кота, понимающего, что он кот.

Я затаил дух и… соскользнул в рациональное состояние; я висел в десяти футах от подножия скалы, лицом вниз, тело под углом 45 градусов, одной рукой уцепившись за едва заметную выпуклость скалы, а другой — за крохотную ступеньку, спрятанную под водопадом, и я упал вниз головой, успев смягчить удар вытянутой левой рукою, и скатился в мелкую воду. Я вскочил на ноги и стряхнул с себя воду. Запястье было растянуто, по боль ничего не значила по сравнению с моим ликованием. Нa мгновение, на неуловимый интервал времени я стал котом.

На следующий день, в воскресенье, мне позвонили из Майами. У бабушки был сердечный припадок. Я попытался дозвониться до Стефани, но ее не было в Сайта- Барбаре. Я оставил информацию ее матери и улетел в Майами.

14 июня

Больницы принадлежат ночи. Глухой полночи. Какое это странное место. Стерильная белизна, дезинфекция, все сверкает. Мы приходим сюда «навещать», а потом — умирать.

Дом ожидания. Мы ожидаем в нем, а он ожидает нас. Мы здесь ожидаем улучшения самочувствия, ожидаем смерти, ожидаем освобождения от беспомощности. Пациенты учатся терпеть, а терпение — это разновидность надежды.

Мария Луиза умирает. Мой отец удержал ее на краю пропасти, оттащил от смерти и теперь ее удерживают в этом состоянии искусственно, в реанимационном отделении.

Четыре внугривенных иглы. Одна на центральной линии шеи для ввода лекарств и жидкостей, по одной в каждом сгибе локтя для интенсивных мер и еще одна — в артериальном стволе левой руки для отбора крови и для подключения датчика при измерении кровяного давления.

Через нос введена назогастрическая трубка, подключенная к компрессору, который стоит на полу и постоянно откачивает содержимое желудка, чтобы отрыжка не могла попасть в трахею при вдохе. В трахею через рот введена вентиляционная трубка: у бабушки так мало сил, что она сама почти не может дышать. Она получаст постоянную диету внутривенно: морфий, нитроглицерин, валиум.

Седативные необходимы, потому что при беспокойстве сердце работает быстрее и использует больше кислорода; все стараются щадить сердечную мышцу. Беспокойство? Временами мне приходит в голову, что понастоящему ее беспокоит только вся эта дрянь, которую они в нее запихивают и которая сама по себе создает основной дискомфорт. Так она и лежит в белоснежно чистой, дезинфицированной, сверкающей палате с подключенными к ее телу шестью системами жизнеобеспечения.

Но она была дома. Она это сама мне сказала. Она увидела меня. Я наклонился над ее лицом и ее отяжелевшие от наркотиков веки приподнялись, она посмотрела мне в глаза и сказала: «Я была дома».

Тогда я взял ее за руку, и она сжала мою руку с неожиданной силой и отпустила ее, и ее указательный палец в нервном тике стал постукивать по моей ладони; я заплакал, и она снова стиснула мою ладонь, утешая меня в своем страдании.

Потом мне пришлось отступить в сторону, потому что ей вставляли трубку в трахею, а это всегда сложно, если человек в сознании.

Боже мой! Мы так боимся смерти, что хватаем восьмидесятилетних женщин, вырываем их из домашней почвы и пересаживаем в искусственную технологию, которую создали для поддержания такой драгоценной жизни. Ибо все, все, что угодно, кажется нам лучше, чем смерть.

Это варварство. Что в этом есть человечного? И все эти интерны и врачи, живущие при больнице, все эти милые, изящные женщины и мужчины, профессионалы здравоохранения, кивают головами, когда профессора философии в их колледже толкуют о жизни и смерти, о великом цикле, о благородном уроборосе, природе вещей, естественном цикле. Понимают ли они, о чем идет речь? Или просто записывают в конспекты, а потом по отработанной методике выбирают вопросы для выпускных экзаменов — и на том все кончается?

Знают ли они, хоть один из них, что означает встретить смерть с честью? Знаю ли я? Что такое испустить последнее дыхание свободно, не удерживая его, не цепляясь за жизнь изо всех сил, раздавливая и удушая ее? Смерть не является трагедией. Трагично такое восприятие ее. Оно патологично.

О, Мария Луиза, неужели я не могу помочь тебе умереть? Я не мог. Я еще долго оставался возле нее после того, как ушел отец. У нас с ним был спор. Это он настаивал на таком лечении. Он вызвал скорую помощь и отвез ее в больницу, он велел парамедикам сделать все, что возможно, и они сделали именно это. Стандартная процедура.

— Она готова к смерти, — сказал я.

— С чего ты взял? Я спас ее жизнь.

Нaпpacнo я заговорил об этом с ним. Он напомнил мне, что она его мать, и ушел в гневе.

Я вернулся в палату. Слышно было жужжание и гул компрессора, отсасывающего содержимое желудка; тихо шелестел вентилятор. Она лежала без сознания от наркотиков. Я держал се руку и вспоминал ту ночь на altiplano, лицо миссионерки, изящество ее смерти. Контраст был невыносимым; в этот момент дверь распахнулась, и сиделка спросила меня, что я тут делаю. Я сказал ей, что я внук Марии Луизы, что я доктор и что я прилетел из Калифорнии, чтобы побыть с ней; но время посещений закончилось. Она возражала, поэтому мы вышли из палаты; в холле я попросил ее, чтобы она вызвала дежурного врача, а сам возвратился в палату.

Врач пришел через полчаса. Опять мы стояли в холле. Он работал на тридцатишестнчасовой смене с четырехчасовым перерывом. Он поднял на меня красные, усталые глаза. У него не было на меня времени. Он говорил о благоразумии, терпеливо разъяснял мне, что за ночь с ней ничего не случится, она, по всей видимости, продержится еще не один день.

— Я не считаю, что она в хорошем состоянии.

— Извините, я не считаю, что вы достаточно квалифицированы…

— Да, я знаю, — подхватил я. — Я просто чирей на заднице.

Он хмыкнул.

— Ее состояние стабилизировалось. Если вы находите лечение неудовлетворительным, то обратитесь к членам ее семьи. А сейчас я должен идти. — Он неуверенно похлопал меня по плечу и направился было к выходу, но остановился. — Извините меня, — сказал он; его туфли заскрипели, удаляясь; полы белого халата развевались за ним.

Я еще раз зашел в палату. Я сказал ей, что люблю ее, и поцеловал ее в лоб, а потом поцеловал руку. В дверях на меня смотрели уже две сиделки, решая между собой, не вызвать ли помощь. Я пожелал им доброй ночи и вышел в душную ночь Майами. Справа от меня к подъезду скорой помощи подкатила больничная автомашина, и двое парамедиков с профессиональной деловитостью выкатили из нее стальные носилки. В дверях их встретил знакомый мне дежурный и положил руку на грудь нового пациента.

Мария Луиза умерла через два дня, несмотря на все старания удержать ее над пропастью.

Мое возвращение из Флориды ознаменовалось событием, которое можно считать предисловием к тому, что последовало.

Стефани задержалась в Санта-Барбаре и приехала через несколько суток после меня. Я был в особенно сентиментальном настроении; моя зависимость от нее усиливалась с каждым месяцем. Я томился по ней, когда ее не было, и меня терзала неуверенность относительно ее разрыва с Эдвардом.

Мы обедали у меня дома. Я зажег свечи, двенадцать свечей в гостиной, и при их свете мы любили друг друга. Более часа мы играли друг с другом, дразнили наши тела, баловали чувства ласками-намеками.

Здесь?., или здесь? А это нравится? Все становится возможным, когда вы преодолели свою отдельность, когда уступаете желаниям плоти, воспринимаете телом, сосредоточиваетесь на прикосновении. Я вел пальцами по ее лбу, до кончика носа, по открытым губам, подбородку, шее, между грудями, и я вздрогнул и увидел мужчину. Я увидел его, почувствовал сразу и всего.

— Не останавливайся…

Я вдохнул и задержал дыхание надолго, сколько мог.

— Не теперь…

Всe было реально — комната, свечи, пот, текущий струйками но моему телу.

— Что с тобой? Что случилось?

Адреналин, чувство опасности, напряженная тишина, сердцебиение. Защитный механизм, сила в теле в тот момент, когда она больше всего нужна. Когда ты под угрозой. Ведь это было не просто ощущение его, это было знание ее любви к другому, яркое и свежее. Я знал это, как охотничья собака знает, где пробежала дичь.

— Кто у тебя был, — спросил я, не шепотом, а громко, и звук моего голоса разрушил эротическое состояние, разбил оболочку.

— Что?

— Ты спала с кем-то.

Глаза ее расширились, брови и уши рефлекторио оттянулись назад. Она вскочила с подушек и прижалась спиной к дивану.

— Что ты сказал?

— Ты слышала.

— Что это значит? — в голосе ярость. — Что ты делаешь?

— Что я делаю?

Я встал, натянул брюки и вышел. Я налил из крана стакан воды и облокотился о буфет. Я приложил руку к груди, сердце колотилось; пальцы дрожали. Я заметил, что слишком бурно дышу. Гипервентиляция. Реагировало все мое тело. По законам физиологии. Демон ревности поднимался от живота к груди, к горлу… Она появилась у меня за спиной, закутанная полотенцем, край которого прижимала к груди.

— Что же это такое! — воскликнул я. — Как ты могла…

— Что? Как я могла что? — она качала головой, уставившись в пол, словно что-то там искала. — Так ты меня вы слеживал? А потом ждал? Ждал, чтобы предъявить обвинения, когда мы начнем заниматься любовью!

У меня вырвался нервный смех, я замотал головой:

— Не надо, не надо. Не перекручивай! — Я выпил воду из стакана, который держал в руке. — Я тебя не выслеживал.

— Не перекручивать? Не перекручивать чего? Я тебе не верю!

Мы помирились, но она была права. Она не могла поверить. Невозможно было поверить, что я могу описать того мужчину, что я знаю, как он прикасался к ней. Это ее пугало, и, как ни забавно, кажется, она никогда после той ночи не доверяла мне полностью. Месяц спустя история повторилась, но я ничего не сказал, и, хотя мы и договорились об определенных обязательствах в наших отношениях, и они еще продолжались больше года, я не раз ловил на себе ее исподтишка оценивающий взгляд.

Где-то в глубине души она навсегда заподозрила, что я ненормальный.

2 января 1975

Я вижу сон.

Дворик в испанском стиле, покрашенный белой краской кованый железный столик; мы со Стефани сидим за столиком и болтаем чепуху вроде «Алисы в стране чудес». Я говорю ей, что она может выбирать: спать (или пожениться?) со мной или спать с другими (недалеко маячит чей-то силуэт в сером плаще). В следующее мгновение я появляюсь в комнате, где лежит в кровати Стефани. Я влезаю туда с крыши, как паук, спускаюсь по степе узкой комнатушки. Я знаю, что за ней остается неуплаченный сексуальный долг. Сексуальный долг?

Мы в постели, мы занимаемся сексом. Она сидит на мне сверху, как на корточках, но лицом к моим ногам, а затем оборачивается через плечо: «Теперь у нас будет ребенок, как ты хотел».

Но я думаю про себя: нет, мы должны любить друг друга лицом к лицу; мы должны быть лицом к лицу, если хотим ребенка.

В Мачу Пикчу, на холме возле Камня Смерти, мы с Антонио «поставили смерть на повестку дня», и, что удивительно, смерть Сопровождает меня весь этот год. Любопытно, как мимолетные Темы, неосмысленные, неопределенные ситуации прошлого выглядят в свете взгляда из будущего.

Я часто размышлял о Волшебном Круге, о путешествии в Четыре Стороны Света. Мифический Юг, где ты изгоняешь прошлое, которое преследовало, связывало, ограничивало тебя. Запад, где ты теряешь страх, став лицом к лицу со смертью, и освобождаешь себя от неведомого будущего. И хотя у меня не было никакого предчувствия относительно моего возвращение в Перу, и я не знал, возобновлю ли я, вернувшись к Рамону, свою работу на Западном пути, — смерть постоянно напоминала мне о своем присутствии.

Повсюду передо мной возникало привидение смерти, и каждая встреча с ним была мне уроком. Это началось смертью миссионерки, я учился как свидетель, я приобретал знание своим видением и через viracocha. Флирт Глории со смертью открыл мне часть таинственной драмы психического исцеления. А потом была Мария Луиза, удивительная и болезненная демонстрация смерти в западном мире.

22 августа

Где-то и меня ожидает больничная койка. Марии Луизе было восемьдесят два. Дежурному врачу, который оказывал ей помощь, не больше тридцати. Что ж, через двадцать пять лет, когда мне перевалит за пятьдесят, родится ребенок, который вырастет и станет доктором, который махнет на меня рукой.

Как я умру? От чего я умру? Игра: представляю себе воплощения будущей жизни. Вот я умираю от сердечной недостаточности в раннем возрасте. А быть может, этот ребенок уже когда-то рождался… Я вижу себя на больничной койке, а вокруг меня члены нашей семьи, и они не говорят мне правду. Нет. Нет. Нет. А почему?

Смерть ужасна. Мы сжимаемся при одной мысли о ней и отрицаем ее, когда она приходит. Но мы вынашиваем ее в себе, как зародыш. Почему сердечная недостаточность? В каком состоянии мое сердце? Открывал ли я его кому-нибудь хоть раз но-настоящему? Допускал ли я хоть раз кого-нибудь очень близко к себе? Может быть, я готовлю себя к смерти от сердечно-любовной недостаточности. Так и есть. Я должен изменить это.

Я достиг некоторого успеха, настраивая Холли и ее семью на положительное, оптимистическое восприятие ее неминуемой смерти. Для Холли это оказалось не так трудно, как для родителей. Ее рассудок еще очень молод и не так скован традициями и табу. Она энергично, с интересом взялась изучать смерть, подходить к ней как к жизненному опыту. Ее родители настолько убиты надвигающейся утратой, что вряд ли смогут принять дар, который она несет им, вряд ли усвоят урок, который она готова преподать. Но боль у нее усиливается. Я перепробовал все. Мы распределяем ее энергию, применяем визуализацию — перекрываем клапаны, через которые поступает боль, отводим боль в Землю. Сегодня, в легком состоянии медитации, она увидела банан.

Холли было семнадцать лет; она умерла от рака яичников.

Мне ее рекомендовал один из моих друзей но Медицинской школе в Калифорнийском университете, и мы работали вместе шесть недель. Рак метастазировал, несмотря на химическую и лучевую терапию. Ей оставались только боль и смерть. Через месяц она попросила, чтобы я работал с ней сам, без ее семьи; я в своем безрассудстве принял это за знак улучшения. Ее требование не означало, что она отвергает родителей; оно диктовалось решимостью бороться с болью и встретить смерть в одиночку. Ее отношение к себе и своей болезни было здоровым.

Мы говорили с ней о важности изучения ее прошлого, болезни, боли, а также о том, что ей следует освободить себя от обязательств, от всех уз, привязывающих ее к этой жизни, от страстного желания родителей спасти ей жизнь. Я попросил у них разрешения забрать ее вечером к себе домой, и там, на заднем дворе, у самой опушки леса, мы разложили небольшой костер, и она предала огню все свое прошлое, которое угнетало ее. Каждый фрагмент прошлого она описывала словами или изображала простыми рисунками на квадратиках тонкой китайской бумаги, которые затем складывала или скручивала, придавая им различные формы. Мы просидели у огня три часа. Мы вместе смеялись и вместе плакали.

Но боль усиливалась. И вот, под конец занятий, на которых мы отрабатывали самовнушение трансового состояния, она увидела банан. Через неделю она уже видела их целую гроздь. Она начала вызывать образ бананового дерева, и в легком медитативном состоянии ей это удалось. Это было единственное, с чем мы могли продолжать работу, поэтому я поощрял развитие картины, вел ее воображение, и в конце концов у нас устойчиво и полностью стало возникать банановое дерево. Ни она, ни я не имели понятия о его значении, и я предостерег ее от попыток анализировать визуализацию, хотя обоим нам было очень интересно.

31 августа

У нас с Холли большое достижение.

Мой руководитель в клинике настаивает, что банан — это фаллический символ, подавленная сексуальность. Господи. Ну, давайте запихнем ее на одну из обычных фрейдовских полочек… Зато сегодня у бананового дерева появились корни. Я попросил ее сосредоточиться на этих корнях, смотреть, как они растут, как их прозрачные, нежные щупальца медленно проникают все глубже, глубже в почву, в недра Земли

— Подземный ручеек, — сказал я. Ее глаза были закрыты, голова в яркой голубой косынке слегка наклонена вперед. У нее прекрасное дыхание, от живота; кисти рук свободно повисли, запястья расслаблены. Ей хорошо в этой позе. — Подземный ручеек холодной, насыщенной минеральными солями воды, родниковая вода, бегущая внутри вены в теле Земли, в канале среди камней и грунта, стенки сияют кристаллами кварца, отсвечивают фосфором, а вода настойчиво пробивается все дальше. И посмотри вверх. Туда, где корни дерева сверху пробились сквозь грунт. Крошки грунта упали в ручеек, и их тут же унесла вода. Твои корни, корни твоего дерева, жаждут, ищут эту воду, стремятся погрузиться в чистую, холодную, питательную влагу, тянутся вниз. Почувствуй их. Образуются новые клетки, корни разрастаются, достигают… почти достают… там…

Ее глаза наполнились слезами, она глубоко, протяжно вздохнула, открыла глаза и улыбнулась.

Она умерла полгода спустя, в полном сознании. В течение этого периода она снимала себе боль на 50–60 процентов. Корни ее бананового дерева проросли глубоко в Землю и приносили оттуда холодную ключевую воду, которую мы с ней нашли, и ей удавалось значительную часть своей боли отводить по этим корням в глубину Земли. Ее отец поехал однажды с ней на холмы Напа, где она бегала по маковым полям; по этим полям был потом развеян ее пепел.

В конце лета я поехал в Бразилию, и результаты моей работы и приобретенного там опыта были изложены факультативно в «Мире целительства». В ходе той поездки и, конечно, в моих последующих изысканиях по бразильскому спиритизму я столкнулся с паранормальными явлениями, на которые не жаль потратить и всю жизнь. Я познакомился с физиком д-ром Херпанн Андраде, директором Бразильскою Института психобиологических исследований, и мы подружились навсегда. Под руководством Андраде я приступил к изучению спиритических религий кандомбле, умбанда и запрещенной квимбанда, а также техники медиумизма и удивительных методов целительства; при этом я ни на минуту не забывал о глубоких расхождениях между бразильским спиритизмом и основными положениями шаманизма. В спиритической практике соблюдается строгость субъективно-объективных отношений в сверхъестественном и «духовном мире». Исцеление и проникновение в сущность достигаются через медиума, личность, которая является проводником и инструментом духа. Исцеляющие и экстатические состояния в шаманизме специфичны по отношению к личности, элементы «духа» становятся инструментом шаманского сознания.

Спиритический медиум уступает свое тело и свой голос, отдает его в пользование духу, шаман же никогда не теряет контроль.

Шаман — это духовный воин, непосредственно и мастерски владеющий пространствами, в которые он проникает во время «полета духа».

11 октября, Сан-Паоло.

Опять видел во сне Антонио. Мы идем по alliplano. У него в руках стручок с семенами мимозы. Играем в прятки. Я помню, мне снился подобный сон, когда я был там. На этот раз он прячет стручок, а я должен найти его, обращаясь к деревьям за помощью. Ветер тихо шумит в соснах, и они излучают собственное сияние. Я спрашиваю у дерева: «Где стручок с семенами?»; Антонио хохочет и говорит мне, что я очень глупо выгляжу, стоя здесь и разговаривая с деревьями. Я злюсь и топаю ногой, но после этого уже спрашиваю без вопроса; я думаю свой вопрос, и один из кустов в десяти шагах от меня начинает светиться ярче. Я иду туда и нахожу стручок.

Сегодня вечером Андраде приглашает меня на сеанс.

Звонила Стефани. В ее голосе слышна напряженность.

Позже. Два часа ночи. Страшно устал, но должен записать это, прежде чем усну. Этот сеанс. Все доктора медицины и физиологи, интересующиеся медиумизмом, собираются здесь каждый четверг, как на игру в покер. Андраде объяснил, что целью сегодняшнего сеанса будет исцеление некоторых людей, которые уже умерли, но их дух еще привязан к прошедшему биологическому опыту. Люди, умершие без сознания и задержанные «между этим миром и следующим», все еще испытывают боль, переживают симптомы той болезпи, от которой они умерли. Андраде часто работает как своего рода духовный врачеватель. Медиумом была красивая бразилианка средних лет, звали ее Регина. Мы все взялись за руки, и она вошла в глубокий транс и стала «воплощать» различных «духов»; Андраде беседовал с ними в стиле классического сеанса психотерапии. Три эпизода — двое мужчин и одна женщина — велись на португальском языке; каждый раз голос Регины разительно изменялся. Под конец сеанса Регина выглядела уставшей и неуверенной.

Прочитали Отче наш, включили полное освещение, и внезапно Регина заговорила по-испански, тихим дрожащим голосом: «Где я, Господи… помоги мне…» Андраде заговорил с ней. Ей очень плохо, она испугана, у нее пересохло во рту, и такая пустота в груди. Андраде объяснил ей, что она сейчас находится по ту сторону смерти, что она не в своем прежнем теле…

— Мне… я не знаю, как мне быть…

— Смотри! — сказал он. — Смотри на себя. Почувствуй свое тело.

Регина провела руками по своей одежде.

— Это твои руки, грудь?

— Нет… это молодое тело.

Андраде сказал ей, что она сейчас находится в теле медиума. Ее дух обрел сознание, он разбужен от кошмара, в который она захвачена, уже не живая, но и не совсем мертвая.

В это мгновение Регина взглянула на меня и ахнула:

— Бомби! Это ты, малыш мой?

Я вскочил, мой стул перевернулся. Регина бросилась ко мне на грудь:

— Помоги мне! Помоги мне, прошу тебя!

Я побледнел. Андраде с кем-то из гостей оторвали ее от меня и принялись успокаивать. Я слушал в каком-то оцепенении. Только моя бабушка называла меня этим именем.

Андраде утешал и ободрял ее, просил ее посмотреть хорошенько вокруг, здесь много других людей, готовых ей помочь, это безопасно, отсюда можно выйти в другой мир; и она успокоилась и стала называть вещи и имена — имена ее матери, отца, мужа (моего дедушки).

Ее боль и дискомфорт улеглись, она почувствовала себя моложе, сильнее, и Андраде сказал ей, что она живет в физическом мире, в кошмарном царстве между мирами.

Она еще раз обернулась ко мне и сказала:

— Спасибо, что ты пришел сюда. Я всегда буду любить тебя и буду с тобой. Береги отца.

Никто здесь ничего не знал о Марии Луизе. Возможно, Регина была сенситивом. Возможно, она ощутила мою утрату и получила все имена и соответствующую информацию телепатическим путем. Я сегодня знаю не больше, чем знал тогда, потому что у меня не было необходимости анализировать этот опыт. Андраде был весьма симпатичен, но вполне трезв и решителен во всей сцене. Я был глубоко взволнован и вместе с тем, надо признаться, счастлив от мысли, что бабушка теперь избавлена от страданий и может спокойно уйти.

Однако я был сыт смертью по горло.

13 октября

Мог ли я сделать для нее больше? Облегчить ее муки и помочь умереть еще в Майами?

Я возвращаюсь в Перу. Я устал от выслеживания смертью, котами, орлами. Я заказал билет на рейс Сан-Паоло— Лима— Куско.

Кажется, моя работа па Западном пути началась еще на altiplano. Я возвращаюсь, чтобы закончить ее.

 

*12*

Известие о болезни профессора Моралеса поразило меня своей нелепостью. Существуют люди, которых невозможно представить себе нездоровыми.

На занятиях его заменял внушительной внешности молодой человек в очках с металлической оправой; университет, правда, снова бастовал. Я представился, и молодой человек сообщил, что профессора не будет еще дней десять, он заболел пневмонией.

— Не можете ли вы сказать мне, где он живет? Он с удивлением взглянул на меня.

— Вы его друг?

— Да. Мы большие друзья.

— Простите меня, и вы не знаете, где его дом?

— Не знаю. Мы с ним большей частью путешествовали. Его глаза за стеклами очков расширились.

— О, тогда я вас знаю, — кивнул он. — Вы психолог из Калифорнии.

Мы пожали друг другу руки, и он направил меня к дому кварталах в десяти от университета. Это был побеленный старый дом из саманных блоков, толщина его стен достигала трех футов. Маленькие окна, выложенные плиткой дорожки, красная черепичная крыша. Я постучал в дверь, и мне ее сразу же открыл полный, средних лет мужчина с крохотными усиками. Голова его была повернута назад, в комнату, а руки возились с застежкой старой черной кожаной сумки.

— Penicillum notatum. Плесень, мой друг! Растет на гнилых плодах и на выдержанном сыре, и если вы не будете принимать лекарства, вырастет, вероятно, и на вас! Из того, что она продается в виде маленьких белых таблеток, вовсе не следует, что она для вас не годится! — Желтая резиновая трубка стетоскопа торчала между ручками сумки, и он все заталкивал ее внутрь.

Из комнаты послышался кашель и голос Лнтонио:

— Не нужно меня опекать.

— Не будьте лицемерным старым дураком. К вам вот гость.

— Мужчина повернулся ко мне, извинился и вышел на улицу.

Я толкнул дверь, и она раскрылась настежь. В комнате стояла простая деревянная мебель — стулья и обеденный стол. Потолок сиял белизной, а стен не было видно из-за шкафов, битком набитых старыми книгами и археологическими экспонатами. В окно был виден Салкантай и руины Саксайхуамана, крепости инков. Антонио стоял у окна. Одет он был в свои дорожные брюки и сорочку mania и завязывал небольшую котомку куском бечевки. Он выглядел исхудавшим и бледным, под глазами залегли тени, но лицо его засияло, когда он обернулся ко мне. Он пересек комнату тремя шагами, и мы обнялись. Да, он явно потерял вес.

Он отодвинулся и оглядел меня.

— Итак, вы готовы к пугешествию?

— К путешествию? По вы же больны?

— Нет, нет. Я уже выздоравливаю.

— Что это был за человек?

— Доктор Баррера. Это старый друг. Мы живем для того, чтобы спорить. — Он снял свой пончо со спинки маленького дивана. — Подобно Джорджу Бернарду Шоу, я наслаждаюсь выздоровлением. Оно делает болезнь стоящим занятием.

— Вы принимаете пенициллин?

— Конечно. И его, и мои собственные растительные препараты. А Баррере я говорю, что не принимаю. Это его страшно раздражает. — Он захихикал. — Однако я слишком долго не был на природе. Если мои легкие не проветрятся, в них начнется застой.

— А куда мы идем?

Он взял длинный крепкий посох из угла возле двери.

— Мы навестим человека, который умер, — сказал он.

17 октября

Вторая половина поездки. Второй автобус. Несмотря на хорошее настроение, Антонио устал и уснул на сиденье в проходе драндулета. Я объехал на автобусах почти всю Латинскую Америку, но этот превзошел всё, что мне довелось испытать.

Ручка прыгает по всей странице, но делать больше нечего. Спасибо хоть есть место; в первом автобусе я уступил место старой индеанке, которую мучили газы, и, стоя два часа, терпел пытки, пока она облегчалась, а Антонио спал.

Мы едем к учителю Антонио; он живет где-то в сельской лачуге к северу от Куско. Пришло известие, не знаю каким путем, что старик умирает, и Антонио едет, чтобы быть с ним. Я знаю, что старый индеец, с которым мне предстоит познакомиться (если мы успеем), был его наставником. Антонио называет его «человек, у которого я учился».

Опять смерть. В этот раз я путешествую налегке. Просто пакет на один день. Возбуждение. Остановились на дороге, среди бесплодного altiplano. Ни знака, ни здания. И никаких признаков вспаханного ноля. Но я вижу трех женщин и мальчишку, а с ними свинья и две курицы. Вышло двое пассажиров. Едем дальше.

Два с половиной часа спустя мы вышли на такой же остановке. Хотя мы все еще были на altiplano, характер местности изменился: леса мало, это напоминает мексиканский чапарраль — густой кустарник, местами дерево-другое, местами обнаженные гранитные скалы. Мы шли до самого захода солнца вверх по высохшему руслу речки, а затем сделали в небольшом ущелье привал на ночь.

Мы развели костер, и его свет отражался от стен аггоуо.

— Существуют акты силы, — сказал Антошго. — Акты конфронтации с духом, с Природой, с бессознательным разумом, с жизнью. Ваше решение забросить традиционную практику и ринуться в неизвестный для вас мир было таким актом. Ваша борьба с собственным прошлым в Мачу Пикчу была таким актом.

— А моя работа у Рамона?

— Нет, — улыбнулся он. — Скорее, это был акт дерзости, неосторожности. Хотя он оказался поучительным. Разве не любопытно, как поиск возбужденного состояния приводит человека к испытанию себя лицом к лицу со смертью.

— Центры боли и удовольствия в лимбическом мозге находятся рядом, — сказал я. — Хотя страх парализует нас, но он может и стимулировать. Взгляните на воинов, на героев древности.

— Страх — эмоция нестойкая. — Он вытащил из сумки плод граната, весь в коричнево-зеленых пятнышках. — Ничто так не отнимает у разума его силу, как страх. Как говорил Сенека, слепота человеческая такова, что некоторых людей страх смерти как раз к смерти и приводит. — Он разрезал плод надвое и протянул мне половинку. — Но нельзя стать лицом к лицу со смертью, создавая обстоятельства, которые подводят вас ближе к смерти. Для шамана смерть есть величайший акт силы. Полет духа, экстатическое состояние шамана — это путешествие по ту сторону смерти.

Научиться, как умереть, означает научиться, как жить, потому что вас требует жизнь и никогда не затребует смерть. В некотором смысле, человек силы проводит всю свою жизнь в учении: он учится, как умереть.

— Человек, который уже умер, — сказал я.

— Шаман является духовным воином без врагов в этой или следующей жизни, свободным от желания и страха: желание образуется из нашего опыта в прошлом, а страх смерти отравляет нам будущее. Шаман рожден дважды, один раз женщиной и еще раз — Землей.

— Работа на Южном и Западном пути.

— Да. Совершая путешествие по Западному пути и встречая ягуара лицом к лицу в жизни, духовный воин не только обретает свободу жить всецело своим настоящим, но когда наконец к нему приходит смерть, она узнает его, а он знает путь. Западный путь, Запад, находится там, где расстаются тело и душа, viracocha. — Он вытер руки красным платком. — Это смерть в полном сознании, с открытыми глазами. Способ уйти из этого мира живым.

— Бессмертие? Он пожал плечами:

— Тело есть носитель сознания, жизни…

— Энергии.

— Да. — Он наклонился к огню, медленно пронес сложенные чашей руки сквозь пламя, затем сжал руки в кулак и вы ставил его передо мной. — Когда человек умирает в сознании, он оставляет носитель и отождествляет себя с тем, что в носителе содержалось.

Он раскрыл кулак, и, могу поклясться, я увидел свет.

— И это?..

— Это Бог. — Он снова пожал плечами. — Жизненная сила, энергия. Называйте как вам угодно. Этот спящий посох и весь космос сделаны из него.

Позже

Мы едем не только для того, чтобы побыть с этим стариком, учителем Антонио, но и чтобы участвовать в его ритуале перехода, разделить с ним заключительный акт силы шамана.

Сижу перед огнем среди высохшего русла. Антонио извинился и ушел; он хочет изгнать свой траур и быть полностью готовым приветствовать смерть.

К жилищу старика еще полдня пути. Мы вышли из автобуса, ведь путь к тому месту, куда мы идем, столь же важен, как и то, что мы там будем делать. Я высказал опасение, что мы можем опоздать, но Антонио сказал, что мы придем вовремя. Я спросил, откуда у него такая уверенность.

— Он будет ждать меня, — сказал он.

Думаю о Марии Луизе.

Думаю об отце.

Думаю о неизбежности смерти.

Умираешь в теле, рождаешься в духе. Тело — это сосуд духа, энергии, сознания. Вспоминаю сравнение души с лагуной. Лагуна, место где река расширяется и углубляется, но все же течет. Я сижу в русле реки, но где содержимое этой реки? Где вода, бежавшая среди этих каменных стен? Что-то прекратило ее поток, а та, что была здесь, потекла дальше. Куда? В океан? И ее частицы испарятся, унесутся и упадут па Землю в другом месте, и будут снова течь в другом русле или прорежут новое русло на другом краю света. И будут кормить дерево, течь в сосудах травы.

Потоки, потоки сознания.

Сижу в теле реки.

Издалека слышу пение Антонио. Что это? Очаровательная, робкая, печальная мелодия.

Устал. Сплю.

Утром мы двинулись дальше. В поведении Антонио появилась какая-то легкость, мирная решительность, которой я не наблюдал в нем раньше. Все утро мы поднимались в гору; стали появляться деревья, местность становилась более привычной.

В полдень мы остановились под одиноким эвкалиптом и поели фруктов и юкки с кукурузным тестом. Антонио расчистил небольшую площадку под деревом и выкопал ямку. Из сумки он вытащил маленькую котомку, которую дома завязывал при мне.

— Что это? — спросил я.

— Рыбная мука. — Он открыл пакет, сунул его мне под нос и рассмеялся, заметив мою гримасу недоумения. Он положил пакет, обернутый бумагой, в ямку, засыпал ее землей, а сверху полил водой из своей bota.

— В чем здесь смысл?

— Смысл!.. — Он присел на корточки, и лицо его засияло улыбкой. Куда делась усталость. Казалось, лицу его возвращается Жизнь, здоровье и характер. Он наклонился вперед и похлопал меня ладонью по колену. Он радовался тому, что мы снова вместе.

— Смысл, мой друг, в том, чтобы дать что-то взамен.

— Взамен за что?

— Вы знаете или, по меньшей мере, уже подозреваете, что у растений, как и у зверей, есть душа. Когда вы используете растение для священных целей, вы общаетесь с его душой. Это общение становится для вас единственным, неповторимым. Ночью я попросил дух Сан Педро помочь мне вызвать мою силу, чтобы я смог позаботиться о старом друге. Я отдаю эту рыбную муку в знак благодарности.

Всегда следует что-то оставлять: спрятать кристалл среди Природы, посадить растение, зарыть монету на перекрестке или просто отдать что-то как ответный дар за то, что ты сам получил. Рыбную муку производят на побережье, это очень хорошее удобрение.

— Вы принимали Сан Педро ночью?

— Очень немного, буквально гомеопатическую дозу. — Он стоя вдыхал полной грудью высокогорный воздух. — Мои легкие очищаются. Пойдемте.

Я предполагал, что мы придем в селение, но незадолго перед сумерками мы поднялись на вершину холма и увидели сосновую рощицу, а перед ней casita и невысокую каменную ограду, образующую загон для коз и кур. Позади дома разгуливали два осла; мальчишка-индеец стаскивал седло со спины старой лошади.

Антонио попросил меня подождать и спустился с холма; я видел, как он вошел в дом. У меня возникли сомнения относительно моей здесь уместности. Несколько раз кто-то выходил во двор и возвращался в дом. Кто эти люди? Много ли их?

Это были друзья. Студенты, знахари, шаманы, подлинная семья El Viejo, они заполняли всю комнату, сидели на стульях и табуретках вокруг его кресла-качалки, расположенного в центре. Единственная его кровная родственница, внучка лет пятидесяти пяти, подавала гостям кунжутные лепешки.

Большинству из них, как и Антонио, было за шестьдесят. Индейцы. Шесть женщин и четверо мужчин. El Viejo, старый ссохшийся от возраста шаман, сидел в кресле-качалке. Он был укрыт ярким индейским одеялом. Необычно крупные руки в коричневых пятнах, на пальцах длинные ногти. Тонкий крючковатый нос, казалось, начинался высоко на лбу, также высоком и покато переходившем в лысину. Длинные седые волосы над ушами и на затылке были собраны сзади в косичку «конский хвост». Из-под жидких бровей смотрели добрые серые глаза. Тонкая, как папиросная бумага, вся в мелких морщинах кожа была бледной, почти прозрачной, и только высоко на скулах просвечивало несколько розоватых пятен. Весь внешний вид свидетельствовал о незаурядности этого человека.

Двое из гостей, мужчина в белой застегнутой на все пуговицы сорочке и молодая женщина в лиловой шали, уступили нам свои места и пересели на джутовые мешки под стеной. Мне стало неловко за свое вторжение, и я запротестовал.

— Это почетное место, — прошептал Антонио. — Примите его с благодарностью.

Он сел в кресло рядом со стариком, а я поставил свой стул позади него. Рядом со мной сидела сморщенная старуха-перуанка; ее седые «с перцем» волосы были расчесаны на пробор и заплетены с одной стороны в косу с лентой.

El Viejo покосился на моего друга и приветственно кивнул ему; утолок его рта приподнялся в улыбке. Антонио положил свою руку на руку учителя и заговорил с ним на кечуа. Он произнес мое имя, и мягкие серые глаза повернулись в мою сторону, но он, видимо, не смотрел на меня. Его глаза, как у слепого, не фокусировались. Я улыбнулся ему; он что-то прошептал Антонио, и Антонио кивнул. Я почувствовал, что краснею; голова у меня слегка кружилась, мне было неловко. Антонио положил другую руку мне на колено; я почувствовал едкий запах и услышал потрескивание.

Старуха раскуривала трубку, высокую чашечку из твердого дерева, вырезанную в форме причудливого филина, с длинным чубуком и костяным наконечником. Она всасывала дым табака и выпускала его, не вдыхая, и дым шел на меня, а потом она тронула Антонио за плечо, и он взял у нее трубку и передал ее старику. Старик очень медленно поднес ее к губам и глубоко затянулся дымом, так что табак в трубке разгорелся.

Он выпустил дым через ноздри, как дракон, две тонкие струи белого дыма, а затем выдохнул остаток ртом, и эта струя догнала первые две и выплыла с ними на средину комнаты. Я увидел, что там стоит кровать. Пол в комнате был из деревянных досок. В одном из углов стояла глиняная печка, или камин, а в каждой из четырех стен было по одному большому окну в деревянной раме и на задвижках.

Старик передал трубку Антонио, и Антонио затянулся так сильно, что я сразу вспомнил о перенесенной им пневмонии. Он снова отдал трубку старухе, и на этот раз она сама затянулась, прежде чем передать ее мужчине слева. El Viejo сидел с закрытыми глазами все время, пока трубка переходила из рук в руки. Комната наполнилась едким дымом, крепче, чем от любой сигареты, крепче даже, чем от табака у Рамона в джунглях; но окна никто не открывал. Не было произнесено ни слова. С момента нашего прихода вообще никто, кроме Антонио и старика, не издал ни звука. Когда трубка обошла круг, старуха взяла ее в руку и, тронув меня за плечо, предложила затянуться. Она улыбалась, и в улыбке ее светилась лукавинка; я взял трубку и взглянул на старого шамана; он открыл глаза и наклонил голову, и я взял в рот костяной наконечник и затянулся — и мне показалось, что мои легкие сейчас лопнут.

Я поперхнулся дымом, я согнулся пополам в неукротимом приступе кашля. Старуха обернулась к своему соседу и сказала что-то ехидное насчет eljovencito, молоденького, и все в комнате захохотали. Лед сломался; она похлопала меня по плечу и забрала трубку.

— Что это такое? — спросил я шепотом, но не от робости, а из-за отсутствия голоса.

— Самый сильный табак huaman'a, — сказал Антонио. — Его духом является сокол; он вызывает видения, хотя в нем ничего нет, это чистый табак. Вы здесь почетный гость.

— Спасибо.

Я оглядел комнату. Все улыбались. Внучка старика сидела с моей стороны; она предложила мне кунжутную лепешку, и я поблагодарил ее. Она перешла ближе к деду и что-то прошептала ему на ухо; он кивнул и поднял руку, как бы подтверждая ее слова. Позади тихо разговаривали на кечуа; вполоборота я увидел пару среднего возраста, они держались за руки, наклонив головы друг к другу, и рассеянно смотрели на меня. Я улыбнулся и кивнул им, и они почти растерялись, улыбаясь мне в ответ.

Антонио тронул меня за локоть, откашлялся и наклонился ближе.

— Нам необходимо произвести лечение, — сказал он.

— То есть?

— Комната была очищена шалфеем и табаком, и все присутствующие очистили себя, приготовившись к смерти El Viejo. Когда наступит его последнее путешествие на Запад, он уйдет один; он сам выберет момент.

— Хорошо, но…

— Некоторые гости заметили постороннего, которого не приглашали.

— Я ухожу. — Я вскочил, не желая быть помехой.

— Нет, нет. Вы приглашены. Вы почетный гость. Это не вы, это душа, которую вы привели с собой.

— Что?

— Я не понимаю, почему я этого не заметил. Должно быть, из-за моей болезни. Сейчас-то это очень хорошо видно.

— Что видно?

— Это женщина, которая уже умерла. Ее дух все еще привязан к вашей сердечной чакре. Он притронулся к моей груди. Старуха рядом со мной набивала трубку табаком из холщового кисета.

— Они это видят?

— Да. Неяркий сгусток света, привязанный к вам световой нитью, как пуповиной. El Viejo попросил нас провести простое лечение и отпустить эту душу. Все согласились.

Я обернулся и посмотрел на людей, сидевших позади меня. Это было одно из самых жутких ощущений в моей жизни. Они смотрели не на меня, а на что-то передо мной, что-то, находившееся возле моей груди. Мария Луиза? Старая колдунья снова разожгла трубку и, закрыв глаза, глубоко затянулась; затем она открыла глаза и выпустила дым в точку дюймах в восемнадцати от моей шеи. Я услышал легкие щелчки и оглянулся; старик, умирающий шаман, постукивал ногтем среднего пальца по подлокотнику кресла. Тук… тук… каждые две секунды.

— Повернитесь в другую сторону, — сказал Антонио, и я «сел на свой стул лицом к собравшимся. Старуха издала низкий резонирующий звук без мелодии, и к нему присоединился другой, на октаву выше; это другая женщина выпустила дым мне на грудь и, закрыв глаза, отдала трубку. Другие участники зажигали свои трубки, наполнив их табаком из холщового кисета, затягивались, и вскоре меня всего окутало облако густого и едкого дыма huaman'a, а комната вибрировала от настойчивого звука шаманской песни.

— Закройте глаза, — сказал Антонио. — Сосредоточьтесь на этой душе. Используйте ваше видение.

Я закрыл слезящиеся от дыма глаза и почувствовал, как палец Антонио выстукивает круг у меня на лбу. Я подумал о Марии Луизе, вспомнил сеанс в Сан-Паоло… В комнате шел разговор; кто-то высказывал свое мнение, другой с ним соглашался.

— В чем дело? — спросил я у Антонио, не открывая глаз.

— Они направляют энергию к ней. Она сияет от их любви. Они заряжают ее душу, чтобы она могла освободиться от вас.

Теперь уже все негромко разговаривали друг с другом.

— О чем они говорят?

— Она сердита на вас, эта женщина. Вы что-то отняли у нее.

— Я почувствовал, как мне в ладонь вложили теплую чашу трубки. — Затянитесь дымом и верните ей то, что вы взяли. Она умерла в больнице, и вы отняли у нее достоинство.

Я приложил чубук к губам, набрал в рот дыма и выпустил его. El Viejo закашлялся.

— Hurgo los huesos… Он ковырял кости…

— Вы ковыряли чьи-то кости, того, кто еще не умер, — сказал Антонио. — Она не свободна.

Я открыл глаза и увидел клубок дыма; он висел передо мной, похожий по форме на яйцо, но величиной с арбуз.

— Вы что-то отняли у нее…

Моя рука метнулась к груди. Моя медицинская сумка, кожаная сумка, подарок от Стефани…

— … ее голова…

Я снял с шеи кожаный ремень и вытащил из-под сорочки сумку. Я открыл защелку и вынул слайд, вставку для микроскопа в пластиковой рамке; в слайд был вложен микросрез мозга Дженннфер. Старуха с тихим шипением втянула воздух сквозь зубы; в комнате воцарилась удивленная тишина. Мужчина в белой сорочке поднялся с места.

— Что это? — спросил Антонио.

— Это срез для микроскопа. Человеческий мозг. У него поднялись брови.

— Зачем вы носите его с собой?

— Я… мне его дал мой друг.

— Вы храните его так, словно это предмет силы, — сказал он.

— Это и есть предмет силы, — сказал я. — Для меня. Я… многому научился у этого мозга… от того, что держал его в руках…

— Вы видите ее душу? Вы видите, как она к этому привязана?

— Нет. Я думал, я вижу…

— Вы должны примириться с ней. Освободите ее душу. Она готова к этому. Она блуждала за вами всюду, потому что только через вас она может обрести вечный покой. Это не ваша вина. Души тянутся к свету, как ночные бабочки к горящей свече. Идите. Идите в лес и предложите ей это, верните ей это и отпустите ее. Она уже может уйти, вам остается только дать ей последнее исцеление.

Я смотрел на него с мольбой.

— Я им это объясню, — сказал он. — Когда все закончите, возвращайтесь.

Я с трудом держался на ногах, комната качалась и плыла, и мне пришлось ухватиться за плечо Антонио.

18 октября

Мы должны найти наш собственный ритуал. Собственную церемонию и собственную дорогу к царству сознания, которое находится внутри и вне нас.

Писанина стала составной частью моего ритуала, и вот я верой и правдой исполняю его здесь, на краю небольшой рощи возле ранчо El Viejo. Темно.

Дженнифер, женщина, которой я никогда не знал и не мог знать, потому что нельзя постичь сущность жизни или свою сущность, ковыряясь в костях покойника. Я не знаю, как ты умерла, но догадываюсь, что твой час застал тебя на больничной койке, когда здоровые живые люди делали все, что они умеют, чтобы удержать тебя в своем мире.

Возможно, ты прошла хорошую школу жизни, но смерть для тебя была, конечно, в новинку, и пришла она слишком рано, и ты боролась с ней; и если ты оказалась слишком привязанной к своему физическому телу, к сосуду, в котором ты содержалась, то прости меня, мне очень жаль. Жаль, что тебе не были отданы последние почести, что никто не помог тебе освободиться от тела прежде, чем оно было осквернено. Такова наша традиция.

Сейчас я уверен, что твое тело уже сожжено, и Солнце освободилось из плоти, и остался только этот лоскуток твоей ткани. Но то, что было тобой, не перестало быть; и разве не удивительно, что твоя душа продолжает следовать за последним оставшимся кусочком плоти и обретет свободу здесь, так далеко от дома, среди этих замечательных мужчин и женщин.

Я разломал слайд, и вынул из него содержимое, и сжег его тут же, под соснами.

Я чувствую твое присутствие. Станет ли это место памятником для тебя? Спасибо тебе за все, чему ты меня научила. Я буду хранить это знание в своей памяти, а твой дух — в сердце. Всегда.

Я начинаю понимать, что такое святыня. Я провел более часа в том лесу с Дженнифер. Между Землей и Солнцем двигалась Луна. Это была новая луна, молодой месяц; стояла необычайная темень. Когда я вернулся в дом, в комнате горело множество свечей; окна уже были раскрыты, но ни малейшее дуновение не шевелило язычков пламени. Старый шаман лежал на кровати посередине комнаты; старуха пела тихую мелодию. Я сел на свой стул позади Аитонио и рядом со старухой, в четырех фугах от умирающего. Он повернул голову ко мне, когда я садился, и посмотрел на меня, посмотрел прямо мне в лицо, и мое сознание очистилось, опустело, как его серые глаза.

Затем он слабо кашлянул, и повернулся лицом к потолку, и закрыл глаза.

Где-то сзади послышалось «ш-ш-шх, ш-ш-шх» погремушки; кто-то засвистел, как будто приманивая птиц, и началась песня… тихая песня; она, казалось, несла в себе мир и покой, и мир и покой воцарялись в комнате. Я слегка наклонился вперед и увидел, что глаза Антонио закрыты. Перед нами приподнималась и опускалась грудь старого шамана, по его телу пробегала странная дрожь. Мне хотелось проверить его пульс. Вместо этого я закрыл глаза и позволил своему телу присоединиться к ритму погремушки и песни. Я почувствовал, что безо всякого усилия перехожу в состояние ясности, чистоты, совершенной гармонии с пением…

Прошло немало времени, прежде чем я открыл глаза. Все происходившее и происходящее казалось сном. Я проснулся и очутился в сновидении с этой комнатой, лицами, умирающим на моих глазах человеком. Неизменный ритм погремушки. Дыхание старика, медленное и регулярное, тринадцать ударов погремушки на каждый вдох-выдох. Наступило время вести счет дыханиям, ощущать структуру воздуха, его массу, его сладостную тяжесть. Пока я сидел с закрытыми глазами, свечи догорели почти до конца. На лицах этих мужчин и женщин, учеников El Viejo, светился экстаз; он сиял в воздухе, околдовывал, он был осязаем, как запах весны в апреле.

Антонио немного повернулся и взглянул на меня, и я осознал, что неотрывно гляжу на старика, на движения его грудной клетки, и считаю тринадцать ударов погремушки, и дышу вместе с ним. Антонио протянул руку и коснулся средним пальцем моего левого виска, а затем стал выстукивать кончиками пальцев, как на барабане, кружок у меня на лбу.

— Попытайся видеть, — прошептал он. — Будь внимателен.

Я расфокусировал зрение, и мой взгляд переместился в точку, находившуюся в шести дюймах над грудью старика, и она была там, неосязаемая форма дымчато-фиолетового оттенка… исчезала… снова появлялась; она появлялась с каждым выдохом и снова исчезала при вдохе.

Старуха сжала мою левую руку. Я обернулся и посмотрел на нее, затем на ее темную мозолистую руку, сухую и прохладную. Я положил на нее сверху свою правую руку и кивнул старухе; вокруг ее глаз собрались морщины, она улыбалась. Она поднесла к губам трубку, затянулась и выпустила дым на меня; она втянула голову в плечи и продолжала дуть на меня дымом, от коленей и выше, в грудь, в лицо, и было что-то удивительное в ее лице, в наклоне головы и шеи, что-то нежное, ласкающее, почти эротическое.

Она вложила трубку в мои холодные, мокрые от пота ладони. Погремушка замолкла и комната загудела от тишины.

Поворачивая голову, я услышал хруст шейных позвонков.

Я не видел энергетического тела. Сияние исчезло. Я увидел, как по телу старика прошла судорога, потом вторая, и в тишине раздался протяжный вздох.

Я поднял глаза на шар, светлую, опалесцирующую сферу; светящиеся нити закручивались, обвивались вокруг его лба, сливались с ним, а сияющее яйцо удерживалось на световой спирали, и стоило мне посмотреть на него, как оно исчезало, поэтому я сфокусировал зрение в пустом пространстве, чтобы, не видя, все же воспринимать его.

Антонио взял трубку у меня из рук. Я забыл, что держу ее. Он стал раскуривать ее, и последняя искорка ожила и перекинулась на сухой табак. Он встал и принялся пускать дым на лоб мертвеца, и тут, как бы с вершины моего видения, я заметил, как пульсирует и рассыпается тысячами искр viracocha; что-то похожее возникает перед глазами, когда закроешь их и придавишь веки пальцами. Искры разлетались по всей комнате, оставляя следы, световые траектории, которые, казалось, тянулись к головам учеников El Viejo, и погремушка снова зазвучала, т-ш-шх, ш-ш-шх, и когда я снова увидел, шар висел в центре комнаты, Антонио стоял вместе с внучкой шамана возле его тела; он опускал пальцы в чашу с травами, а затем прикасался ими к чакрам покойника, к его коленным чашечкам, подошвам ног, локтям и ладоням.

Меня взяли за руки, старуха слева и мужчина в белой сорочке справа. Антонио и внучку взяли за руки другие, и так мы все встали в круг, соединив руки, и старуха рядом со мной запела жалобную песню. Ее голос похож был на звук флейты, и я узнал эту странную мелодию: накануне ночью ее пел Антонио. Это была песня лесов и высотных плоскогорий, этой песней созывались духи трав и сосновых деревьев, потому что, как позже объяснил мне Антонио, элементали, силы Природы, которые были животными силы El Viejo, уже свободны. И я увидел энергетическое тело; свет этой старой души завихрялся и таял, как капли краски в бурлящем водовороте. Антонио подвел меня к окну, потер мне лоб, стимулируя видение, и сказал:

— Дышите. Дышите глубоко и смотрите. Скорее!

В этот момент лес был живым: он светился тем светом, который я уже видел в джунглях. Сияющие ореолы очерчивали контуры деревьев, а между ними носились, вспыхивали, играли гонкие искорки, подобные жукам-светлякам, и верхушки сосен медленно-медленно качались, и слабый ветерок принес в комнату запах хвои.

Пламя свечей заколыхалось, дым рассеялся. И песня закончилась.

 

*13*

Утром после смерти старого шамана была праздничная трапеза — жареная юкка, фрукты, хлеб, кукурузная мука. Настроение царило веселое; было много разговоров, преимущественно о местных болезнях и бедствиях. Антонио объяснил мне, что эти люди приехали издалека, чтобы присутствовать при рождении старика в духовном мире; это были шаманы и знахари, признававшие учение El Viejo. По поводу веселого настроения Аптонио улыбнулся: они радуются, сказал он, потому что знают, что теперь дух учителя всецело будет с ними и что он свободен от ограничений этого мира.

Mesa старого шамана была раскрыта, и каждый из учеников подходил и брал себе один из предметов — кристалл, жезл, камень, древний предмет силы; и не было никаких споров, колебаний или нерешительности. Аптонио обьясиил мне, что предметы были распределены во время смерти старика: дух шамана сказал каждому, что ему принадлежит.

19 октября

Мы попрощались с домом на краю леса около 11 часов утра. Мы разговаривали о бессмертии.

Знание того, что мы состоим из соматической и духовной материи, лежит в основании шаманского опыта. Если человек на протяжении своего жизненного срока научится отделять себя от физического тела, чувствовать себя «светящимся существом» и свершать духовные полеты, то он может умереть сознательно, умереть во плоти и родиться в духе — в духе, который ему уже близок и которого он требует. Если же человек умирает не сознательно, то его энергетическое тело возвращается в Великий Бассейн Сознания. Я попросил Антонио объяснить, что это за «Великий Бассейн», но он только замотал головой. Терпеть не мoгy, когда он так делает.

— Это просто метафора, — сказал он. — Поэтическое представление некоторой философской концепции. Оставьте это. Если вам такое представление не нравится, составьте себе другое, только не сооружайте его на чьем-то опыте.

— Хорошо, — сказал я. — Но это… индивидуализация духа: не означает ли она, что если человек умирает сознательно, то он сохраняет свою индивидуальность и после смерти?

— Индивидуальность? — переспросил он. — Вот еще одно путаное понятие. Если уж вы так настаиваете на сведении всего к теоретическим формулам, то потрудитесь быть более точным.

— Черт! — Я остановился, снял с плеча пакет и положил его на землю. — Я стараюсь понять при помощи тех средств, к которым я привык!

— Да, — сказал он, — вы в щекотливом положении. Вы на пути к опыту. Этот путь приведет вас к пониманию. Вы застряли между двумя мирами, между бодрствованием и сновидением. Вы испытали силу, и все же вас до сих пор сбивает с толку различие между вашим опытом и вашими верованиями. Но ваши верования основываются на теориях других людей.

— Теории нужны, — сказал я. — Боже мой, да ведь теории — это то, что позволяет нам предвидеть! Это то самое, что ведет к будущему род человеческий: думать вперед, предлагать возможность, испытать ее — и вперед! Неокортикальное мышление, логика — это факт, это реальность западной культуры. Это нельзя сбросить со счетов только из-за того, что другие культуры подходят к тайнам сознания с противоположной стороны. К тому же, западная наука тоже упирается в область мистики. Посмотрите на квантовую физику…

— Что же я там увижу? — спросил он.

— То, что вы уже знаете. Что сознание является определяющим фактором действительности. Что на исход события влияет наблюдение этого события. Что фотон, субатомный элемент света, не является ни волной, ни частицей. Ни то, ни другое, но оба сразу, это же удивительно! Вся процедура западного научного метода основана на сведении одного к другому… — Я начал загибать пальцы. — Мы пытаемся объяснить работу мозга, изучая молекулярную биологию центральной нервной системы. Молекулярная биология изучается на основе атомной физики, а атомная физика — это сфера действия квантовой механики, принципа неопределенности: наблюдение события влияет на его исход, разум наблюдателя нельзя исключить при определении характеристик действительности.

— Таким образом, — сказал он, — научный редукционизм свел себя к сознанию. Физики становятся поэтами.

— Да. Изучение человеческого разума неизбежно возвратится к разуму того, кто изучает.

— И с Запада придут новые шаманы.

— Что?

— Однажды у меня было такое видение. — Он поднял с земли мой пакет и протянул его мне. — А теперь давайте скажем, для теории, что человек может сохранить после смерти не индивидуальность, а целостность осознания.

— Прекрасно, — согласился я, забросил пакет за плечо и мы отправились дальше.

— О чем это вам говорит?

— О бессмертии, — сказал я.

— А еще?

— Не знаю. Не уверен. Это похоже на бесконечность. Как вы эту концепцию можете применить на практике?

— А как вы применяете квантовую механику в практической жизни? — парировал он. — Учит ли вас квантовая теория, как ходить по Земле? Как изменять погоду? Как отождествлять себя с творящим началом, с Природой, с Богом? Учит ли она вас, каким образом осуществить каждое мгновение вашей жизни как акт силы? Нет! Теория. Логика. Концептуализация. Игры, чтобы позабавить себя чем-нибудь таким, что лежит за пределами человеческого познания и сознания.

Теперь пришел его черед остановиться и обернуться ко мне.

— Приобретая опыт жизни через смерть, человек становится духовным воином и отождествляет себя с жизненной силой. — Он сжал пальцы в кулак и протянул его в мою сторону, напоминая мне о том костре позавчера ночью. — Мой старый учитель умер в своей плоти, но сохранил целостность своего осознания. Вы, наоборот, поддерживаете целостность вашего тела. Вы упражняете свое тело, но тем временем атрофируется ваше сознание. El Viejo знал правду почти обо всем в своей жизни, и он ходил по снегу, не оставляя следов. Нет, мой друг, не буквально, а поэтически. В мистическом смысле.

Он положил мне руку на плечо.

— Наш мозг — не часы, заведенные на семьдесят два года. Мы не привязаны к этой Земле на определенный интервал времени, между рождением и смертью. И Бог приходит не откуда-то свыше, он существует вне времени и пространства и информирует жизнь, дает ей форму и образ. Земля — это наш дом, и если уж мы сумели выйти за пределы театра теней, который мы называем биологической действительностью, и отождествили себя с Божественной Силой, то мы поймем, что у нас нет выбора: нам надлежит быть смотрителями Земли.

Он повернулся и зашагал дальше.

— Смотрителями Земли, — повторил я и бросился догонять его.

— Это лежит на нас. На нашей ответственности. — Он раскинул руки, обращаясь к ландшафту вокруг нас. — Чти мать и чти отца твоего. Мать Землю и Отца Солнце. У человека знания нет выбора.

— И новые шаманы придут с Запада?

— Да, конечно, — сказал он.

20 октября.

Вчера вечером, после ужина, Антонио вытащил из маленького мешочка стручок с семенами мимозы. Я взглянул на опушку сосновой рощи, где мы остановились на ночлег, и узнал место, которое видел во сне. Deja vu.

— Вы воображали это?

Я осмотрел стручок. Высушенный, сморщенный, кривой, длина четыре дюйма.

— Я сновидел его, — сказал я.

— Вы вообразили его, — сказал он. — Мы вообразили его вместе.

— Сновидели вместе.

— Откуда происходит воображение? — спросил он. — Фрейд и Юнг чувствовали, что оно приходит из бессознательного и что бессознательное разговаривает с нами в наших сновидениях. Закройте глаза и вообразите. Закройте глаза и смотрите. Смотрите с закрытыми глазами. Сновидьте.

— Мы сновидели вместе.

— Он кивнул головой.

— Шаман часто начинает урок на этом элементарном уровне.

— Сознательно? — спросил я.

Он склонил голову над предметом, который держал в руке, и свет костра засиял на его серебристо-седых волосах.

— Не кажется ли вам, что это слово начинает терять свой смысл?

— Нет, — возразил я. — Я все-таки знаю, когда я в сознании. Это реальность моего опыта потеряла свою определенность.

— Плоскости реальности, — сказал он, не поднимая головы, — это уровни возможного осознанного. Вы можете скользить между ними. — Он поднял голову и взглянул на меня. — По собственному желанию.

Он наклонился и положил стручок в огонь. В стручке еще была какая-то влага, и когда она испарилась от действия жара, он стал коробиться, скручиваться, и его сморщенная поверхность потемнела, прежде чем вспыхнуть пламенем.

— Вы должны вернуться в джунгли. Завершить вашу работу на Западном пути.

— А на Южном я уже закончил?

— Нет. Закончить вообще невозможно. Помните, что Волшебный Круг — это круг. Огромная спираль. Вы вошли в мистический мир и столкнулись с элементами вашего прошлого. И начали сбрасывать кожу рационального мышления, которую носили все эти годы. Прошлое ослабило свою хватку на вас, и смерть ходит за вами, как тот кот.

Он слегка перевел глаза, и я обернулся и посмотрел через плечо в темноту.

— А еще есть этот орел, он все выжидает, чтобы броситься на вас и терзать. Вы должны вернуться к Рамону, вернуться к той лагуне.

Я кивнул, но Антонио покачал головой с сомнением.

— Не дурачьте себя, — сказал он. — Не думайте, что если вы помирились с вашим прошлым и освободили себя от страха смерти и от страха перед будущим, то вы уже живете жизнью воина и вступаете смело в свое настоящее, как человек силы. Пусть простота этой теории не станет вашей ловушкой. Настоящее не длится. Оно становится прошлым уже в то мгновение, когда мы еще наслаждаемся им. Вы пока что стоите в тени тайны. Это тень, которую отбрасываете вы. Ваша тень. Но человек силы и знания ходит по снегу, не оставляя следов. И не отбрасывая тени.

Он улыбнулся мне, глядя поверх костра.

— Многие, кто путешествовал но Волшебному Кругу, соблазнились его силой. И очень немногие завершают Круг, обращаются с древними предками и их знанием на Северном пути и превосходят их силу на Восточном пути, чтобы, наконец, стать людьми знания, детьми Солнца. И если вы хотите, чтобы метафора оказалась буквальной, обратите внимание на одну вещь, которая не отбрасывает тени.

— Что это?

21 октября

Единственной вещью, которая не отбрасывает тени, является Солнце.

Энергия и сознание — тоже? Энергия Солнца — это энергия всякой жизни, всякого вещества; потому что это вещество является энергией, которая образует все структуры, подобно тому как сознание формирует всякую жизнь.

Мы возвратились в Куско, и я заказал билет на утренний рейс на Пукальну.

24 октября

Приехал в Перу, чтобы изучать ayahuasca,a меня познакомили со Смертью. Приехал в Перу, чтобы найти шамана, и нашел полную комнату людей.

Завтра возвращаюсь в джунгли. Возвращаюсь в Сад.

Восемьдесят тысяч лет тому назад у нас появился думающий мозг, рассуждающая машина, которая поставила нас вне Природы. Одним гигантским скачком мозг почти удвоился по объему. Мы можем оценивать. Рассуждать. Думать. И рука Природы соединилась с рукой человека.

В ящике ночной тумбочки в моей гостинице лежит гидеоновская Библия.

«И сказал Господь Бог: «Вот, Адам стал как один из Нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от дерева жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно». И выслал его Господь Бог из сада Едемского, чтобы возделывать землю, из которой он взят».

Я возвращаюсь в сад, чтобы простереть руку свою и есть от дерева вечной жизни.

Разговаривал со Стефани. Очень далеко был ее голос.

Мне необходимо вернуться в Штаты для последнего редактирования «Мира целительства»; придется на самолетах наверстывать время, проведенное в джунглях.

Хочу встретить Антонио в аэропорту после полуночи, попрощаться. Надо ли? Антонио не пришел никогда.

Я звонил в школу, но мне никто не ответил. Я ожидал его до последнего мгновения, а затем сел в двухмоторный самолет до Пукальпы. Я рассчитывал, что вернусь через пять дней. У меня будет часа два в Куско перед полетом на Лиму и домой. Я, конечно, увижу его, возьму такси до школы, и мы попрощаемся перед тем, как я уеду.

И все же я не мог успокоиться. Почему он не пришел?

Так много нужно было сказать…

 

*14*

На этот раз я успел на автобус в Пукальпе. У меня даже оказалось достаточно времени, чтобы постоять под старым Вестингхаузовским вентилятором и выпить стаканчик cuzcena в баре. Бармен помнил меня.

Я вышел на шестьдесят четвертом километре и поискал глазами банановую пальму, обозначавшую начало тропы, но она так разрослась, что я не мог отличить ее от других и пошел наугад.

В воздухе чувствовался какой-то странный запах, пробивавшийся даже сквозь едкие испарения джунглей. Этот запах поселился и на поляне вокруг хижины Рамона. Рамон был дома. Он стоял спиной ко мне, склонившись над толстым покрученным суком дерева на песке. Когда я вышел из чащи, он выпрямился, повернулся ко мне, и я увидел в его руке мачете. Мы стояли неподвижно на расстоянии тридцати футов и смотрели друг на друга. Я улыбнулся. Он только прищурился в ответ и закинул голову назад, разглядывая небо. Никаких признаков узнавания, удивления или дружелюбия. Он несколько раз потянул носом и снова взглянул на меня.

— Что это такое? — спросил я.

— Горит, — ответил он, глядя в землю и качая головой.

25 октября

Где-то далеко южнее, в тридцати или сорока километрах, горят джунгли. Между тягачами подвешены цепи, и жизнь выдирается и выжигается из джунглей ради того, чтобы создать пастбище для скота. Говядина нужна для пищевой промышленности США. Уничтожаются драгоценные леса, экзотические деревья твердых пород.

Рамон всегда немногословен, а сегодня молчит особенно упорно. Мрачен. Он здесь один, и я не знал, как спросить его о жене и дочери. Когда я все же решился, он только качнул головой в ответ.

— Нам нужен дождь, сказал он, и вот льет дождь.

Льет всю ночь, как из ведра; какой-то библейский потоп. Чтобы погасить огонь? Чтобы смыть белых людей? Как он себя чувствует? Злой, обиженный. Встретил меня неприветливо. Там горят джунгли, а здесь из джунглей выходит белый человек и поселяется в его доме. Неловко. Если так же будет утром, я уйду.

Я спал долго. Был почти полдень, когда я проснулся. Дождь закончился, и от джунглей шел пар. Что-то варилось в жаровне на костре. Рамона не было.

Я побрел к излучине речушки, туда, где когда-то купался и вел свой дневник. Я следовал за изгибами русла, брел водой, когда нельзя было пройти по берегу из-за буйной растительности. Так я петлял целый час и наконец увидел еще одну песчаную отмель и тропинку; я поднялся по тропинке и вышел на поляну в джунглях фугах в ста от речки. Там были развалины какого-то здания, похоже, небольшого храма, украшенные орнаментом джунглей: за восемьсот лет лианы въелись даже в гладкую поверхность гранитных блоков. Давление времени. Типичная литография девятнадцатого века из книги о путешествиях. В центре поляны видны были остатки костра, затушенного ночным ливнем. Кто здесь был? Рамон?

Я направился через поляну к развалинам. Внезапно джунгли остановились. Прекратился свист цикад. Резкая какофония птиц и насекомых, щебет и гомон, наполнявшие теплом и трепетом атмосферу Амазонки, вдруг стихли. Последними прозвучали мои шаги, прежде чем я остановился и прислушался к тишине.

26 октября

Сижу на песке возле лагуны. Уже далеко за полдень. Слежу за двумя утками на воде. Они кормятся у дальнего берега, кувыркаются вперед, хвостом вверх, затем обратно, стряхивают воду с голов, обрабатывают перья клювами. Райское место. Вокруг меня тихо кипят джунгли. Ш-ш-ш-ш, с-с-с-с.

Я закрываю глаза и растворяюсь в этом звуке, потом открываю их и смотрю на маленький водный простор, который стал для меня символом. Я мифологизировал это место, освятил его в своем воображении, и оно стало для меня местом силы, святыней. Здесь происходили волшебные события; оно существует в моем сознании, место, куда я прихожу в сумерки.

Пейзаж моего воображения, моего сознания? Но я здесь и вправду. Я действительно сейчас здесь. Рациональная конструкция. Я здесь, я пишу. Концептуальная конструкция. Но я же действительно здесь. Сейчас. И пишу это. Я могу существовать здесь в некоторый момент времени, осознать, что я здесь, и написать, что я здесь; таким образом, писанина представляет уже дважды исчезнувшую действительность.

На этом стоит остановиться; это имеет прямое отношение к различию между книжной философией, коюрую мы понимаем нашими думающими рассудками, и прикладной философией — прямым опытом. Опыт абстрактного возникает в другом месте. Возможно, это потому, что опыт захватывает весь мозг, все тело, все сознание, а не только ту часть, которой мы привыкли думать.

Итак, кто же получает прямой опыт? Элита? Мужчины и женщины, подвижники, прикоснувшиеся к тайне, становятся субъектами мифов и религий, через них остальное человечество получает духовный опыт — косвенно. Герои. Различие между опытом и верой. Конечно. И хотя, возможно, каждый — Будда и Христос, Магомет и Черный Лось — прикоснулись к Богу, испытали силу и растворились в потоке сознания, которое дает формы всякой жизни, общность их опыта была утеряна в изречении или, скорее, в осуществлении изречения. И опыт и знания, которые должны были объединить все человечество, разделили мир, потому что одинаковый опыт был изречен различными словами.

Священные места. Есть одно место в джунглях. Час ходьбы отсюда. Меня обдает холодом при одном воспоминании. Каким-то холодом… Я вернусь туда, несмотря на то, что даже мысль об этом пугает меня. Страх. Вот за чем я приехал сюда. Видимо, я…

— Ты ел?

Я не слышал, как он приблизился, но он стоял рядом со мной. Он сел возле меня на песок. Я закрыл дневник и сказал, что не ел. Он кивнул, глядя на другую сторону лагуны.

— Хорошо, что ты приехал сюда.

— Спасибо, — сказал я. — Я не был уверен…

Он покачал головой.

— Они… — он взглянул на юг, — не видят… — продолжал он медленно, — Природы… — он посмотрел мне в глаза, — вещей.

Позже

Природа вещей.

Рамон человек немногословный.

— За тобой следует орел.

Я отодвинулся, чтобы лучше видеть его лицо.

— Да, — сказал я. — Я очень сожалею…

— Сожаление? — он нахмурился. — О чем?

— Ваша дочь…

Он склонил голову набок и посмотрел на меня искоса.

— Для нее это была высокая честь. — Он покачал головой и почти улыбнулся.

— Честь? Но орел… — я вскочил, обернувшись спиной к лагуне. — Разве не вы послали орла?

— Нет, — сказал он просто.

— Но мне говорили, и… я чувствую, что он не мой.

— Он не твой, — сказал он. — Он от человека большой силы. От человека с Севера. Вы работали с этим человеком.

— Антонио?

Он пожал плечами и только кивнул головой, подтверждая столь простой факт.

— Но он сказал мне, что это вы послали его!

Глаза Рамона широко раскрылись. Он кашлянул, чтобы скрыть смех, и замотал головой, словно стараясь стряхнуть ухмылку, которая растягивала его губы. Он поднялся и подошел к жаровне. Он наклонился, чтобы поправить костер, и это был единственный раз, когда я увидел, как он хохочет. Он согнулся пополам, упершись руками в колени. Кажется, это была самая забавная история, которую он когда-либо слышал.

Остаток дня я провел с Рамоном, наблюдая, как он готовит аяхуаску, нарезает и толчет растения, корни и побеги.

— Вернись снова на то место, — сказал он, когда солнце стало погружаться в джунгли.

— Какое место?

— Где ты был.

— Этим утром?

Он кивнул.

— Что мне там делать?

— Сидеть. — Он налил отвар из подвешенного горшка в деревянную чашу, и я последовал за ним к дуплистому дереву чиуауако. Он поставил йаге в дупло. — Приготовься. Призови свою силу. Мы выпьем йаге ночью. Возвращайся, когда будешь готов.

Как ярки все впечатления этой ночи. Я снова иду вдоль речушки, по своим утренним следам, затем вброд, а дальше по тропинке вверх; солнце зашло, и вся игра теней в джунглях перешла в темноту. Глаза приспосабливаются, я вступаю на крошечную поляну перед развалинами; луна еще не взошла, темень.

Меня окружает страх, который я почувствовал еще днем; теперь я возвращаюсь к нему ночью. Страх, тяжелый, как воздух, в котором он живет; я улавливаю его шестым чувством. Я вспоминаю, я обнюхивал тыльную сторону ладони, предплечье; волосы на руке слиплись от пота. Был ли запах у страха? Шум джунглей ночью не похож ни на что; отдельные ясные звуки, вибрато, стаккато, протяжное острое шипение. Единственное, что меня отделяло от темноты и всего в ней живущего, была моя одежда.

Я избавлялся от страха, предаваясь ему. Я предлагал ему себя, я неуклюже сдирал с себя одежду, руки мои тряслись, я… Что я делаю? Стою один, обнаженный, в самом сердце джунглей Амазонки. Дрожу в тепле, беззащитный среди клаустрофобической тьмы, и запах моего пота, страха, репеллента от насекомых расходится далеко за пределы поляны.

Но то, что я почувствовал глупость своего поведения, это своеобразное унижение, было, кажется, определенным индикатором моего страха: я что-то чувствовал кроме страха. Вместо страха. Мои глаза рыскали по сторонам. Поднималась луна, и я начинал видеть предметы в периферии моего поля зрения, различать оттенки темноты.

Я сел на свою сорочку, закрыл глаза и стал медитировать на звуках, стараясь отделить птиц от насекомых, дальние крики от близких цикад. Если вы внимательно смотрите на скрипача в оркестре, вы можете почти полностью отделить звуки его инструмента от всей массы звуков; и я стал дышать животом и вызывать образы, визуализировать существа, населяющие джунгли, сосредоточиваться на их голосах: тик-тик-тик твердокрылого рогатого жука, кудахтанье и клокотанье гигантского макао где-то там… далеко… а вот «плои!» капля воды упала на мягкий, зеленый, огромный, как ухо слона, лист пальмы… Я отфильтровываю отдельные звуки и слышу, как другие стихают, тают в темноте, сами к себе прислушиваясь…

Я услышал свое дыхание. Тяжелые удары сердца. Быстрее. Листья, прутья, почва. Я двигаюсь. И дышу. И я слышу свой запах среди влажного хаоса джунглей. Я двигаюсь как тень. Я уснул там. Проснулся, и воспоминание о коте, о себе самом подняло меня на ноги. Я натянул брюки, завязал сорочку на поясе и направился по тропинке к реке. Я помылся в реке и пошел по руслу, как по нити Ариадны, прочь из лабиринта джунглей, обратно к Рамону.

Это началось со звука. Я лежал навзничь на песке, на ровной площадке недалеко от костра и в двадцати футах от воды. Воздух был теплый и влажный. В песке стояли горящие свечи, и москиты выли вокруг них. Дым от трубки Рамона плыл на меня, удушающий дым, перемешанный с влажным воздухом. Теплый.

Я чувствовал себя прекрасно. Весь день я голодал, сидел у излучины реки, писал, передумывал и переживал недавнее прошлое. Я даже разделся и промыл свои чакры в воде, протекавшей через лагуну и через мою излучину, а потом натер тело листьями, которые, по уверению Рамона, будут отгонять москитов.

Я провел смотр своих мыслей и чувств. Для каждого из них я выбрал объект. Вот мое клиническое любопытство: будет ли сегодняшний ночной ритуал повторением предыдущего? Для него я выдрал треугольный кусок бумаги из дневника. Безопасность, смелость перед темнотой и ягуаром предыдущей ночи — для этого чувства я выбрал острую щепку дерева. Мои надежды, моя жажда трансцендентного опыта — это были сплетенные между собой три полоски пальмового листа. Моя вера, что я вернусь назад, что я переступлю предел, отделяющий от смерти, и возвращусь к жизни, — пятиконечный листок, похожий на руку. Каждый из этих предметов я бросал течению, как бросают жертвы в огонь. Я наблюдал, как они уплывают. Лист, похожий на раскрытую ладонь, коснулся берега на излучине и сделал полный оборот, прежде чем исчезнуть за выступом.

И я сижу, истекая потом, голый, освещенный луною.

Сейчас, лежа на песке, я чувствовал свою мощь, но моя готовность изводила меня. Я должен отделить свое желание служить этому ритуалу от самого опыта. Рамон удовлетворенно кивнул, протягивая мне чашку йаге, а потом еще раз, когда уже дул на меня дымом. Ощущал ли он мою силу?

Глядя вверх на звезды, я вспомнил момент, когда свет собрался на потолке хижины Рамона н обрушился вниз, раскрыв на меня челюсти. Это было так давно. Насколько это будет иначе теперь?

Что это? О чем ты?

Ждать. Я жду этого. Звезды на своем месте. Луна, такая полная, освещает поляну. Хорошо освещает. Рамон, танцуя, описал крут на песке и очистил меня табачным дымом, и мы кружили; и я выпил айякуаску, но почувствовал только ассоциативный дискомфорт: горький привкус во рту после йаге напомнил мне о тошноте, которой я не чувствовал. В этот раз не чувствовал. Стоп. Прекрати эти сравнения. Ожидания. Вложи в этот момент все, что угодно, только не свое присутствие.

Посмотри на себя! Ты уже сидишь! И смотришь на Рамона с видом: «Все ли идет как надо? Что со мной происходит? Происходит ли что-нибудь со мною?» Ложись обратно. Ложись сейчас же. Но глаза Рамона… он колдун. Посмотри на его глаза! Это не просто шаман, хозяин Западного пути, садовник в райском Саду. Это обманщик. Он может сделать со мною все, что угодно.

Знаете ли вы, о чем я думаю?

Он кивает; его голова наклоняется вперед, но это не кивок: он смотрит. Смотрит вниз. Рядом с ногой, вытянутой вперед моей ногой, змея. Пятнистая змея, серая в лунном свете, раскрывает пасть. Она между моими ногами.

Это начинается со звука.

Похоже на водопад. Ливень, обрушившийся на Землю. Огромные ревущие потоки, неведомая, таинственная вода. Мне необходимы обе руки, чтобы ухватить змею под челюстями. Раздвоенный язык наполовину высовывается, когда она раскрывает розовую перепончатую пасть. Я знаю тебя… Сплошная пасть, сплошной мускул, она протискивается сквозь мой захват, мои пальцы и ладони не могут удержать скользящую чешую.

— Ты не завоюешь меня, как завоевываешь женщин; ты не покоришь меня, как покоряешь себя.

Вперед-назад, огромная голова преодолевает мою хватку. Вперед-назад, в ритме пения Рамона. Заклинатель змей поет песню змею Сатчамаме, духу озера Яринакоча, хранителю Сада, подателю плодов от дерева знания. Архетип, обвившись вокруг моей ноги, скользит по мне вверх, поднимая своим телом смятую штанину. Я не сопротивляюсь, и ее голова глухо ударяет в мой живот. Боль. Мелькает мысль, что я могу очистить себя от этой гадости в желудке.

Черно-белые джунгли. Черная пленка. Промывание в лунном свете, Рамон останавливает меня у самого леса.

— Нет. Сюда.

Смотрю в направлении его пальца, иду на песок, опускаюсь на колени, и у меня начинается рвота, бурная рвота вместе с первобытными звуками, которые вылетают через раскрытый рот и сотнями резких воплей отражаются от стены леса. Рамон окуривает меня дымом, подходит ближе и наклоняет меня своей силой, и тело резонирует где-то в глубине, там начинается и движется наружу что-то вроде звуковой вибрации, зелено-фиолетовое гудение.

Я стою, и джунгли вокруг меня колышугся влажно и тошнотворно. Деревья и кусты, листья, побеги, теперь уже зеленые и яркие, тают, превращаются в жидкость, и ручейки стекают в лагуну. Жидкие джунгли стекают в песок, бегут ручейками к лагуне, а я, свидетель, стою и смотрю на воду, до тех пор пока…

Не стало ничего, кроме лагуны, вода поднялась от стекающих в нее джунглей, она достигла моих лодыжек, теплая и укрепляющая; я погрузил руку в ее сияние, и она превратилась в кристаллы на пальцах, песчаные капли упали с моих рук, и я пошел вниз, вниз, в пустынное пространство под водой.

Там, под поверхностью воды, небо представляет собой паутину, священную архитектуру звезд, соединенных нитями кристаллического света, звезда на каждом пересечении и каждая звезда — пересечение нитей, и каждая звезда соединена с каждой другой звездою, которая — зеркало, отражающее вселенную, фабрика вселенных, трехмерная филигрань, и я знаю, что движусь по бесконечному пути, и каждое пересечение — это акт силы, акт выбора, ведущий меня к следующему… все бесконечные возможности.

Я потерялся в этом. Соблазнен. Этим созданием, этой священной женщиной, этой сущностью, чувственной Мадонной, которая стоит передо мной, ко мне спиною, одетая в мантию из перьев с глазами, тысяча коричневых перьев, это перья совы, на них серебряные пятнышки, и я не дотягиваюсь до нее, она смотрит в сторону, а затем медленно поворачивает голову, но лицо ее закрыто вуалью, сотканной здесь, на небесной фабрике.

Я протягиваю руку, чтобы сорвать вуаль, но до ее лица не хватает нескольких дюймов.

— Сколько раз я должна просить, чтобы ты пришел ко мне, мой сын? Подойти. Ближе!

Она не двигается. Еще один шаг вперед. Хочу достать ее, но снова промахиваюсь; я так близко, что вижу за вуалью лицо, ее смеющееся лицо, это такая сладостная музыка, она переполняет меня восторгом, и я падаю на колени в песок. Снова песок, и паутина неба разорвана в клочья. Что-то движется между небом и мною. Это снова орел. Распрямляя крылья, он пронзительно кричит мне из ночи, он разрушает структуру ночи; но зачем? Ты же не стервятник. А это мертвое холодное тело, оно уже синее, кровь прекратила движение и стекает в нижние участки тела, скапливается в венах, артериях, капиллярах и полостях спины, я лежу на спине, плоть мертвеет, она уже мертва, это пища для мух и кондоров, для червей и муравьев. Меня скоро расчленят и разнесут по кусочкам, зачем же ты беспокоишься, и почему улетаешь так поспешно? Я вижу, как приближается кот; орел взмывает вверх и исчезает во мраке.

Я могу думать две мысли одновременно, три мысли. Я вижу сразу бесконечное количество вещей, потому что время подобно этому небу, нет ни начала, ни конца, и каждое мгновение отражено в каждом другом. И видение не требует времени.

Где она. И что же она сказала?..

Солнечные лучи поворачиваются ко мне, пронизывают темноту, играют всеми цветами радуги на пустынной равнине, пучок лучей выходит из тоннеля на безлесом горизонте, и вдоль этого пучка, внутри света, идет ягуар, и поступь его совершенна и решительна. Поэтическая плавность, безошибочность движений, и чернота. Такая чернота, что я не вижу деталей, не вижу мускулатуры под черной как ночь шерстью; но зато — взгляни! Когда солнечный луч из тоннеля попадает удачно, черная шерсть вспыхивает золотом, сверкает.

Он обнюхивает меня, затем мою окоченевшую плоть — я отделен от нее — и, удовлетворенный, бежит обратно к свету. Я следую за ним. Мы двигаемся вместе, как это было прежде, как одно целое, к источнику света. Я оборачиваюсь и, продолжая двигаться вперед, смотрю назад, но мы уже слишком далеко в тоннеле, пустыня потерялась среди игры красок.

Я никогда не возвращусь. Свет смыкается позади меня, и я знаю, что никогда не пойду обратно, что момент смерти уже пройден. Он миновал беззвучно, никак не дав знать о себе. Без усилия. Откровение. Это была смерть. Где-то там, позади. Умер ли я действительно? Последний вздох? Умер сознательно?

Голоса. Все слышнее хор. Он нарастает. Он поет для меня одним голосом. Покойник. Знакомый. Здесь человечество говорит в один голос многими устами. Добро пожаловать.

Блаженство. Здесь, здесь свет. Яркий, ярче, ярчайший. Я мигаю? Нет, рефлекс не работает. Это забавно. Нет любопытства, просто забавно. Я не могу мигать, потому что у меня нет глаз, и, смешно подумать, у меня нет языка, и мои смех — это моя последняя и вечная радость.

Ликование. Оно зарождается во мне и растет, ширится. Наполняет Вселенную… разливается… охватывает все, что когда-либо… Я вижу время. Я ощущаю время, я могу следовать по любому пути, лететь на взрывной волне от взрыва, центр которого — свет. Обнаруживаю, что будущее не впереди, как и прошлое не позади. Я этого не знал раньше. Я думаю, что время… Было… что? Знал ли я, что было? Не могу вспомнить. Память. Память? Когда было мое последнее дыхание? Когда оно есть?

Пропал. Заблудился, потерялся в далеких отражениях света. Теперь стягиваюсь. Отражения стягиваются. Оттуда сюда. Все, что растягивается, стягивается, сжимается. И Дама здесь, она в своей мантии из перьев. Она плавно поворачивает голову, кошка и сова. Я никогда не забуду ее лица, потому что никогда не сумею вспомнить его впоследствии.

Глаза за вуалью. Зрачки расширяются… все, что растягивается… сжимается, голова откидывается назад, рот открыт в родовом экстазе. Она вздыхает, и мое сердце болит, болит грудная клетка.

Дышу.

Хватаю воздух, когда мое лицо прорывает поверхность лагуны, глаза заливает вода. Я вдыхаю крик. Это мой первый вдох. Я не помню, что случилось дальше. Я услышал крик. Я проснулся, вздрогнув от крика, прислушался, как он переходит в протяжный вой, и слабеющее эхо доносится издали. Я полностью был в этом мгновении. Я знал, что был в путешествии, что провел вечер в ритуале и что сейчас я проснулся и лежу на спине в маленькой комнате, укрытой пальмовыми листьями, и здесь я буду приходить в себя.

В ночном воздухе висела тяжелая тишина, висела влага, готовая пролиться дождем. Опять. Далекий и мучительный. Эхо, усиливающее тишину. Призыв в темноте. Джунгли вместе со мной прислушиваются к звуку. Он не так далек, как мне вначале показалось.

Я поднялся, раздетый, и быстро пошел к выходу. Я шел, потому что должен был идти. Я шел не думая, затем остановился, почувствовав, что мои башмаки погружаются в песок, я уже на берегу лагуны. В правой руке у меня мачете Рамона. Это меня остановило.

Сплю ли я? Нет. Вот Рамон, все еще курит трубку. Его профиль очерчен отблеском единственной свечи в песке. Он заметил мое появление издали.

Стою на краю лагуны, лицом к просвету среди деревьев, где начинается тропинка к излучине реки. В полном ли я сознании?

Боже мои, конечно! Я в моменте, и я настроен на этот момент. Я посмотрел на свое тело, уже сверкающее от разлитой в воздухе влаги; моя грудь тяжело вздымалась.

Это был кот, это он кричал в ночи на том конце тропы, у излучины. Я знал это. Я все время знал это.

Я ощутил едва заметное движение воздуха. Ласковый ветерок, предшествующий дождю, подул на меня из джунглей и принес запах животного. Запах его мускуса. Я поймал этот запах и пошел по нему в джунгли.

Я быстро двигался по тропе на полусогнутых ногах. Я ориентировался по запаху и леденящему душу вою. Сейчас будет мой черед. Выслеживаю кота. Может быть, я убью его. Может быть; я не знаю. Я знаю, что никогда не было ничего столь важного. И я знаю, что мой запах — от меня пахнет двадцатым столетием — распространяется позади и впереди меня, я чувствую, что джунгли отступают, пятятся, и в них назревает паника, они затаили дыхание, пока я двигаюсь среди чего-то похожего на тишину, приближаюсь к излучине.

Я почти у цели — и тут я сошел с тропы. Теперь у меня преимущество. Я вошел в речку и тихо бреду по воде, не оставляя отпечатков ног на илистом дне.

Он здесь, на серебристом песке; он кричит, вытягивается, извивается в приступе вожделения, черный, как смола, бока тощие, он воет, он роскошествует в собственном великолепии на песке. Забывание. Стон. Он пахнет, как секс. Я не знаю, что он делал. Я знаю, что я стоял там, в воде выше колен, раздетый, с мачете Рамона в руке, сердце у меня бешено колотилось, кровь бушевала в голове. В спину мне дул прохладный ветер.

Направление ветра поменялось.

Небо громыхало. Сейчас, с секунды на секунду… Ягуар, растянувшись па животе, метался в песке и вдруг вскочил, спина его выгнулась дугой, и он застыл, как для броска. Когти вонзились в песок, полная неподвижность. Затем длинный хвост вздрогнул. Еще раз. Рефлекс. Широко раскрытые желтые глаза, точная фокусировка. Нас разделяло пятнадцать футов. Мы не мигая смотрели друг другу в глаза и отражались друг у друга в зрачках.

Я поднял руку и протянул ее через разделявшее пас пространство. Дрожь прошла по телу кота, так что вся шерсть его покрылась рябью. Он прижал уши к затылку. Песок сыпнул по воде. Ягуар прыгнул косо вбок, резко набрал скорость и влетел в зеленую лиственную стену леса.

Ушел.

Подожди! Не убегай… Ветер, который принес к нему мой запах, подталкивает меня к песку. Я опускаюсь на колени и прикасаюсь к следам, к углублению, где лежало его тело, глубоким бороздам на песке. Я провожу пальцем по гребню борозды, крохотные песчинки катятся вниз по склону от прикосновения пальца. Я подношу палец к носу и слышу запах, запах его первобытной котовости. Ложусь в него, прижимаюсь. Мои руки следуют за бороздами, пальцы впиваются глубоко в песок…

Небо громыхает. Вытягиваюсь. Лежу плашмя на животе. Лежу в нем. Катаюсь в нем, песок обдирает мне грудь, поясницу, спину. Гребу ногами песок, взад-вперед. Дышу запахом, не могу надышаться. Я не нюхаю, я дышу им. Быстро. Быстро. Какое-то движение у меня во внутренностях. Я дышу так быстро, что дыхание становится коротким, мне не хватает воздуха…

Стефани. Она возникла, как мысль. Я перекатываюсь на спину, закрываю глаза и кладу руку вдоль тела, ощущаю прилипший к телу песок. От дыхания голова моя наполняется, я пробираюсь по коридору. Черное ночное видение: кот решительно пересекает прихожую. Я проскальзываю в комнату незамеченным, слышу запах пота и Стефани, ее короткое, напряженное дыхание.

Стефани и… Стефани стонет, вздыхает полной грудью, ее бедра поднимаются навстречу мужчине. Я останавливаюсь, припадаю к земле, к персидскому ковру. Тихо. Исподтишка. Прыжок — и я на комоде. Отсюда лучше видно. Простыни персикового цвета скручены и сбиты в конец кровати, одна подушка свалилась на пол. Спина у любовника широкая и безволосая, голова качается на слабой шее в такт движениям их тел. Мне он незнаком.

Волна ярости вскипает во мне; ярость, дремавшая в животе, хлынула в грудь, в голову, желудок пустой, но он конвульсирует от адреналина, тело свирепо напряглось. Верхняя губа судорожно вздернулась, обнажив зубы. Я беспощаден.

Убить его. Я могу сделать это. Я Moгy выпустить потроха из обоих и оставить лежать в общей луже крови.

Сдержи себя. Подожди. С комода я прыгаю на ковер, передними лапами вниз. Медленно приближаюсь к постели. Смогу ли я узнать тебя? Твое напряженное лицо, натянутые сухожилия, оскаленные ровные и белые зубы, когда ты в последнем усилии возвышаешься над нею. Всклокоченные волосы прилипли к потному лбу, вид у тебя глупый. Буду ли я помнить тебя и тошноту внутри? Неверность и лживость Стефани и смертельную ярость, которую я подавил? Мой крик тонет в грохоте грозы.

Последнее видение: Стефани оттолкнула его и села, в глазах ужас.

— Что с тобой? — спрашивает он.

Она трясет головой.

— Да нет, ничего… ничего.

Но вы знаете, что это неправда.

 

*15*

Дождь. Льет в речку, колотит по развесистым листьям, выбивает кратеры в песке. Дождь бьет меня, хлещет по рукам и коленям. Всe залито водой.

Когда я появился на поляне, голый, мокрый, продрогший и растерянный, я увидел незнакомого мне человека. Это был индеец средних лет в тенниске и старых джинсах; с его соломенной шляпы ручьями стекала вода. Он тащил по земле носилки к дому Рамона. При виде меня он остолбенел, затем, сгибая колени, опустил носилки на песок и перекрестился. Носилки были покрыты банановыми листьями, матово блестевшими под дождем.

На деревянной веранде появился Рамон. Он взглянул на меня и направился под дождем к пришедшему. Они перекинулись несколькими словами, затем Рамон помог ему занести носилки в дом. Перед дверью он оглянулся на меня и кивком головы велел следовать за ними. У себя в комнате я надел сухие шорты.

28 октября

Раннее утро. Солнце еще не взошло, едва светает. Дождь прекратился. Это Рамон прекратил его? Поверю ли я всему этому, когда буду читать записи?

Моя голова ясна, восприятие обострено. Я сижу на краю веранды, мои ступни на песке. Может быть, я сплю. Может быть, я умер, но никогда еще я не чувствовал себя более живым. Настроен на мгновение, чувствителен к тончайшим нюансам утра. Я знаю, что я уже отошел от аяхуаски. Я знаю это по тому признаку, что ничто, происшедшее ночью, не может сравниться по важности с драмой, свидетелем которой я оказался.

Сюда пришел индеец с мальчишкой, кажется, это его сын. Мальчику лет десять. Его укусила змея, лесная гадюка, и сейчас он без сознания и в горячке. Рамон развел костер на песке, и мальчик, обнаженный, лежит рядом, вытянувшись на носилках, на которых отец притащил его неизвестно откуда.

Опустившись на колени рядом с костром, Рамон работает над мальчиком, работает с его духом, работает руками, проводя ими над ребенком, поднимает воздух, освобождает энергетическое тело мальчика от физического, просто поднимая его перед собой.

Как мне описать это? Он начал с дыма. Он стал пускать дым на чакры мальчика, напевать без слов, склоняясь к каждой чакре, затем стал поднимать, отделять от тела дух больного. Теперь он исцеляет его. Я никогда не видел такого Рамона. Его лицо искажено и безмятежно, он так сосредоточен, что это похоже на транс: его руки скользят по контурам духовного тела, которое парит перед ним. Вот его ладонь прикоснулась ко лбу мальчика. Он сжимает пальцы в кулак и проводит им вниз вдоль всего тела. Снова дым из трубки.

Он обращается к отцу, который стоит рядом, ошеломленный и перепуганный. Отец нервничает. Рамон снова что-то говорит, тон его резок. Отец пытается подавить свою растерянность и развязать узел небольшого холщового мешка. Рамон выхватывает мешок и сам развязывает его. Он засовывает руку в мешок и вынимает оттуда пятнистую змею четырехфутовой дойны. Она мертва. Голова ее окровавлена и обезображена многочисленными ударами.

Он несет змею к опушке джунглей, становится на колени и кладет тело змеи перед собой. Он лечит змею. Он проводит руками вдоль тела змеи и стряхивает ладони в сторону деревьев, издавая при этом отрывистый звук ртом: вуушш!.. Он прикасается к мертвому телу с глубоким уважением. Это святыня.

Вернувшись к мальчику, Рамон длинным ножом аккуратно отрезает змеиную голову. Его мачете я, кажется, оставил там, у реки. Он прижимает отрезанную голову к ноге мальчика. Он привязывает голову к укушенному месту полоской из пальмового листа, кладет какой-то листок и снова обвязывает. Он наклоняется к уху мальчика и что-то шепчет; больной стонет.

Я в другом мире. Я сделал то, ради чего пришел, но вижу, что здесь еще есть что делать. Мне хватит на всю жизнь.

Я спал весь день и всю ночь. Это был самый беспробудный сон, какой я только могу вспомнить. Пустота без сновидений. Странно, как я мог позволить себе так безбоязненно спать, освободить свое сознание от жизненных забот, предать себя чему-то похожему на смерть, разрешить телу отсыпаться, а рассудку где-то разгуливать. Как бы то ни было, я потерял день и ночь. Я не помню ничего, только пробуждение.

Мальчик выздоравливал. Лихорадка прекратилась, он поел. Его отец сказал мне, что такой укус всегда бывает смертельным и что Рамон — великий колдун. У меня есть все основания считать, что мальчик выздоровел, что и он, и это существо, которое чуть не убило его, — оба они исцелены, что некое равновесие восстановлено, и Рамон все привел в согласие с Природой.

Но кто знает? Кто может проверить, подобные вещи? Я вернулся в Куско на следующий день.

30 октября, на борту самолета

Лечу в Куско. Я охвачен беспокойством, которое предшествует открытию. Близок к осознанию чего-то фундаментального, предчувствую соединение моих чувств в некую интеллектуальную конструкцию. В аккуратную упаковку.

Гляжу с высоты на джунгли внизу и чувствую свое родство с этим местом, со всем, что там есть, с главной силой Природы.

Встречаясь со смертью, я знаю, что переживаю также смерть моего рационального сознания, смерть эго и логики. Ничто не может быть одним и тем же каждый раз…

Должен ли я сказать несколько слов об этом теле, прежде чем предать его морю? О теле, которое я оставил лежать на песке, в той пустыне на дне лагуны, под покровом, сотканным на небесной фабрике. Сожги его на погребальном костре, похорони его, не беспокойся, ничего не будет уграчено, потому что это только форма энергии, определенная интерпретация сознания, которая служила некоторое время некоторой цели. Все это детский лепет. Но я не пачкаю пеленки, потому что меня пронизывает сила этой новой готовности, нового сознания. Я чувствую себя, как дитя. Умер во плоти, родился для духовного мира; я ребенок.

Джунгли подо мной скользят к юго-западу. Это здесь начиналась и начинается эволюция, континуум. Райский Сад не был выбит из-под наших ног. Мы оставили его, повернулись к нему спиной. И перерезали пуповину.

Не успеваю писать. Организовать. Понять как можно глубже, потому что все, что ты пережил, должно быть переведено. На понятный язык.

Первобытный человек. Вооружен лимбическим и рептильным мозгом, живет в анимистическом окружении, неотделим от деревьев, скал, животных, солнечного света. Различий не существовало — его мозг был неспособен отличать себя от всего остального. Не было двойственности, не было оценки «субъект-объект». Не было «того» и «этого». Земля была садом безвременного единства, потому что никто не мог воспринимать ее иначе. Единство с Природой было буквальным.

И вот появился неокортекс. Саморефлектирующее сознание. Способность испытывать саму способность сознавать. Рассудок. Я и ты. Появляется двойственность, различие между тем и этим, субъектом и объектом. Человек может отделить себя от Природы, поставить себя отдельно от растений и животных, оценить свой опыт воздействия Природы. Саморефлексия. Самосознание.

Мы вкусили от древа познания добра и зла и ушли к востоку от Эдема. Мы потеряли свою связь с Природой. Потеряли и связь с самими собой как неотъемлемой частью Природы. Потеряли связь с Богом. Картезианская революция: я думаю, следовательно, я существую. Сознание перемещается с опыта на интеллектуальное конструирование опыта. Отделение. Рассуждающий мозг, мозг языка и определений, защищен толстыми стенами логики от видений, которых мы не можем объяснить. Законы задуманы, написаны и введены как программы в tabula rasa неокортскса; законы — для того, чтобы объяснять то, что мы решили видеть, мифы и религии — чтобы обращаться за помощью и ответами при встрече с неисповедимым.

Бьтъ может, мы просто утратили наше видение? Утратили нашу способность доступа к Божественному в Природе и в нас самих? Вот такие мы и есть, западные люди: мы рождены отрезанными от Бога, нам достался удел бесконечно ветвящегося поиска фактов, ответов и логических схем, в которые все это можно вставить. Мы ограничили размерность пространства, которое должно было быть человеческим.

И все же Природа терпит. Внизу подо мною, в джунглях. И во мне. Я побывал там.

Если сознание есть энергия, если наша энергия поступает из одного и того же источника (который не отбрасывает тени), если мы все приходим из одной и той же биологической основы, то можно ли удивляться тому, что существует общий для всех и всего уровень сознания? И что индивид может овладеть искусством доступа к этим сферам бессознательного, чтобы войти в них и общаться с реальностью на некотором фундаментальном уровне?

Освободить духовное тело от биологического, исцелить его? Подключиться к источнику!

Энергия, изливающаяся от Солнца на Землю, циркулирует во мне, как кровь по венам, переданная мне отцом и матерью. Энергия, сознание, Бог. Это послание христианского мифа. Это кредо буддизма. Каббала. Упанишады. Основные принцины мифов и религий. Принципы, которые я однажды понял, содержат в себе веру.

Но вера бессмысленна, лики Бога стоят между нами и опытом Божественного. Мне необходимо повидать Антонио, потому что я начал понимать его. Я никогда не увижу Антонио.

Это было в пятницу после обеда, и мне сказали, что он ушел рано. Дома его не было, а я не мог ждать, мне пора было возвращаться.

Я вылетел в Лиму, и когда самолет на Майами оторвался от взлетной полосы, я попытался вспомнить подробности нашего последнего расставания. Наше возвращение с altiplano. Перед моей гостиницей. Было поздно, и я направился к приемному столу, к телефону, чтобы заказать билет на утренний рейс до Пукальпы. Мы договорились встретиться в аэропорту. И он не пришел.

На ступеньках гостиницы он положил руку мне на плечо, как это он всегда делал.

И попрощался.